В первых главах своих ‘Типов религиозной мысли в России’ г. Бердяев продолжительнее всего останавливается на С. Н. Булгакове. С. Н. Булгаков, сын протоиерея в городе Ливнах, Орловской губернии, избрал себе предметом изучения политическую экономию, лекции которой в Московском университете он слушал у славного среди наших экономистов А. И. Чупрова. Как человек живой и подвижный, как ‘народник’ по всегдашнему устремлению всего нашего духовного сословия, наконец, как юноша около старого университетского преподавателя, — он не удержался на той линии сдержанного радикализма, на которой стоял его наставник, А. И. Чупров, а пошел много левее его, вернее — надолго откинулся влево от своего преподавателя. А так как ‘влево’ лежал революционный марксизм, то Булгаков и примкнул к нему, и в годы 1905-1906 его порядочно помыли революционные волны. Как ни стесняешься в душе, но приходится о нем сказать следующее. Булгаков есть чрезвычайно чистый человек, и ничего кривого, ничего нечистого он никогда не скажет и не подумает. Но как очень часто у подобных людей, — у него есть доля наивности. Эта наивность принадлежит не столько его уму, сколько его глазу. Во многих случаях он близорук, и у него нет таланта отгадывать и угадывать вещи, около которых он не терся плечом очень долго, очень близко, — которых он не видит ‘совсем на близоруком расстоянии’. Отсюда его доверчивость к формулам, доверчивость к широко шумящим явлениям. Почему он сразу же не увидел, не отгадал герценштейновского возгласа в Гос. Думе 1-го созыва об ‘иллюминациях’ от выжигаемых дворянских имений в знаменитом, всеевропейском лозунге Карла Маркса (единоплеменник Герценштейна): ‘Пролетарии всех стран — соединяйтесь!!’, или в его же щегольской и гнусной фразе:
‘Когда рабочие отказываются от своего отечества, то они отказываются от цепей?’ Конечно, Марксу было не более жаль Европы, — старой тысячелетней Европы, чем Герценштейну Саратовской и Самарской Европы, где он не пахал и не сеял, и которые не защищали его предки от Пугачева и от Разина. И вот Булгаков, сын Орловского протоиерея и с большими отложениями в крови и в душе от духовного сословия, — кидается наивно в служение формулам не только марксизма, но и фейербаховского отрицания христианства, т. е. на служение тому, что поднялось с лица ‘Европы’, как континента — изгладить Европу, как ‘культурный мир’, не только с его Орловскою губерниею и с его протоиерейским сословием, но и с царствами, церквами и т. п. Ему не пришло на ум, что это гораздо скорее провокация, чем борьба, и в гораздо большей степени мошенничество, чем наука. Тут прибавляется и третья еще наивность: каким образом зрелый, взрослый и образованный человек мог поверить, что ‘бунтующие пролетарии’, — если они ‘соединятся’ даже в многотысячные, и очень многотысячные толпы, будут в силах сломить армии и правительства, имеющие от буржуазии полномочия, когда эти правительства и армии даже при ‘кремневых ружьях’ смяли без особенно долгой работы и феодализм, и всех рыцарей испанских, французских, германских, английских, раздавили ‘жакерию’, т. е. народное движение во Франции, подавили ‘восстание крестьян’ и ‘восстание дворян’ в Германии, как рассеяли, просто — рассеяли у нас и Пугачевщину и Степана Парамоновича Разина, и Запорожскую Сечь, и несколько ‘восстаний Польши’, причем в одном случае Польша имела свою собственную регулярную армию… Явно, что ‘вооруженная Европа’, которую, пожалуй, можно назвать ‘вооруженною буржуазиею’, доступна лишь внутреннему ‘преобразованию своими же руками’, а никак уж не штурму ‘пролетариев’ хотя бы всего света, даже если бы пришли к ‘пролетариям’ на помощь и многомиллионные толпы китайцев, индусов и т. п. ‘Индусы’, коих 200 миллионов против 40 миллионов англичан, и ‘хотели бы восстать и сбросить иго’ — весьма им не сладко, — и не ‘могут’, потому что ‘не могут’. А еще Англия в течение всего XIX-го века не имела постоянного войска, а всегда пробавлялась чем-то ‘вроде войска’. Но и ‘вроде войска’, если это ‘вроде’ все-таки владеет пушками, крепостями и скорострельными ружьями, не боится никакой ‘сколько-угодно-миллионной смуты’. И так, и теперь, и всегда было совершенно явно, что ‘в революцию’ можно манить, но революциею ничего невозможно сделать, так как давно уже армии стали могущественнее всего населения, — и армии всего света могущественнее населения всей нашей планеты.
Ну, а если дойдет дело ‘до зарезу’, как и грозится социальная революция, с ‘буржуазными классами’, — то конечно и бороться будут против социальной революции, тоже ‘до зарезу’, а уж не с этим страхом, как бы кого-нибудь не ‘зашибить’, как бы ‘в кого-нибудь не попала пуля’. Вся ведь борьба рассчитана, и всегда решительно считалась на ‘сострадание к нам’, [пропуск в тексте газеты] даже удивительно, как в ‘считавших таким образом’ сразу же не рассмотрели идущие за ними — прямо и просто провокаторов, обманщиков и лгунов перед толпою.
И вот в толпу этого доверчивого простонародья вместе с ‘прочею интеллигенциею’ попал и недальновидный С. Н. Булгаков, коему ‘наука’ не помогла хорошо считать по пальцам.
Его мыли радикальные волны. Но проходило время. Проходили годы. За одним возрастом пришел другой более зрелый возраст, — и С. Н. Булгаков передвинулся ‘от марксизма к идеализму’. С этим заглавием вскоре после нашей ‘революции’ вышел сборник статей московских идеалистов, — в котором выдающимся участником явился С. Н. Булгаков. Затем появились ‘Вехи’, — и здесь первая, и главная статья принадлежит также Булгакову. Но к здравому уму и чистому разумению Булгакова нужно отнести ту честь, что он не остановился на линии отвлеченного германского идеализма, не примкнул к Шопенгауэру или Гегелю, — вообще не остался ‘в немцах’, а прямо пошел к сокровищам идеализма иа родной почве. А этот идеализм — в святых русской Церкви и в дивных глубинах православного богослужения…
И еще годы, уже немногие, прошли: и вот Булгаков, со ‘значительно поломанными и вывихнутыми членами’, — поломанными революциею, вывихнутыми Марксом и Фейербахом, пристал к берегу родного православия, — можно сказать — опять вернулся в Орловскую епархию…
Плавание его более узко, но более прочно.
Бердяев очень хорошо его характеризует, — очень хорошо оценивает его историческое положение. Он говорит:
‘Я отношусь очень критически к булгаковскому типу религиозной мысли и хочу религиозно ему противиться. Но путь Булгакова, искания Булгакова имеют большое значение и должны быть высоко оценены. В нем есть подкупающая серьезность и искренность. Он очень русский, и пережитый им религиозный кризис имеет значение для судьбы русского сознания. В лице Булгакова как бы русская интеллигенция порывает со своим атеистическим и материалистическим прошлым и переходит к религиозному сознанию и христианству. Это процесс большого углубления. В религии Булгакова нет ничего нового и творческого, но сам он, как явление жизни, — новь и по-новому взволнован. Взволнованность его мысли, ее гибкость, ее способность вечно обогащаться и расширяться — очень ценны. И все-таки остается впечатление, что этой гибкости и богатству его мысли, этим вопрошаниям его не соответствует рождение новой души. Религиозность его ветхая, замученная древним ужасом.
Он вернулся к традиционной, кровной религиозности своих отцов и дедов.
Булгаков наводит на мысль о невозможности возродить старое православие так, чтобы это имело значение для судьбы России, для судьбы мира, а не только для судьбы индивидуальной души. Булгаков и священник П. Флоренский, прежде всего, спасаются, и все их мышление, все их познание окрашено в этот цвет самоспасения. Они познают истину под давлением панического страха гибели, и это не может не сказаться на характере познанной ими истины, — на ней лежит печать рабов божественного фатума. Булгаков и священник П. Флоренский — не свободны’.
В этих указаниях есть много, о чем можно и хочется поговорить. ‘Личное спасение себя, личное спасение своей души’… Но русское православие, но ‘христианство на Руси’ действительно ведь и вылилось в эту одну заботу: это не только его зерно, его центр, — но это же вся его периферия. Однако, может ли сказать Бердяев, чтобы Христос к чему-нибудь другому, к чему-нибудь иному, призывал человека, призывал иудеев Его времени и вот — зовет нас, русских? Решительно, нет, решительно круг Евангелия действительно и очерчен заботою о спасении души, — своей личной души, вот как она станет перед Богом. Здесь таинственным образом особливые пути России, о которых мы сейчас скажем, в этой особливости, действительно совпали с евангельской заповедью: ‘думай о том, как ты лично и сам предстанешь перед судом Божием’. А особливость путей России заключается в том, что до сих пор по крайней мере, во весь период своей Киевской истории, своей Владимиро-Суздальской и Московской истории, своей, наконец, Петербургской истории, ‘русская душа’, ‘русский человек’, ‘все мы русские’ до такой степени лежали за пазушкой государства своего, и сил государства нашего до такой степени было достаточно для полной и совершенной охраны ‘людей русских’ от какой бы то ни было внешней опасности, от всякой гибели в мировых катастрофах, что ‘душе русской’ и не о чем было думать еще, кроме самой ее, кроме этой ‘русской души’. Это иногда забывается, но это всегда нужно помнить при объяснении особенного сложения, какое получила наша Русская Церковь. Нужно помнить и при оценке того, почему и сама церковь, и все русские люди так горячо молятся за ‘православное христолюбивое воинство’ и за ‘Благочестивейшего самодержавного государя нашего’ имярек.
Это — не приказ, это — не официальность, а это — суть дела. Здесь наконец, не лесть и услужничество, как часто и глубоко ошибочно намекали на это Владимир Соловьев и Д. С. Мережковский, — а это выражение истинной и глубокой признательности и Церкви и народа за то, что за стенами железной силы государства они могут спокойно и до некоторой степени внешне-беззаботно предаваться любимейшим своим мечтам, любимейшим своим воображениям и об Апокалипсисе, и о ‘горнем’, и о земном и небесном Сионе, и об ‘ответе на Страшном Суде Христовом’. Сибариты и дворяне, сибариты и ученые, сибариты и литераторы, Соловьев и Мережковский это ни во что не ценят, ибо они могли бы ‘и в Геттингене’ размышлять о том же, о чем в Питере и Москве. Но вот в Чухломе, Костроме и в Княгининском уезде Нижегородской губернии нельзя было бы ‘о том же рассуждать’, напирай на нас со всех сторон враги, и грабь и мучь нас феодалы, пропагандируй нас католики и лютеране. Но ‘Православный Царь’ и ‘Вся палата’, да наш ‘родимый’ с ружьем на плече — стерегут границу, сдерживают врагов, и дают русскому человеку и ‘поспать хорошо’, и поразмыслить и даже понаписать, в тетрадочки, и раскольничьи и не только раскольничьи, ‘Какие будут знамения пришествия Антихриста’. Так и именуется одна не малая книжка Стефана Яворского, имеющаяся у меня в библиотеке. А разбирать ‘Знамения пришествия антихриста’ для православного вообще до того сладостно, что слаще этого ничего нет. Помню, как около 1900 года я сам, водя перстом по славянским строкам, выведывал и то, и се, насчет антихриста… ‘Родится от девки блудливой’ и непременно ‘от жидовки’, и к тому времени ‘храм будет осквернен’… Все гораздо занимательнее, чем газеты и философы, электричество и нападение на нас панмонголов в известной лекции Влад. Соловьева. Так вот, — покой и невозмутимая тишина православия и защищают народ и веру его от каких бы то ни было катастроф и потрясений.
Бердяев и упоминает, что все это ‘бесполезно для судьбы Mipa, для судьбы России’… Для судьбы России это ни в каком случае не ‘бесполезно’, ибо странным кажется считать, будто ‘мир’ и ‘тишина’ бесполезны для страны и населения, но ‘для мира’ это в самом деле бесполезно. Но и в данном случае Бердяеву надо вступить в борьбу с Евангелием: ведь оно не призывало и не призывает ни русских, ни римлян заботиться ‘о судьбе мира’. Ведь христианство и Евангелие действительно таково, оно действительно тому учит, что мы видим в России и видим в нашем православии. Бердяев может сказать, что это ‘множество тишины’ ему не нравится, — это его дело. Но он никак не может доказать ни Церкви, ни русскому народу, чтобы именно этому и всецело этому не научал именно Сам Иисус Христос. Господи, неужели же ему надо напоминать слова: ‘Довлеет дневи злоба его’…
‘Не пецытеся убо на утрие’ — это слова Христа. И с Ним русский народ верит, что ‘утро’ не принадлежит человеку, что оно вне его счетов…
Бердяев все, что пишет — пишет под влиянием, может быть мало заметным ему самому — католичества. Дело объясняется тем, что в крови его бежит русская и французская кровь, и он сам, считая свою ближайшую, т. е. недавнюю генеалогию, рассказывал о половине французской, т. е. католической крови, бегущей в его жилах. Ну, а католичество, действительно, сложилось совсем иначе, чем православие! И — фатально для себя собственно, как для церковности. ..Католичество, папы вынуждены были в эпоху великого переселения народов спасать всемирно-человеческую культуру, — спасать Европу от пришельцев из Азии, спасать благословенную Италию и ‘Вечный Рим’ от гуннов, вандалов и готов… Под этою нуждою, при виде, как все кружится, блаженный Августин и написал первую католическую книгу — ‘De civitate Dei’, и вместе в этой книге он дал как бы проспект, строй и план, план и путь — всему католичеству. И пожалуй, можно сказать, что не из-за ‘печения опресноков’ и не при папе Николае и патриархе Фотии произошло то настоящее ‘разделение Церкви на западную и восточную’: а оно, это ‘разделение’, было положено вот этою знаменитою и действительно великою книгою. С нее именно папство и католичество взяло попечение о мире и ‘попечение о завтрашнем дне’, даже о всех будущих судьбах человечества, взяв камертон из рук Божьих, из рук Неисповедимых, — в свои смертные, бренные, человеческие руки…
И собственно, чем Бердяев тревожит русскую Церковь и русских людей — это ‘золотыми снами католичества’. Но мы их уже видали у Чаадаева, Владимира Соловьева, так что теперь и у Бердяева они не будут так соблазнительны для нас, как у предшественников. ‘Третий сон’ уже не манит, не новь.
Нет. Россия стоит на своем корне. Бердяев может сказать, что он ему не нравится. Но он не может доказать, что этот корень не есть подлинно евангельский.