Selon les lois de la vraie logique, on ne doit jamais demander d’aucune chose si elle est, qu’on ne sache premieremeht, ce qu’elle est.
Descartes
Omnis enim, quae ratione suscipitur de aliqua re institutio, debet a defmitione proficisci, ut intelligatur, quid sit id, de quo disputetur
Cicero
В своей статье ‘Правда нашей войны’ (Русская Мысль, июнь 1915 г.) я постарался показать, что возникновение национального вопроса для русского общественного сознания не случайно, а с необходимостью вытекает из потребности уяснить себе нравственное свое отношение к войне. Принятие войны, хотел установить я, возможно лишь в том случае, если нами принята наша народность, как ценность, достойная жертв и греха войны.
Но есть и другой ход мысли, который с необходимостью приводит нас к проблеме национальности или народности, как к наиболее насушному вопросу современности. Кто дорожил тем необычным единодушием, которое охватило русское общество в начале войны, тот не мог с болью не видеть, что под видимым единомыслием потаенно сохранилась глубокая идейная рознь. Употребляя терминологию кантовой этики, я бы назвал наше единодушие лишь легальным, а не моральным, т.е. ведущим к совпадению поступков, а не покоящимся на тождестве побуждений и на одинаковом понимании наших задач. Невольно рождался страх за крепость нашего единодушия, а события и настроения последних месяцев уже дали нам почувствовать, что сохраненная в глубине рознь таит, может быть, в грядущем гибель всего того, что сделает наше поверхностное единодушие. А вместе со страхом этим рождается жажда более глубокого понимания и более полного примирения в тех именно вопросах, которые особенно резко делили русское общество на враждующие между собою партии.
Среди этих вопросов вопрос о народности всегда являлся тем, что логики называют principium divisionis — точкой наиболее резких духовных расхождений. Все они, от идейного раскола в кружке Станкевичадо ‘партийной группировки’ наших дней, имели в основе своей разногласия по национальному вопросу. С начала войны всеми бессознательно почувствовалось, что не может быть крепкого единства в русском обществе, если в этом вопросе не будет достигнуто хоть некоторое понимание и до глубины дошедшее согласие. Многое давало надежду на то, что мы находимся накануне большого умственного поворота, что падут многие партийные перегородки и будут названы ценности, общие всем. С глубоким волнением открывал я в эти хорошие месяцы русской жизни страницы газет и журналов, где десятками печатались статьи и отчеты о лекциях, посвященных национальной проблеме. Но теперь уже не кажется преждевременным сказать, что все эти выступления ничего не внесли в русскую жизнь и ничем не помогли нам подняться над нашими разногласиями.
Можно указать несколько причин этой бесплодности, но я хочу остановиться пока на одной, едва ли не главнейшей. Таковою является, думаю я, та удивительная небрежность в определении понятий, которая установилась в нашей политической литературе. Мы привыкли читать политические статьи за утренним кофе и почти сердимся, когда встречаем в них что-нибудь, требующее утомительного внимания. Задача такой статьи — подействовать не на мысль читателя, а па его чувство, и многое из того, что писалось и говорилось в прошлом году по национальному вопросу, стряпалось по методе ноздревского повара: ‘катай-валяй, было бы горячо, а вкус (смысл) какой-нибудь, верно, выйдет!’
Он, она и оно говорили о национальности, но ни он, ни она, ни оно не определяли ясно, что разумели они под этим словом. Вот почему признание и восхваление звучали, как пустая риторика, а наносимые мощные удары приходились в пустое место.
Я думаю, что путем к примирению разных общественных течений является углубление политической мысли. Первым же признаком и условием требовательной к себе мысли является ее ясность. Для мыслящего человека логика есть моральный закон, его интеллектуальная совесть. Тот умственный разброд, в котором мы живем и который грозит стать разбродом духовным, кажется мне наказанием за умственную бессовестность, воцарившуюся в нашей публицистике.
Когда я подходил с меркой логики к прошлогодним дебатам о народности, то не находил в них соблюдения самого основного ее требования — определенности основных понятий, слова: народный, национальный, национализм и т.д., мелькали, причудливо изменяя свой смысл и оставляя в голове слушателя туман. Поэтому, подходя к столь важному и столь запутанному вопросу, я не вижу иной возможности быть понятым и сказать что-нибудь ясное, как начать с определения того, что такое мыслю я, когда говорю слово народность. Нельзя быть достаточно педантичным в этом определении. И читатель, которому приходилось задумываться над своеобразной логической структурою понятия народности, я думаю, не посетует на меня за эту педантичность.
I
Может показаться смешным определение такого общеизвестного слова, как слово народ, а между тем достаточно самого небольшого внимания, чтобы заметить, что слово это употребляется нами в четырех далеко не совпадающих смыслах и что неразличение этих 4-х смыслов порождает в политической литературе бесконечное число недоразумений и сбивчивостей.
Во-первых, под словом народ в просторечии мы разумеем всякое соединение многих людей, мы говорим: на улице было много народу, в том же смысле у Пушкина: ‘поэт, не дорожи любовию народной‘ или: ‘кругом народ непросвещенный ему бесчувственно внимал…’, адальше: ‘и толковала чернь тупая’…
Во-вторых, в последнем примере мы имеем оттенок нового значения: народом же называем мы простонародье, нижние слои общества. В этом смысле мы говорим о книгах для народа, о народных песнях, поверьях, суевериях и т.д.
В третьем значении народ равняется сумме всех живых представителей какой-нибудь национальности или сумме всех жителей какой-нибудь страны. В этом смысле употребляем мы слово народ, когда говорим о народовластии, о народном представительстве, когда говорим: ‘народ хочет’, ‘весь народ встал’ и т. под.
Четвертое и самое широкое по содержанию значение слова народ мы подразумеваем тогда, когда говорим, например, о характере английского народа или о роли римского народа в истории. В этом случае мы включаем в наше понятие сумму всех поколений, сменявшихся в течение жизни народа.
Впрочем, первое из указанных значений обыкновенно легко отличить, и злоупотребления им возможны лишь в форме незначительных политических каламбуров. Три другие легли в основу трех характернейших наших политических направлений или теорий. Все три искали в народе критерий для оценки политических явлений, все три признавали, можно сказать, верховенство прав народа, но под словом этим разумели они не одно и то же. Три эти направления с наибольшим историческим правом могут быть названы: первое — народничеством, второе — демократизмом и третье — национализмом.
1. Из всех трех наиболее случайным и временным явлением было народничество. В общую форму о верховных правах народа народники подставили слово это в смысле простонародья или низших слоев населения. ‘Править Русью призван лишь черный народ, то по старой системе всяк равен, а по нашей лишь он полноправен’, — так пародировал народников гр. А. Толстой.
Сделав несколько выдержек и умело сопоставив их и закрыв глаза на многое, можно отнести к числу народников и Достоевского, но сходство его с ними лишь наружное. Он призывал к ‘смирению перед правдой народной’ (читай простонародной), он предлагал опросить по сложнейшим вопросам нашей жизни ‘серые зипуны’, но к этим фразам он приходил чрез общее у него со славянофилами сознание глубокого разрыва нашей интеллигенции с народом во всех трех смыслах этого слова. Серые зипуны были дороги ему именно их не разорванной связью со всенародною (исторически-народною) правдой. В них он видел носителей народности. Но лучшим выразителем народности он считал Пушкина, и возвращением к народу для него было возвращение к барину и (horribile dictu!) к камер-юнкеру Пушкину, которого не читали серые зипуны, а для нас им является возвращение к самому Достоевскому, которого серые зипуны и читать никогда не будут. Его понятие о народности роднит его со славянофилами и кладет пропасть между ним и обычным народничеством. В одном из дневников своих он влагает в уста народу такие слова: ‘полюби не меня, алое’, т.е. полюби не тех людей, хороших или дурных, добрых или злых, достойных или недостойных любви, из которых состоит народ, но полюби духовную сущность этого народа, создание совокупного их творчества, его гений, его творческую личность, короче говоря, полюби в народе его народность.
Этого ‘своего’ не нашли в народе самые искренние народники и не могли найти, потому что самое понятие народности философски было им чуждо, они верили в мудрость каждого отдельного мужика, искали готовых формул и слов и, не найдя их, подсовывали те, какие казались им наиболее для мужика подходящими. Их красивое по замыслу ‘хождение в народ’ свелось на деле в довольно бесцветной агитации, к жалкому творению себе кумира по образу и по подобию своему.
2. Значительно более устойчивым и всемирно распространенным политическим учением является демократизм. Считая источником политической власти народ, демократизм понимает это слово, как арифметическую сумму живых его представителей. На этом понятии зиждилась премудрость политической школы Руссо, и если мы возьмем любое выражение революционной эпохи (‘мы собрались по воле народа’, ‘народное требование’, ‘народный приговор’), то безошибочно можем заменять в них слово народ суммой граждан.
Арифметическая сумма не допускает сложения разноименных единиц, и потому в демократизме идея народовластия неразрывно связана со второю демократической идеей всеобщего равенства, с признанием всех одноименными единицами: гражданами. Droits du people влечет за собою droits de Thomme и, мы покажем дальше, логически растворяется в них. Прямая логическая дорога ведет от патриотического демократизма деятелей 1789 года к космополитическому демократизму социалистов. От красивого ‘allons enfants de lapatrie’ к бесцветному: ‘пролетарии всех стран, соединяйтесь’.
Демократическое понятие о народе не могло обосновать признанья за народностью высшей политической ценности. Именно со стороны своей ценности слишком легко подвергается оно уничтожающей критике. То изменение, которое произошло в теории демократизма и которое характеризуется, по нашему мнению, полным устранением из нее понятия народ, логически может быть представлено так: всякая теория, раз возникнув, изменяется под влиянием делаемых ей возражений. Безразлично, будет ли это полемика с противниками или платоновская диалектика — разговор души самой с собой. Всякая политическая теория должна прежде всего выдержать такую диалектическую борьбу с антисоциальными или анархическими возражениями. И вот мне припоминается один софистически наивный выпад против идеи патриотизма, каким щеголял софист и вольнодумец эпохи гуманизма Лоренцо Валла: ‘я не обязан отдавать свою жизнь для защиты одного из моих сограждан, ни двух, ни трех, пи ста, ни тысячи, почему же обязан я отдавать ее для защиты всех их вместе взятых, т.е. для защиты своего народа и своего отечества?’ Не трудно ответить на эту наивную выходку, не трудно ответить, что обязанности к целому не есть совокупность обязанностей к частям, но для того, чтобы иметь право дать такой ответ, нужно иметь право счесть народ чем-то целым, нужно считать его организмом, а не арифметическою суммой.
Сумма граждан не может претендовать па отношение в ней, как к чему-то целому, и если мы назвали ее народом, то мы отказались от устойчивости и постоянства народа. Стоит появиться чуме, уносившей в средние века более половины жителей пораженной местности, и мы получаем другой народ, так как получаем сумму, состоящую лишь из части прежних слагаемых. Если сумму мнений граж дан мы называем народным мнением, то и народное мнение есть нечто случайное и изменчивое. Представим себе фантастический случай, что чума или холера поразила лишь представителей одной какой-либо политической партии, или вспомнить исторический факт вроде ночи св. Варфоломея, когда одна из борющихся партий не без успеха исполняла обязанности чумы по отношению к другой, и мы получаем новое народное мнение. Если быть софистически придирчивым, то можно утверждать, что с каждой смертью и с каждым рождением создается новый народ. Но и откинув софистику, можно поставить вопрос: сколько же существовало, например, французских народов? Смешно сказать, что их было несколько, но как утверждать, что один, если сумму французов, живших при Карле Лысом или Толстом, мы называли французским народом, а нынче французским народом называем сумму граждан, подававших свои голоса при избрании в президенты m-r Пуанкаре, а самое избрание его называем народным.
Таким образом, одних возражений со стороны анархического индивидуализма было достаточно, чтобы заставить демократизм отойти от положения о верховенстве прав парода и опереться на теорию о правах общества над личностью и о правах личности по отношению к обществу. И если бы демократизм попытался в общий ход своих рассуждений вставить более широкое и устойчивое понятие о народности, то он принужден был бы отказаться от тех практических выводов так называемого народоправства (точнее было бы сказать: правления общества), которые всегда являлись двигательным нервом демократизма. Мало-помалу понятие о правах народа да и самое слово народ стало исчезать из теории конституционализма и сохранилось лишь у ораторов, либо не освоившихся с философской сущностью защищаемых ими теорий, либо не сумевших еще подчинить свои порывы к громким фразам их бесцветной и пресной терминологии. Вообще последовательный демократизм должен дойти до полного устранения самого понятия народа, а, следовательно, должен отказаться и от этого слова. Тогда, кстати сказать, наша партия народной свободы вновь станет называться партией конституционно-демократической.
3. На основании всего сказанного мы утверждаем, что существует лишь одно определение понятия народности и народа, которое, будучи введено в политическую систему, само не разрушает себя во внутреннем противоречии. Это определение народа, как совокупности всех поколений, живших, живущих и еще не родившихся, и составляет особенность всякого националистического построения. Только такое понимание дает нам право говорить об одном русском или об одном французском народе на протяжении всей его истории. ‘Человечество, — писал однажды Конт, — состоит из живых и мертвых. Мертвых больше’. Точно так же в каждую данную минуту из живых и мертвых состоит народ. Мертвых больше.
Нередко ставится вопрос о том, что в сущности делает народ — народом? И чаще всего ищут чего-нибудь общего всем членам данного народа, что связывало бы их всех между собой и отличало бы их от всех других. Известно, что юристы рекомендуют определять национальность человека по языку матери, ибо тот язык, на котором привык с детства думать и в домашней обстановке говорить человек, есть единственно конкретно уловимая его национальная особенность. Профессор Милюков в предисловии к III тому ‘Очерков по истории русской культуры’ точно так же не нашел в слове русский никакого логического содержания, кроме ‘говорящие на русском языке’. Правда, делались неоднократно попытки ввести в понятие народности особенности религии, обычаи и т.д. Но я бы пошел даже дальше проф. Милюкова и готов утверждать, что даже язык является признаком недостаточным и сбивчивым. Действительно, религия не всегда у народа общая, и принадлежность части немцев к католической церкви не мешает им оставаться немцами. С другой стороны, одну и ту же религию исповедуют различные пароды. Быт и правы слишком различны у жителей Вологодской и Киевской, паприм., губернии, у бретонского крестьянина и парижского журналиста. Разница наречий мешает немцу-южанину понимать немца-северянина, но не мешает им обоим быть немцами. Язык есть, конечно, безмерно важное явление народной жизни, но не язык делает народ народом, ибо могут быть два народа, говорящие на одном языке, как англичане и американцы. Сколь бы ни было практически неосуществимы, но теоретически мы можем допустить возможность перемены языка народа. Язык есть почти безошибочно верный практический признак особой народности, но он не есть существенный, важный логически признак понятия народа.
Логически существенный признак у народа один: сознание своего единства и своей особенности. Общий язык, особый от языка соседей, общая религия, сходные обычаи и хоть временная общая государственность — все это необходимо для сложения народа, для того, чтобы собрание людей почувствовало себя единым народом и передало это сознание своим детям. Но все это условия возникновения, а не признак, без коего народа нельзя мыслить. Без сознания же своего единства народ не мыслим. Это сознание не свойственно народу, но его составляет. Каждое по отдельности из условий возникновения может ослабляться или отпадать, лишь бы сохранилось выработанное уже понятие. Исторических фактов, это подтверждающих, можно найти сколько угодно. Перемена религии и замена ее религией соседа не влекла слияния с этим соседом в один народ. Потеря национальной государственности, сколь ни тяжким является она испытанием для национального сознания, не влечет, однако, гибели этого сознания. Даже язык теряется иногда народом. Чехи почти забыли одно время родной язык, но не утратили мысли о своей самобытности и сознательно вернулись к его изучению, как к оружию борьбы за народное свое существование.
Поэтому полным определением понятия народ должно быть следующее: народ есть ряд поколений людей, связанных сознанием своего единства и своей особенности.
II
Быть русским или быть французом — значит относить себя к тому историческому единству, которое называется русским или французским народом. Если мы разумеем под народом сумму живых людей, то понятно, что сознание своего единства с ними может покоиться на сознании общности интересов и выгоды жизненной с ними связи. Тогда понятие ‘русский’ логически не сложнее понятия ‘члена акционерной компании’. Но если народное единство охватывает не только живых, но и мертвых и еще не родившихся, то сознание требует указать нечто общее всем членам данного народа. Это общее должно быть не формальным уже, но материальным содержанием слов ‘русский’, ‘немец’, ‘француз’: его-то и называем мы национальностью или народностью данного народа.
Обычно эти два слова вполне отождествляются, а в производных словах (национальный, народный, национализм и т.д.) смысл их так прихотливо изменяется, что едва ли представляется возможным в жизни строго выдержать предлагаемое ниже разграничение их смыслов. Но покуда мы заняты логическим анализом, я считаю необходимым различать понятие национальности и понятие народности сообразно двум возможным пониманиям выражения ‘общее всем членам данного народа’.
Общее в том смысле, что оно целиком принадлежит каждому отдельному члену народа, я буду называть национальностью.
Общее же в том смысле, что носителем и выразителем его является весь народ в его совокупности, т.е. не все разделительно (как говорят логики), но все вместе, я буду называть вполне соответственно духу славянофильского употребления этого слова — народностью. Таким образом, национальность есть свойство людей, народность — свойство народов.
Неразличение этих двух смыслов есть основной, по моему мнению, источник трудности и запутанности национальной проблемы в нашей литературе.
Теоретически говоря, русской национальностью, таким образом, мы должны называть совокупность некоторых свойств, которыми обладают все русские люди, выражаясь языком математики, их общий наибольший делитель. На практике речь, конечно, идет не о тождестве, но о некотором довольно явном сходстве свойств. Сходство физических свойств создает национальный тип, сходство душевных и умственных свойств — национальный характер, сюда можно отнести еще некоторое количество общих всем знаний и навыков (язык), но это отнесение в дальнейшем будет нуждаться в некотором разъяснении.
Национальность, как известное психофизическое сходство, обыкновенно с особой яркостью выступает у народов мало культурных, но обыкновенно ее недооценивают у нас, как видный естественный факт, много объясняющий, наприм., в истории. Это замечание делает г-н Ле-Бон (‘Психология социализма’), указывая на резкую разницу в истории североамериканских, англосаксонских, и южноамериканских, преимущественно испанских колоний.
Но вместе с тем национальность не есть и не может быть сама по себе культурною ценностью. То, что испанцы ленивы и фанатичны, французы, по определению одного устарелого учебника географии, расточительны, а немцы (говорит тот же учебник) сентиментальны, — все это суть факты, с которыми мы должны считаться, если признаем их истинными, но это факты, а не ценности.
Национальность есть некоторое постоянное условие, при котором развивается и протекает жизнь народа. В устойчивости (ибо лучше говорить об устойчивости, а не о постоянстве национальности) этого условия лежит объяснение того, что в жизни народа является возможным еще некое другое, уже не естественнонаучное, но историческое единство, общее достояние, творцом которого является весь народ. Таким образом, национальность есть условие возникновения народности, подобно тому как характер в отдельном человеке есть условие развития в нем определенной личности.
Логическая трудность понятия народности в том и заключается, что мы должны мыслить ее, как единую на всем протяжении истории данного народа и в то же время, как целиком существующую в каждый данный момент се. Такова в каждом отдельном человеке его личность: личность едина в человеке во всю жизнь его (кроме случаев болезни, известной у психологов под названием перемены личности), несмотря на развитие и изменения ее, и в то же время в каждый данный момент личность человека целиком в нем присутствует.
Народность есть живая личность народа. Чтобы понять это определение, надо остановиться на понятии личности.
Чтобы уяснить его себе, лучше всего начать с рассмотрения случая ее отрицания. Я хочу напомнить одно рассуждение Базарова в ‘Отцах и детях’.
‘Изучать отдельные личности не стоит труда, доложу вам. Все люди друг на друга похожи как телом, так и душой, у каждого из нас мозг, селезенка, сердце, легкие одинаково устроены, и так называемые нравственные качества одни и те же у всех: небольшие видоизменения ничего не значат. Достаточно одного человеческого экземпляра, чтобы судить о всех других. Люди, что деревья в лесу: ни один ботаник не станет заниматься каждой отдельной березой’. Возьмем какой-нибудь случай, в котором мы обычно говорим, что между двумя людьми нет никакого сходства или даже полнейшая противоположность, два исторические лица, наприм., Наполеона I и хотя бы Франциска Ассизского. С точки зрения последовательно базаровской в них интересно только то, чем они подобны друг другу. Дыхание и кровообращение, работа печени и почек, питание мозга и нервные процессы в этих двух экземплярах hominis sapientis протекают одинаково. И в этом отношении мы как будто не правы, когда говорим, что между ними нет никакого сходства.
Но мы правы потому, что все то сходство, которое исчерпывается тем, что они оба люди и мужчины, совершенно не входило в круг наших мыслей. О Наполеоне и о Франциске мы говорили не как о людях, но как об определенных людях, о данном а и данном b, иначе говоря — о личностях. Мы, конечно, не отрицали их естественных свойств, но думали и говорили лишь о тех небольших с естественнонаучной точки зрения различиях, которыми человек не подобен, но отличается от всех других людей. Вступая в жизненные отношения с людьми, мы мыслим под ними не соединения тех естественных условий, которых мы, однако, вовсе не отрицаем, но именно то соединение каких-то индивидуальных его особенностей, которые и называем его личностью.
Опровергнуть Базарова, т.е. доказать, что личность заслуживает внимания, — задача довольно трудная, и Тургенев прав, когда отвечает на это рассуждение не доводами, но ходом романа, не правдой логики, но правдою жизни. На опыте своей ‘безрассудной’ и ‘глупой’ любви к Одинцовой Базаров лучше всего мог понять, что не все люди для него равны, как березы для ботаника, и что человека он сам может не только изучать. Характерным для него является именно то, что он ставит слово ‘изучать’ там, где мы бы поставили ‘относиться’. Для него как бы не существует иного отношения к миру, кроме его изучения. Слишком слепо уверовал он в свою науку, чтобы попять, сколь нелепо ставить целью жизни изучение жизни. Тургенев, я думаю, метко указал на чувство любви, как на камень, о который должна разбиться психология базаровщины. Ни в чем, что можно изучить в человеке, не найдете вы причины своей любви к нему, антипатии или симпатии. И как нельзя отрицать реальности ряда чувств, устанавливающих наше особое отношение к каждому данному человеку, так нельзя отрицать и реальности того в человеке, к чему устанавливается нами такое отношение. Если любовь — реальность, если любовь есть отношение к личности, то и личность есть реальность.
Ответить в точности па вопрос, что составляет личность данного человека, невозможно, как невозможно ответить с точностью на то, за что он мне симпатичен или антипатичен, за что я его ненавижу или люблю. А ответы на эти вопросы всегда содержат в себе лишь отдаленное приближение к истине, постижение личности есть всегда лишь характеристика, а не определение.
Личность ощущается нами, как нечто единое, как некоторое слияние отдельных поступков, мыслей и чувств человека, органическое слияние, а не отвлечение или обобщение. Отдельные поступки, отдельные моменты жизни человека — противоречат и уничтожают друг друга. Много тысяч ежедневно повторяемых действий и чувств существует лишь как условие существования личности. Но среди всей этой массы разрозненных и не характерных моментов проходит какое-то течение, какая-то линия, слагающая бесформенную массу в определенный жизненный узор. Личность творится, и потому она всегда есть процесс, но процесс внутренне предопределенный, внутренне, а не внешне необходимый, она не складывается, но живет. Сознание своей личности прекрасно выражает Сенека в ‘Трех смертях’ Майкова:
‘… в массе подвигов и деле
Я образ свой запечатлел…
Я все свершил. Мой образ вылит.
Еще резца последний взмах —
И гордо станет он в веках!…’
Кроме тех подвигов и дел, о которых поминает Сенека, он ел, спал, брал ванны, делал тысячи других дел, которые делают все люди, которые делали все его современники и сограждане.
И все то, чем он был подобен им, поддается обобщению и изучению. Тот же единый и неповторяемый образ, о котором говорит он, поддается лишь эстетическому восприятию именно потому, что он единичен, включает в себя лишь особенности. Если наука интересуется лишь общим {Речь идет о науках естественных. Согласно взгляду, высказанному впервые Виндельбанлом и развитому потом Риккертом, история есть наука об индивидуальном, и, следовательно, возможно изучение личности или народности. Я думаю, что история наукообразна лишь постольку, поскольку она получает данные для описания индивидуального путем научных обобщений, самый же синтез исторический никогда не может быть научным именно потому, что индивидуальное непознаваемо.} для всех или для известной группы людей, то живем мы только с личностями. Никому не придет в голову обращать внимание на то, что у любимой женщины два глаза и что каждый из них представляет собою прекрасно устроенную камеру-обскуру, но дороги для пас именно такие глаза, т.е. то, чем они отличаются от глаз всякого другого человека.
Итак, личность человека есть тот строго-единичный образ, какой получаем мы от него, когда стремимся познать его во всей его индивидуальности, когда человек становится интересным для нас во всем своем своеобразии, во всей отличности своей от всех других людей.
Базаров упустил из виду необходимость для нас отношения к личности, смешал научное отношение с отношением жизненным. Такое явление характерно для эпох, когда общество впервые делается свидетелем громадных успехов естествознания. Вот почему духовных братьев Базарова в Западной Европе следует искать среди вольнодумцев XVII и XVIII веков. Пораженный картиной единообразия и закономерности, человек отрывается от мира личностей, уходит в мир общих понятий и потому в отношении к жизни делается доктринером. Так рисуется мне психология базаровщины.
III
Период всепоглощающего увлечения естественными науками для нас прошел, но еще совсем недавно мы переживали соответственное увлечение науками общественными {Я употребляю термин ‘естественные науки’ в обычном значении. По терминология Риккерта, теоретически вполне правильном, и общественные науки разделяются на естественные и исторические. Политическая экономия и социология суть согласно этому естественные науки об обществе.}. Как в 60-х годах изучением физиологии думали разрешить вопросы личной жизни, так недавно еще разрешения всех общественных вопросов ждали от политической экономии и социологии. Бюхнера заменили К. Маркс и Огюст Конт.
Конт первый бросил мысль об уврачевании всех общественных зол путем ‘социальной физики’, и, как ни плачевен был результат его личной попытки довести эту науку до позитивного состояния {Самые горячие поклонники Конта отказались признать эту заключительную часть его ‘курса’. Характерно то искреннее недоумение, с каким отнесся к ней трезвый Д.С. Милль.}, но мысль о социальной физике или о научной политике есть излюбленнейшая мысль конца XIX века.
В знаменитой классификации наук Конта, где социология является венцом познания, для истории вовсе не оказалось места. Согласно его терминологии, история не имеет философского значения, она устанавливает факты и связь фактов, но изучение этих фактов принадлежит социологии, ибо изучить — значит объяснить, а объяснить — значит подвести под общий закон. Историю не стоило бы изучать, если бы она не давала материала для социологии, как неинтересен и бесцелен всякий физический опыт, всякое наблюдение над явлениями природы, если нет возможности его обобщить.
В этом рассуждении полностью содержится философия Базарова с ее исключительным интересом к общему, с ее пренебрежением к единичному и личному, с подстановкой слова ‘изучить’ вместо слова ‘относиться’. Поборники социалистической политической экономики пошли, пожалуй, еще дальше Конта, и психологические основы базаровщины социологов по-моему те же, что и физиологов: самонадеянное ослепление начинающей науки.
Молодая наука не успела еще осознать свои пределы. В применении к народам мы слышим уже знакомое нам рассуждение: ‘изучать отдельные народности не стоит труда, доложу вам, все народы друг па друга похожи. Формы хозяйства, классовое деление, государственные учреждения у всех одинаковы, и психология у всех народов одинакова: все переживают те же периоды — национального самовозвышения и самокритики. Небольшие видоизменения ничего не значат, достаточно одного народа, чтобы судить обо всех остальных, и т.д.’…
Именно от этой точки зрения нам нужно отказаться, когда мы говорим о народности, нужно отказаться от мысли, что интересно в жизни народа только то, что есть в ней общего с жизнью всякого народа, нужен интерес именно в том, что составляет особенность, неповторяемую индивидуальность его.
Жизнь народа, конечно, есть естественный процесс и подчинена, как таковой, естественным законам общественной жизни и человеческой психологии, изучением их и занимаются психология, социология, политическая экономия и пр. Но все они определяют жизнь народов вообще, а не только жизнь данного народа. Данный же народ определяют не общие законы, по тот индивидуальный образ, в который складывается его жизнь. Среди бесчисленного количества событий и действий, совершаемых бесчисленным количеством людей, принадлежащих к сменяющимся поколениям народа в течение бесчисленного множества переживаемых мгновений, существует некоторое течение. Они складываются в некоторый своеобразный узор, который трудно и невозможно даже, думаю, определить точнее, чем назвав его личностью данного народа. Народность есть не закон народной жизни, но ее индивидуальность, не повторяемое бесчисленное число раз, но единожды слагающееся в нескончаемой смене человеческих индивидуальностей, относящих себя к некоторому историческому единству. Как в жизни отдельного человека далеко не все им переживаемое входит в личность (хотя и нет возможности точно определить, что именно входит), многое противоречит одно другому, многое совершается в нем, не делаясь чрез то им, так и в жизни народа народностью не делается все, что совершается в нем отдельными людьми, в него входящими. И это можно сказать не только об отдельных людях, но и о целых поколениях. Если поколение действует вопреки гению и духу прошедших и грядущих поколений, вопреки истории народа, его религии, его литературе, мыслям и чувствам лучших его сынов, то те десятилетия, в которые будет жить и действовать это поколение, бесследно вычеркнутся из тысячелетней его истории. Так в жизни человека бесследно выпадают те дни болезни душевной, когда он сам не был собою. Отдельное поколение не составляет народа, но представляет его. Судить о народе по одному поколению — подобно тому, как судить о романе по одной странице: бывают страницы, по которым можно судить о целом, и бывают такие, по которым судить нельзя.
Народность, как и личность, должна быть названа живой или развивающейся, но в каждом моменте своем она есть нечто законченное. Лучшим примером или пояснением может служить любое конкретное явление народности: язык или литература, например. В самом полном смысле этого слова они могут быть названы выявлением народной личности, — народности, так как являются созданиями истинно бесчисленного множества людей в смене текущих поколений. Многое тут само понятно, но мне хочется только обратить внимание на то, что творится национальная литература не только писателями и не только теми бесчисленными современниками и предшественниками, которые прямо или косвенно повлияли на автора, но и будущими по отношению автору поколениями. Ибо национальную литературу делают не только писатели, но и читатели, и Пушкин не есть явление сотворенное, но вечно творимое в каждом из нас, потому он и есть часть народности русской, часть личности каждого из нас. Где нет этого переживания прошлого в настоящем, там нет и личности.
Я начал с различения народности и национальности указанием на то, что носителем народности является весь народ в своей совокупности. Определение ее, как личности, может ввести читателя в заблуждение, будто бы все связанное покоится на некотором метафизическом построении, допускающем некую метафизическую сверхиндивидуальную субстанцию народной души. Во избежание такого понимания настоятельно должен указать, что ничего метафизического в понятии сверхиндивидуальной личности нет, и мы в праве говорить о личности народа, нисколько не думая о ‘душе народа’, как в праве говорить о личности человека, нисколько не думая о его душе.
Носителями национального сознания для меня являются лишь индивидуальные сознания отдельных людей и в кругу тех идей, о которых я надеюсь в непродолжительном времени продолжать речь, я не вижу надобности подниматься над этими простыми представлениями. В каком же смысле носителями народности являются отдельные люди, если мы настоятельно повторяли, что носителем ее надо считать весь народ в его совокупности? Ответ на этот вопрос должен быть таков:
Всем отдельным членам народа народность принадлежит не как свойство, но как достояние или как ценность. Являясь созданием целого, она есть собственность каждого отдельного, поскольку он может ею овладеть.
Понятие ценности, появившееся в конце нашего рассуждения, показывает, что оно закончено применительно к той задаче, которую я поставил себе в двух эпиграфах к этой статье. Мы знаем, quid sit id, de quo disputetus. Вопрос о том, как относиться к народности и в чем видеть значение ее, есть уже вопрос о национализме.