О романтизме, Боткин Василий Петрович, Год: 1843

Время на прочтение: 27 минут(ы)

СОЧИНЕНІЯ В. П. БОТКИНА.
ТОМЪ III.
Изданіе журнала ‘Пантеонъ Литературы’
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Паровая типографія Муллеръ и Богельманъ. Невскій 148.
1893.

О Романтизм.

Романтизмъ — принадлежность не одного только искусства, не одной только поэзіи: его истопникъ въ томъ, въ чемъ источникъ и искусства и поэзіи — въ жизни. Жизнь тамъ, гд человкъ, а гд человкъ, тамъ и романтизмъ. Въ тснйшемъ и существеннйшемъ своемъ значеніи, романтизмъ есть не что иное, какъ внутренній міръ души человка, сокровенная жизнь его сердца. Въ груди и сердц человка заключается таинственный источникъ романтизма: чувство, любовь есть проявленіе или дйствіе романтизма, и потому почти всякій человкъ — романтикъ. Исключеніе остается только или за эгоистами, которые, кром себя, никого любить не могутъ, или за людьми, въ которыхъ священное зерно симпатіи и антипатіи задавлено и заглушено или нравственною неразвитостью, или матеріальными нуждами бдной и грубой жизни. Вотъ самое первое, естественное понятіе о романтизм.
Законы сердца, какъ и законы разума, всегда одни и т же, и потому человкъ, по натур своей, всегда былъ, есть и будетъ одинъ и тотъ же. Но какъ разумъ, такъ и сердце живутъ, а жить значитъ развиваться, двигаться, впередъ: поэтому, человкъ не можетъ одинаково чувствовать и мыслить всю жизнь свою, но его образъ чувствованія и мышленія измняется сообразно возрастамъ его жизни: юноша иначе понимаетъ предметы и иначе чувствуетъ, нежели отрокъ, возмужалый человкъ много разнится, въ этомъ отношеніи, отъ юноши, старецъ отъ мужа, хотя вс они чувствуютъ однимъ и тмъ же сердцемъ, мыслятъ однимъ и тмъ же разумомъ. Это различіе въ характер чувства и мысли вытекаетъ изъ природы человка и существуетъ для каждаго: оно связано съ его неизбжнымъ свойствомъ рости, мужать и старться физически. Но человкъ иметъ не одно только значеніе существа индивидуальнаго и личнаго. Кром того, онъ еще членъ общества, гражданинъ своей земли, принадлежитъ къ великому семейству человческаго рода. Поэтому, онъ — сынъ времени и воспитанникъ исторіи: его образъ чувствованія и мышленія видоизмняется сообразно съ общественностью и національностью, къ которымъ онъ принадлежитъ, съ историческимъ состояніемъ его отечества и всего человческаго рода. Итакъ, чтобы врне опредлить значеніе романтизма, мы должны указать на его историческое развитіе. Романтизмъ не принадлежитъ исключительно одной только сфер любви: любовь есть только одно изъ существенныхъ проявленій романтизма. Сфера его, какъ мы сказали,— вся внутренняя, задушевная жизнь человка, та таинственная почва души и сердца, откуда подымаются вс неопредленныя стремленія къ лучшему и возвышенному, стараясь находить себ удовлетвореніе въ идеалахъ, творимыхъ фантазіею. Здсь, для примра, укажемъ только на то, какъ проявлялась любовь — но преимуществу романтическое чувство,— въ историческомъ движеніи человчества.
Востокъ — колыбель человчества и царство природы. Человкъ на Восток — сынъ природы: младенцемъ лежитъ онъ на груди ея, и старцемъ умираетъ на ея же груди. Востокъ и теперь остался вренъ основному закону своей жизни — естественности, близкой къ животности. Любовь на Восток навсегда осталась въ первомъ момент своего проявленія: тамъ она всегда выражала и теперь выражаетъ не боле, какъ чувственное, на природ основанное, стремленіе одного пола къ другому. Само собою разумется, что первый и основный смыслъ любви заключается въ заботливости природы о поддержаніи и размноженіи рода человческаго. Но еслибъ, въ любви людей, все ограничивалось только этимъ разсчетомъ природы,— люди не были бы выше животныхъ. Слдственно, это чувственное стремленіе въ любви человка одного пола къ человку другаго пола, есть только одинъ изъ элементовъ чувства любви, его первый моментъ, за которымъ, въ развитіи, слдуютъ высшіе, боле духовные и нравственные моменты. Востоку суждено было остановиться на первомъ момент любви, и въ немъ найти полное осуществленіе этого чувства. Отсюда вытекаетъ семейственность, какъ главный и основный элементъ жизни восточныхъ народовъ. Имть потомство — первая забота и высочайшее блаженство восточнаго жителя, не имть дтей — это для него знаменіе небеснаго проклятія, нравственнаго отверженія. По закону іудейскому, безплодныя женщины были побиваемы каменьями, какъ преступницы. Отцы тамъ женили сыновей своихъ еще отроками, братъ долженъ былъ жениться на вдов своего брата, чтобы ‘возстановить смя своему брату’. Отсюда же выходитъ и восточная полигамія (многоженство). Гаремы существовали на Восток всегда, и ихъ нельзя считать исключительно принадлежащими исламизму. Обитатель Востока смотритъ на женщину, какъ на жену или какъ на рабыню, но не какъ на женщину: потому что отъ женщины мужчина всегда добивается взаимности, какъ необходимаго условія счастливой любви,— отъ жены или рабы онъ требуетъ только покорности. Для него, это вещь, очень искусно приноровленная самою природою для его наслажденія: кто же станетъ церемониться съ вещію? Миы — самое врное свидтельство романтической жизни народовъ. Въ миахъ Востока мы не находимъ еще ни идеала красоты, ни идеала женщины. Вс миы его но преимуществу выражаютъ одно неутолимое вожделніе,— одно чувство: сладострастіе,— одну идею: вчную производительность природы.
Гораздо выше романтизмъ греческій. Въ Греціи, любовь является въ высшемъ момент своего развитія: тамъ она — чувственное стремленіе, просвтленное и одухотворенное идеею красоты. Тамъ уже въ самомъ начал миическаго сознанія, за явленіемъ Эроса (любви, какъ общей сущности міровой жизни) — тотчасъ слдуетъ рожденіе Афродиты — красоты женской. Афродита собственно была не богинею любви, но богинею красоты. Когда родилась она изъ волнъ морскихъ и вышла на берегъ, къ ней сейчасъ присоединились любовь и желаніе! Этотъ граціозный миъ достаточно объясняетъ собою сущность и характеръ эллинскаго понятія объ отношеніяхъ обоихъ половъ. Грекъ обожалъ въ женщин красоту, а красота уже порождала любовь и желаніе, слдовательно, любовь и желаніе были уже результатомъ красоты. Отсюда понятно, какъ у такого нравственно-эстетическаго народа, какъ греки, могла существовать любовь между мужчинами, освященная миомъ Ганимеда,— могла существовать не какъ крайній развратъ чувственности (единственное условіе, подъ которымъ она могла бы являться въ наше время), а какъ выраженіе жизни сердца. Примры такой любви были очень нердки у грековъ. Вотъ одинъ изъ самыхъ поразительныхъ. Павзаній говоритъ, что онъ нашелъ въ одномъ мст статую юноши, названную антэросъ (взаимная любовь), и разсказываетъ услышанную имъ отъ жителей того мста легенду о происхожденіи этой статуи. Одинъ юноша, тронутый необыкновенною красотою другаго, почувствовалъ къ нему непреодолимое стремленіе. Встртивъ въ отвтъ на свое чувство совершенную холодность и напрасно истощивъ мольбы и стоны къ ея побжденію, онъ бросился въ море и погибъ въ немъ. Тогда прекрасный юноша, вдругъ проникнутый и пораженный силою возбужденнаго имъ чувства,— ощутилъ къ погибшему такое сожалніе и такую любовь, что и самъ добровольно погибъ въ волнахъ того же моря. Въ честь обоихъ погибшихъ и была воздвигнута статуя — антэросъ.
У грековъ была не одна Венера, но три: Уранія (небесная), Пандемосъ (обыкновенная) и Апострофія (предохраняющая или отвращающая). Значеніе первой и второй понятно безъ объясненій, значеніе третьей было — предохранять и отвращать людей отъ гибельныхъ злоупотребленій чувственности. Изъ этого видно, что нравственное чувство всегда лежало въ самой основ національнаго эллинскаго духа. Однакожь, это нисколько не противоречитъ тому, что преобладающій элементъ ихъ любви было неукротимое, страстное стремленіе, требовавшее или удовлетворенія, или гибели. По этому, они смотрли на Эрота, какъ на бога страшнаго и жестокаго, для котораго было какъ бы забавою губить людей. Множество трагическихъ легендъ любви, у грековъ, вполн оправдываетъ такой взглядъ на Эрота — это маленькое крылатое божество съ коварною улыбкою на младенческомъ лиц, съ гибельнымъ лукомъ въ рук и страшнымъ колчаномъ за плечами. Кому не извстно преданіе о несчастной любви Сафо къ Фаону и о скал левкадской? А сколько легендъ о страстной любви между братьями и сестрами, любви, которая оканчивалась или смертью безъ удовлетворенія, или казнью раздраженныхъ боговъ въ случа преступнаго удовлетворенія! Овидій передалъ потомству ужасную легенду о такой любви дочери къ отцу. Старая няня несчастной ввела ее въ темнот на ложе отца, упоеннаго виномъ и неподозрвавшаго истины,— и сперва Эвмениды, а потомъ превращеніе было наказаніемъ боговъ, постигшимъ несчастную. Но сколько граціи и гуманности въ греческой любви, когда она увнчавалась законною взаимностію! Не даромъ, въ прелестномъ ми Эрота и Психеи, греки выразили поэтическую мысль брачнаго сочетанія любви съ душою! Павзапій разсказываетъ о стату стыдливости трогательную, исполненную, души и граціи романтическую легенду. Статуя эта изображала двушку, которой преклонная голова была накрыта покрываломъ. Вотъ смыслъ этой статуи: когда Одиссей, женившись на Пенелоп, ршился возвратиться изъ Лакедемона въ Итаку, Икаръ, престарлый ца.рь, тесть его, не вынося мысли о разлук съ дочерью, со слезами умолялъ его остаться. Улнесъ уже готовъ былъ взойти на корабль, — старецъ палъ къ его ногамъ. Тогда Улиссъ сказалъ ему, чтобы онъ спросилъ свою дочь, кого она выберетъ между ними — отца или мужа: Пенелопа, не говоря ни слова, накрылась покрываломъ,— и старецъ изъ этого безмолвнаго и граціозно-женственнаго отвта понялъ, что мужъ для нея дороже отца, хотя страхъ и нежеланіе оскорбить чувство родительской любви и сковали уста ея… Это романтизмъ! Въ ученіи вдохновеннаго философа, божественнаго Платона, греческое созерцаніе любви возвышается до небеснаго просвтлнія, такъ что ничего не оставляетъ, въ побду надъ собою, среднимъ вкамъ, этой ультра-романтической эпох…
‘Наслажденіе красотою (говоритъ этотъ величайшій романтикъ не только древней Греціи, но и всего міра) въ этомъ мір возможно въ человк только по воспоминанію той единой, истинной и совершенной красоты, которую душа припоминаетъ себ въ первоначальной ея родин. Вотъ почему зрлище прекраснаго на земл, какъ воспоминаніе о красот горней, способствуетъ тому, чтобы окрылять душу къ небесному и возвращать ее къ божественному источнику всякой красоты… Красота была свтлаго вида въ то время, когда мы, счастливымъ хоромъ, слдовали за Діемъ, въ блаженномъ видніи и созерцаніи, другіе же за другими богами, мы зрли и совершали блаженнйшее изъ всхъ таинствъ, пріобщались ему всецлые, непричастные бдствіямъ, которыя въ позднее время насъ постили, погружались въ виднія совершенныя, простыя, не страшныя, но радостныя, и созерцали ихъ въ свт чистомъ, сами будучи чисты и незапятнаны тмъ, что мы, нын влача съ собою, называемъ тломъ, мы, включенные въ него, какъ въ раковину… Красота одна получила здсь этотъ жребій, быть пресвтлою и достойною любви. Не вполн посвященный, развратный стремится къ самой красот, не взирая на то, что носить ея имя, онъ не благоговетъ передъ нею, а подобно четвероногому ищетъ одного чувственнаго наслажденія, хочетъ слить прекрасное съ своимъ тломъ… Напротивъ того, вновь посвященный, увидвъ богамъ подобное лицо, изображающее красоту, сначала трепещетъ, его объемлетъ страхъ, потомъ, созерцая прекрасное, какъ бога, онъ обожаетъ, и еслибы не боялся, что назовутъ его безумнымъ, онъ принесъ бы жертву предмету любимому..’
Нельзя не согласиться, что никогда романтизмъ не являлся въ такомъ лучезарномъ и чистомъ свт своей духовной сущности, какъ въ этихъ словахъ величайшаго изъ мудрецовъ классической древности…
Но все это показываетъ только глубокость эллинскаго духа, часто въ созерцаніяхъ своихъ опережавшаго самого себя, и не только не противорчитъ, но еще подтверждаетъ истину, что пафосъ къ красот составлялъ высшую сторону жизни грековъ. А богиня красоты,— какъ мы уже замтили выше,— сопровождалась у нихъ любовью и желаніемъ… Чувство красоты, какъ только красоты, а не красоты и души вмст, не есть еще высшее проявленіе романтизма. Женщина существовала для грека въ той только мр, въ какой была она прекрасна, и ея назначеніе было удовлетворять чувству изящнаго сладострастія. Самая стыдливость ея служила къ усиленію страстнаго упоенія мужчины. Елена ‘Иліады’ — представительница греческой женщины: и боги и смертные иногда называютъ ее безстыдною и презрнною, но ей покровительствуетъ сама Киирида и собственною рукою возводитъ ее на ложе Александра-боговиднаго, позорно бжавшаго съ поля битвы, за нее сражаются и цари и народы, гибнетъ Троя, пылаетъ Иліонъ — священная обитель царственнаго старца Пріама… Въ пьесахъ, такъ превосходно переведенныхъ Батюшковымъ изъ греческой антологіи, можно видть характеръ отношеній любящихся, какъ напримръ, въ этой эпиграм:
Свершилось: Никагоръ и пламенный Эротъ
За чашей вакховой Аглаю побдили…
О радость! здсь они сей поясъ разршили,
Стыдливости двической оплотъ.
Вы видите: кругомъ разсяны небрежно
Одежды пышныя надменной красоты,
Покровы легкіе изъ дымки блоснжной,
И обувь стройная и свжіе цвты:
Здсь вс развалины роскошнаго убора,
Свидтели любви и счастья Никагора!
Въ этой пьеск схвачена вся сущность романтизма по греческому воззрнію: это — изящное, проникнутое граціею наслажденіе. Здсь женщина — только красота, и больше ничего, здсь любовь — минута поэтическаго, страстнаго упоенія, и больше ничего. Страсть насытилась — и сердце летитъ къ новымъ предметамъ красоты. Грекъ обожалъ красоту, и всякая прекрасная женщина имла право на его обожаніе. Грекъ былъ вренъ красот и женщин, но не этой красот, или этой женщин. Когда женщина лишалась блеска своей красоты, она теряла, вмст съ нимъ, и сердце любившаго ее. И если грекъ цнилъ ее и въ осень дней ея, то все же оставаясь врнымъ своему воззрнію на любовь, какъ на изящное наслажденіе:
Теб ль оплакивать утрату юныхъ дней?
Ты въ красот не измнилась,
И для любви моей
Отъ времени еще прелестне явилась.
Твои другъ не дорожитъ неопытной красой,
Незрлой въ таинствахъ любовнаго искусства:
Безъ жизни взоръ ея стыдливый и нмой,
И робкій поцлуй безъ чувства.
Но ты, владычица любви,
Ты страсть вдохнешь и въ мертвый камень,
И въ осень дней твоихъ не погасаетъ пламень,
Текущій съ жизнію въ крови…
Сколько страсти и задушевной граціи въ этой эпиграмм!
Въ Лаис нравится улыбка на устахъ,
Ея плнительны для сердца разговоры,
Но мн милй ея потупленные взоры
И слезы горести внезапной за очахъ.
Я въ сумерки, вчера, одушевленный страстью,
У ногъ ея любви вс клятвы повторялъ,
И съ поцлуемъ, къ сладострастью
На ложе роскоши тихонько увлекалъ…
Я таялъ, я Лаиса млла…
Но вдругъ уныла, поблднла,
И слезы градомъ изъ очей!
Смущенный, я прижалъ ее къ груди моей,
‘Что сдлалось, скажи, что сдлалось съ тобою?’
— Спокойна, ничего, безсмертными клянусь!
Я мыслію была встревожена одною:
Вы вс обманчивы, и я… тебя страшусь.—
Романтическая лира Эллады умла воспвать не одно только счастіе любви, какъ страстное и изящное наслажденіе, и не одну муку нераздленной страсти: она умла плакать еще и надъ урною милаго праха, и элегія,— этотъ ультра-романтическій родъ поэзіи,— былъ созданъ ею же, свтлою музою Эллады. Когда отъ страстно любящаго сердца смерть отнимала предметъ любви прежде, чмъ жизнь отнимала любовь,— грекъ умлъ любить скорбною памятью сердца:
Въ обители ничтожества унылой,
О незабвенная! прими потоки слезъ
И вопль отчаянья надъ хладною могилой.
И горсть, какъ ты, минутныхъ розъ.
Ахъ, тщетно все! изъ вчной сни
Ничмъ не призовемъ твоей прискорбной тни:
Добычу не отдастъ завистливый Аидъ.
Здсь онмніе, все хладно, все молчитъ,
Нагробный факелъ мой лишь мраки освщаетъ…
Что, что вы сдлали, властители небесъ?
Скажите, что краса такъ рано погибаетъ?..
Но ты, о мать-земля! съ сей данью горькихъ слезъ,
Прими почившую, поблекшій цвтъ весенній,
Прими, и успокой въ гостепріимной сни!
Но примры романтизма греческаго не въ одной только сфер любви. ‘Иліада’ усяна ими. Вспомните Ахиллеса,
Въ сердц питавшаго скорбь о красно-опоясанной дв,
Силой Атрида отъятой.
Когда уводятъ отъ него Бризеиду, страшный силою и могуществомъ герой —
Бросилъ друзей Ахиллесъ, и далеко отъ всхъ, одинокій,
Слъ у пучины сдой и, взирая на Понтъ темноводный,
Руки въ слезахъ простиралъ, умоляя любезную матерь…
Эта сила, эта мощь, которая скорбитъ и плачетъ о нанесенной сердцу ран, вмсто того, чтобы страшно мстить за нее, — что же это такое если не романтизмъ? А тнь несчастливца Патрокла, явившаяся Ахиллу во сн?
Только Пелидъ на брегу неумолкно-шумящаго моря
Тяжко стенящій лежалъ, окруженный толпой Мирмидонянъ,
Ницъ на полян, гд волны лишь шумныя билися въ берегъ.
Тамъ надъ Пелидомъ сонъ, сердечныхъ тревогъ укротитель,
Сладкій разлился: герой истомилъ благородные члены,
Гектора быстро гоня предъ высокой стной Иліона.
Тамъ Ахиллесу явилась душа несчастливца Патрокла,
Призракъ, величіемъ съ нимъ и очами прекрасными сходный,
Та жь и одежда, и голосъ тотъ самый, сердцу знакомый…
Тнь Патрокла умоляетъ Ахилла о погребеніи и о томъ еще, когда прійдетъ часъ Ахилла, то чтобы кости ихъ покоились въ одной урн… Ахиллъ отвчаетъ возлюбленной тни радостною готовностію совершить ея ‘завты крпкіе’ и молитъ ее приблизиться къ нему для дружнаго объятія…
Рекъ, и жадныя руки любимца обнять распростеръ онъ,
Тщетно: душа Менетида, какъ облако дыма, сквозь землю
Съ воемъ ушла. И вскочилъ Ахиллъ, пораженный видньемъ,
И руками всплеснулъ, и печальный такъ говорилъ онъ:
‘Боги! такъ подлинно есть и въ аидовомъ дом подземномъ
‘Духъ человка и образъ, но онъ совершенно безплотный!
‘Цлую ночь, я видлъ, душа несчастливца Патрокла
‘Все надо мною стояла, стенающій, плачущій призракъ,
‘Все мн завты твердила, ему совершенно подобясь!’
Это ли не романтизмъ?
А старецъ-Пріамъ, лобызающій руку убійцу дтей своихъ, и умоляющій его о выкуп Гекторова тла?
Старецъ, никмъ непримченный, входитъ въ покой, и Пелиду
Въ ноги упавъ, обымаетъ колна и руки цалуетъ,
Страшныя руки, дтей у него погубившія многихъ…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
‘Вспомни отца своего, Ахиллесъ, безсмертнымъ подобный,
‘Старца такого жь, какъ я на порог старости скорбной!
‘Можетъ быть въ самый сей мигъ, и его окруживши, сосди
‘Ратью тснятъ, и некому старца отъ горя избавить…
‘Но по крайней онъ мр, что живъ ты и зная и слыша,
‘Сердце тобой веселитъ, и вседневно льстится надеждой,
‘Милаго сына узрть, возвратившагось въ домъ изъ-подъ Трои.
‘Я же, несчастнйшій смертный, сыновъ возрастилъ браноносныхъ
‘Въ Тро святой, и изъ нихъ ни единаго мн не осталось!
‘Я пятьдесятъ ихъ имлъ при нашествіи рати ахейской:
‘Ихъ девятнадцать братьевъ отъ матери было единой,
‘Прочихъ родили другія любезныя жены въ чертогахъ:
‘Многимъ Арей истребитель сломилъ имъ несчастнымъ колна,
‘Сынъ остался одинъ, защищалъ онъ и градъ нашъ и гражданъ,
‘Ты умертвилъ и его, за отчизну сражавшагось храбро,
»Гектора! Я для него прихожу къ кораблямъ мирмидонскимъ,
‘Выкупить тло его, приношу драгоцнный я выкупъ.
‘Храбрый, почти ты боговъ, надъ моимъ злополучіемъ сжалься,
‘Вспомнивъ Пелея родителя! я еще боле жалокъ!
‘Я испитую, чего на земл не испытывалъ смертный:
‘Мужа, убійцы дтей моихъ, руки къ устамъ прижимаю!’
Такъ говоря, возбудилъ объ отц въ немъ печальныя думы,
За руку старца онъ взявъ, отъ себя отклонилъ его тихо.
Оба они вспоминая: Пріамъ знаменитаго сына,
Горестно плакалъ, у ногъ Ахиллесовыхъ въ прах простертый,
Царь Ахиллесъ, то отца вспоминая, то друга Патрокла,
Плакалъ — и горестный стонъ ихъ кругомъ раздавался по дому.
Заключимъ наши указанія на романтизмъ греческій прекрасною эпиграммою, переведенною Батюшковымъ же изъ греческой антологіи, она называется — ‘Яворъ къ Прохожему’,
Смотрите, виноградъ кругомъ меня какъ вьется!
Какъ любить мой полуистлвшій пень!
Я нкогда ему давалъ отрадну тнь,
Завялъ: но виноградъ со мной не разстается.
Зевеса умоли,
Прохожій, если ты для дружества способенъ,
Чтобъ другъ твой моему былъ нкогда подобенъ,
И пепелъ твой любилъ оставшись на земли.
Въ основ всякаго романтизма непремнно лежитъ мистицизмъ боле или мене мрачный. Это объясняется тмъ, что преобладающій элементъ романтизма есть вчное и неопредленное стремленіе, не уничтожаемое никакихъ удовлетвореніемъ. Источникъ романтизма,— какъ мы уже замтили выше,— есть таинственная внутренность груди, мистическая сущность бьющагося кровью сердца. По этому, у Грековъ вс божества любви и ненависти, симпатіи и антипатіи, были божества подземныя, титаническія, дти Урана (неба) и Гея (земли), а Уранъ и Гея были дти Хаоса. Титаны долго оспаривали могущество боговъ олимпійскихъ, и хотя громами Зевеса они были низринуты въ тартаръ, но одинъ изъ нихъ — Прометей, предсказалъ паденіе самого Зевеса. Этотъ миъ о вчной борьб титаническихъ силъ съ небесными глубоко знаменателенъ: ибо онъ означаетъ борьбу естественныхъ, сердечныхъ стремленій человка съ его разумнымъ сознаніемъ, и хотя это разумное сознаніе наконецъ восторжествовало въ образ олимпійскихъ боговъ надъ титаническими силами естественныхъ и сердечныхъ стремленій,— но оно не могло уничтожить ихъ, ибо титаны были безсмертны подобно олимпійцамъ, — Зевесъ только могъ заключить ихъ въ подземное царство вчной ночи, оковавъ цпями, но и оттуда они успли же наконецъ потрясти его могущество. Глубоко знаменательная мысль лежитъ въ основ Софокловой ‘Антигоны’. Героиня этой трагедіи падаетъ жертвою любви своей къ брату, враждебно столкнувшейся съ закономъ гражданскимъ: ибо она хотла погрести съ честію тло своего брата, въ которомъ представитель государства видлъ врага отечества и общественнаго спокойствія. Это страшная борьба романтическаго элемента съ элементами религіозными, государственными и мыслительными,— борьба, въ которой заключается главный источникъ страданій бднаго человчества, кончится тогда только, когда свободно примирятся божества титаническія съ божествами олимпійскими. Тогда настанетъ новый золотой вкъ, который столько же будетъ выше перваго, сколько состояніе разумнаго сознанія выше состоянія естественной, животной непосредственности. Самый мистическій, слдственно, самый романтическій поэтъ Греціи былъ Гезіодъ — одинъ изъ первоначальныхъ поэтовъ Эллады, и потомъ, самый романтическій поэтъ Греціи былъ трагикъ Эврипидъ — одинъ изъ послднихъ ея поэтовъ.
Впрочемъ, романтизмъ не былъ преобладающимъ элементомъ въ жизни грековъ: онъ даже подчинялся у нихъ другому, боле преобладающему элементу — общественной и гражданской жизни. Поэтому романтизмъ греческій всегда ограничивался и уравновшивался другими сторонами эллинскаго духа, и не могъ доходить до крайностей нелпаго. Изъ миовъ Тантала и Сизифа видно, какъ чуждо было духу греческому остановиться на иде неопредленнаго стремленія. Танталъ мучится въ подземномъ мір безконечно ненасытимою жаждою, Сизифъ долженъ безпрестанно падающій тяжкій камень поднимать снова, эти наказанія, такъ же какъ и самыя титаническія силы, имютъ въ себ что-то безмрное, тяжко-безконечное: въ нихъ выражается ненасытимость внутренне-личнаго естественнаго вожделнія, которое въ своемъ безпрерывномъ повторенія не достигаетъ до спокойствія, удовлетворенія, ибо божественный смыслъ грековъ понималъ пребываніе въ неопредленномъ стремленіи не какъ высочайшее блаженство, въ смысл новйшей романтики, но какъ проклятіе, и заключилъ его въ тартаръ.
Не такимъ является романтизмъ въ средніе вка. Хотя романтизмъ есть общее духу человческому явленіе, во вс времена и для всхъ народовъ присущее, но онъ считается какою-то исключительною принадлежностію среднихъ вковъ и даже носитъ на себ имя народовъ романскаго происхожденія, игравшихъ главную роль въ эту великую и мрачную эпоху человчества. И это произошло не отъ ошибки, не отъ заблужденія: средніе вка — дйствительно романтическіе по превосходству. Въ Греціи, какъ мы видли, романтизмъ былъ силою мрачною, всегда движущеюся, вчно борющеюся съ богами Олимпа и вчно держащею ихъ въ страх, но это сила всегда была побждаема высшею силою олимпійскихъ божествъ: въ средніе вка, напротивъ, романтизмъ составлялъ безпримрную, самобытную силу, которая, не будучи ничмъ ограничиваема, дошла до послднихъ крайностей противорчія и безсмыслицы. Этимъ страннымъ міромъ среднихъ вковъ управлялъ не разумъ, а сердце и фантазія. Казалось что міръ снова сдлался добычею разнузданныхъ элементарныхъ силъ природы: сорвавшіеся съ цпей титаны снова ринулись изъ тартара и овладли землею и небомъ,— и надъ всмъ этимъ снова распростерлось мрачное царство хаоса… Всего удивительне, что это движеніе совершалось въ противорчіи съ своимъ сознаніемъ. Олимпійскія силы, у грековъ, выражали общее и безусловное, а титаническія были представителями индивидуальнаго, личнаго начала. Въ средніе вка, вс начала назывались чужими, противоположными имъ именами. Движеніе ихъ было чисто сердечное и страстное, а совершалось оно не во имя сердца и страсти, а во имя духа, движеніе это развило до послдней крайности значеніе человческой личности, совершилось же оно не во имя личности, а во имя самой общей, безусловной и отвлеченной идеи, для выраженія которой не доставало словъ — ихъ замняли символы и условныя формы. Въ этомъ странномъ мір, безуміе было высшею мудростію, а мудрость — буйствомъ, смерть была жизнію, а жизнь — смертію, и міръ распался на два міра — на презираемое здсь и неопредленное, таинственное тамъ. Все жило и дышало чувствомъ безъ дйствительности, порываніемъ безъ достиженія, стремленіемъ безъ удовлетворенія, надеждою безъ совершенія, желаніемъ безъ выполненія, страстною, безпокойною дятельностію безъ цли и результата. Хотли чувствовать для того только, чтобы чувствовать, стремиться для того только, чтобъ стремиться, желать — чтобы желать, а дйствовать — чтобы не быть въ поко. На тло смотрли не какъ на проявленіе и орудіе духа, а какъ на вериги и темницу духа, не раздляли мннія древнихъ, что только въ здоровомъ тл можетъ обитать и здоровая душа, но напротивъ, были убждены, что только изможденное и устарвшее до времени тло могло быть одарено ясновидніемъ истины… Чудовищныя противорчія во всемъ! Дикій фанатизмъ шелъ объ руку съ святотатствомъ, злодйство и преступленіе смнялись покаяніемъ, крайность котораго, казалось, превосходила силы духа человческаго, набожность и кощунство дружно жили въ одной и той же душ. Понятіе о чести сдлалось краеугольнымъ камнемъ общественнаго зданія, но честь полагали въ форм, а не въ сущности: рыцарь, неявившійся на вызовъ смерти, видлъ честь свою погибшею, но выходя на большія дороги грабить купеческіе обозы, онъ не боялся увидть опозореннымъ гербъ свой… Любовь къ женщин была воздухомъ, которымъ люди дышали въ то время. Женщина была царицею этого романтическаго міра. За одинъ взглядъ ея, за одно ея слово — умереть казалось слишкомъ ничтожною жертвою, побдить одному тысячи — слишкомъ легкимъ дломъ. Прохать десятки верстъ, на дорог помять бока и поломать свои кости въ поединк, въ проливной дождь и бурю простоять подъ окномъ ‘обожаемой двы’, чтобы только увидть въ окн промелькнувшую тнь ея — казалось высочайшимъ блаженствомъ. Доказать, что ‘дама его сердца’ прекрасне и добродтельне всхъ женщинъ въ мір, доказать это людямъ, которые никогда не видали его дамы, и доказать имъ это силою руки, гибкостію тла, лезвіемъ меча и остріемъ пики — казалось для рыцаря священнымъ дломъ. Онъ смотрлъ на свою даму, какъ на существо безплотное, чувственное стремленіе къ ней онъ почелъ бы профанаціею, грхомъ: она была для него идеаломъ, и мысль о ней давала ему и храбрость и силу. Онъ призывалъ ея имя въ битвахъ, онъ умиралъ съ ея именемъ на устахъ. Онъ былъ ей вренъ всю жизнь — и еслибы для этой врности у него не хватило любви въ сердц, онъ легко замнилъ бы ее аффектаціею. И это страстно-духовное, это трепетно-благоговйное обожаніе избранной ‘дамы сердца’ нисколько не мшало жениться на другой, или быть въ самой грховной связи съ десятками другихъ женщинъ,— не мшало самому грубому, циническому разврату. То идеалъ, а то дйствительность: зачмъ же имъ было мшать другъ другу?.. Надо отдать въ одномъ справедливость среднимъ вкамъ: они обожали красоту, какъ и греки, но въ свое понятіе о красот внесли духовный элементъ. Греки понимали красоту только какъ красоту, строго правильную, съ изящными формами, оживленными граціею, красота среднихъ вковъ была красотою не одной формы, но и какъ чувственное выраженіе нравственныхъ качествъ, красота боле духовная, чмъ тлесная, — красота, для художественнаго возсозданія которой скульптура была уже слишкомъ бднымъ искусствомъ, и которую могла воспроизводить только живопись. Для грековъ красота существовала въ цломъ, и потому ихъ статуи были нагія, или полунагія, красота среднихъ вковъ вся была сосредоточена въ выраженіи лица и глазъ. Нельзя не согла ситься, что понятіе среднихъ вковъ о красот — боле романтическое и боле глубокое, чмъ понятіе древнихъ. Но средніе вка и тутъ не умли не исказить дла крайностію и преувеличеніемъ: они слишкомъ любили туманную неопредленность выраженія въ лиц женщины, и въ ихъ картинахъ она является какъ-будто совсмъ безъ формъ, совсмъ безъ тла, какъ-будто тнью, призракомъ какимъ-то. Въ понятіи о блаженств любви средніе вка были діаметрально противоположны грекамъ. Вступить въ любовную связь съ дамою сердца, значило бы тогда осквернить свои святйшія и задушевнйшія врованія, вступить съ нею въ бракъ — унизить ее до простой женщины, увидть въ ней существо земное и тлесное… Да соединеніе съ любимою женщиною и не казалось тогда какою-то необходимостію. Любили для того, чтобы любить, и мистика сердечныхъ движеній отъ мысли любить и быть любимымъ — была самымъ полнымъ удовлетвореніемъ любви и наградою за любовь. Еслибы конюхъ влюбился въ дочь гордаго барона,— его ожидало бы неземное счастіе, небесное блаженство, онъ даже не захотлъ бы и знать, любятъ ли его: для него достаточно было сознанія, что онъ любитъ. Вотъ ужь подлинно счастіе, котораго не могла лишить судьба, сокровища, котораго никто не могъ похитить!.. И хорошо длали т, которые ограничивались [платоническимъ обожаніемъ молча, съ фантазіями про себя: бракъ всегда бывалъ гробомъ любви и счастія. Бдная двушка, сдлавшись женою, промнивала свою корону и своей скипетръ на оковы, изъ царицы становилась рабою, и въ своемъ муж, дотол преданнйшемъ раб ея прихотей, находила деспотическаго властелина и грознаго судію. Безусловная покорность его грубой и дикой вол длалась ея долгомъ, безропотное рабство — ея добродтелью, а терпніе — единственною опорою въ жизни. Пьяный и бшеный, онъ мстилъ ей за дурное расположеніе своего духа, онъ могъ бить ее, равно какъ и свою собаку, въ сердцахъ на дурную погоду, мшавшую ему охотиться. При малйшемъ подозрніи въ неврности, онъ могъ ее зарзать, удавить, сжечь зарыть живую въ землю,— и увы!— такія исторіи не были въ средніе вка слишкомъ рдкими, или исключительными событіями! И вотъ она — царица общества и повелительница храбрыхъ и сильныхъ! И вотъ онъ — чудовищный и нелпый романтизмъ среднихъ вковъ, столь поэтическій, какъ стремленіе, и столь отвратительный, какъ осуществленіе на дл! Но довольно о немъ. Съ нимъ вс боле или мене знакомы, ибо о немъ даже и по-русски писано много. Но мы еще возвратимся къ нему, говоря о поэзіи Жуковскаго.
Романтизмъ среднихъ вковъ не умиралъ и не исчезалъ: напротивъ, онъ царитъ еще намъ современнымъ намъ обществомъ, но уже измнившійся и выродившійся, а будущее готовитъ ему еще большее измненіе. Что же убило его въ томъ вид, въ какомъ существовалъ онъ въ средніе вка?— Свтъ просвщенія, разогнавшій въ Европ мракъ невжества,— успхи цивилизаціи, открытіе Америки, изобртеніе книгопечатанія и пороха, римское право, и вообще изученіе классической древности. Странное дло! Въ Греціи романтизмъ разрушилъ свтлый міръ олимпійскихъ боговъ: ибо что же были ученія таинства элевзинскія, какъ не романтизмъ глубокомысленный и мистическій? Туманныя, неопредленныя предчувствія высшей духовной сущности, пробудившіяся въ душ грековъ, — находились въ явной противоположности съ рзко опредленнымъ, яснымъ, но въ то же время вншнимъ міромъ олимпійскихъ боговъ. А такъ какъ сами боги эти лишь по отцу исходили отъ духа, по матери же, исключая Аполлона и Артемиду — рождены были изъ ндръ земли, божества до-временно-титаническаго, то и духъ Эллиновъ, не удовлетворяясь олимпійцами, обратился къ подземнымъ титаническимъ силамъ, которыя такъ симпатически гармонировали съ міромъ его задушевной жизни, съ его сердцемъ. Нкогда попранное могущество древнихъ титаническихъ боговъ возставало теперь преображенное, пріявшее въ себя всю жизнь души, недоволетворявшейся видимымъ. Это была та же древняя элементарная природа, но уже пришедшая въ гармонію, проникнутая высшею духовностію, не гибельная и пожирающая, но дружественная человку, сосредоточенная въ кроткихъ мистическимъ образахъ Цереры и Вакха, которые въ элевзинскихъ мистеріяхъ являлись уже божествами подземнаго міра, таинственными и всеобъемлющими. Подъ вліяніемъ элевзинскихъ таинствъ развилась поэзіи Эсхила, столь враждебная Зевесу, и поэзія Эврипида, — развилась вся философія Греціи, и въ особенности философія величайшаго изъ романтиковъ — Платона. Слдовательно, въ Греціи, романтизмъ, какъ выраженіе подземныхъ титаническихъ силъ, игралъ роль демона, подкопавшаго царство Зевеса. Въ новомъ же мір, романтизмъ сталъ представителемъ царства титаническаго, мрачнаго царства страданій и скорби, ничмъ неутолимыхъ порывомъ сердца, а разрушителемъ этого романтизма, демономъ сомннія и отрицанія — явилось царство Зевеса, т. е. царство свтлаго и свободнаго разума. Та же исторія, только совершенно наоборотъ! Всмъ извстно, какіе страшные удары нанесены были среднимъ вкамъ демономъ ироніи! Какое страшное, въ этомъ отношеніи, произведеніе ‘Донъ-Кихотъ’ Сервантеса! Реформатское движеніе было явнымъ убійствомъ среднихъ вковъ. XVIII вкъ дорзалъ его радикально. Этотъ умнйшій и величайшій изъ всхъ вковъ былъ особенно страшенъ для среднихъ вковъ…
Вслдствіе страшныхъ потрясеній и ударовъ, нанесенныхъ романтизму XVIII-мъ вкомъ, романтизмъ явился въ наше время совершенно перерожденнымъ и преображеннымъ. Романтизмъ нашего времени есть сынъ романтизма среднихъ вковъ, но онъ же очень сродни и романтизму греческому. Говоря точне, нашъ романтизмъ есть органическая полнота и всецлость романтизма всхъ вковъ и всхъ фазисовъ развитія человческаго рода, въ нашемъ романтизм, какъ лучи солнца въ фокус зажигательнаго стекла, сосредоточились вс моменты романтизма, развивавшагося въ исторій человчества, и образовали совершенно новое цлое. Общество все еще держится принципами стараго, средневковаго романтизма, обратившагося уже въ пустыя формы за отсутствіемъ умершаго содержанія, но люди, имющіе право называться ‘солью земли’, уже силятся осуществить идеалъ новаго романтизма. Наше время есть эпоха гармоническаго уравновшенія всхъ сторонъ человческаго духа. Стороны духа человческаго неисчислимы въ ихъ разнообразіи, но главныхъ сторонъ только дв: сторона внутренняя, задушенная, сторона сердца, словомъ, романтика,— и сторона сознающаго себя разума, сторона общаго, разумя подъ этимъ словомъ сочетаніе интересовъ, выходящихъ изъ сферы индивидуальности и личности. Въ гармоніи, т. е. во взаимномъ сопроникновеніи одной другою этихъ двухъ сторонъ духа, заключается счастіе современнаго человка. Романтизмъ есть вчная потребность духовной природы человка, ибо сердце составляетъ основу, коренную почву его существованія, а безъ любви и ненависти, безъ симпатіи и антипатіи человкъ есть призракъ. Любовь — поэзія и солнце жизни. Но горе тому, кто, въ наше время, зданіе счастія своего вздумаетъ построить на одной только любви, и въ жизни сердца вознадется найти полное удовлетвореніе всмъ своимъ стремленіямъ! Въ наше время, это значило бы отказаться отъ своего человческаго достоинства, изъ мужчины сдлаться — самцомъ! Міръ дйствительный иметъ равныя, если еще не большія права на человка, и въ этомъ мір человкъ является прежде всего сыномъ своей страны, гражданиномъ своего отечества, горячо принимающимъ къ сердцу его интересы и ревностно поборающимъ, по мр силъ своихъ, его преуспянію на пути нравственнаго развитія. Любовь къ человчеству, понимаемому въ его историческомъ значеніи, должна быть живоносною мыслію, которая просвтляла бы собою любовь его къ родин. Историческое созерцаніе должно лежать въ основ этой любви и служить указателемъ для дятельности, осуществляющей эту любовь, Знаніе, искусство, гражданская дятельность — все это составляетъ для современнаго человка ту сторону жизни, которая должна быть только въ живой органической связи съ стороною романтики, или внутренняго задушевнаго міра человка, — но не замняться ею.. Если человкъ захочетъ жить только сердцемъ, во имя одной любви, и въ женщин найдти цль и весь смыслъ жизни,— онъ непремнно дойдетъ до результата самаго противоположнаго любви, т. е. до самаго холоднаго эгоизма, который живетъ только для себя и все относитъ къ себ. Если, напротивъ, человкъ, презрвъ жизнію сердца, захотлъ бы весь отдаться интересамъ общимъ,— онъ или не избжалъ бы тайной тоски и чувства внутренней неполноты и пустоты, или, если не почувствовалъ бы ихъ, то внесъ бы въ міръ высокой дятельности сухое и холодное сердце, при которомъ не бываетъ у человка ни высокихъ помысловъ, ни плодотворной дятельности. Итакъ, эгоизмъ и ограниченность, или неполнота — въ обихъ этихъ крайностяхъ, очевидно, что только изъ гармоническаго ихъ со проникновенія одной другою выходитъ возможность полнаго удовлетворенія, а слдственно и возможность свойственнаго и присущнаго душ человка счастія, основаннаго не на песчаномъ берегу случайности, а на прочномъ фундамент сознанія. Въ этомъ отношеніи, мы гораздо ближе къ жизни древнихъ, чмъ къ жизни среднихъ, вковъ, и гораздо выше тхъ и другихъ. Ибо, въ нашемъ идеал, общество не угнетаетъ человка насчетъ естественныхъ стремленій его сердца, а сердце не отрываетъ его отъ живой общественной дятельности. Это не значитъ, чтобы общество позволяло теперь человку, между прочимъ, и любиться, но это значитъ, что уже нтъ, или, по крайней мр, боле не должно быть борьбы между сердечными стремленіями и общественнымъ устройствомъ, примиренными разумно и свободно. И въ наше время, жизнь и дятельность въ сфер общаго есть необходимость не для одного мужчины, но точно также и для женщины: ибо наше. время сознало уже, что и женщина такъ же точно человкъ, какъ и мужчина, и сознало это не въ одной теоріи (какъ это же сознавали и средніе вка), но и ві дйствительности. Если же мужчин позорно быть самцомъ, на томъ основаніи, что онъ человкъ, а не животное, то и женщин позорно быть самкою на томъ основаніи, что она — человкъ, а не животное. Ограничить же кругъ ея дятельности скромностію и невинностію въ состояніи двическомъ, спальнею и кухнею въ состояніи замужества (какъ это было въ средніе вка) — не значитъ ли это лишить ее правъ человка, и изъ женщины сдлать самкою? Но, скажутъ намъ: женщина — мать, а назначеніе матери свято и высоко — она воспитательница дтей своихъ. Прекрасно! Но вдь воспитывать не значитъ только выкармливать и выняньчивать (первое можетъ сдлать корова или коза, а второе нянька), но и дать направленіе сердцу и уму,— а для этого разв не нужно, со стороны матери, характера, науки, развитія, доступности ко всмъ человческимъ интересамъ?.. Нтъ, міръ знанія, искусства, словомъ міръ общаго долженъ быть столько же открытъ женщин, какъ и мужчин, на томъ основаніи, что и она, какъ и онъ, прежде всего — человкъ, а потомъ уже любовница, жена, мать, хозяйка, и проч. Вслдствіе этого, отношенія обоихъ половъ къ любви и одного къ другому въ любви длаются совсмъ другими, нежели какими они были прежде. Женщина, которая уметъ только любить мужа и дтей своихъ, а больше ни о чемъ не иметъ понятія и больше ни къ чему не стремится,— такъ же точно смшна, жалка и недостойна любви мужчины, какъ смшонъ, жалокъ и недостоинъ любви женщины мужчина, который только на то и способенъ, чтобы влюбиться, да любить жену и дтей своихъ. Такъ какъ истинно человческая любовь теперь можетъ быть основана только на взаимномъ уваженіи другъ въ друг человческаго достоинства, а не на одномъ каприз чувства и не на одной прихоти сердца,— то и любовь нашего времени иметъ уже совсмъ другой характеръ, нежели какой имла она прежде. Взаимное уваженіе другъ въ друг человческаго достоинства производитъ равенство, а равенство — свободу въ отношеніяхъ. Мужчина перестаетъ быть властелиномъ, а женщина — рабою, и съ обихъ сторонъ установляются одинаковыя права и одинаковыя обязанности: послднія, будучи нарушены съ одной стороны, тотчасъ же не признаются боле и другою. Врность перестаетъ быть долгомъ, ибо означаетъ только постоянное присутствіе любви въ сердц: нтъ боле чувства — и врность теряетъ свой смыслъ, чувство продолжается — врность опять не иметъ смысла, ибо что за услуга быть врнымъ своему счастію?
Мы сказали выше, что романтизмъ нашего времени есть органическое единство всхъ моментовъ романтизма, развивавшагося въ исторіи человчества. Приступая къ развитію этой мысли, замтимъ прежде, что теперь для всякаго возраста и для всякой ступени сознанія должна быть своя любовь, т. е. одинъ изъ моментовъ развитія романтизма въ исторіи. Смшно было бы требовать, чтобы сердце въ восемнадцать лтъ любило, какъ оно можетъ любить въ тридцать и сорокъ, или наоборотъ. Есть въ жизни человка пора восточнаго романтизма, есть пора греческаго романтизма, есть пора романтизма среднихъ вковъ. И во всякую пору человка, сердце его само знаетъ, какъ надо любить ему и какой любви должно оно отозваться. И съ каждымъ возрастомъ, и съ каждою ступенью сознанія въ человк, измняется его сердце. Измненіе это совершается съ болью и страданіемъ. Сердце вдругъ охладваетъ къ тому, что такъ горячо любило прежде, и это охлажденіе повергаетъ его во вс муки пустоты, которой нечмъ ему наполнить,— раскаянія, которое все-таки не обратитъ его къ оставленному предмету,— стремленія, котораго оно уже боится, и которому оно уже не вритъ. И не одинъ разъ повторяется въ жизни человка эта романтическая исторія, прежде чмъ достигнетъ онъ до нравственной возможности найдти своему успокоенному сердцу надежную пристань въ этомъ вчно волнующемся мор неопредленныхъ внутреннихъ стремленій. И тяжело дается человку эта нравственная возможность: дается она ему цною разрушенныхъ надеждъ, несбывшихся мечтаній, побитыхъ фантазій, цною уничтоженія всего этого романтизма среднихъ вковъ, который истиненъ только какъ стремленіе, и всегда ложенъ, какъ осуществленіе! И не каждый достигаетъ этой нравственной возможности, но большая часть падаетъ жертвою стремленія къ ней, падаетъ съ разбитымъ на всю жизнь сердцемъ, нося въ себ, какъ проклятіе, память о другомъ разбитомъ навсегда сердц, о другомъ навки погубленномъ существованіи… И здсь-то заключается неисчерпаемый источникъ трагическихъ положеній, печальныхъ романтическихъ исторій, которыми такъ богата современная дйствительность, наша грустная эпоха, которой не достаетъ еще силъ ни оторваться совершенно отъ романтизма среднихъ вковъ, ни возвратиться вновь и вполн въ обманчивыя объятія этого обаятельнаго призрака… Но иные спасаются отъ общей участи времени, находя въ самомъ же этомъ времени не всми видимыя и не всмъ доступныя средства къ спасенію. Это спасеніе возможно не иначе, какъ только черезъ совершенное отрицаніе неопредленнаго романтизма среднихъ вковъ, однакожь, это не есть отрицаніе отъ всякаго идеализма и погруженія въ прозу и грязь жизни, какъ понимаетъ ее толпа, но просвтлніе идеею самыхъ простыхъ житейскихъ отношеній, очеловченіе естественныхъ стремленій. Для человка нашего времени не можетъ не существовать прелесть изящныхъ формъ въ женщин, ни обаятельная сила эстетически-страстнаго наслажденія. И, несмотря на то, это будетъ ни одна чувственность, ни одна страсть, но вмст съ тмъ и глубокое цломудренное чувство, привязанность нравственная, связь духовная, любовь души къ душ. Это будетъ растеніе, котораго прекрасный и роскошный цвтъ проливаетъ въ воздух ароматъ, а корень кроется во влажной и мрачной почв земли. Восточная любовь основана на различіи половъ: основаніе это истинно, и недостатокъ восточной любви заключается невъ томъ, что она начинается чувственностію, но въ томъ, что она также и оканчивается чувственностію. Мужчин можно влюбиться только въ женщину, а женщин — только въ мужчину: слдовательно, половое различіе есть корень всякой любви, первый моментъ этого чувства. Грекъ обожалъ въ женщин красоту, какъ только красоту, придавая ей въ вчныя сопутницы грацію. Основа такого воззрнія на женщину истинна и въ наше время, и надо имть дубовую натуру и заскорузлое чувство, чтобы смотрть на красоту, не плняясь и не трогаясь ею, но одной красоты въ женщин мало для романтизма нашего временя. Романтизмъ среднихъ вковъ пошелъ дале древнихъ въ понятіи о красот: онъ отказался отъ обожанія красоты, какъ только красоты, и хотлъ видть въ ней душевное выраженіе. Но это выраженіе понималъ онъ до того неопредленно и туманно, что древняя пластическая красота относилась къ идеалу его красоты, какъ прекрасная дйствительность къ прекрасной мечт. Понятіе нашего времени о красот выше созерцанія древняго и созерцанія среднихъ вковъ: оно не удовлетворяется красотою, которая только что красота и больше ничего, какъ эти прекрасныя, но холодныя мраморныя статуи греческія съ безцвтными глазами: но оно также далеко и отъ безплотнаго идеала среднихъ вковъ. Оно хочетъ видть въ красот одно изъ условій, возвышающихъ достоинство женщины, и вмст съ тмъ ищетъ въ лиц женщины опредленнаго выраженія, опредленнаго характера, опредленной идеи, отблеска опредленной стороны духа. Въ наше время, умный человкъ, уже вышедшій изъ пеленъ фантазіи, не станетъ искать себ въ женщин идеала всхъ совершенствъ,— не станетъ потому, во первыхъ, что не можетъ видть въ самомъ себ идеала всхъ совершенствъ и не захочетъ запросить больше, нежели сколько самъ въ состояніи дать, а во вторыхъ, потому что не можетъ, какъ умный человкъ, врить возможности осуществленнаго идеала всхъ совершенствъ, ибо онъ — опять-таки какъ умный, а не фантазирующій человкъ — знаетъ, что всякая личность есть ограниченіе ‘всего’ и исключеніе ‘многаго’, какими бы достоинствами она ни обладала, и что самыя эти достоинства необходимо предполагаютъ недостатки. Найдти одну или, пожалуй, нсколько нравственныхъ сторонъ, и умть ихъ по пять и оцнить — вотъ идеалъ разумной (а не фантастической) любви нашего времени. Красота возвышаетъ нравственныя достоинства, но безъ нихъ красота въ наше время существуетъ только для глазъ, а не для сердца и души. Въ чемъ же должны заключаться нравственныя качества женщины нашего времени?— Въ страстной натур и возвышенно-простомъ ум. Страстная натура состоитъ въ живой симпатіи ко всему, что составляетъ нравственное существованіе человка, возвышенно-простой, умъ состоитъ въ простомъ пониманіи даже высокихъ предметовъ, въ такт дйствительности, въ смлости не бояться истины, ненабленной и ненарумяненной фантазіею. Въ чемъ состоитъ блаженство любви по понятію нашего времени?— Въ наше время о полномъ и безусловномъ счастіи въ любви могутъ мечтать только или отроки, или духовно-малолтныя натуры. Это, во первыхъ, потому что міръ романтизма не можетъ вполн удовлетворить порядочнаго человка, а во вторыхъ, потому что наше время какъ-то вообще неудобно для всякаго счастія, а тмъ мене для полнаго. Возможное счастіе любви въ наше время зависитъ отъ способности дорожить одареннымъ благородною душою существомъ, которое, при сердечной симпатіи къ вамъ, столько же можетъ понимать васъ такъ, какъ вы есть (ни лучше, ни хуже), сколько и вы можете понимать его, и понимать въ томъ, что составляетъ принадлежность нравственнаго существованія человка. Видть и уважать въ женщин человка — не только необходимое, но и главное условіе возможности любви для порядочнаго человка нашего времени. Наша любовь проще, естественне, но и духовне, нравственне любви всхъ предшествовавшихъ эпохъ въ развитіи человчества. Мы не преклонимъ колнъ передъ женщиною за то только, что она прекрасна собою, какъ это длали греки, но мы и не бросимъ ея, какъ наскучившую намъ игрушку, лишь только чувство наше насытилось обладаніемъ. Это не значитъ, чтобы наше сердце не могло иногда охладвать безъ причины, но для насъ нтъ большаго несчастія, какъ, взявъ на себя нравственную отвтственность въ счастіи женщины, растерзать ея сердце, хотя бы и невольно, Мы ни съ кмъ не станемъ драться, чтобы заставить кого-нибудь признать любимую нами женщину за чудо красоты и добродтели, какъ это длали рыцари, но мы уважимъ ея дйствительныя права и, не длая ее своею царицею, не захотимъ видть въ ней не только свою рабу, но и низшее (почему-то) насъ существо… Мы не увидимъ въ ней, какъ въ средніе вка, какого-то безплотнаго существа высшей природы, во вполн признаемъ ее человкомъ… Мать нашихъ дтей, она не унизится, во возвысится въ глазахъ нашихъ, какъ существо свято выполнившее свое святое назначеніе, и наше понятіе о ея нравственной чистот и непорочности не иметъ ничего общаго съ тмъ грязно-чувственнымъ понятіемъ, какое придавалъ этому предмету экзальтированный романтизмъ среднихъ вковъ: для насъ, нравственная чистота и невинность женщины — въ ея сердц, полнот любви, въ ея душ, полной возвышенныхъ мыслей… Идеалъ нашего времени — не два идеальная и неземная, гордая своею невинностію, какъ скупецъ своими сокровищами, отъ которыхъ ни ему, ни другимъ не лучше жить на свт: нтъ, идеалъ нашего времени — женщина, живущая не въ мір мечтаній, а въ дйствительности осуществляющая жизнь своего сердца, — не такая женщина, которая чувствуетъ одно, а длаетъ другое. Въ наше время любовь есть идеальность и духовность чувственнаго стремленія, которое только ею и можетъ быть законно, нравственно и чисто, безъ нея же, оно и въ самомъ брак есть униженіе человческаго достоинства, грховный позоръ и растлніе женщины…
Много нужно было времени, битвъ, бореній, переворотовъ и страданій, чтобы явилась человчеству заря новаго романтизма и настала для него эпоха освобожденія отъ романтизма среднихъ вковъ. Давно уже условія жизни и основы общества были другія, непохожія на т, которыми крпки были средніе вка, но романтизмъ среднихъ вковъ все еще держалъ Европу въ своихъ душныхъ оковахъ, и — Боже мой!— какъ еще для многихъ гибельны клещи этого искаженнаго и выродившагося призрака!.. XVIII вкъ нанесъ ему ударъ страшный и ршительный, но дло тмъ не кончилась: какъ лампа вспыхиваетъ ярче передъ тмъ, когда ей надо угаснуть, такъ сильне, въ начал ныншняго вка, возсталъ было изъ своего гроба этотъ покойникъ. Всякое сильное историческое движеніе необходимо порождаетъ реакцію своей крайности: вотъ причина внезапнаго появленія романтизма среднихъ вковъ въ литератур XIX вка. Онъ воскресъ въ стран, которой умственную жизнь составляетъ теорія, созерцаніе, мистицизмъ и фантазрство, и которой дйствительную жизнь составляетъ пошлость бюргерства, гофратства и филистерства,— въ Германіи. Въ конц XVIII вка, такъ явился великій поэтъ, одною стороною своего необъятнаго генія принадлежавшій человчеству, а другою — нмецкой національности. Мы говоримъ о Шиллер, поэзія котораго поражаетъ своею двойственностію при первомъ взгляд. Паосъ ея составляетъ чувство любви къ человчеству, основанное на разум и сознаніи, въ этомъ отношеніи, Шиллера можно назвать поэтомъ гуманности. Въ поэзіи Шиллера, сердце его вчно исходитъ самою живою, пламенною и благородною кровію любви къ человку и человчеству, ненависти къ фанатизму религіозному и національному, къ предразсудкамъ, къ кострамъ и бичамъ, которые раздляютъ людей и заставляютъ ихъ забывать, что они — братья другъ другу. Провозвстникъ высокихъ идей, жрецъ свободы духа, на разумной любви основанной, поборникъ чистаго разума, пламенный и восторженный поклонникъ просвщенной, изящной и гуманной древности,— Шиллеръ въ то же время — романтикъ въ смысл среднихъ вковъ! Странное противорчіе! А между тмъ, это противорчіе не подлежитъ никакому сомннію. Мы думаемъ, что, первою стороною своей поэзіи, Шиллеръ принадлежитъ человчеству, а второю онъ заплатилъ невольную дань своей національности. Шиллеръ высокъ въ своемъ созерцаніи любви, по это любовь мечтательная, фантастическая: она боится земли, чтобы не замараться въ ея грязи, и держится подъ небомъ, именно въ той полос атмосферы, гд воздухъ рдокъ и неспособенъ для дыханія, а лучи солнца свтятъ, не гря… женщина Шиллера — это не живое существо съ горячею кровью и прекраснымъ тломъ, а блдный призракъ, это не страсть, а аффектація. Женщина Шиллера любитъ больше головою, чмъ сердцемъ, и она у него всегда на пьедестал и подъ стекляннымъ колпакомъ, чтобы не пахнулъ на нее втеръ и не коснулся ея прахъ земли. Въ балладахъ своихъ, Шиллеръ воскресилъ весь піэтизмъ среднихъ вковъ со всею безотчетностію его содержанія, со всмъ простодушіемъ его невжества. Посл Шиллера, образовалась въ Германіи цлая партія романтическая, представителями которой были братья Шлегели, Тикъ и Новалисъ. Это все были натуры боле или мене даровитыя, но безъ всякой искры генія, и они ухватились, со всмъ жаромъ прозелитовъ, за слабую сторону Шиллера, думая найдти въ ней все и хлопоча, сколько хватало ихъ силъ, о возобновленіи въ новомъ мір формъ жизни среднихъ вковъ. Самъ Гте — человкъ высшаго закала, поэтъ мысли и здраваго разсудка, въ легенд среднихъ вковъ высказалъ страданія современнаго человка (‘Фаустъ’), а въ своемъ ‘Вертер’ явился онъ романтикомъ тоже въ дух среднихъ вковъ. Многія баллады его (какъ, наприм… ‘Лсной Царь’, ‘Рыбакъ’ и проч.) дышатъ романтизмомъ того времени.— Это движеніе, возникшее въ Германіи, сообщилось всей Европ. Въ Англіи явился поэтъ всего мене романтическій и всего боле распространившій страсть къ феодальнымъ временамъ. Вальтеръ Скоттъ — самый положительный умъ, герои его романовъ вс влюблены, но какъ — этого онъ не раскрываетъ, его дло влюбить и женить, а до мистики страсти, до ея развитія и характера онъ никогда не касается. А между тмъ, онъ почти безвыходный жилецъ среднихъ вковъ: онъ съ такою страстію и такою словоохотливостію описываетъ и кольчугу, и гербъ, и рыцарскую залу, и замокъ, и монастырь той эпохи… Былъ въ Англіи другой, еще боле великій поэтъ и романтикъ по преимуществу, но тотъ надлалъ много вреда, и нисколько не принесъ пользы среднимъ вкамъ. образъ Прометея, во всемъ колоссальномъ величіи, въ какомъ передала его намъ фантазія грековъ, явился вновь въ типическомъ образ Байрона, но онъ былъ провозвстникомъ новаго романтизма, а старому нанесъ страшный ударъ. Во Франціи тоже явилась романтическая школа въ дух среднихъ вковъ, она состояла не изъ однихъ поэтовъ, но и мыслителей, и силилась воскресить не только романтизмъ, но и католицизмъ,— что было съ ея стороны очень послдовательно. Представителями романтической поэзіи во Франціи были въ особенности два поэта — Гюго и Ламартинъ. Оба они истощили воскресшій романтизмъ среднихъ вковъ, и оба пали, засыпанные мусоромъ безобразнаго зданія, которое тщетно усиливались выстроить наперекоръ современной дйствительности. Имъ не доставало цемента, такъ крпко связавшаго колоссальные готическіе соборы среднихъ вковъ. Вообще, неестественная попытка воскресить романтизмъ среднихъ вковъ давно уже сдлалась анахронизмомъ во всей Европ. Это была какая-то странная вспышка, на которой опалили себ крылья замчательные таланты, и которая много по, вредила самимъ геніямъ.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека