* Статья опубликована в журнале ‘Новый мир’ No 8, 1940.
Источник: А. Гурштейн. Избранные статьи. М.: Советский писатель, 1959. С. 202 — 206.
Сканирование: А. А. Гурштейн.
Распознавание: В. Есаулов, апрель 2009 г.
Константин Федин написал небольшой, но очень хороший рассказ о Ленине. Пушкин когда-то говорил, что проза ‘требует мыслей и мыслей’. Маленький рассказ Федина безусловно отвечает этому пушкинскому требованию.
Сюжетная ткань рассказа очень проста. Действие, если тут вообще можно говорить о действии, происходит в первые годы нашей революции, когда шла война с Польшей, в Крыму еще хозяйничал Врангель и ‘вражеская блокада изнуряла молодую ‘Советскую землю’. Летним полднем позвонили молодому художнику Сергею Шумилину из редакции и поручили ему отправиться на открытие конгресса Коминтерна, чтобы зарисовать для газеты делегатов и, если представится возможность,— Ленива. Художник с радостью принял предложение. О том, как молодой художник увидел на конгрессе Ленина, и о том, что он переживал, пытаясь Ленина зарисовать, — собственно и рассказывает Федин на протяжении своего маленького рассказа. Почему же рассказ волнует, почему он вызывает такое глубокое раздумье?
Потому что писатель поставил в своем небольшом рассказе очень важные и значительные вопросы. Здесь вновь поставлен вопрос, который. издавна, со времен седой древности, волновал людей искусства — и художников, и эстетиков. Это — тема искусства и действительности, разрешенная у Федина в лирическом плане, в плане стремления художника запечатлеть в искусстве как можно глубже, правдивее и в художественном смысле точнее то единственное, неповторимое и ‘однократное’, что представляет собой живая действительность. Речь идет о мучительных поисках художественной правды, художественного выражения. Речь идет о тех ‘муках слова’, о которых нам поведали многие великие мастера и которые иных даже приводили к художественному ‘агностицизму’, к тезису о ‘молчании’ (‘Silentium’ Тютчева), потому что, по словам того же Тютчева, ‘мысль изреченная есть ложь’.
Проблема жизненной правды в искусстве, всегда привлекала великих рассказчиков прошлого. Любопытно при этом то, что в качестве примера, на котором эта проблема решалась, здесь часто фигурировало искусство живописи, рисунка, потому, может быть, что в этом искусстве вопрос жизненной правда проступает наглядней, очевидней. О трагических усилиях художника передать на полотне тайну жизненности рассказал нам Бальзак, автор ‘Неведомого шедевра’. ‘Задача искусства, — говорил бальзаковский старый мастер, — не в том, чтобы копировать природу, но чтобы ее выражать’. Ту же мысль, только в романтико-мистическом плане проводил и несчастливый герой гоголевского ‘Портрета’. Как бальзаковский художник стремился запечатлеть на полотне тайну рельефа, которым обладает действительность, так и гоголевский художник мечтал о передаче ‘плывучей округлости линий, заключенной в природе’. Оба художника мечтали о том, чтоб их произведения сохранили дыхание жизни. Но и бальзаковский, и гоголевский художник — по. разным причинам и в разных условиях —оба погибли, не найдя в себе силы осуществить правду в искусстве.
Вот эта старая тема жизненной правды в искусстве, решенная трагически и у Бальзака, и у Гоголя, вновь и совершенно по-новому зазвучала: в рассказе Федина, зазвучала так, как она должна звучать у советского художника: ни на йоту не умаляя высоты и сложности задачи, советский художник знает, что он придет к ее решению, потому что революция бесконечно раздвинула круг наших возможностей. Вот это новое, что вносит рассказ Федина, осложняется и вместе с тем одухотворяется тем, что фединский герой поставил перед собой задачу запечатлеть черты величайшего человека нашей эпохи — Ленина, ‘Сергей хотел сравнить Ленина с каким-нибудь образом, знакомым из истории или современности, но Ленин никого не повторял. Каждая черточка его принадлежала только ему’.
Когда художник сидел в вагоне трамвая, направляясь к назначенному месту, он ‘ясно представлял себе, каким легким, непринужденным, светлым, живым будет его рисунок с Ленина’. Но когда перед взором художника оказался живой Ленин (Федин очень скупыми hi вместе с тем четкими и точными чертами передает представший перед его героем образ Ленина), художник всем своим существом ощутил огромнейшую сложность и трудность задачи.
‘Сергей следил за каждым его шагом. Ему казалось, что он успел заметить очень важные особенности движений этого невысокого, легкого человека, и уже видел их пойманными карандашом в своем альбоме’.
Но вот Ленин начал говорить.
‘Сергей увидел его в движении, передававшем мысль. Вот именно это и мечтал художник изобразить в рисунке. Черты Ленина, несколько минут назад совершенно точно уловленные, как будто исчезли в Ленине-ораторе и заменялись новыми, в непрерывном живом чередовании. Одну за другой отмечал их в памяти Сергей, но они возникали и не повторялись, и он боялся упустить их, и все не решался начать рисовать, и уже не мог бы сказать — что делает: изучает ли жестикуляцию Ленина или слушает его речь’.
Здесь Федин ставит уже новую проблему, с которой сталкивается советский художник: проблему активного участия нашего художника в советской действительности. Речь Ленина захватывает художника своим непосредственным содержанием, потому что Ленин говорит о вещах, дорогих и кровно близких каждому советскому гражданину. Художник, следовательно, перестает быть только наблюдателем своей натуры: он непосредственно сопричастен той действительности, которая служит объектом его художественного изображения. Так своеобразно и с большим тактом Федин запечатлевает в художественной ткани своего рассказа ленинский тезис о партийности нашего искусства.
Два небольших эпизода, которые Федин вводит в рассказ, очень дополняют человеческий облик Ленина. Первый эпизод — встреча Ленина с брауншвейгским делегатом, ограниченным и самодовольным обывателем, настойчиво требующим ответа на вопрос: почему у нас закрыты мелочные лавки и где он сможет купить пуговицу, если ему таковая понадобится?
‘Сначала Ленин был серьезен. Потом заулыбался, прищурился, коротко подергивая головой. Потом отшатнулся, обрывисто махнув рукой с тем выражением, которым говорится: чушь, чушь! Брауншвейгец, жестикулируя, продолжал что-то доказывать. Ленин взял его за локоть и сказал две-три фразы — кратких и каких-то окончательных, бесповоротных. Но брауншвейгец яростно возражал. Тогда вдруг Ленин слегка хлопнул его по плечу, засунул пальцы за жилет и стал смеяться, смеяться, раскачиваясь на ходу, прибавляя шаг и уже больше не оглядываясь на человека, который его так рассмешил’.
Сцена эта, хоть она и оставалась для наблюдавшего ее художника немой, показала ему в Ленине ‘непринужденность, доступность и беспощадное чувство смешного’.
Во втором эпизоде участвует уже сам художник. Преодолев смущение и боязнь, художник протиснулся к Ленину и решился показать ему рисунок, спрашивая его мнение. Ленин ответил так, как он часто отвечал в таких случаях: ‘Не могу судить, я — не художник’, — скороговоркой отозвался Ленин’. В глазах Ленина мелькнуло шутливое лукавство, но вместе с тем он ободряюще кивнул молодому художнику. В этом маленьком эпизоде сквозит вся мягкая человечность Ленина , в общении его с людьми.
Так фединскому художнику открывались все новые и новые стороны многогранной натуры Ленина. Федин изобразил сложную гамму переживаний своего художника — от отчаяния к надежде, от ощущения того, что ‘цель, которую себе поставил, ничуть не приближалась’, к минутной уверенности в том, что найден ‘близкий к правде образ’.
В своей неудаче молодой художник Сергей Шумилин не был одинок: его учитель, художник, рисовавший Ленина вместе с ним в ложе, пожаловался Шумилину, что у него не получается рисунок с Ленина.
‘— У меня тоже,— ответил Сергей и, неожиданно прижав к себе ласковую руку, с жаром договорил:
— Но даю слово, даю вам честное слово — у меня непременно получится!..’
В словах этих не только звучит молодая уверенность в своих силах. Весь рассказ Федина проникнут ощущением великой темы, чувством большой художественной ответственности, чувством ‘взыскательного художника’. Ив этом — важнейший залог победы…