Автор сочинения ‘О русских глаголах’ имел намерение предложить в нем новое, на русских началах основанное учение о русском глаголе.
‘И Русские, и Немцы (говорит он на стр. 5) пытались объяснить русский глагол, но доселе безуспешно. Нет сомнения, что иностранцам трудно постигнуть язык, им чуждый, особенно Немцам трудно постигнуть язык русский, но едва ли легче понять его и русскому, руководимому иностранными воззрениями вообще, хотя бы он и не был последователем именно того или другого иностранца. Не в том главное дело, иностранец ли по происхождению сочинитель, но в том, иностранец ли он по воззрению’.
Далее, на стр. 7-й и 8-й, автор яснее высказывает свою мысль применительно к учению о глаголе.
‘Некоторые теоретики (говорит он), сливая эти глагольные формы (то есть виды глагола, напр. двигну, двигаю, двигивал), с присоединением даже иных предложных в одно спряжение, богатое временами, — быть может, думают, что это служит к чести русского языка, что-де не только в языках чуждых, но и у нас есть полное спряжение, что наш язык в этом им не уступает, что у нас, у одного и того же глагола, есть все времена. — Но здесь (продолжает автор), по нашему мнению, видны ошибочное чувство и ошибочная мысль. Разве только в том состоит честь и слава, чтобы повторить у себя чужое, чтобы пройти по чужой дороге не хуже других? Разве нельзя идти по своей дороге, разве нельзя, не имея чужого, иметь вместо него свое, совершенно особенное, отличное от всех? Разве это свое не может быть еще лучше, еще достойнее, и разве тогда не больше славы? Но как бы то ни было, мы должны руководиться, при наших исследованиях, не тем, чтобы стараться отыскать у нас все чужие особенности, как бы по-видимому они ни были хороши — в этом случае мы впадем в ошибку, чему пример все наши грамматики, — а тем, чтобы беспристрастно отыскать и узнать свое, какое бы оно ни было — тогда мы придем к истинному взгляду’.
Стремление к самостоятельности и народности в ученых исследованиях, без всякого сомнения, — необходимое условие будущих успехов отечественного просвещения. Все великое и прекрасное, что только когда-либо изобретал и творил ум человеческий, приносилось в жертву любви к отечеству и более или менее было возбуждаемо этим высоким чувством, не только в области искусств и философии, но даже и в науках точных, положительных, каковы естествоведение и математика. Кто любит свое, тот живо ему сочувствует и невольно вносит свое сочувствие в ученые исследования таких предметов, которые соприкасаются, сколько бы то ни было, с национальными чувствами исследователя. Из всех предметов ведения родной язык с наибольшею силою возбуждает в исследователе сочувствие к своему, к родному. Но и родной язык можно изучать по иностранным теориям, можно, таким образом, заглушить в себе живое сочувствие к родному привычкою думать по иностранным книгам.
Итак, в чем же состоит самостоятельность и народность в исследовании языка родного, и именно языка русского?
Прежде нежели приступим к решению этого вопроса, должно сделать следующие два замечания.
Во-первых, все рассуждения о том, что может и должно быть в той или другой науке, то есть, все предположения и мечтания неминуемо ведут к празднословию, если не основываются на положительном изучении фактов. Говорить о национальных началах русской грамматики в настоящее время, когда такой грамматики у нас еще нет, решаемся потому только, что на этот предмет вызывает нас разбираемое нами сочинение. Самостоятельность и народность в ученых исследованиях определяются не общими критическими обозрениями, не беглыми взглядами, не мечтаниями и желаниями, а такими классическими трудами, в которых самостоятельность, будучи плодом глубоко ученых разысканий и соображений, невольно проникается искренним национальным сочувствием, выражающимся не на словах, а на самом деле. Впрочем, и доброе слово, высказывающее добрые ожидания, заслуживает полного внимания, если оно произнесено с искренностью и добродушием, в которых нельзя отказать автору сочинения ‘О русских глаголах’.
Во-вторых, должно заметить, что различные предметы умственной и нравственной деятельности народа находятся в различных отношениях к вопросу о народности. Иные предметы уже по самому существу своему вызывают в исследователе национальное сочувствие, каковы: русская история, русское право, русская словесность, русский язык, другие же, как математика, физика, химия и прочие точные науки, по содержанию своему, составляют общее достояние всего образованного человечества, независимо от ограниченных интересов той или другой народности. В этом последнем случае национальность может выражаться только в способе изучения предмета. Так один народ более наклонен к теоретическим обозрениям, другой — к практическому приложению общих начал. Впрочем, и самый способ изучения, частью определяемый историческим характером народа, состоит в полной зависимости от свойства изучаемого предмета. Если в каком-нибудь народе с особенным успехом развивается та, а не другая наука, как, например, математика у французов, филология у немцев, то из этого факта мы можем вывести только одно заключение, что национальный характер того или другого народа в наибольшей полноте симпатизирует какой-нибудь известной отрасли знаний. Может быть, и у нас со временем явятся сочинения, которые далеко оставят за собою математиков иностранных, но и тогда мы не скажем, что у нас есть математика русская, потому что эта наука стоит вне национальных границ, зато можем с гордостью сказать тогда, что мы, русские, способнее всех прочих народов к изучению этой положительной науки.
Возвращаясь от этих предварительных замечаний к решению предложенного вопроса, мы должны рассмотреть национальное начало в изучении родного языка с двух сторон: со стороны содержания, существа самого предмета, и со стороны изучения, то есть способа исследования, а также и изложения.
Русский язык, по самому существу своему и по историческому развитию, предлагает для исследователя такой интересный предмет, какого не предложит ни один из языков прочих европейских народов. Романские языки, богатые синтаксическими формами, бедны этимологиею, как искусные прививки, они держатся на чужом, на латинском корне. Немецкие наречия обильнее романских и в этимологии и синтаксисе, но уступают наречиям славянским в том, что слишком удалились от первоначального, совершеннейшего построения, образец которого предлагает нам Ульфилов текст Библии, между тем, как для всякого русского текст Евангелия по Остромирову списку XI-го века столько же вразумителен, как и ныне употребляемый богослужебный язык. Язык литовцев богаче немецкого первобытною полнотою этимологических форм, но уступает прочим европейским языкам в том, что до настоящего времени представляется самородною массою, еще необработанною для выражения тончайших оттенков мысли, как плода народной образованности. Русский язык, состоящий в теснейшей связи с церковно-славянским, а чрез этот последний и с прочими славянскими наречиями, предлагает неистощимый материал для изучения, как в этимологическом, так и в синтаксическом отношении. Кажется, можно, не боясь быть обвиненным в пристрастии, признать язык русский обильнейшим и интереснейшим предметом для изучения между всеми ныне существующими славянскими наречиями. С одной стороны, раннее перенесение к нам болгарской письменности и затем обильная литература церковно-славянская, в болгарских текстах русской редакции, предлагают не только богатство и полноту древнейших этимологических форм, но словосочинение, основанное частью на народных началах славянского языка, частью же и на художественно выработанном синтаксисе греческих подлинников, с которых были переводимы древнейшие славянские тексты. Этот общечеловеческий элемент, внесенный в нашу письменность из Греции, впоследствии утвердился и получил дальнейшее развитие в нашей искусственной литературе, в языке книжном. Что же касается до элемента самородного, коренного славянского, то он доселе в наибольшей чистоте сохранился в языке народном, по областным его видоизменениям. Даже в старинной церковно-славянской письменности не только ХIII-го и ХIV-го веков, но даже ХI-го и ХII-го встречаем чисто русские областные, или провинциальные, формы, например, переже вместо прежде, полова вместо плева (или плева), обоюдный переход звуков ц и ч и проч. Многие формы чисто русские, вытесненные из общего употребления церковно-славянскими и сохранившиеся только в областных говорах, к нашему несказанному удовольствию, имеют неоспоримое право гражданства в церковном языке русской редакции, уже по древнейшим спискам. Так, например, существительное одеяло, произведенное от церковно-славянской формы одеяти, вытеснило в образованном языке чисто русскую форму одевало, произведенную от общеупотребительного глагола одевать, но эта русская форма доселе сохранилась в областном языке, в старину же употреблялась и в церковно-славянских текстах, например: в ‘Скитском Патерике’, по синодальной рукописи 1296 года: ‘ветхымь и раздранымь сукнянъмь одеваломь покрываешися’, ‘посла ему одевало‘.
Из сказанного явствует, что если мы захотим развивать национальное начало в изучении родного языка, то уже самый материал возведет нас к идеям о православии и народности. Первое обозначится церковно-славянскими источниками, последняя же обильно выразится в разнообразии областных говоров. Именно из этих двух элементов составился наш гражданский, ныне употребительный книжный язык. Уважение к этому последнему языку условливается уважением к его главнейшим составным частям, а также и к историческим судьбам нашего отечества.
Теперь обратимся ко второму пункту: к народности в самом способе изучения языка. Уже было замечено, что хотя способ изучения может определяться и характером известного народа, как он определяется характером самого исследователя, однако, по преимуществу, способ исследования зависит от существа изучаемого предмета.
Замечательно, что в языках, бедных грамматическими формами, грамматика развивается туго. Так французы и англичане, при всех блистательных успехах своей литературы, до последнего времени пренебрегали грамматикою родного языка, что свидетельствует поразительная у них бедность литературы этого предмета сравнительно с усиленною умственною деятельностью по другим отраслям ведения. Грамматика французская до последнего времени вовсе не имела этимологии, за исключением разве форм спряжения, и то большею частью составившихся путем синтаксическим, каковы все описательные формы спряжения, составленные с помощью вспомогательных глаголов. Богатые материалы, собранные Ренуаром, еще до сих пор не увенчались во Франции теми успехами по части грамматики, каких следовало бы ожидать от страны, прославившейся на поприще других наук. Любопытно, что и в грамматике французского языка немец опередил французов: я разумею Дица и его грамматику романских языков.
Самостоятельность немецкого языка, уже в IV веке разложившегося на отдельные наречия, выразилась и в грамматической литературе превосходным произведением Якова Гримма. Богатство и разнообразие этимологических форм этого языка непосредственно восходят до его древнейшей готской основы, которая, в свою очередь, весьма легко возводится к общему началу языков индоевропейских. Самый синтаксис, построенный на этимологических данных, отличается необыкновенною свежестью форм, как это ясно увидит всякий, кому вздумается заглянуть в четвертый том гриммовой грамматики.
К сожалению, любовь к отвлеченным соображениям долгое время отклоняла большую часть немецких грамматистов от положительного взгляда и чисто практических наблюдений Гримма. Не только в тридцатых, но даже в сороковых годах нашего столетия философические грамматики, снабженные некоторыми поверхностными результатами новейшей лингвистики, пользовались таким авторитетом, что на время заслоняли собою великие имена Гумбольдта и Гримма.
Переходя к грамматике русской, бросим беглый взгляд на старину. Как на западе Европы грамматика отечественного языка развилась из грамматики латинской, так у нас — из греческой. Первоначальная грамматика церковно-славянского языка была не что иное, как перевод с грамматики языка греческого. Чисто славянский элемент мало-помалу отделялся впоследствии от греческой основы, и наконец в XVII веке образовал самостоятельную систему языка церковно-славянского. Ломоносов повел грамматическое дело еще далее: он не только к славянской основе присовокупил элемент русский, но и создал собственно-русскую грамматику. Церковно-славянская основа науки естественно навела его на мысль об отличии языка русского от церковно-славянского, и эту мысль он преследует от первой до последней страницы своей грамматики. И до Ломоносова был отделен церковно-славянский язык от русского, но только на практике. Ломоносов это разделение двух языков возвел до разумного сознания в своей грамматике, в рассуждении о церковных книгах, в плане филологических занятий.
Последующая судьба русской грамматики состоит в связи с успехами русского просвещения, преимущественно под влиянием иностранным. Взгляды французов и немцев попеременно были прилагаемы к изучению нашего языка. Даже в настоящее время иные из русских, под влиянием французской грамматики, бедной этимологическими формами, не видят особенной надобности в строго научном исследовании форм языка русского. Другие, под влиянием немецких умозрений, из русской грамматики хотят сделать философию языка вообще, или же философию языка русского в частности. В этом последнем случае обыкновенно руководствуются не самостоятельным изучением форм языка русского по его историческим и местным видоизменениям, сравнительно с церковно-славянским и прочими соплеменными наречиями, а общими философскими воззрениями на существо языка и, так сказать, на философию грамматической терминологии.
Тот, кто желает быть самостоятельным в своих наблюдениях над составом русского языка, кто желает вести дело на народном предании, тот должен обратиться к источникам нашей грамматики, к языку церковно-славянскому с прочими славянскими наречиями и к языку русскому, народному, в его видоизменениях.
Автор сочинения ‘О русских глаголах’ задал себе задачу самостоятельно и на основах национальных определить значение видов и показать их отношение ко временам. Что ж представляли ему сказанные источники? Какие данные он должен был принять в соображение в языке церковно-славянском, в прочих славянских наречиях и, наконец, в исторических и областных видоизменениях языка собственно русского?
По нашему мнению, важнейшие данные, которые необходимо было автору ‘О русских глаголах’ принять в соображение, следующие:
1) Так как русский язык утратил большую часть изменений в спряжениях (флексий спряжения), то должно обратиться к языку церковно-славянскому, и уже по спряжениям этого языка судить о том, что свойственно или несвойственно в спряжениях славянскому духу вообще и русскому в особенности. Г. Аксаков, сказав, что прошедшее время русских глаголов есть не глагол, а причастие, и что будущее и настоящее времена различаются между собою не по временам, а по употреблению видов глагола, на стр. 14-й и 15-й говорит: ‘И так уже с первого взгляда видно, что русский язык совершенно особенно и самостоятельно образовал глагол. Язык наш обратил внимание на внутреннюю сторону или качество действия, и от качества уже вывел, по соответствию, заключение о времени. — Такой взгляд несравненно глубже взгляда других языков. Вопрос качества, вопрос: как? есть вопрос внутренний и обличает взгляд на сущность самого действия, вопрос времени, вопрос: когда? есть вопрос поверхностный и обличает взгляд на внешнее проявление действия. Я нисколько не завидую другим языкам (продолжает автор) и не стану натягивать их поверхностных форм на русский глагол. И так, времен в русском глаголе вовсе нет’. Говоря все это, автор не хотел исключить из своей характеристики прочие славянские наречия, как это ясно он высказал в примечании на той же 15-й странице: ‘Говоря о языке русском, мы не исключаем других славянских наречий’. Мы вполне согласны с автором, что оттенок, выраженный видом глагола, глубже характеризует действие, нежели изменение только по временам, но не согласны с ним в том, чтоб наш язык ‘от качества вывел, по соответствию, заключение о времени’. Язык церковно-славянский свидетельствует нам, что первоначально в славянском языке при видах и независимо от видов существовали и времена. Притом и в самом церковно-славянском языке окончания времен претерпели значительные видоизменения и даже утраты. А именно: во-первых, в эпоху древнейшую существовали две замечательные формы, которые уже в памятниках ХI-го века заменены другими, позднейшими. Эти формы следующие: 1) собственно будущее время с приметою с или ш, например, измишу, бышушть (от формы бышу) и некоторые другие {Выражая церковно-славянские формы русским шрифтом, мы заменили юсы соответствующими им в русском языке буквами. Люди сведущие сами восстановят первоначальное начертание.}, 2) прошедшее на с или на коренной согласный звук, например, приясъ, приясомъ,могъ, могомъ. Некоторые из этих форм, как остатки маститой древности, встречаются, например, в знаменитом тексте Упиря по различным спискам. Во-вторых, в общеупотребительном церковном языке, по древним памятникам, строго отличаются две формы прошедшего: собственно прошедшее и преходящее, например: несохъ и неспахъ. Уже в XII веке преходящее стало у нас сокращаться, например: мазахъ, вместо мазаахъ. Имея в виду эти, впрочем, общеизвестные факты, странно как-то перечитать вновь вышеприведенное место из сочинения г. Аксакова: ‘Я нисколько не завидую другим языкам‘ и проч. И прекрасно делаете, что не завидуете, потому что, хотя нынешний русский язык и утратил окончания времен, но наш маститый церковный язык, прекрасный язык предания, красота и слава не только русской грамматики, но и грамматики прочих славянских наречий, язык, который не уступит в своем построении ни одному из прочих индоевропейских, этот язык имел богатые флексии для времен глагола. Потому-то и для нас, для русских, времена глаголов есть не чужая, заимствованная мода, а коренное свойство славянского языка. Но г. Аксаков увлекся противоположностью времен и видов, и, забыв, что времена есть существенная потребность славянской речи, осудил их на изгнание и с полной уверенностью возвел свое осуждение до общего, философского воззрения: ‘Что касается до прошедшего действия (говорит он), то оно не есть действие по понятию русского языка, и это очень верно (?). В самом деле, как скоро действие прошло — где же действие? его нет, остается тот, кто совершил действие, предмет, из которого проистекло оно и в котором пребывало, в таком случае все значение действия переходит на предмет, действительно или отвлеченно представляемый и становится уже качеством предмета или прилагательным’ (стр. 13). Странное дело! Г. Аксаков думал этим философствованием только возвысить русский язык перед прочими индоевропейскими, но, в увлечении своем, наложил руку на превосходные формы спряжения церковно-славянских и прочих славянских наречий. Что ж? Неужели и церковно-славянский и другие соплеменные ему наречия впадали в ошибку, шли по пути поверхностного разумения, имея формы прошедшего времени, а язык русский призван был исправить эту ошибку, восстановить виды и ниспровергнуть времена? Но ведь церковно-славянский язык имеет и времена, и виды: значит, одно другому не мешает. Мы должны считать себя счастливыми, что удержали в своем языке виды, которыми славянский язык действительно стоит выше прочих индоевропейских, но все же должны мы помнить, что язык православного предания, древнейший из прочих славянских и лучший, при видах, находил необходимым иметь и времена. Из уважения и любви к превосходным памятникам нашей письменности, от XI до XVII века, именно из искреннего сочувствия к своему, к родному, не можем мы согласиться с этим ложно понятым и ложно направленным самовосхвалением, которое продиктовало г. Аксакову вышеприведенные слова: ‘Что касается до прошедшего действия, то оно не есть действие по понятию русского языка, и это очень верно‘. Нет, г. Аксаков, неверно! Свидетель тому — язык церковно-славянский, перед которым рассыпается вся хитрая теория, направленная против времен глагола. Имел же ведь церковный язык, сверх простых форм прошедшего времени, и формы сложные, например, не только горехъ, гореахъ, но и горелъ есмь, горелъ быхъ, горелъ беахъ. Формы простые в нашем языке пропали, некоторые из сложных остались. Разве можно возводить к общему, философскому разумению остаток, отрывок, уцелевший от древнейшего стройного организма, и пройти молчанием это целое стройное, первобытное? Нет, не может быть так одностороння и узка истинная, нелицеприятная, искренняя привязанность к своему, к родному языку!
2) Говоря о таких существенных, коренных формах языка, каковы времена и глаголы, необходимо определить их значение и видоизменения во всех славянских наречиях и потом уже показать особенности языка русского. Сближению с прочими славянскими наречиями учат нас наши благочестивые предки, смиренные списыватели и перелагатели старинных рукописей. Сколько болгарских и сербских памятников было усвоено нашею древнею литературою! Неужели мы отстанем от своих предков и не поведем их дела вперед? Автор разбираемого сочинения чувствовал потребность этого общеславянского элемента, но отделался от него кратким примечанием на стр. 15: ‘Говоря о языке русском, мы не исключаем других славянских языков. В какой мере встречается в них то же устройство, этого теперь мы не рассматриваем’. Положим так, но зачем, на той же самой странице, говоря о том, что виды лучше времен, автор наивно выражается: ‘Я нисколько не завидую другим языкам и не стану натягивать их поверхностных форм на русский глагол’? Можно и не говорить о славянских наречиях, но для чего же с таким пренебрежением отзываться о тех свойствах, которыми эти наречия отличаются от нашего? Признаемся, нам приятнее было бы убедиться, что автор сочинения ‘О русских глаголах’ вовсе не знает, что как в западных, так и в восточных славянских наречиях есть окончания времен, именно прошедших, нежели предполагать в нем желание отвергнуть от наречия русского все прочие славянские, прикинув их к другим языкам индоевропейским. Что же это такое значить ‘не завидую другим языкам’? Завидуют только чужому, и мы никак не умеем понять, как может кому-нибудь прийти в голову завидовать церковно-славянскому языку, который весь принадлежит нам, и по преданию, и по идее православия, и по неотразимому, благотворному действию его на язык русский! Автор, конечно, не туда направлял свой удар: он имел в виду только несообразность со свойствами русского языка нагромоздить безобразное спряжение из видов русского глагола, вставив их в рамки времен, заимствованные из иностранных грамматик. Это совершенно справедливо, и мы вполне сочувствуем автору в его патриотическом негодовании на эти жалкие копии с чуждых нашей жизни оригиналов. Но какую же услугу оказал автор национальному началу русской грамматики? Думая только чужих осудить за времена, он пренаивно поражает своих, выводя какую-то странную теорию о том, что времена глагола есть вещь пустая, поверхностная, недостойная нашего языка, тогда как родственные нам наречия сохраняют эту особенность славянского языка и до сих пор. Какое хотите примите начало в основу нашего первоначального быта — семейное ли, родовое ли, или племенное — во всяком случае вы не можете вырвать русского языка из родного его гнезда — славянских наречий: в противном случае вы обличите в своих началах, в своих убеждениях отсутствие того живого начала, которое проникает общим духом все славянские наречия и которое с замечательной энергиею выражается в построении славянского глагола.
3) Переходя собственно к русскому языку, мы должны обратить внимание на историческое его развитие. Этимологические формы падают, и на развалинах их созидаются новые формы, но уже по преимуществу синтаксические. Так русский язык утратил окончания двойственного числа, за исключением немногих остатков, окончания прошедших времен, местный падеж и проч. Особенно пострадал русский язык в спряжениях: именно в этом и уступает он другим славянским наречиям. Зато он удержал в значительной сохранности формы склонения. Из спряжения же усвоил он себе формы сложные, синтаксически образовавшиеся уже в древнейшую эпоху церковно-славянского языка. Согласно с развитием синтаксического начала в позднейший период языка, эти синтаксические формы вполне могли удовлетворить потребностям русской речи. Сложное будущее время мы удержали в древнем, церковно-славянском составе — например, буду читать, в прошедшем мы опустили вспомогательный глагол — например, я читал, вм. азъ есмь читалъ, впрочем, до позднейших времен употреблялись в русском языке: есми далъ, еси далъ и другие формы, в которых есми или есмь, еси означали уже более лицо, нежели самый глагол. Наконец мы удержали и условное время в частице бы, например, я читал бы, он читал бы, вм. азъ читалъ быхъ, онъ читалъ бы. Таким образом русский язык утратил всякое сочувствие к окончаниям прошедшего времени, заменив полные и живые формы: быхъ, быхомъ, бысте неизменяемою частицею бы. Этимологическая сила спряжения могла вновь привиться к причастию прошедшего времени и из причастия произвести глагол, как это видим в польском наречии. Но русский язык удержал только причастие, предоставив наречиям чешскому, лужицкому, болгарскому и другим древнейшие, простые формы прошедшего времени.
Автор сочинения ‘О русских глаголах’ постоянно касается нашего прошедшего времени, состоящего из причастия и опущенного при нем вспомогательного глагола. Отсюда видно, что автор допускает в область своей философской системы сложные формы спряжения. Но нас крайне удивляло, почему он проходит молчанием сложные формы будущего времени, каковы: хощу читати, буду читати, имамь читати, стану читать. Правда, это уже не этимологические, а синтаксические формы, но и есмь читалъ, быхъ читалъ — такие же синтаксические выражения, а о прошедшем причастии автор говорит весьма часто и, как мы уже заметили, дает ему особенное значение в своей системе. А стоило бы коснуться и форм будущего времени! Они возбуждают в нас двоякое сочувствие к национальному началу нашей грамматики. Во-первых, некоторые из них вошли в организм прочих славянских наречий, например, хощу, сросшись с глаголом спрягаемым, образует будущее время в наречиях сербском, болгарском, при этом полная форма хощу сокращается в тю или шту, ште, штем. Во-вторых, не только в малорусском, но и в великорусском языке, по областным его наречиям, глагол иму, слагаясь с неопределенным наклонением спрягаемого глагола, образует будущее время, при этом и у нас, в областном великорусском языке иму, имешь — сокращаются в му, мешь и проч. Например, в малорусском: спиватыму, спиватымешь, спиватымемо (то есть буду, будешь, будем петь), в великорусском: не му пахать (не стану пахать). Или этих форм г. Аксаков не знал, или умолчал о них намеренно. В первом случае национальное начало его теории пострадало бы от недостатка основательности, во втором — от недостатка искренности. Как бы то ни было, но страница 13-я разбираемого нами сочинения убеждает нас, что автору вовсе не нужны были сложные формы будущего времени, потому что они противоречат его теории. Г. Аксакову нужно было доказать, что вид продолженный не имеет будущего времени, например, говорю есть время настоящее, в противоположность будущему скажу вида совершенного. Г. Аксаков не хочет обращать никакого внимания на формы, как, например, буду говорить, болгарское думаштем (буду думать), сербское игратеш (будешь играть), малорусское спиватыме (будем петь), великорусское не му пахать, и чтоб выставить на вид всю бессмысленность этих форм, он удовольствовался следующим умозрением: ‘Неопределенное действие, с точки зрения времени, естественно является неопределенно продолжающимся, поэтому двигать образует время настоящее. Действие, как мгновение, напротив, длиться не может, следовательно не может быть настоящим, понятое в минуту своего проявления, оно является мгновенно наступающим, и потому, относительно времени, принимается и употребляется как будущее время, например ‘двигну» (стр. 13). Так г. Аксаков принес в жертву своей философии те факты, которые предлагал ему славянский язык в сложных формах будущего времени. Факт, лежащий в основе умозрения г. Аксакова, не подлежит сомнению, но только не в той философской ограниченности, в которой он здесь выставлен. Действительно, от формы двигать образуется настоящее двигаю, а от формы двинуть — форма двину, употребляемая иногда в будущем. Но и продолженный вид способен к образованию будущего времени, в описательном: буду двигать, совершенный же вид собственно, этимологически, имеет так же, как и продолженный, только форму настоящего времени, но принимает смысл и будущего.
4) Утрата многих окончаний, для означения времен, вознаграждается в нашем языке видами. Мы совершенно согласны с высоким мнением, которое автор имеет об этой особенности наших глаголов, но жалеем, что она представлена им с той же односторонностью, какую заметили мы в понятии его о временах. Во-первых, как уже было замечено, он должен был бы выставить тот факт, что первоначально вообще в славянском языке, а также и теперь в других славянских наречиях, виды существовали и существуют при временах. Во-вторых, по ближайшему родству славянского языка с литовским, он должен был бы обратить внимание на этот последний язык и показать отношение славянского к литовскому относительно видов глагола, тем более, что литовский глагол отличается замечательным родством со славянским. Если хотим ясно понять свое, мы должны во всей точности знать его границы. В-третьих, автор неясно определил себе понятие о том месте, какое занимает вид в образовании нашего глагола.
На этот последний пункт обратим особенное внимание.
Хотя автор не развивает мысли о том, что виды принадлежат не изменению глагола, то есть не спряжениям, а образованию слов, то есть словопроизводству, однако из всего его сочинения более или менее явствует эта мысль, по нашему мнению, совершенно справедливая. Допустив эту мысль, мы непременно должны будем согласиться с автором, что видами обозначается качество действия (стр. 15). Но нам кажется, что, сверх качества, необходимо должно присовокупить к понятию о видах и количество действия, или, выражаясь точнее, меру, измерение действия. Впрочем, согласившись с автором в этом случае, мы, как уже было замечено, никаким образом не можем понять, почему качество или количество действия лучше, почетнее, глубже понятия о времени действия. Нам кажется, что то и другое равно хорошо само по себе, и те языки, в которых есть и то и другое, представляют образец счастливой организации, как язык церковно-славянский.
Мы удивляемся, почему автор, присовокупив виды к словопроизводству и определив их качеством действия, не сблизил видов с залогами, между тем, как принадлежности нашего глагола во многих пунктах между собою соприкасаются. А именно: 1) посредством подъема или усиления гласного звука иногда изменяется залог, например теку и точить (например точить кровь, точить воду), иногда изменяется вид, например везу и возить. 2) В том и другом случае, между коренным и производным глаголом, по большей части стоит имя, например теку, ток и точить, везу, воз и возить. 3) Весьма часто предлог, приставленный к глаголу, в одно и то же время изменяет и вид, и залог, например иду и найду, лежу и отлежу. Сюда принадлежит целый ряд прекрасных народных форм с возвратным местоимением ся. Например в песнях:
Ах! вы очи, очи ясныя,
Вы глядели, да огляделися,
Вы смотрели, да осмотрелися. (Издан. Чулкова 1, 144).
Мысль, определяющая самое существо видов, заимствована автором сочинения ‘О русских глаголах’ у г. Каткова, из превосходного исследования его ‘Об элементах и формах славяно-русского языка’. Выписку из этого исследования г. Аксаков приводит в приложениях. Мысль г. Каткова состоит в том, что видами глагола, между прочим, означается наглядность, или конкретность, и отвлеченность в представлении действия. Эта мысль особенно плодотворна в приложении ее к историческому развитию наших глаголов. Замечательно, что коренные глаголы, ближайшие к непосредственному представлению, словом выражаемому, по преимуществу означают действие наглядное, например несу, везу, произведенные же от них глаголы, к понятию о продолжении действия, присовокупляют неопределенность и отвлеченность, например ношу, вожу. Слич. летит и летает, плывет и плавает. Весьма важно то обстоятельство, что между коренным, наглядным глаголом и глаголом вида неопределенного и отвлеченного по большей части стоит посредствующим членом производное имя. Например везу, воз, возить. В этом отношении глаголы: возить (от воз), носить (от нос, например в словах при-нос, под-нос), водить (от вод) и т. д. — стоят на одной степени с другими, произведенными от имен, каковы например пировать (от пир), тосковать (от тоска) и т. п. Странно, что г. Аксаков, на стр. 24, обратил внимание только на отличие этих последних глаголов от первых, а не заметил указанного нами сходства. Вот слова г. Аксакова: ‘Отыменные глаголы различаются своим значением от глаголов неопределенной степени, как существенных, так и отвлеченных, именно в том, что глаголы отыменные выражают произвол, действие является в них не необходимым следствием жизни, а как бы произвольным’. Если это касается не всех отыменных глаголов, то автор должен бы обратить внимание на то, что и водить, носить, возить, и проч. суть тоже отыменные глаголы. Сверх того, должно заметить, что автор смешал характеристику действия, выражаемого глаголом, с характеристикою самого производства этих глаголов. Действие, выражаемое глаголами пировать, тосковать и т. п., точно так же не произвольно, как и выражаемое глаголами плакать, грустить. Но справедливо, что глаголы ходатайствовать, покровительствовать и т. п. суть глаголы книжные, образование которых зависело от случая и от произвола людей книжных. Ошибка автора состоит, по нашему мнению, еще и в том, что он распространил понятие о произволе на все отыменные глаголы, оканчивающиеся на овать и евать, тогда как это касается только некоторых. Правда, что этою формою пользуются и глаголы позднейшие, но не потому, чтоб сама форма на овать и евать была позднейшею, а потому, что она очень удобна для производства. Потому-то и пользуются ею глаголы, заимствованные из чужих языков, например рисовать, малевать, танцевать и проч., точно так же, как чисто русские отыменные: миловать, полевать, пировать, дневать, воевать, древний глагол обедовати, обедую (откуда сократившееся позднейшее обедать, обедаю) и проч. Глаголы заимствованные, конечно, образовались произвольно, но наши собственные, старинные и народные, построены по такому же закону необходимости, как и все прочие. В противном случае, пришлось бы назвать произвольными и другие отыменные, как например морить (от мор), сушить (от сух), вдоветь (от вдова), женить (от жена) и проч.
Возвращаясь к мысли о том, что виды принадлежат к образованию слов, или к словопроизводству, мы должны заметить, что автор сочинения ‘О русских глаголах’, заключив свое учение о видах в замкнутую философскую систему, как бы подчиненную законам необходимости, опустил из виду целый разряд слов, и тем, по нашему мнению, его система, при всей кажущейся округленности и замкнутости, не дает удовлетворительного ответа на вопросы, предлагаемые нам самим языком. Сила однократного вида распространилась у нас на особенные этимологические формы, которые стоят между глаголом и междометием. Как глаголы, эти формы употребляются в виде сказуемого и различаются по залогам, а сверх того выражают мгновенность и быстроту действия. Как междометия, они не изменяются и к понятию о мгновенности действия присовокупляют, в некоторых случаях, звукоподражание и выражение быстрого движения чувств. Например: хвать, глядь, прыг, бух, цап и т. п. Как настоящий глагол, употребляется эта форма, например, в следующем месте у Крылова: ‘Подруга каждая тут тихо толк подругу’. Многие из этих однократных речений теперь уже выходят из употребления, например сов (от совать), приводимое Ломоносовым в его грамматике, верть, употребленное в старинной пословице, помещенной в ‘Письмовнике’ Курганова: ‘ехал дорогою, да верть целиком’. Кто из русских не назовет всех этих речений своими собственными, народными, выражающими ту свежесть, быстроту и изобразительность, которыми так метко и сильно русское слово? К сожалению, теория г. Аксакова равнодушно прошла мимо этих животрепещущих форм и, вместо симпатического отзыва, наложила на них печать отвержения: ‘Действие, по существу своему (говорит г. Аксаков), необходимо выходит из неопределенности и выражается, как живое осязательное явление, осуществляется вполне. Действие становится определенным. Здесь собственно предъявляет свои права время, которое, понятое действительно, является только будущим и прошедшим’ (стр. 25). Далее, прилагая эту мысль к виду однократному или совершенному, он продолжает: ‘Действие определенное, перешедшее в мир явлений, в мир преходящего, предстает как живой, конкретный момент, который во времени может быть схвачен только как наступающий. Длиться момент не может: настоящее время здесь несообразность, время же прошедшее не есть действие (?). Наступающий момент, относительно времени, соответствует будущему, как грядущему’. Но вышеприведенные однократные формы стоят вне условий времени, выражают однократность, мгновенность — и только, время же их определяется произволом говорящего, зависит от течения речи, точно так же, как вообще глаголы вида совершенного или однократного имеют значение то настоящего, то будущего времени.
Наши предки употребляли этот вид не по теории г. Аксакова, и потому не чувствовали несообразности, давая ему смысл настоящего времени. Например, в Остромировом списке: ‘ныне отъпустиши раба твоего’, в исправленном: отпущаеши, в Остромировом: ‘скрьжъщеть зубы своими, и оцепенееть‘, в исправленном: оцепеневаетъ (Лук. 2, 29, Марк. 9, 18).
Если хотим построить философию языка на прочном основании, то должны прислушиваться к самым фактам, извлекать философию из самого языка. А как приятно прислушиваться к звукам языка родного, когда искренно его любишь! Автор сочинения ‘О русских глаголах’ полагает резкую черту между видами, продолженным и совершенным, и между временами настоящим и будущим. Может быть, для философии искусственной такое противоположение видов и времен необходимо, хотя бы ради симметрии в постройке системы, но настоящая, живая философия языка указывает нам на смешение видов в глаголах неправильных, то есть в древнейших, а именно: есмь, вемь, ямь (наше емъ) — вида продолженного и времени настоящего, а во всем соответствующий им глагол дамь (наше дамъ) — вида совершенного или однократного и времени будущего. Мало того: смешение это простирается далее. И глагол дамь, по преимуществу принимавший значение будущего времени, весьма часто употреблялся и в настоящем, например, в правой грамоте 1483 года: ‘Игуменъ Лаврентей и старцы кузмодемьянскiе насъ шестой части въ Перерве реки лишаютъ, а проезду намъ не дадутъ‘ (вм. не даютъ). — ‘Отвечайте, почему вы игумена Тарасья и старцовъ снетогорскихъ в Перерве реки лишаете шестой доли, а проезда имъ не дадите‘ (вм. не даете). Или, в юридическом акте под 1511 годом, вместе с глаголом возьму, употребленном также в настоящем времени: ‘Азъ у нихъ ту деревню выкупаю, и они мне, господине, тое деревни не отдадутъ, а денегъ не возмутъ‘ (вм. не дадутъ и не берутъ).
Г. Аксаков, начиная свою теорию, сам чувствовал, что виды стоят у нас независимо от времен. Вот что говорит он на стр. 9-й: ‘Будущее принимает такой вид, что будущим называть его нельзя. Для примера возьмем здесь следующую речь: ‘Всякий день проходил у нас однообразно: я пойду к его двери, стукну раза два» и проч. Зачем же не преследовал он этой мысли и, увлекшись своей системой, подчинил вид совершенный будущему времени? На стр. 26-ой он говорит решительно: ‘Длиться момент не может: настоящее время здесь несообразность‘ — ‘наступающий момент, относительно времени, соответствует будущему, как грядущему‘.
Как относительно времен автор ограничился только некоторыми данными, и потому составил теорию о временах, обидную для славянской старины и народности, так и в теории видов он погрешил главнейшим образом потому, что ограничил свою философию немногими формами современного и по преимуществу книжного языка. Если б с высоты своих философских воззрений он спустился до народности и исторического предания, то ясно бы увидел, что глаголы, взятые им в соображение, — не что иное, как отрывочные остатки обширной системы видов, развитой в большей целости и полноте в историческом течении языка, и частью сохранившейся в областных наречиях. Так, например, многократные формы пиваю, едаю теперь употребляются или в прошедшем: пивал, едал, или с предлогами в значении продолженных глаголов: выпиваю, съедаю, в старинном же и народном языке находим и деепричастие настоящего времени: пиваючи, едаючи, например, в ‘Древних русских стихотворениях’: ‘Онъ бьется, дерется целый день, не пиваючи, не едаючи‘. Глагол прошать в общепринятом языке употребляется только с предлогом: вопрошать, а в тех же стихотворениях встречаем: ‘Прошаютъ у него святую милостыню’.
Некоторые глаголы, утратив продолженный вид, употребляются теперь в языке общепринятом, только в форме вида совершенного, но в значении продолженного, и потому форме будущего времени дают смысл настоящего. Например, в церковнославянском: совершенный вид крьстити, откуда будущее время крьщу и продолженный вид крьщати, откуда настоящее крьщаю, но у нас крещать и крещаю вышло из общего употребления и удержалось кое-где только в областных говорах, совершенному же виду крестить мы даем значение продолженного, потому и крещу употребляем в значении уже не будущего, а настоящего времени. Примеры церковно-славянских форм смотри по Остромирову списку: Матф. 3, 11, Иоан. 3, 26.
Сверх того, некоторые глаголы теперь причисляются к совершенному виду, а в старинном языке, и даже иногда в новом, у писателей образцовых принимаются в продолженном виде и, следовательно, в настоящем времени, вместо общеупотребительного будущего. Таковы глаголы купить — куплю, решить — решу, кончить — кончу. Например, в пословицах, по сборнику XVII-го века: ‘мыло купятъ (вм. покупаютъ) на лишнюю денежку’, ‘продаютъ товаръ збойствомъ, а купятъ (вм. покупаютъ) назойствомъ’. У Жуковского: ‘Сие великое событие навсегда решит (вм. решает) судьбу нашего отечества’ (VII, 268). У Батюшкова: ‘В Террачине кончится (вм. оканчивается) Европа’ (I, 361).
Отсюда понятно, почему в современном языке есть такие глаголы, которые равно употребляются и в продолженном, и в совершенном виде, таковы: велеть, женить, казнить, от которых формы: велю, женю, казню употребляются и в настоящем и в будущем времени.
Но довольно этих подробностей. Мы хотели только обратить внимание на полноту и разнообразие жизни во множестве интересных фактов, предлагаемых нам историею нашего языка и, к сожалению, не находящих себе объяснения в теории г. Аксакова.
Однако, чтобы статья наша не вышла обширнее разбираемого сочинения, обратимся к рассмотрению того способа, которым пользовался г. Аксаков в своих грамматических разысканиях.
Русский язык, как уже было замечено, предлагает обильный материал как для этимологических, так и для синтаксических исследований. Так как в языке этимологическая форма живет одною, нераздельною жизнью с синтаксическою силою, связывающею эту форму с другими, то нераздельное существование в языке этимологии и синтаксиса можно представить и в учении об языке, именно в общем, этимологически-синтаксическом обозрении. Именно такое-то обозрение и думал предложить г. Аксаков в своем сочинении ‘О русских глаголах’. Само собою разумеется, что этому общему обозрению должна предшествовать аналитическая разработка как этимологии, так синтаксиса. Но, к сожалению, должно заметить, что автор разбираемого сочинения имел весьма ограниченные средства и в этимологическом, и в синтаксическом разборе. Это видно из следующих пунктов:
1) Автор не имеет надлежащего понятия о звуках, учение о которых составляет основу всей этимологии. На стр. 25-й он говорит: ‘Кую имеет ковал, но это ковал есть уже другая форма неопределенной степени, отвлеченная: ковать, она употребительна лишь в отглагольных прилагательных, коваю (из кую) не употребляется. В древности встречается и существенная форма: куть. Почему этот глагол, а также и другие: клюю, плюю, жую, сную (в глаголе сую, как в кую, кроме совать, нам еще слышна форма суть в малоупотребительном: сул, откуда: сулица) представляют такую особенность, этого мы здесь подробно не рассматриваем, скажем только, что, вероятно, в, выступившее здесь в отглагольных формах неопределенной отвлеченной степени (ковать, клевать, ковал, клевал и т. д.), есть эвфоническое, оно выступило даже и в глагольной форме, неопределенной существенной степени, в слове: плыву, первоначальный вид которой есть, конечно: плыю — плыть‘. Весьма сбивчивое понятие автора о законах звуков обозначилось здесь в его мнении об эвфоническом в, входящем, как думает автор, в состав глаголов ковать, плевать, плыву и пр. Эвфоническим, то есть вставляемым для благозвучия, этот звук бывает тогда, когда он прилагается к гласным во избежание неблагозвучия, или когда соответствует другим эвфоническим, для благозвучия вставляемым или приставляемым. Например, одевать вместо одеать: этому в соответствует здесь О, оказавшееся в я, в форме одеяти. Иногда эвфоническому в соответствует г — например в формах: вострый и гострый, то есть острый. Иногда в одном и том же слове чередуются эвфонические: в, г, О — например: вон (или вин), гон, Оон, то есть он. Но когда у переходит в в, тогда в не может быть эвфоническим, оно составляет тогда существенную часть слова и есть не иное что, как сократившийся гласный звук у — например, завтра вместо заутра. Если вы скажете, что и здесь у перешло в в для благозвучия, то мы, согласившись с этой мыслью, присовокупим, что и все законы звуков основываются на благозвучии, и тогда всякую замену звуков придется называть эвфоническою, например, и ч будет звук эвфонический, вместо к, в слове что (чьто). Но автор, видимо, не то разумел: он именно под условием вероятности признает в эвфоническим в формах ковал, плевал и т. п., он сам говорит: ‘вероятно, в — есть эвфоническое’. Значит, по мнению автора, в может иметь и другое значение, кроме эвфонического. А именно в этом-то случае звук в и имеет другое значение: он произошел от гласного звука у, по известному закону о переходе у и ю в ов и ев, или в ъв и ьв. Например: ку-ю, ков-ать, плю-ю, плев-ать, древнее церковно-славянское: пльв-ати. Сюда же принадлежит закон о переходе ы в ов или ъв, например: умыть, ум-ов-енъ, церковно-славянское: ум-ъв-енъ, забыть, заб-в-енъ, за выпуском буквы ъ, то есть церковно-славянское: заб-ъв-енъ.
2) Нигде столько не оказывается вредным отсутствие церковно-славянского основания, как в учении о звуках. Тогда только можно решительно определить какую бы то ни было русскую форму, когда имеем в виду древнейший состав ее, засвидетельствованный древнейшими церковно-славянскими памятниками. Наши предки учились грамоте по церковным книгам, у простого народа и до сих пор любимое чтение — псалтирь на церковно-славянском языке. И неужели русский грамматист откажется от этих обильных источников православного предания? Мы глубоко убеждены, что только на церковно-славянской основе возможно прочное, незыблемое учение о языке русском. Без этой же основы в русской грамматике постоянно будут встречаться то ошибки, то недоразумения, и особенно в учении о звуках. Автор разбираемого сочинения предлагает нам примеры того и другого. В вышеприведенном месте автор полагает, что первоначальный вид глагола плыву есть, конечно (?): плыю. Любопытно было бы знать, на чем он основал свое конечно, свое окончательное убеждение? Нам кажется, что в этом случае вовсе не нужно было прибегать к предположениям: первоначальный вид этого глагола сохранился нам в древнейших церковно-славянских формах: плути, плову, как слути, слову, как рюти, реву или рьву. Никоим образом не можем предполагать, чтобы автор не знал этих начальных элементов церковно-славянской грамматики, но тем не менее должны заметить, что за невнимание, за презрение к ним он наказан ошибкою, которая очутилась под его пером в предполагаемом первоначальном глаголе плыю. А вот пример недоразумения и неточности. На 35-й стр. он говорит, что иногда ‘распространяется тема (то есть глагола) чрез гласную, обыкновенно и или ы: сплю, сыпал, вру, вирал (иногда заменяется ими вставочное е: беру, бирал, деру, дирал)’. — Положим, так. Но почему же в глаголе сыпал, от коренного спать, оказывается ы, а не и? Что ж это: случай, или необходимое явление? Допустим, что автор не имел намерения входить в рассуждение об этом предмете, но говорит же он о вставке звуков и и ы и о переходе е в и, почему же не заметил он, что ы в слове сыпал стоит вместо и потому, что в глаголе съпати, по всем древнейшим рукописям, между с и п стоит ъ. Если автор не хотел распространяться, то мог бы ограничиться и тем, что возле русской формы сплю поставил церковно-славянскую. Читая книгу г. Аксакова, ежеминутно удивляешься, почему оставался он глух к прекрасным церковно-славянским формам, которые сами напрашивались. Например, он говорит о форме куть, почему же было не вспомнить, что кути переходит в кову, как слути в слову? А какие прекрасные данные предлагал церковно-славянский язык для исторического развития глагола! Например: власти, владу и владеть, владею, густи и гудеть, рюти, реву и реветь, и пр.
3) Принявшись за решение одного из важнейших вопросов о русском глаголе, автор не взял на себя труда в точности определить начало, основу, или тему глагола. Это видно из следующих мест. Во-первых, на стр. 29-й он говорит: ‘Отглагольное прилагательное имеет форму: лгал, отглагольное имя: лгать, а сам глагол не имеет: лгаю, а имеет другую форму: лгу, которой, наоборот, не имеет ни отглагольное имя, ни отглагольное прилагательное того же глагола, ибо нельзя сказать: лгть, лглъ, здесь трудность произношения не составляет препятствия, если б была только форма, глагол мог бы изворотиться в этом затруднении, например: прть — переть, прлъ — перъ (перлъ)…’ Странное дело! Неужели автор не знает, что тема неопределенного наклонения, в первоначальном ее виде, есть пре — именно в церковно-славянском запрети (запереть), а эта форма церковно-славянская перешла в русскую пере — (переть), точно так же, как древним формам мрети, млети соответствуют русские мереть, молоть, по тому же закону, по которому различаются русские речения берег, полон и другие, от церковно-славянских брегъ (позднейшее брегъ), пленъ. Впрочем, это только частное замечание, вообще же должно сказать, что запутанность и неопределенность в вышепредложенном мнении авторапроисходит оттого, что он не составил себе ясного и точного понятия об основе, или теме глагола. Сначала должно заметить, что тема глагола или совпадает с самым корнем глагола, или не совпадает. Пример первого случая: пек корень глагола и тема: пек-у, пещи (вместо пек-ти), пример второго: в глаголе делать корень дел (от первоначального де, через причастие делъ), а тема дела — откуда дела-ть. Потом следовало отличить две темы: одну изъявительного наклонения настоящего (или будущего) времени, и другую — неопределенного наклонения (и вместе с тем, по большей части, и причастия прошедшего). Но здесь необходимо принять в соображение два случая: иные глаголы пользуются только одною темою, например, дела, откуда дела-ю, делать, иные же имеют две темы: одну для настоящего (или будущего) времени, и другую для неопределенного наклонения, например, от корня бр, тема настоящего времени бер, откуда беру, и тема неопределенного наклонения бра, откуда брать. Другое место, сюда же относящееся, находим на стр. 23-24: ‘Здесь надобно отличать а, вставленное для означения неопределенной степени, от того а, которое есть часть темы, например, знаю (многократное: знавал, а не знывал). В глаголах: таю, маю, употребительнее маюсь, а есть также часть темы, с тою разницею, что здесь глагольное окончание ю не есть только смягчение у, после гласной, но скрывает еще в себе звук и (или й), слившийся с ним и принадлежащий к теме, это обнаруживается в прошедшей отглагольной форме: маял, таял (тогда как другие глаголы имеют, например, играл, знал, а не знаял), впрочем, говорят и талый, но, вероятно, здесь это сокращение. В многократной форме, мало употребительной, обнаруживается опять это и, и говорят: не маивался, не таивал‘. Если бы автор внимательно рассмотрел темы глагола по вышеуказанному нами основному началу, то не впал бы здесь в ошибки и несообразности. Г. Аксаков видит в глаголах маяти, таяти, тему, оканчивающуюся на й, именно май, тай, и видит эту тему в прошедших маял, таял, (то есть, май-ал, тай-ал), доказывает же это тем, что знаю имеет в прошедшем знал, я не знаял. Но откуда же взялось а в прошедших маял, таял, если его не было в теме? А известно, что прошедшее образуется приставкою л к теме неопределенного наклонения, например, знати, зна-л. Итак, в глаголах маяться, таять, должно отличить тему настоящего времени ма, та, откуда ма-юсь, та-ю, от темы неопределенного наклонения мая, тая, откуда мая-ться, тая-ть: в этом случае я употреблено вместо а по известному закону благозвучия при стечении гласных, следовательно, вместо маатися, таати. Что в последнем глаголе темою не может быть тай, свидетельствует уже и приводимое автором талый. Тот же закон оказался в формах: чаять и чать, чуять и чуть, древнее церковно-славянское чути, окаянъ, покаянъ и древние формы оканъ, поканъ, поканный. По законам благозвучия иногда вместо я оказывается ва, например, древние церковно-славянские: отъчаятися, отъчавати. Что в глаголе маяться невозможно предполагать тему май, свидетельствуют соответствующие одна другой родственные формы в церковно-славянском: помаяти и поманути — оба от корня ма. Итак, в глаголах таять, маять точно так же нельзя допустить тем тай, май, как в глаголах чаять, чуять, каять, невозможно предполагать иных тем, кроме ча, чу, ка, и чая, чуя, кая (а не чай, чуй, кай, как думает автор). То же самое должно сказать о глаголах веять, деять, смеяться, реять, сеять, затеять и других. В них темы тоже двоякого рода: ве, де, сме, ре, се, зате (корень те), откуда ве-тр, сме-х, семя и пр., или темы: вея, дея, смея, рея, сея, затея, в которых я соответствует слогу ва: повевать, посмеватися, засевать, затевать. И как возможна форма посмеивался, так и маивался.
4) Столь же сбивчивое понятие имеет г. Аксаков и о составе залогов. На стр. 30-й он говорит: ‘Сюда же должны быть отнесены глаголы первоначально средние: варю, курю, дымлю (печка дымит), и пр., получив значение глаголов действительных, они стали выражать уже произвол, и форма многократного: варивал, куривал, стала возможною’. Решительно недоумеваем, почему автор считает эти глаголы первоначально средними, а не действительными. Откуда автор выводит свое заключение о первоначальном значении этих глаголов ? На каких древнейших рукописях, или на каких лингвистических соображениях он основывается? Возьмем глагол варить, варити. Во всех древнейших церковно-славянских памятниках варити принимается в залоге действительном, а если он употребляется иногда и в среднем, то единственно на том основании, по которому всякий действительный глагол может быть постановлен без дополнения, например, читает, пишет (то есть, умеет, любит, привык читать, писать, и т. п.). Этот исторический факт объясняется и законами языка. Глагол варити залога действительного именно на том же основании, по которому признаются за действительные: морить, палить, погрузить, глушить, сушить, женить и т. д. Во-первых, глагол варить пользуется знаком действительного глагола, именно звуком и, посредством которого глаголы, произведенные от имен существительных или прилагательных, получают значение залога действительного: варить происходит от существительного вар (первоначально жар, теплота, смотри Остромирово Евангелие, Матф. 20, 12), точно так же, как женить, сушить и пр., от жена, сух и т. д. Во-вторых, самое слово варъ, по известному закону, происходит от глагола врети (кипеть), как моръ от мрети, палъ (напр. за-пал) от плати (откуда пламя), грузъ от грязнути (в обоих словах носовые звуки) и проч. Таким образом, действительные глаголы: варить, морить, палить, грузить, и пр. происходят от средних врети, мрети, плати, грязнути и т. д. Или этих фактов и этого закона г. Аксаков не знает, или же, противореча и свидетельству рукописей и законам языка, отвергает и то и другое.
Такими-то средствами пользовался г. Аксаков в своем сочинении ‘О русских глаголах’. Из предыдущего видно, что, в этимологическом разборе, он держался преимущественно старинной методы французских грамматистов, для которых все разнообразие этимологических форм представлялось случайною игрою звуков, не подлежащею строгим законам необходимости. Отчетливое изучение языка застигло автора врасплох: он почувствовал потребность в более строгом научном исследовании грамматических форм, но всякий раз, как пускается он в этимологический разбор, неминуемо противоречит фактам, которые предлагает язык русский в историческом и областном его развитии.
В языках мощных и свежих, каков русский, синтаксическое развитие форм основывается на этимологическом их составе. Употребление видов в речи, то есть, синтаксис видов основывается на этимологическом образовании их, видоизменяемом историею языка. Главная же задача г. Аксакова состояла в том, чтоб объяснить значение и употребление видов. Как же поступил он, не имея надлежащего запаса этимологических и исторических сведений? Он решился восполнить пустоту французской методы глубокомыслием немецкой философии. Надобно было только привести на память философское учение о том, как идея сначала не доходит до формы, потом сливается с нею и наконец через нее переходит — и вот готова чисто русская философия нашего глагола:
‘Действие (говорит г. Аксаков) в первой степени является до своего определения (неопределенное), во второй оно является в определении (как момент), а в третьей после определения (как моменты). Ясно, что время есть уже логическое заключение, вывод, вытекающий из самоопределения действия’. И вслед за этими словами автор в наивном увлечении восклицает: ‘Вот как понят, и, прибавим, глубоко понят глагол русским языком’ (стр. 28).
Признаемся чистосердечно, если это не жестокая насмешка над изучением русской народности не по живым фактам, а по отвлеченным теориям немецкой философии, то грустно сознаться, как еще мало сочувствия в некоторых грамматистах к национальным началам русской грамматики!
Заключим нашу статью прекрасными словами г. Аксакова, к которым мы питаем самое полное сочувствие:
‘Теперь пришла иная пора. Мы не боимся быть непохожими на наших западных соседей, мы не боимся быть собою, — и поэтому настало время для науки обратиться к самому русскому языку, к самой русской истории и прочим областям знания, — и обратиться со взглядом ясным, без иностранных очков, с вопросом искренним, без приготовленного заранее ответа, — и выслушать открытым слухом ответ, какой дают русский язык, русская история и пр.’ (стр. 8-я).