Между тем как французские войска по-пустому льют кровь свою на севере, журналисты с своей стороны нападают на независимость Европы, чтобы не сидеть без дела. Один из них объявил войну прекрасному сочинению г-на Ансильйона, который дерзнул доказывать пользу равновесия политического, или, как он выражает, сил противодействующих.
Г. Ансильйон основывается на следующем положении: Ежели государство может делать все, чего ни захочет, то оно не замедлит захотеть всего, что только может сделать, и более нежели должно хотеть. Истина сего положения ясно доказана событиями везде, начиная от Вислы до Эбра. Критик отсылает г-на Ансильиона и его правила ко временам Астреиным, и основывается на следующих четырех вопросах:
1) Откуда пришла мысль о политическом равновесии, установленном в Европе по договору 1648 года?
2) Политическое равновесие может ли существовать в Европе?
3) Можно ли ожидать спасительного следствия от политического равновесия?
4) Может ли Европа иметь политическую систему?
Надобно ли сказывать, что сочинитель предлагает сии четыре вопроса не для того, чтоб наследовать пользу равновесия, но чтоб доказать невозможность оного? — Вот как он отвечает на первый вопрос:
‘После тридцатилетней войны, после запутанных, многотрудных и весьма продолжительных сношений, мирный договор, возвративший спокойствие изнемогшей Европе, необходимо долженствовал казаться не только образцовым произведением ума и политики, чем он был в самом деле, но еще твердым памятником, под сенью коего государства отдохнули после долговременного беспокойства, и в котором находили они средства предотвратить новые смятения. Сей договор утолил столько требований, согласил столько выгод противных, прекратил столько распрей, обещал удержать столько честолюбивых замыслов, что все думали, будто он истребил даже семена раздоров. Сочинители его были конечно люди умные, следственно не тешили себя несбыточными мечтами, но современники их удобно могли обманываться, ибо чаяние продолжительного мира есть мечта весьма приятная.
Снова начавшиеся войны в Европе не уничтожили выгодного мнения о сем договоре, другие договоры, подписываемые по окончании военных действий, все еще казались подтвердительными или изъяснительными его статьями. В продолжение последних ста пятидесяти лет каждый раз при сношениях ссылались на славный договор Вестфальский. Столь постоянное и почти набожное уважение, которое к нему изъявляли, стараясь однако мало-помалу ослабить его и уничтожить, могло бы почтено быть бестолковою насмешкою, если бы общий порядок дел Германии не поддерживался на основании сего памятника, ветхого и развалившегося. Составление великой империи в самом средоточии Европы необходимо долженствовало касаться до всех государств соседних, они не могли не уважать, по крайней мер наружно, того закона, который охранял их безопасность, итак, не удивительно, что Вестфальский договор долгое время имел право на почтение всех кабинетов. Это самое некоторым образом оправдывает мнение о политическом равновесии, коего выгоды по привычке относимы были к договору 1648 года. Сим договором установлено равновесие между разными исповеданиями в Германии, оттого начали веровать и в политическое равновесие между государствами, которые, как казалось, защищали вероисповедания. Чем более распространяем мысли о сем равновесии, тем более они тешат нашу гордость, они возвышают человека в собственном его мнении, заставляя мечтать, что наконец он успеет ввести в нравственный мир такое согласие, какое Творец устроил в мире вещественном. Человек, обманутый ложным мнением, думает, что все народы европейские готовы почитать себя членами одного семейства, и подавать друг другу взаимную помощь против нарушителя спокойствия их, чести, независимости. Как будто все народы заключили между собою постоянный союз, чтобы защищать слабого от нападок притеснителя, мирить несогласия, и предотвращать опасность от невинных… Увы! все сии понятия принадлежат более к царствованию Астреи, нежели ко временам историческим, по несчастью, политика не походит на сию богиню. Ежели есть что-нибудь у них общее, так это меч, а не весы’.
Так точно, меч! Политика французского правительства ни о чем более и знать не хочет. Всякую погрешность в европейской политике сен-клудский кабинет делает для себя правилом непременным. Сказывают, что Фридрих ІI велел положить на пушках надпись: Ultima ratio Regis (последнее доказательство королевское). У Наполеона это одно только и есть доказательство, оно и первое у него и последнее.
Критик не ошибся, сказав, что кабинеты уважали Вестфальский договор потому, что брали великое участие в бытии Немецкой империи. Сие-то самое участие заставило Пруссию поднять оружие.
‘Как думать, будто можно установить точное равновесие между силами разных государств Европы? Кто в состоянии точно взвесить силы каждого государства? Как составить две огромные части, так чтобы каждая из них состояла из равного числа меньших частей? Кто удержит связь каждой части и равенство между обеими? Кто даст им такое неподвижное положение, которое, не вредя внутренней силе, удерживало бы ее стремление действовать снаружи? Что помешает одному из двух государств при удобном случае нарушить мир, и тогда что будет с равновесием?
Сила государства состоит из тысячи стихий, из коих почти все подвержены изменению, и самые главные не подлежат никаким выкладкам. Положим, что обширность земли остается по-прежнему, но число жителей, промышленность, торговля, богатства, войска и другие принадлежности всегда подвержены переменам. Можно определить вес и цену силы физической, можно взвесить вещественную часть государства: но как определить цену тому, что дает жизнь нравственной силе? Как определить, чего стоит и что в состоянии сделать народ, которого дух, нравы и самые свойства зависят от причин сторонних? Как определить достоинство и способности самых начальников? Один человек может расстроить самые верные расчеты, самые умные выкладки: разум, дарования, страсти суть не такие вещи, которые можно было бы взвешивать. В тяжести менее силы находится, нежели в рычаге, который двигает ею, а особливо в руке, которая управляет.
Но положим, что силы государств нравственные и физические можно взвесить с точностью, положим, что можно разделить и на две равные части, положим даже, что ни на той стороне ни на другой не явится человек, способный перетянуть противоположную силу, можно ли надеяться, что весы долго будут стоять в одинаковом положении?… Пусть только одно из сих государств ослабит пружины своего могущества, или даст им большую упругость!
Правительства должны желать только своей безопасности и ничего более: однако они могут еще желать приращения силы и благоденствия для народов, находящихся под их попечением. Следовательно, ежели одно государство будет стараться о возвеличении себя, ежели одно только государство для очевидной пользы своей захочет присоединиться к стороне противоположной, равновесие тотчас рушится. А если многие государства будут одушевлены таким желанием, то сколько родится хитростей, раздоров, соперничеств? Сколько обнаружится замыслов, властолюбием и жадностью управляемых? Сколько затей, военных действий, договоров, подписываемых по принуждению, нарушаемых по бессовестности?… Я упомянул только об одной из тех причин, которые могут нарушать равновесие, если бы оно по чудесному случаю и могло когда-нибудь установиться: но причины сии бесчисленны в такой системе, где сперва должно разделить государства, потом водворить согласие между ними. Чтобы сделать возможным сие равновесие, потребен распорядитель, который предотвращал бы перемены, и преодолевал сопротивления. Для сих весов потребна мощная рука, которая поддерживала бы их, а может быть надобно еще, чтобы рука сия нашла такой упор для рычага, какого хотел Архимед’.
То есть, просто сказать, потребна рука Наполеона, а Франция, в которой введено правление совершенно военное, должна служить упором для рычага! Вот о каком распорядителе изволит говорить мудрый противник г-на Ансильйона. Сей-то распорядитель предотвратит перемены и преодолеет сопротивление. Но равновесие тогда только и существует, когда нет такой сильной руки, польза равновесия в том именно и состоит, что одно государство не может ничего своевольно делать в Европе, равновесию одолжены мы некоторою свободою в мнениях, которая везде господствует, кроме Франции, и которая тотчас исчезла бы под управлением великого распорядителя. В Риме при императорах изгнанник только в земной утробе находил себе пристанище. Подпавший гневу государя скрывался в каменоломнях, подземельях и пещерах. Точно то же увидали бы мы в Европе, когда бы великому распорядителю удалось исполнить затеи властолюбия. Во Франции уже не осталось ниже следов свободы. Сенат заботится только о приветствиях, сочинители только выдумывают нелепые похвалы, сонмища толкователей переводят сии похвалы, духовенство забавляет набожных, а жиды перелагают на еврейский язык все сии нелепости. Вообразим, что вся Европа представляла бы такое же позорище, и — тотчас увидим, что равновесие должно быть целью политики, и что если невозможно достигнуть до нее, по крайней мере надлежит стараться к ней приблизиться. Того требует польза человеческого рода.
‘Может статься, возразят мне, что слово равновесие, относительно политики, не должно быть принимаемо в подлинном значении, что политическое равновесие было целью, до которой государства старались достигнуть, что сие намерение их было полезно, что постоянное стремление их положило начало спасительному мнению, которое предотвратило многие беспорядки и что из сего мнения давно уже составилась политическая система Европы… Г. Ансильйон поступит весьма благоразумно, когда начертает нам историю сей системы.
Но допустим, что совершенного равновесия никогда не может быть, и что рано или поздно одна сторона необходимо должна сделаться тяжелее, то и выйдет, что равновесие и система политическая суть вещи невозможные. Охотно соглашусь на час, что прилежное искание равновесия в политике сходствует с исследованиями в других науках, и что сие искание довело, если не до цели, по крайней мере до некоторых полезных открытий. Статься может, что равновесие государств то же самое значит в политике, что философский камень в химии, или что квадратура круга в математике. Как многие химики разорились, искавши средства делать золото, как многие геометры потеряли время свое, искавши квадратуры круга: так многие государства истощились, желая установить равновесие. Не должно однако сравнивать вещи несходные между собою. Погрешности химика и геометра только для них убыточны, выкладки одного оканчиваются цифрами и чертами, опыты другого делаются посредством вещества маловажного. Но в политике совсем иное: тут выкладки делаются о людях, тут опыты дорого стоят народам.
Не спорю, что старания наши открыть тайну равновесия были бы полезны, когда б могли мы надеяться по крайней мере подойти ближе к своей цели, но успеем ли в этом, когда средства и цель совершенно противны между собою? Под целью разумею мир и безопасность, средства к достижению оной суть беспокойства, осторожность, недоверчивость, забота уничтожить противные замыслы, оружие, сила, словом — цель есть мир, средство есть война.
Я сказал уже, что силы вещественные и умственные каждого государства по природе своей подлежат изменению, что с переменою страстей, дарований, замыслов и ошибок в правителях неразлучно сопряжена и перемена сил в государствах, и что причины войны беспрестанно должны умножаться при беспрерывном соперничестве и беспокойстве. Все народы беспрестанно стоят под ружьем, примечают взаимные действия, часто нападают друг на друга, дерутся без милосердия, и иногда достигают до цели равновесия в изнеможении — а все для того, чтоб не дать одному усилиться!’
Французский журналист уверен, что под единоначалием корсиканского удальца свет наслаждался бы совершенным счастьем. Эта проповедь годится теперь для чинов Рейнского союза. Послушаем далее.
‘Сказав, что война есть важное средство в стремлении к цели равновесия, не утверждаю, будто переговоры ни к чему не служат. О нет, куда годилось бы наше просвещение, когда б одна только сила управляла людьми, а разум вовсе уже не действовал бы? Переговоры иногда предотвращают битвы, они часто прекращают войну: но войска всегда служат самыми верными, убедительнейшими доказательствами для министров. Благоразумие усматривает причины, которые должны примирить враждующие стороны, показывает их, связывает расторгнутый узел согласия: но одно ли благоразумие действует? Оливная ветвь растет под рукою вооруженной Минервы — вот живой образ удачных переговоров. Победа и благоразумие предписывают мирные статьи. Побежденная сторона уступает силе их, склоняется на условия, и хранит их постоянно до тех пор, пока не получит надежды — отмстить? нет, восстановить равновесие… Время отдыха по большей части бывает так непродолжительно, что начальники народов принуждены всегда иметь войска в готовности, привыкнув почитать себя в безопасности только при беспрерывном напряжении сил своих.
Защитники системы равновесия, может быть, к оправданию себя представят выгоду, по их мнению самую очевидную, убедительнейшую, а именно, они скажут, что сия система не допустила чрезмерно распространиться государствам, которые грозили опасностью свободе народов, или по крайней мере, что удержала намерения Карла V и Людовика XIV, которые хотели быть основателями всемирной монархии. — Очень вероятно, что сии государи никогда так далеко не простирали своего властолюбия. Если же правда, что они были намерены учредить всемирную монархию, то это самое уже служит доказательством, что в их время не ведали ни о политическом равновесии, ни о системе. Может быть возразят, что сие-то обстоятельство и заставило сделать систему. Нет, системы ни от обстоятельств, ни от необходимости не возникают’.
Разве можно доказать ничтожность равновесия намерением разрушить оное? Напротив того, всякий видит, что сим намерением доказывается бытие равновесия. Кажется, французский журналист хочет вывести следующее заключение: Дайте нам волю, мы на досуге выдумаем систему для Европы, а вам остается только следовать ей.
‘Когда слышу, что говорят о политической системе Европы, а особливо о переменах ее, то всегда нахожу тут противоречие. Положим, что в системе политической не надлежит искать того совершенства, какое видим в системе прочих наук, однако надобно по крайней мере, чтоб в ней были единство мыслей, соответственность намерений, постоянство правил, взаимное между частями отношение. Как же можно искать сей соответственности, сего согласия там, где выгоды и намерения двадцати правительств одни другим противоположены? Как можно искать гармонии в хаосе?
Когда говорят мне, что государство имеет свою политическую систему и что сия система подлежит переменам от внешних причин (ибо одно государство необходимо принимает иной вид, когда в других происходит перемена относительно местного положения, могущества, или поступков), в этом не вижу ничего странного: но понять не могу, каким образом двадцать государств единодушно одобрят общую политическую систему! Положим, что от них зависит признать главное правило, а именно, потребность не давать одному распространяться. Если сочинитель под сим одним правилом разумеет целую систему, так и она подвержена переменам: а главное правило должно быть неизменяемо. Следственно, когда г. Ансильйон говорит о перемене политической системы в Европе, то я имею причину сомневаться, понимает ли он то, о чем пишет.
Ежели, говоря о политической системе, г. Ансильйон разумеет побуждение зависти, которое заставляет многие государства заключать союз между собою, чтоб унизить одно, сделавшееся страшным своею силою, так эта система началась не в новейшие времена. Вся новость состоит только в слове равновесие, которым названа старинная идея. Эта система не уступает миру своею древностью. Впрочем сии союзы, сии политические соглашения по большей части рождались не от заботы о независимости и счастье народов, но от страстей, недостойных одобрения. История подтверждает справедливость моего мнения. До сих пор я не ссылался на исторические события, совсем не потому, чтобы их боялся, нет, они благоприятствуют мне, и я по доброй воле не упоминал о них’.
До сих пор противник г-на Ансильйона рассуждал о правилах общих, не определенных, вторая часть его критики гораздо яснее. Он прямо объявляет, что равновесие государств есть благо мечтательное, что надобно выкинуть его из головы, и что горе тому, кто не видит пользы, которую могла бы найти Европа в покровительстве сильного монарха. Очень забавно смотреть на французских журналистов, которые вздумали отличаться на сем новом поприще. Посмотрим далее.
‘Прежде нежели подтвержу историческими доказательствами и событиями свое мнение о системе политического равновесия, скажу несколько слов для тех людей, кои, привыкши все свои выкладки направлять к сему равновесию, находят странным, что вдруг хотим уничтожить долговременные труды их. Они думают, что по уничтожении равновесия политика перестает быть наукою, что теряет правильность хода, и что подпадает власти случаев, которыми сама должна бы управлять… Будучи принуждены согласиться, что равновесие невозможно, они спрашивают: 1. Какое зло в том, что государства стараются достигнуть полезной цели? 2. К чему будет стремиться политика, когда отнимут у нее цель сию?
На первый вопрос отвечаю, что по части наук, а особливо политики, заниматься мечтательным благом есть само по себе зло. Путь заблуждений никогда не может быть путем к добру. Обманчивые призраки в системе равновесия полезны для вероломных правительств, коим помогают дурачить других. Но я уже дал удовлетворительный ответ на сей вопрос, показав противность между целью и средствами в системе равновесия, коей следуя надобно убивать людей, чтоб жить в покое!
Что ж касается до вопроса, к какой цели будет стремиться политика по уничтожении равновесия, то для людей, которые стали бы жалеть о своей системе, есть в виду у нас другая цель гораздо важнее. Пускай политика старается соединить все народы: это будет полезнее, нежели разделять их на две противные части. Одно верно не труднее другого. Когда политика устремится к сей новой цели, тогда уже не страшны будут ни неизбежные ошибки в определении сил, ни всегдашние перемены, коих никак предотвратить не можно, ни соперничества и вражды, неразлучно соединенные с системою политического равновесия, тогда то, может быть, перестанут говорить о природных врагах: одно уже сие выражение служит сатирою на общественный порядок, и кажется нарочно выдумано для системы равновесия.
‘Признаюсь, к единству сему — к которому должна стремиться политика, свободная от многих опасностей, с системою равновесия неразлучных — достигнуть также трудно, как и к постоянному равновесию между народами. Надобно уметь отречься от понятий своих о свободе’.
От них-то Европа не хочет отречься. Она не хочет, чтобы чужестранные сыщики свободно во всех государствах могли ловить свои жертвы, не хочет, чтобы книгопечатание подлежало военной цензуре, не хочет отречься от своих понятий о свободе, и за них-то сражается. Живучи в России, мы удалены от средоточия Наполеоновой политики, французским журналистам, которые пишут под непосредственным руководством правительства, она более известна: по сему только одному и любопытно читать листки их, ибо всякий знает, что умствования их не стоят опровержений, и что европейская система равновесия гораздо лучше системы корсиканской, которую они выхваляют. Мы уверены, что читатели думают с нами одинаково и потому прекращаем здесь выписку.
(С франц.)
——
О политическом равновесии: [Критика соч. Ф.Ансильона во фр. журн. и коммент. к ней]: (С франц.) // Вестн. Европы. — 1807. — Ч.33, N 10. — С.131-150.