Печатающиеся в ‘Русской Мысли’ статьи Н. А. Бердяева ‘Типы религиозной мысли в России’ представляют, и в особенности в дальнейшем будут представлять собою выдающееся явление религиозной и философской мысли в России. Автор берет свою тему в ее живом трепете, сейчас. Конечно, это умаляет ее значение так сказать в ‘историографическом’ отношении, — в смысле ‘перспектив назад’, ‘сравнений’ и т. п. Но, правду сказать, ‘живой трепет крыл’ и ‘публицистика сейчас’ тоже имеет свои права, — и в особенности в данной-то теме она имеет исключительные права и преимущества. Мы хочем ‘сейчас’ верить или не верить, и что нам до того, верили или не верили, и почему не верили или верили люди до нас.
В этом отношении статьи Н. А. Бердяева до некоторой степени можно рассматривать, как ‘заключительное слово’ к бывшим в Петрограде религиозно-философским собраниям. Он на них мало участвовал, — появившись в Петрограде лишь к концу их. Но он был ближайшим другом или во всяком случае ‘своим человеком’ у всех вождей тогдашнего религиозного движения, — со всеми видными представителями тогдашнего ‘церковного обновления’. Идеи их не были для него ‘внешними’, чем-то ‘со стороны идущим’, чем-то лишь вычитанным из книг или прочитанным в книжках нового журнала. Нет, это были идеи, о которых и до каждого отдельного собрания он вел беседы, ‘закидывающиеся за полночь’, с авторами докладов, в частных квартирах, у себя на дому, в доме Мережковских и т. д. Собрания тех дней, происходя в зале Географического общества, у Чернышева моста, были общественными и обширно посещаемыми, но в то же время они были и глубоко-домашними, личными, частными собраниями по тесной домашней дружбе, связывавшей главных представителей этих собраний, — постоянных их ‘докладчиков’ и самых видных ‘ораторов’ на них.
Не избегая грубоватого, но в данном случае нужного языка, мы сказали бы, что Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов, А. В. Карташов, — тогда блестящий молодой представитель Петроградской духовной академии и теперь профессор высших женских курсов Петрограде, — в тени совсем только что начинающие А. А. Блок, В. Я. Брюсов, — зрелые и чуть-чуть перезрелые Н. М. Минский и г-жа Вилькина, — все это были люди не только ‘одного корыта’, но, нужно сказать теснее, — ‘неразделимого корыта’. И вот к ним-то совершенно тоже ‘неразделимо’ примыкал Н. А. Бердяев. В. А. Тернавцев, — ныне управляющий Синодальной типографией, — дружественно примыкал к ним, почти сливался с ними, но в сущности — не сливался, а лишь обширно хлебал из того же, однако внутренне чуждого, корыта. Подразделение это и необходимость такого подразделения вытекает из следующего. Весь поименованный кружок лиц, центрально руководивший собраниями, состоял из литераторов pur sang, живших всецело и исключительно литературными и журнальными интересами, в литературной и музыкальной традиции, с чаяниями, надеждами и, словом, ‘всем кругом плавания’ в литературе и только в литературе, в журналистике и только в журналистике. Какое же было отношение их к России и связь их с Россией? Они занимали в ней определенную точку,— зал у Чернышева моста, — выйдя из которого нанимали извозчика и доезжали до своей квартиры, проезжая тоже по петроградским улицам. Но — и только, и это уже окончательно. Но Россия в ее правительственном механизме и в трудностях этого механизма, в её управлении, в материальной жизни, в ее сословиях и хронологии этих сословий, в ее царствованиях, в ее быте, даже в ее домашнем и семейной укладе, была чем-то узнаваемым лишь из ‘газетных телеграмм’ и из исторических, а преимущественно тоже литературных, мемуаров, а не чем-то таким, что закрепилось в воспитании, что говорит в живом сознании и в ощущении. Поэтому-то мы и сказали, что обширно хлебая из их корыта, Тернавцев ‘не принадлежал к их корыту’, потому что Россия для него массивно существовала, огромно существовала. С добром или злом своим, все равно: Россия для него была и перед ним стояла как огромная сила, ‘которую не поворотишь’, с которою ‘надо считаться’, которую никак нельзя ‘обойти’. Те были — воздушные, он — ‘стоял на земле’. Те были все — авиационные, начинали или вернее продолжали вековую умственную ‘авиацию’, смотря на все с воздуха и сверху, препятствий не встречая, ибо летели ‘над домами’. Тернавцев же жил ‘дома’ и знал, что ‘в дому’ все жмет, и что из дома нельзя выйти иначе, как по определенной лестнице, и тогда выйдешь на улицу с определенным именем. Все это было у Тернавцева, сравнительно с ними, сутью и особенностью психологии, — более чем быта, но все-таки отчасти было и последствием быта. Хотя и не исчерпывает вопроса, но все-таки в вопросе играет свою большую роль то обстоятельство, что все перечисленные люди, длинный их ряд, были лицами определенной социальной группы, именно ‘журнальной братии’, имевшей в журналистике все источники жизни и полагавшей в журналистике все цели жизни, планы жизни, удачи и неудачи. Вообще все плавание — ‘журнальное’. Это ‘журнальное плавание’ при некоторой неосмотрительности, при небольшой даже переоценке себя, весьма легко было принять за ‘пророчественное плавание’ и призвание, наконец, даже за ‘жертвенное призвание и плавание’. Маленький нажим правительства, кой-какие притеснения по цензуре с журналом (тогда им издавался ‘Новый Путь’) — и ‘жертва’ уже готова, и пророк уже ‘вопиет’, в гостиной, в салоне, в редакции, отраженно —— в зале Географического общества. Тут серьезное смешивалось с комическим. Но, чтобы заметить это комическое, нужно было быть человеком практической сметки. Откуда же ее взять ‘чистому литератору’? Тернавцев, никогда не пролагавший свои пути в ‘журнальное море’, и, хотя человек больших способностей, по-видимому не имевший к писательству специального дара и жара, имел совершенно иные затруднения для себя, иные преодоления перед собою. И, слушая этих ораторов, и улыбаясь им, — улыбаясь своею гениально-лукавою улыбкою, он помнил и ни на минуту не мог забыть, что ‘обязательство уплатить 1-го числа за квартиру’ он покроет из какого-то другого источника, и ‘об этом источнике нужно очень и очень подумать’. ‘Я, положим, пророк, — а сапоги все-таки надобно купить’. Эти окаянные сапоги, хотя и представляют ужаснейшую прозу, но совершенно непреодолимы для нашего климата и для условий городского существования в ХХ-м веке. И Тернавцев это помнил. ‘И к авиационной школе’ Мережковский не принадлежал.
Но, ‘как и все’, он был хорош с Бердяевым и Бердяев пишет и о нем, как ‘о своем человеке’. ‘Валентин Александрович, с его апокалиптическим жаром’…. Но о Валентине Александровиче всегда надо помнить (пишу без преувеличения), — что это вполне гениальный человек, — гениальных мыслей и гениальных слов, — но ‘не для журнала’. Какого-то нет таинственного дара ‘положить на бумагу все’. А ‘апокалиптики’, ‘вещего’ и прочее и прочее — сколько угодно. И таинственный взгляд и лукавая улыбка.
Но Н. А. Бердяев, человек именно этих ‘собраний’, — их духа, их психики, их надежды, — не дожил до замечательнейшего русского явления вот этих истекших шестнадцати лет ХХ-го века: до возникновения в Москве, — возникновения и крепкого сложения петроградских религиозно-философских собраний, — ‘не по своей воле’, и после закрытия органа этих собраний, ‘Нового Пути’. Я сказал: ‘не дожил’, так как сам жив и славянофильство процветает: но он ‘не дожил’ духовно и умственно, так как остановился и застыл в духовной фазе именно религиозно-философских собраний, — и даже его громадный философский труд, появившийся в этом году, ‘Философия творчества’ (философия собственно религиозного творчества) можно рассмотреть, как завещание отчасти и отчасти как результат, как зрелый, обдуманный и систематический результат, именно этих тогдашних петроградских собраний. Он пришел на них поздно и мало в них участвовал. Но именно он зрело и окончательно их обдумал, — именно он ими оказался сильнейшим образом возбужден, и дал кое-что ‘лучшее’, именно более закругленое и окончательное, нежели что было в этих собраниях, в своей громадной философской работе. С этой точки зрения, то есть в смысле ‘историографическом’, труд его в высшей степени благороден, — заслуживает внимания и оценки и большой благодарности всех участников тогдашних собраний. Но ‘молодое славянофильство’ началось позже, хотя и сейчас после 1903-1904-го года, и в нем сам Бердяев не принимал никакого участия. Даже корифеи молодого славянофильства, — все еще юноши в 1903-1904-м году, первые свои литературные труды, первые свои мысли, первые свои работы прислали из Москвы именно в журнал ‘Новый Путь’.
П. А. Флоренский, В. Ф. Эрн, С. Н. Булгаков можно сказать ‘вошли’ или ‘начали входить’ и в ‘Новый Путь’ и даже в религиозно-философские собрания в тот самый момент, когда из них вышли или выходили прежние участники.
Пока все ‘закрывалось’… Зашумела японская война, всплеснулась революция: все завертелось в водовороте, скрылось… И всплыло — с далеко разбросанными членами: Мережковские и Философов ушли в радикализм, ‘заветы’ ‘Нового Пути’ как будто рассеялись, в Москве возникло книгоиздательство ‘Путь’ с прекрасным идеалистическим направлением в религии и в философии. Но вот и в ‘Пути’ выделились два подразделения, хотя незаметно спорчивые: левое, руководимое князем Е. Н. Трубецким, около которого рядом стоит и Н.А.Бердяев, и более крупное правое течение, которое выражают собою главным образом П. А. Флоренский, В. Ф. Эрн и С. Н. Булгаков. И вот это-то последнее течение и образует собою, сложило собою — молодое славянофильство.
В настоящее время это самое крупное умственное течение в Москве, вне каких-бы то ни было сравнений. Сила его заключается в притяжении. Все юное, в буквальном смысле слова и ‘возрождающее’ и ‘возрождающееся’ — льнет сюда, прилипает к нему, тянется, ищет. Это нравственное притяжение основывается на замечательном сложении самого кружка. Он и не литературный, не журнальный, не ученый, хотя и литературный, и журнальный, и ученый, по качествам работ всех членов, по явному литературному и ученому их призванию. Всего правильнее его было бы назвать философско-поэтическим кружком. Но и это — ясно: потому что главный-то центр и главная связующая всех нить заключается просто в некой философской дружбе. И, можно сказать, без имени Платона, возник ‘Платоновский кружок’ людей, связанных дружелюбием тем, работы, интересов, полным единством духа и всецелою преданностью Церкви и России, горячей памятью и благодарностью к старому московскому славянофильству с именами Киреевских, Хомякова, Аксаковых, Данилевского, Страхова, Ап. Григорьева. Таким образом, это церковно-русское движение свободно-интеллигентской окраски. Я меняю имена и определения, и их именно надо менять, потому что явление чрезвычайно сложно и в него входят бесчисленные световые полоски. Даже кое-что входит от ‘Нового Пути’ и ‘религиозно-философских собраний’: именно, дух молодости, свежести, обновления. Но в то время, как и ‘Новый Путь’ и ‘религиозно-философские собрания’ обновлялись бесспорно западным духом, их ‘предтечи’ были западные атеисты, западные символисты и декаденты, и имена Ницше, Верлена, Метерлинка, Гауптмана, Бодлера, Гюисманса, — особенно имя Ницше, — были ‘своими именами’, в Москве своими начали избирать других, а наконец и окончательно окрепли совсем на других именах: Киреевских и Хомякова, и, наконец и всего тверже и уже вполне окончательно — преподобного Сергия, ‘всей России чудотворца’. Огород, пожалуй, и один, да овощи на нем выросли совсем разные. ‘Прикосновение’ было, — но оно и кончилось 1903-1904-м годом. Московское славянофильство и ‘когда-то’ религиозно-философские собрания резко разошлись, — потекли в совершенно разные стороны, хотя, пожалуй, исток, хотя бы внешним образом, у них и был один. ‘В первый момент’ один. Теперь самая память и ‘Нового Пути’ и ‘религиозно-философских собраний’ слабо хранится. Явление буквально растаяло, испарилось, напротив, московское славянофильство в полном расцвете и с каждым днем крепнет, — именно благодаря главным образом своему нравственному духу. И вот, конечно, в высшей степени интересно увидеть, что именно о нем говорит человек, поставивший крупный ‘надгробный памятник’ религиозно-философским собраниям и давший в ‘Философии творчества’ завещание от них России.