Время на прочтение: 12 минут(ы)
О новом направлении в русской словесности
‘У нас нет литературы’, — говорят многие, и кто не согласится, что это правда? У нас нет литературы, потому что книги русские не выражают вполне России. Они пишутся и издаются большею частию по разным относительным причинам, а не по искреннему побуждению дать отчет в своих понятиях, чувствах, сведениях. Сверх того, и число писавших и пишущих у нас так мало, так ограничено, что их нельзя назвать представителями русского ума, русских дарований. Наконец, подражательность — вечная спутница всех юных литератур и давняя губительница наших писателей — не дозволяет русскому уму явить себя во всей красе и силе. Эти соединенные причины оставляют нашу письменность в каком-то детском возрасте и не дают ей возмужать до возраста истинной литературы. Дитя в пеленках, дитя верхом на палочке, дитя с учебною книжкою в руках не может быть назван полным человеком, потому что ему еще надобно пережить возраст юношества и мужества.
Не определяя, в каком возрасте находится теперь наше милое дитя, русская литература — ибо надобно же так называть ее для избежания излишних слов и для того, что дитя есть уже человек, — заметим, что, по неизменному закону, в нашей литературе полнее и более всего развита до сих пор словесность. Человек прежде всего бывает движим фантазиею: судьба как будто ждет лет более зрелых для действий его на поприще ума и учености. Потому-то все литературы начинались словесностью, в которой прежде, нежели в других отраслях, являются люди, исполненные дарований, поэты, ибо чувство развивается в человеке прежде всех других способностей. И у нас, при бедности в других отделах литературы, есть уже довольно писателей-поэтов, которых можем мы противопоставить знаменитым именам других словесностей. Державин, Хемницер, Фонвизин, Дмитриев, Крылов, Карамзин, Жуковский, Грибоедов, Пушкин — именуем только некоторых — были бы честью какой угодно словесности. И теперь при общем беспрерывно возрастающем развитии духа русского замечательнейшие явления литературные видим в нашей словесности: другие отделы литературы не идут рядом с нею. Это некоторым образом может также доказывать юность нашей образованности, но не об этом хотим мы говорить в нашей статье. Мы хотим обратить внимание на некоторые новые явления русского стихотворства {У нас привыкли называть стихотворство поэзиею, вероятно взяв это слово с французского, на котором оно собственно выражает стихотворство. ‘Les poesies de V. Hugo’ значит ни больше ни меньше как ‘Стихотворения В. Гюго’. Следственно, у французов злоупотребление сего слова имеет по крайней мере основание. Но у нас для чего это? Поэзия может быть и в живописи, и в музыке, и даже в подвиге, но в большей части стихотворений нет ее. Итак, пора обратиться к здравому смыслу и называть предмет настоящим его именем.}. Они принадлежат лучшим современным поэтам нашим: Жуковскому и Пушкину, особенно же сему последнему, который напечатал во 2-й книжке ‘Библиотеки для чтения’ ‘Сказку о мертвой царевне’. Жуковский, в прошедшем году, подарил нас также сочинением ‘Сказка о царе Берендее’, Пушкин напечатал в 3-м томе своих ‘Стихотворений’ ‘Сказку о царе Салтане’. И во многих других новых сочинениях сего поэта видно старание превратиться в старинного русского рассказчика, воскресить дух старой Руси, заменить новые формы стихотворства старыми. Об этом-то направлении хотим поговорить мы. По нашему мнению, здесь явление чрезвычайно важное: оно может иметь некоторое влияние на будущую участь нашей словесности, могут найтиться подражатели и обожатели, которые распространят, преувеличат, исказят мысль наших отличных поэтов и сделают из нее то же, что сделали бездарные подражатели из мысли Карамзина, который хотел размягчить грубость нашу слезами чувствительности. Зачем же работать нам еще двадцать, тридцать лет по новому направлению, если оно ложно? Надобно будет оставить его, и тогда пожалеют о потерянном времени. Лучше сообразим теперь это явление с указаниями истории и с выводами ума. Поэты могут иногда обольщаться мечтами, но мы, беспристрастные наблюдатели, обязаны говорить им правду.
Мысль подражать изящному прошедшему была искони мучением многих писателей и даже многих литератур. Великолепные римляне видели в изящных греках образец для всех произведений своей словесности, средние века чуть не молились древности, французы, холодные подражатели древним классикам, были, в свою очередь, образцами для многих и в том числе для нас, переимчивых русских. Теперь, когда мысль сия признана более нежели неисполнимою, — теперь странно было бы вновь доказывать признанное всеми. И философские выводы, и свидетельства исторические у всех в памяти, перед глазами. Теория истинной поэзии овладела сердцем, неизгладимо начертана в уме, слилась с жизнию каждого образованного юноши нового поколения. Зачем же доказывать человеку то, в чем он убежден? Зачем говорить ему, что он может петь только своим голосом, видеть только своими глазами, чувствовать только своим сердцем, своею душою? По крайней мере на этот раз мы отказываемся от нового решения задачи решенной и, пользуясь выгодою нашего положения в настоящем случае, обращаемся к предмету более новому.
Мы должны рассмотреть новое направление, которое хотят придать русскому стихотворству двое отличных поэтов наших, не одинаково ли с тем направлением, о котором говорили мы сейчас? Если достигнем вывода подтвердительного, то это будет решительным опровержением мысли их.
Разница в подражании классиков и наших поэтов не более как одна обольстительная мечта. Правда, первые подражали чуждым народам, а мы хотим подражать своему, родимому, отечественному. Но чувствуете ли вы, на чем вертится эта утешительная мечта? На слове ‘подражание’! И вы, забывая уроки веков, пускаетесь опять в подражание? Вам не страшно опять строить здание на зыбкой основе мысли о подражании? Вас не научили ни превосходство самобытных гениев, ни горестный пример гениев-подражателей? Нет, право, человечество неисправимо! И поделом. Провидение умножает тысячами, миллионами жестокие примеры: этого все еще мало, все еще надобны примеры и опыты новые. Мы всегда найдем оправдание, ступая в те следы, которые вели предшественников наших к падению. ‘Мы хотим не просто подражать: мы хотим превратиться в древних русских! Хотим быть русскими и по языку, и по чувствам! Како<е> же тут подражание?’ Да, это было бы очень весело, если б было возможно. Я превратился бы в Киршу Данилова или в тех, кого выдает он нам за себя, вы запели бы еще более по-русски: голосом певца Игорева, а третий захотел бы превратиться в Баяна, о котором и певец Игорев говорит как о прошедшем. Мы были бы тогда настоящие русские! И как славно это: жить в XIX веке русскими XV, XIII, может быть XI века! Мы были бы точно русские XIX века!
Шутки в сторону, в сторону и явная невозможность — из настоящего времени переселиться за пять веков, даже за два века, за один век. Мы не волшебники, мы даже не Калиостро или граф Сен-Жермен. Но можем ли мы и должны ли мы подражать нашим древним или даже старинным русским произведениям словесности? Осмеливаюсь отвечать: не можем и не должны. Возьмем подражание в самом высоком его смысле, то есть согласимся на минуту, что мы должны превратиться в русских XIII столетия, или… не знаю, как объяснить вам эту темную для меня самого мысль?.. Предположим, что мы хотим выучиться так глядеть на предметы, как глядели наши предки, так чувствовать, как чувствовали они, так говорить и писать, как они. Предположим все это, поддадимся обольщению и станем обдумывать: как бы исполнить нам свое намерение? Станем читать старые книги, которых у нас почти нет, станем вглядываться в деяния наших предков, в их обычаи, в их нравы и поверья, станем учиться их языку. Но какими глазами станем глядеть мы, какою душою чувствовать, каким умом поверять новые приобретения? У нас все это: и ум, и душа, и даже зрение наше принадлежат XIX столетию. Каков бы ни был предмет, хотя бы то была сама Россия XIII или XV века, восставшая из непробудного прошедшего, она будет отражаться в нас, которые смотрим, чувствуем и понимаем иначе, нежели предки наши. Неужели вы думаете, что предмет играет в этом случае главную ролю? Напротив, мы сами. Природа одна для всех, но как различно отражается она в тех, кто глядит на нее! Одна природа была перед глазами Байрона и английского мужика, его современника, перед глазами автора ‘Письма к доктору Эрману’ и оглупелого в невежестве якута. Следственно, все зависит от нашего взгляда на нее. Но в отношении к прошедшему это еще разительнее. Прошедшее можно уподобить отдаленной луне, которая глядится в зеркала земли, воды. Мы видим ее: она, кажется, так ясно перед нами, так близко, что можно схватить ее за рога — Мугаммед уверял даже, что он поймал ее однажды. Но такова ли эта небесная подруга мечтателей, какою нам представляется она? Ни океан, ни лужа, отражающие в себе луну, не представляют нам ее истинно: это один обманчивый отблеск, призрак! Так и прошедшее: мы знаем его, видим, но так отдаленно, так неясно, что можем любить его лишь в идее, а не облекать в истинные формы.
Таким образом, надобно сознаться наконец в невозможности переселения себя в прошедшее, ибо этому противятся и взгляд наш, и самый предмет. Остается подражание, возможно ли оно — этому свидетельством служит бездушная классическая литература. Если хотите подражать формам, если хотите быть только по наружности сходны с предметом вашего подражания, хотите быть классиками нового рода — перед вами открытый путь к этой гибели!..
Убедившись в невозможности такого подражания, мы вместе с тем решили и другой вопрос, должно ли пускаться в это подражание? В самом деле, кто станет подражать тому, чему нельзя подражать? Но есть люди, которых упрямство непобедимо никакими доказательствами. Для них-то принуждены мы сказать еще несколько слов, которые будут служить новым пояснением доказанной нами истины и покажут, какие могут быть следствия оспориваемого нами направления.
Повинуясь мысли своей: подражать древним и старинным русским сказаниям, вы хотите отделиться от своего века, вы надеетесь в отдаленной старине открыть свежие родники поэзии и олицетворить древнюю Русь в новой. Исполнение этого предприятия невозможно, ибо оно противно законам природы и ума, но стремиться можно ко всему, даже стремиться схватить с неба звезду и отыскать квадратуру круга. Понимаю благородный порыв к оживлению нынешней бессмысленной, безжизненной словесности нашей. Да, у нас, говоря в строгом смысле, нет родного в словесности, у нас все чужое, заимствованное — и мысли, и направления, и труды литературные. Мы повинуемся гениям чужих стран, мы следуем Шиллерам, Байронам, В. Скоттам и не думаем о самобытности. Может быть, к этому привели нас исторические обстоятельства, но как бы то ни было, а это событие, и событие неутешительное. Надобно вырваться из чужих сетей: мы уже чувствуем потребность в этом и, следственно, сделали первый шаг к успеху. Идея, зародившаяся единожды, не гибнет: она произведет свои последствия. Сначала все бывает идеею, но часто идея движет народы, открывает с Коломбом Америку, дает кровавую Бородинскую битву или производит чудеса искусства и дарит мир бессмертными произведениями Рафаэлей и Моцартов. И в нашем мире словесности идея о самобытности явится в благодетельных и великих последствиях. Но прежде того сколько должна испытать она неудач и усилий тщетных, обманчивых! Так в настоящем случае: думая стремиться к самобытности, наши отличные писатели стремятся явно против нее. Для доказательства надобно только обратиться к сущности предмета.
На чем основывается самобытность человека и народа? Конечно, не на внешних предметах, а на внутреннем чувстве его, освещаемом сильным умом и укрепляемом душою могучею. Но принимая взгляд, понятия и язык драгоценных нам предков, вы уже отрекаетесь от собственных ваших понятий, взгляда и языка. Вы хотите подражать чуждому, прошедшему и подавляете всю самобытность свою. Повторим еще раз: вы не можете подражать предкам вашим вполне, вы будете подражать только тому, что было одушевлено у них жизнию: формам их. А ваши собственные, данные вам от бога способности? Неужели они так мелки и ничтожны, что не могут произвести чего-либо великого, достойного, в свою очередь, быть образцовым для веков? И неужели формы нашего времени, формы языка, общества, нравов и понятий наших не представляют для художника ничего изящного? Напротив, они сообразны нам самим. Наше общество представляет неисчислимое множество предметов для созданий всякого рода, наша история и формы нашей образованности отражают в себе опыты и события многих тысяч лет, наш язык верно служит нашим понятиям и каждому оттенку наших мыслей. Есть одно препятствие для художника: это сила примеров и образцов, готовых мыслей и целых теорий, окружающих нас со всех сторон. Мы страдаем от богатства нашего и, подобно какому-нибудь английскому богачу, от скуки плывем за океаны, в среду отдаленных и диких народов искать природы и неискусственного чувства. Вот, наконец, чем ограничиваются неудобства нашего времени!.. Конечно, тяжело переносить скуку и угнетение богатства: может быть, тяжеле, нежели поэтическое стеснение бедности! Это каждый день слышим мы с роскошных диванов, где утонувшие в наслаждениях и лени восклицают: ‘О как счастлива беззаботная, имеющая все впереди бедность!’ Но — пошлость за пошлость — неужели вы, так же как эти несчастливцы, не можете вырваться из обаяний вашего богатства? Неужели вы не можете забыть ваших Байронов и Шиллеров, Шекспиров и В. Скоттов! Неужели не можете вы забыть ваших теорий и правил? Нет? Как же хотите вы сделаться самобытными поэтами, русскими, и даже русскими прошедших веков? Но я не верю вашему отрицанию. Обратитесь к природе: она всегда нова, она примет вас в свои необъятные объятия и наградит всем богатством своим. А теперь напрасно развивает она свои роскошные долины, напрасно раздвигает поэтические, таинственные дебри, напрасно катит серебряные волны огромных рек в неизмеримые океаны. Мы слепы к красотам ее, мы глухи к ее гармонии и оттого немы при взгляде на чудеса ее творения. Мы сидим в своих кабинетах, видим природу только на картинах и тканых обоях, слышим о ней только из уст описателей и жалуемся на бедность своих впечатлений, своих идей. Мы обращаемся к великим наблюдателям природы и человека, вопрошаем Омиров, Шекспиров, Гете, но видя, как ненадежно и бесплодно такое изучение мира через третьи руки, мы хотим заимствовать ощущения и мысли у наших предков, хотим присвоить себе их простой, безыскусственный взгляд, их естественное выражение чувств и научиться у них быть поэтами, жить самобытною жизнью. Но и перед священным образом нашей старины мы играем ту же роль. И неужели будет продолжительно заблуждение наше? <...> Оставим же все заимствованное, потому что никогда не сольется оно с нами. Мы не должны подражать ни чуждым писателям, ни старинным нашим сочинителям, ибо в сем последнем случае переменяется только предмет подражания: следствия одинаковы — мы не будем самобытны.
Писатели, наименованные нами, хотят не только подражать старинным сочинениям, но и пересказывать их почти теми же словами, в тех же выражениях, какие находятся в подлиннике. Я не думаю, чтобы люди, столь превосходные дарованиями, как Жуковский и Пушкин, могли иметь странную мысль переделывать старинные наши сказки. Никакая переделка не может быть поэтическим созданием, а искусство требует созданий, не дозволяя вынимать душу или обрубать члены у творения, которое хотите вы переделать. Пусть живет оно своею жизнию, тою жизнию, какая есть в нем, пусть умирает, если нет в нем жизни. И может ли искусство, неистощимое в созданиях, нуждаться в неудачной попытке? Если же сочинение, которому хотите вы придать новые формы, изящно само по себе, то можно ли налагать на него святотатственную руку? Итак, оставляя самую мысль о переделывании, потому что не предполагаем ее ни в Жуковском, ни в Пушкине, мы обращаемся к тем последствиям, каких должно ожидать от самого близкого подражания старинным русским сочинениям.
Писатель, одаренный силою привлекать к себе внимание читателей, может на время ослепить их каждым своим опытом. Но берегитесь: нет ничего злопамятнее обманутого ожидания. Самое превосходство и прежние успехи ваши будут поводом к новому ожесточению читателя при нашей неудачной, неверной попытке… Попытки Жуковского и Пушкина в подражании русским сказкам — неудачны, по крайней мере ниже своих образцов, дышащих всем простодушием доброй старины и оригинальностью рассказа неподражаемою. Неудачные попытки наших поэтов не только не пробудят любви к старине и не породят самобытности, но могут еще иметь действие совершенно противоположное. Этого мало. Как подражания, они еще могут повести к новому забвению истинных сил русского ума, русской души, и для этого — странное положение! — почти надобно желать неуспеха нашим поэтам.
Мы не думаем, чтобы нашелся хотя один из наших читателей, который спросил бы у нас, что разумеем мы, говоря: силы русского ума и души. Но для пояснения мысли своей вполне, скажем, что так называем мы то благодетельное, давно желаемое сближение с природою и человеком, которое должно совершиться не через посредство какой-либо чужеземной литературы и не посредством старины русской, а собственными нашими силами, нашею русскою душою и умом девятнадцатого столетия. Унизительно и безрассудно было бы думать, что славный русский народ, уже совершивший великие, бессмертные подвиги, неспособен к образованию литературы самобытной. Чего недостает нам? Природа нашего великого отечества должна внушать нам помыслы высокие, давать впечатления сильные, история наша, соединяющая в себе три рода поэзии — Восток, Запад и Север, — представляет такое разнообразие, каким могут похвалиться немногие народы, а настоящая судьба нашего отечества беспримерна. Не рассыпаясь в похвалах ей по одному только сознанию своего достоинства, мы, однако ж, можем сказать, не нарушая благородной скромности, что в будущем предстоит нам много блестящего и славного. И такой народ, с такою судьбою, с такою природою не найдет в настоящем своем стихий для поэтических созданий? Надобно прежде отказаться от ума и души и потом согласиться, что мы должны жить заимствованиями и подражаниями.
Поэзии нашей предстоит подвиг великий, может быть трудный и продолжительный, но тем более славный и богатый несомненными успехами. Самая старина русская ждет и требует не переделываний и подражаний, а только взгляда, взгляда поэтического, одушевления истинного, глубокого. Обработывайте ее не так, как обработывали предки наши, а как люди настоящего времени. Откройте в ней поэзию новую, а не ту, которая уже открыта. Для ясновидящего взора поэта не закрыта и обремененная двадцатью веками Греция, прешедшая, покрытая своими изящными обломками Греция, тем более Россия, близкая, родная нам, неразлучная с нашими помышлениями, с нашею жизнию. Если поэт, переселяясь в прошедшее чуждых ему народов, может воспламеняться до поэтического одушевления, то чего не создаст он, погружаясь в свой родной мир!.. Одно условие необходимо для этого: дарование, не обремененное чужими взглядами и мыслями. Дарование откроет путь к таинственной старине, найдет доступ и к сердцу русскому. Пусть только одушевление его будет чисто, не затемнено чужим подсказыванием.
В самом стремлении к этому заключается весь будущий подвиг наших поэтов. Счастливцы!.. Но они не чувствуют прелести и возвышенности своего призвания. Они тратят время и средства свои на разнообразные попытки, они не хотят заглянуть в глубину души своей, русской души, и светом ее озарить родные всем нам предметы. Конечно, они вправе возразить, что не могут действовать по указаниям и пишут лишь то, что внушает им фантазия. Уважаем более всякого другого это священное право поэта и выдаем свои мысли совсем не учительскими предписаниями, а как мнение беспристрастной критики. Разве критика не имеет также своего законного права излагать мнения, которые почитает она справедливыми? Скажем более: она обязана замечать уклонения от прямого пути и указывать на фаросы искусства, на вечные истины теории, по которым должен направлять свой путь всякий писатель и даже поэт. Критика может ошибаться в частных применениях своего суда, но она и заботится не о частностях, а о направлении искусства. Произведения конченные служат для нее только свидетельствами, фактами (позволяю себе употребить здесь это чужое слово) <...> Наши поэты убедятся наконец своими неудачами, что они должны оставить мысль о заимствованиях и подражании, в каком бы то ни было виде, в подражании ли древним классикам, в подражании ли великим гениям новых времен или сочинениям нашей старой Руси. Глядя своими собственными глазами, чувствуя собственною душою, они отыщут и свой, им самим принадлежащий язык. Для человека, для поэта девятнадцатого столетия чужд и тесен язык наших старых писателей. Я ли скажу вам, как создастся язык наш, из каких элементов, из каких материалов образуются его новые, согласные со всеми требованиями оттенки! Это труд веков. Будем помнить только то, что уже и теперь язык наш состязается с самыми богатыми и образованными языками всех времен и народов, что он основан на таких законах, которые допускают все возможное разнообразие, всю гибкость, нежность, игривость и силу выражения. Будем хранить это драгоценное наследство наших предков, будем дорожить им и обогащать его новыми приращениями и беспрерывною обработкою. В отношении к языку, важный и, без сомнения, главный материал представляют наши старые книги, но это материал — не более, — который требует ума и души поэтов, разбора и очищения критики. Язык мертв, если он не в животворном обладании человека.
Думая об одном только простодушном выражении старинных сочинений — ибо из них нечего более заимствовать, — мы можем оставить в небрежении язык настоящего времени, требующий усовершенствования во всех отношениях. Но это не главное: забывая настоящее и думая оживить его старинною неподдельностью чувства и выражения, мы можем сделаться мелки и в мыслях, и в чувствованиях, ибо станем подражать только наружному, приноравливая для этого свой ум и чувства к старинным понятиям. От немногих отличных писателей, которые могут поддержать свое усилие по крайней мере на почетной степени, желание подделываться под старину может распространиться на всех пишущих, и тогда подвиг нашего поколения погиб в усилиях бесплодных! Знаете ли вы, что такое толпа, овладевшая ложною мыслью и еще более ложным направлением? Это неизлечимый больной, поддавшийся одной мысли. Только смерть может кончить его жалкое поприще, но никакие пособия искусства не помогут ему. В истории нашей литературы было уже несколько подобных примеров. Филантропический взгляд Карамзина, который сообщил его своим дарованием всему своему поколению, оставался господствующим до тех пор, пока не явилось на поприще новое поколение, с новыми, сильными дарованиями. Этот взгляд отразился тогда во всех частях литературы: и в истории, и в стихотворстве, и вообще в словесности. Что осталось нам от трудов поколения Карамзина? Его личное дарование и громада книг, служащих только уроком для будущего. Научимся же этим уроком и, помня, что в словесности все зависит от направления, какое дают ей могущественные дарования, не устрашимся сказать им: ‘Остановитесь! Довольно опытов и неудачных странствований в чужие владения. Будьте русскими не прошедших веков, но настоящего времени’.
Этого требует не один голос наш, который, конечно, может быть заглушен кликами восторженных поклонников: этого требует время, указывающее на опыты прошедшего и на судьбу нашего будущего.
Прочитали? Поделиться с друзьями: