О некоторых мотивах творчества Мориса Метерлинка, Глинка Александр Сергеевич, Год: 1906

Время на прочтение: 21 минут(ы)

Волжскій

О нкоторыхъ мотивахъ творчества Мориса Метерлинка.

С.-Петербургъ
Изданіе Е. Д. Жуковскаго

1906

‘Главной пружиной моихъ драмъ былъ страхъ передъ неизвстнымъ, которое насъ окружаетъ’, говоритъ Метерлинкъ въ предисловіи къ послднему изданію своихъ драмъ. Въ основ страха передъ неизвстнымъ лежитъ прежде всего страхъ смерти. ‘Это неизвстное, пишетъ Метерлинкъ, принимаетъ большею частью образъ смерти. Мрачная, лицемрно-активная смерть проникаетъ во вс части поэмы. Единственнымъ отвтомъ на вопросъ о назначеніи жизни служитъ загадка ея уничтоженія {Курсивъ мой, какъ и везд дальше, когда онъ не оговоренъ особо.}. Смерть равнодушна, неумолима, слпа, она дйствуетъ ощупью, почти наугадъ, но уноситъ главнымъ образомъ самыхъ молодыхъ и мене несчастныхъ просто оттого, что они мене спокойны, нежели самые несчастные, и потому, что всякое рзкое движеніе во мрак привлекаетъ ея вниманіе. Вокругъ нея просто ничтожныя, слабыя, трепещущія, пассивно задумчивыя существа, — и слова, которыя они произносятъ, и слезы которыя они проливаютъ, падаютъ въ бездну, на краю которой разыгрывается драма, и въ своемъ паденіи они производятъ смутный, глухой шумъ, что говоритъ о томъ, какъ глубока эта бездна. Разсматривать наше существованіе съ этой точки зрнія я не считаю безразсуднымъ. Въ настоящее время, несмотря на вс усилія нашей воли, это можно считать сущностью нашей человческой правды. И долго будемъ мы лишь случайными, слабо мерцающими искрами, безцльно брошенными на произволъ равнодушной ночи. Долго, а можетъ быть и вчно… пока, наконецъ, сообщеніе съ какой-нибудь боле древней и дальше ушедшей по пути знанія планеты, не разъяснитъ намъ зарожденія и цли жизни. Описывая эту безконечную и ненужную безпомощность, ближе всего подходишь къ безконечной истин нашего существованія. И если при этомъ удастся замтить въ личностяхъ, брошенныхъ въ это враждебное имъ небытіе, много прощенія и любви, нсколько словъ кротости, хрупкой надежды и состраданія, то этимъ уже сдлано все, что въ силахъ создать человкъ, когда существованіе перенесено въ границы великой, непоколебимой истины, леденящей своей близостью радость жизни. Вотъ то, что я пытался разсказать въ этихъ маленькихъ драмахъ’.
Къ этимъ драмамъ авторъ относитъ: ‘Слпыхъ’, ‘Вторженіе смерти’ (1890 г.), ‘Семь принцессъ’ (1891 г.), ‘Пеллеаса и Мелизанду’ (1892 r.), ‘Алладину и Паломида’, ‘Intrieur’ и ‘Смерть Тентажиля’ (1894 г.). Въ этомъ період своего творчества, которое дале онъ самъ признаетъ недостаточнымъ, Метерлинкъ низко свшивается надъ краемъ страшной бездны смерти, пытливо заглядывая въ темную глубь пропасти таинственнаго неизвстнаго. Онъ пытается узнать о ней хоть что-нибудь, прислушиваясь къ смутному, глухому шуму паденія въ нее… Несчастныя жертвы загадочно поглощаются огромной пастью уродливаго чудовища-смерти, но съ помощью ихъ все же не удается вырвать ужасную тайну смерти, тайну власти грознаго неизвстнаго. Все таки Метерлинку кажется, что, ‘описывая безконечную и ненужную безпомощность, ближе всего подходишь къ абсолютной истин существованія’. Въ своемъ философскомъ творчеств, которое идетъ у иего параллельно съ художественнымъ, Метерлинкъ пытается найти примиреніе съ дйствительностью въ этомъ смутномъ сознаніи тайны, нависшей надъ жизнью. Тамъ, за черной каемкой смерти, пробгающей по отвсному краю таинственной бездны мрака и ужаса, въ загадочной полутьм потусторонняго, грезится ему даже нкоторое радостное успокоеніе, отрада и примиреніе. Оттуда ниспадаютъ ‘сокровища смиренныхъ’ {Такъ называется одна изъ книгъ его философскихъ размышленій.}, въ неясныхъ очертаніяхъ этого міра видится Метерлинку обаяніе христіанскаго Бога.
Вотъ какъ онъ самъ раскрываетъ смыслъ своихъ вышеназванныхъ драмъ. ‘Въ этихъ произведеніяхъ выражена вра въ великія, невдомыя и роковыя силы, намренія которыхъ неизвстны, но драмы эти считаютъ, что эти силы относятся къ намъ недоброжелательно и зорко подстерегаютъ вс наши поступки, что он являются непримиримыми врагами улыбки, жизни, мира и счастья. Невинныя сами по себ, но невольно враждебныя другъ другу судьбы, соединясь и разъединясь, ведутъ къ общей гибели. Съ грустью смотрятъ на все это боле мудрые, которые, хотя и предвидятъ будущее, но не въ cилахъ ничего измнить въ жестокой и неумолимой игр любви и смерти. Любовь, смерть и другія силы проявляютъ въ этой игр какую-то скрытую несправедливость, а слдствіемъ ея являются страданія, которыя, быть можетъ, только капризъ судьбы, такъ какъ эта несправедливость остается безъ возмездія. Въ основаніе этихъ драмъ положена идея христіанскаго Бога вмст съ идеей древняго фатума, скрытаго въ непроницаемыхъ тайникахъ природы и занятаго тмъ, чтобы подстеречь и разстроить или омрачить намренія, мысли, чувства и жалкое счастье людей’… Но непосредственное художественное впечатлніе отъ этихъ драмъ ничего не говоритъ о христіанскомъ Бог, идея его осталась вн содержанія драмъ, не вошла въ плоть и кровь художественныхъ произведеній, являясь чмъ-то отвлеченнымъ, чуждымъ имъ, искусственно привнесеннымъ изъ сферы философскаго творчества Метерлинка. Поскольку же драмы сами говорятъ за себя, помимо комментарій автора, — въ нихъ раскрывается въ самомъ оголенномъ вид только ‘идея древняго фатума’, непроницаемо-мрачное, неумолимо-жестокое и неразгаданное въ своей страшной. тайн лицо грознаго рока, холодное дыханіе ‘мрачной, лицемрно-активной смерти’, ‘леденящей своей близостью энергію и радость жизни’. Разверзлась и осталась незакрытой темная бездна смерти.
И бездна намъ обнажена
Съ своими страхами и мглами.
И нтъ преградъ межъ ней и нами:
Вотъ отчего намъ ночь страшна.
Принимая во вниманіе нкоторую противорчивость сказаннаго Метерлинкомъ въ цитированномъ выше предисловіи съ дйствительнымъ смысломъ его произведеній, непосредственно вытекающимъ изъ ихъ художественнаго впечатлнія, мы будемъ поэтому имть дло непосредственно съ его драмами.
Въ основ всхъ вышеназванныхъ пьесъ Метерлинка съ большей или меньшей выразительностью сказывается невидимое, но всегда угрожающее присутствіе смерти. Особенно явственно обрисовывается настроеніе во ‘Вторженіи смерти’: поэзія страха смерти доведена здсь до замчательной законченности и своеобразной красоты. Странно приближается смерть въ тревог все растущаго ощущенія ея близости, непонятный, насторожившійся испугъ въ общемъ настроеніи все увеличивается, грозная тайна все ршительне нависаетъ въ атмосфер пьесы: отовсюду крадутся ничтожныя сами по себ случайности, ползутъ зловщія, полныя таинственнаго смысла, предостерегающія тни. Опасность близка, отъ нея ужъ не отговориться, не отмолчаться. Зловщее настроеніе достигаетъ высшей степени напряженія, страшно до боли, хочется крикнуть… И вотъ вползаетъ невидимое чудовище, вторгается смерть. Въ этой пьес, какъ и во многихъ другихъ пьесахъ Метерлинка, нтъ индивидуальностей, мы не знаемъ, кто они, эти люди, но видимъ картину, ярко окрашенную въ цвтъ господствующаго настроенія, надвигающагося ужаса. Дйствіе происходитъ въ настоящее время. Слпой ддъ, отецъ, дядя и три дочери сидятъ въ комнат поздно вечеромъ за столомъ, горитъ лампа. Въ сосдней комнат лежитъ только что родившая ребенка мать. Опасность уже миновала, вс хотятъ успокоиться, и только слпой ддъ тревожится. Онъ чувствуетъ то, что недоступно зрячимъ. ‘Когда въ дом больные, говоритъ дядя, всегда кажется, что въ семь есть кто-то носторонній’. И слпой ддъ явственне другихъ различаетъ присутствіе этого ‘посторонняго’. Ждутъ отсутствующей сестры, она не приходитъ, но признаки приближенія кого-то все увеличиваются. Словно кто-то вошелъ въ садъ, лебеди испугались, но собаки не лаютъ, никого нтъ, но соловьи перестали пть, кругомъ тишина. Слышится звукъ натачиваемой косы, быть можетъ, это садовникъ коситъ, но почему-то ночью, лампа горитъ слабо, хотя масло налито, слышны шаги, — это входитъ служанка, но рядомъ съ ней еще чьи-то шаги, хотя никого нтъ, вотъ скрипнула дверь, — ее никто не трогалъ, слпому дду слышится чей-то шопотъ, никто не шепталъ, ему кажется, что кто-то вошелъ, кто-то сидитъ за столомъ, но зрячіе никого не видятъ, стараются успокоить больного старика. ‘А мн кажется, что кто-то здсь есть’, продолжаетъ онъ настаивать. Тревога все растетъ. Наконецъ, ‘снопъ луннаго свта проникаетъ въ окно и распространяетъ тамъ и сямъ странное мерцаніе. Бьетъ полночь, и при послднемъ удар раздается какой-то неопредленный шумъ, какъ будто кто-то поспшно встаетъ. Ддъ вздрагиваетъ отъ ужаса’. Но вс сидятъ… это ясно зрячимъ. Изъ комнаты ребенка доносится вдругъ крикъ испуга, и этотъ крикъ и заключающійся въ немъ ужасъ продолжаются до конца пьесы. Вышедшая изъ комнаты больной сестра милосердія безмолвнымъ крестнымъ знаменіемъ извщаетъ о смерти.
‘Вторженіе смерти’ и другія пьесы Метерлинка, сильно и ярко рисующія угрозу стерегущей насъ смерти, очень близки по смыслу выразительнымъ гравюрамъ Макса Клингера {См. статью г. Маковскаго въ No 3 ‘Журнала для всхъ’ за 1904 г.}. Серіи гравюръ ‘О смерти’ Клингера обвяны той же своеобразной поэзіей смерти, которая очень близка по духу творчеству Метерлинка. Въ этомъ отношеніи особенно характерна по иде гравюра ‘Дитя и смерть’… Драмы Метерлинка, какъ и гравюры Клингера, умютъ заставить почувствовать вчно подстерегающее насъ присутствіе смерти.
Въ пьес ‘Вторженіе смерти’ одинъ только слпой ддъ да разв еще ребенокъ, который испуганно кричитъ съ момента вторженія смерти, чувствуютъ присутствіе таинственнаго неизвстнаго. Вс остальные, здоровые, трезвые люди, зрячія лица въ піесе, — оказываются въ этомъ отношеніи совершенно слпыми… Въ ‘Слпыхъ’, въ этомъ наиболе красивомъ по форм и сильномъ по ясности художественнаго обобщенія драматическомъ рельеф, символизируется именно эта слпота трезвыхъ, это безсиліе несчастнаго человчества проникнуть за непроницаемый покровъ ихъ ограниченнаго бытія, подъ которымъ, однако, явственно чувствуется присутствіе какихъ-то невидимыхъ, темныхъ и властныхъ силъ, скрытое присутствіе какой-то непроницаемой тайны, тяготющей надъ нашей жизнью. За гранью видимаго и понятнаго слышится неясный шорохъ, тихій, зловщій шопотъ иной жизни, невидимой и таинственной, только ‘смутный, глухой шумъ’ паденія въ загадочно зіяющую бездну ‘говоритъ о томъ, какъ глубока эта бездна’, только слабо мерцающій, постоянно колеблющійся, дрожащій свтъ нашего существованія говоритъ о томъ, какъ непроглядно темна и бездонна тьма вчной ночи, которая со всхъ сторонъ окутываетъ насъ. Въ картин, которую раскрываетъ передъ читателемъ Метерлинкъ въ своихъ ‘Слпыхъ’, символизируется слпота человчества передъ лицомъ смерти и ея тайнъ. Смерть незамтно появляется на мрачномъ фон картины, присутствіе ея обнаруживается не сразу.
Передъ закрытіемъ убжища слпыхъ на долгую зиму, священникъ, завдующій убжищемъ и руководящій слпыми, повелъ ихъ въ послдній разъ погулять по острову, на которомъ находится убжище. Зрителю рисуется такая картина.
‘Первобытный {‘Слпые’. Переводъ H. М. Минскаго.} сверный лсъ подъ глубокимъ небомъ, покрытымъ звздами. Посредин сцены сидитъ преклонныхъ лтъ священникъ, закутанный въ широкій черный плащъ. Туловище и голова, слегка откинутыя назадъ и смертельно неподвижныя, упираются въ стволъ громаднаго дуплистаго дуба. Лицо страшно блдно, какъ воскъ прозрачно, съ полузакрытыми синими губами. Нмые, застывшіе глаза уже не смотрятъ по сю — видимую — сторону вчности. Они налились кровью какъ бы отъ несчетныхъ, незапамятныхъ страданій и слезъ. Волосы почтенной близны падаютъ прямыми и рдкими прядями на лицо, которое свтле и неподвижне всего окружающаго въ этомъ чуткомъ безмолвіи угрюмаго лса. Исхудалыя руки соединены на колняхъ. Справа шесть слпыхъ стариковъ сидятъ на камняхъ, пняхъ и мертвыхъ листьяхъ. Слва, отдленныя отъ стариковъ деревомъ съ обнаженными корнями и обломками скалы, сидятъ лицомъ къ нимъ шесть женщинъ, также слпыхъ. Три изъ нихъ молятся и что-то шепчутъ безъ перерыва жалобнымъ, глухимъ голосомъ. Четвертая необычайно стара. Пятая въ поз, свидтельствующей о нмомъ помшательств, держитъ на колняхъ маленькое спящее дитя. Шестая странно молода, — распущенные волосы покрываютъ весь ея станъ. Женщины, какъ и старики, носятъ простую одежду, мрачную, одноцвтную, почти вс сидятъ, положивъ локти на колни и закрывъ лицо руками, они давно отвыкли отъ ненужныхъ жестовъ и не поворачиваютъ головъ на смутные, безпокойные звуки, доносящіеся съ острова. Ихъ закрываютъ своими врными тнями высокія кладбищенскія деревья — тисовыя, кипарисы, плакучія ивы. Недалеко отъ священника въ темнот цвтетъ клумба продолговатыхъ болзненныхъ асфоделій. На сцен темно, несмотря на лунный свтъ, который тамъ и сямъ пытается прогнать сумракъ втвей.’
Старшій слпой. Ребенокъ плачетъ.
Молодая слпая. Онъ видитъ! Онъ видитъ! Должно быть, онъ что-нибудь увидлъ, если плачетъ!.. (Она беретъ дитя на руки и устремляется туда, откуда слышпы шаги, остальныя женщины боязливо слдуютъ за ней и окружаютъ ее). Иду навстрчу!
Старшій слпой. Берегись!
Молодая слпая. О! какъ онъ плачетъ! Что такое? Не плачь! Не бойся… Бояться нечего… Мы здсь… мы около тебя… Что ты видишь? Не бойся ничего! Не плачь такъ! Что ты видишь? Скажи, что ты видишь?
Старшая слпая. Звукъ шаговъ приближается отсюда… Слушайте!.. слушайте!..
Старшій слпой. Слышу шорохъ платья объ мертвые листья…
Шестой слпой. Это женщина?
Старшій слпой. Звукъ ли это отъ шаговъ?
Первый слпорожденный. Можетъ быть, это — море коснулось мертвыхъ листьевъ?
Молодая слпая. Нтъ, нтъ, это шаги! Это шаги.
Старшая слпая. Скрро узнаемъ!.. Слушайте, мертвые листья!
Молодая слпая. Слышу шаги, слышу почти рядомъ съ нами! Слушайте! Слушайте! Что ты видишь? Что ты видишь?
Старшая слпая. Въ какую сторону онъ смотритъ?
Молодая слпая. Туда, откуда слышны шаги. Смотрите! Смотрите! Когда я его поверну, онъ оборачивается, чтобы глядть… Онъ видитъ! Онъ видитъ! Онъ видитъ, вроятно, что-нибудь странное!..
Старшая слпая. (Выходитъ впередъ). Подними его надъ нами, чтобы онъ могъ видть!
Молодая слпая. Отойдите! Отойдите! (Она поднимаетъ дитя надъ группой слпыхъ). Шаги остановились среди насъ!..
Старшая слпая. Они здсь! Они среди насъ!..
Молодая слпая. Кто ты? (Молчаніе).
Старшая слпая. Сжалься надъ нами!
(Молчаніе. Ребенокъ плачетъ все громче и отчаянне).
Занавсъ опускается, оставляя зрителя ‘Слпыхъ’ передъ лицомъ страшной тайны смерти, въ ужас отъ ея молчаливаго присутствія.
Одноактная пьеса ‘Семь принцессъ’ окутана той же душной атмосферой непроницаемаго мрака, въ основу ея положено то же гнетущее чувство страха смерти. Семь принцессъ живутъ въ замк короля и королевы, он почти всегда спятъ, а король и королева боязливо оберегаютъ странный сонъ своихъ внучекъ. Прізжаетъ давно желанный принцъ, двоюродный братъ принцессъ: онъ застаетъ ихъ спящими. ‘Он почти не живутъ съ тхъ поръ, какъ он здсь, разсказываетъ королева. Он здсь съ тхъ поръ, какъ умерли ихъ родители… Въ этомъ замк слишкомъ холодно… А он изъ теплыхъ странъ… Он ищутъ всегда свта, а его почти не бываетъ здсь… Сегодня утромъ солнце показалось ненадолго на канал, но деревья слишкомъ большія… слишкомъ много тни, — сплошная тнь… Здсь слишкомъ много тумановъ, и небо никогда не бываетъ безоблачно’… Сонъ принцессъ оказывается слишкомъ долгимъ, онъ тревожитъ окружающихъ, тревога растетъ и увеличивается, все принимаетъ странный, угрожающій видъ. ‘Ни будемте глядть на нихъ, а mo мы испугаемся’, говоритъ королева въ страх (II т., 146—147). ‘Он такъ ужасно спятъ! восклицаетъ королева среди рыданій… О, какъ страшно, когда люди спятъ. Мн всегда страшно въ ихъ спальн! Я больше не вижу ихъ маленькихъ душъ!.. Гд же ихъ маленькія души? Он пугаютъ меня! Он пугаютъ меня’!— ‘Вдь ничего не произошло, утшаетъ король, — вдь он спятъ, он спятъ!.. и мы также спимъ. Мы вс такъ спимъ. Мы вс такъ спимъ… Разв вы никогда не видали спящихъ!..’ Но неопредленный страхъ все растетъ, онъ зарождается отъ незначительныхъ мелочей, самыхъ, казалось бы, обыкновенныхъ вещей, но эти мелочи и обыкновенныя вещи вдругъ кажутся полными загадки, полными ужаса, он пугаютъ, угрожаютъ, гнетутъ. Зловщее настроеніе разряжается наконецъ, — умираетъ одна изъ семи принцессъ, Урсула. Смерть подкралась къ ней спящей и унесла ее во сн. Въ конц концовъ пьеса оставляетъ мрачное, безъисходное настроеніе, словно вы испытали тяжелый кошмаръ. И авторъ не старается спасти васъ отъ этого настроенія, — онъ самъ угнетенъ тмъ же кошмаромъ.
Вообще Метерлинкъ не примиряетъ насъ съ властью темныхъ стихій, съ мрачнымъ царствомъ невдомаго рока, но онъ пока еще не возстаетъ открыто противъ этой власти, не объявляетъ войны этому царству, не борется еще съ нимъ… Онъ просто всматривается въ темную загадку небытія, въ страшную тайну смерти, непреодолимо тяготющую надъ жизнью людей, всматривается глубокимъ, широко открытымъ взоромъ, какъ бы застывшимъ отъ ужаса и изумленія, онъ словно замеръ передъ огромной тайной, нависшей надъ его сознаніемъ: еще и еще заглядываетъ въ мертвыя очи смерти. И жуткое чувство все растетъ, ничмъ не прикрытое, не побжденное, оголенное. Самое большее, что пробуетъ противопоставить Метерлинкъ этому растущему владычеству смерти, — это тихую жалобу, мягкій, часто безмолвный укоръ, чуть слышный ропотъ и печальный вздохъ, нжное, ласковое сожалніе, какъ, напр., въ ‘Пеллеас и Мелизанд’, въ ‘Алладин и Паломид’ и др. Порою онъ пытается даже какъ бы опоэтизировать загадочный міръ неясныхъ очертаній, мутнаго шороха и таинственныхъ движеній, туманная мгла манитъ его къ себ. ‘Одну я плохо вижу’… говоритъ принцъ, всматриваясь въ спящихъ принцесъ.
Королева. Какая же вамъ нравится больше всхъ?
Принцъ. Кошорую я вижу неясно.
Королева. Которую? Я немного глуха…
Принцъ. Та, которую я неясно вижу.
Въ слдующихъ пьесахъ Метерлинка, поставленныхъ авторомъ за общую скобку съ разсмотрнными выше, мотивы его творчества значительно осложняются.
Въ пьесахъ ‘Пеллеасъ и Мелизанда’, ‘Алладина и Паломидъ’ художественный символизмъ Метерлинка одвается въ яркіе, живые цвта, художественныя отвлеченія облекаются въ плоть и кровь живыхъ индивидуальностей, реальныхъ психологическихъ образовъ. Одноцвтныя линіи рисунка покрываются яркими красками, отливая множествомъ тней и оттнковъ, драма становится сложне, дйствующія лица индивидуальне, хотя значительность символизма отъ этого не уменьшается, но только закрывается поверхностнымъ слоемъ психологизма: символъ оживляется, а содержаніе индивидуальныхъ художественныхъ образовъ углубляется, становится шире, значительне.
Но все же и здсь иногда, даже съ большей силой и выпуклостью, сказываются основные дефекты художественной работы Метерлинка. Слишкомъ изысканная форма, нкоторая манерность и приподнятость рчей и разговоровъ — вотъ основные недостатки Метерлинка, въ той или иной мр свойственные почти всмъ его произведеніямъ. Въ русскихъ переводахъ многое представляется особенно уже искусственно напомаженнымъ, слащаво приторнымъ въ иныхъ словоизліяніяхъ героевъ Метерлинка. Подчасъ чувствуется выдуманность во всхъ этихъ не въ мру насторожившихся бесдахъ, насильственность аффектаціи не по сердцу русскаго читателя, воспитаннаго на великой простот русскаго художественнаго идеализма…
‘Пеллеасъ и Мелизанда’ очень несложная съ вншней стороны драма. Внукъ стараго короля Аркеля и королевы Женевьевы, Голо, по смерти своей жены, какъ-то охотясь въ лсу, случайно сталкивается тамъ у ручья съ плачущей двушкой Мелизандой, она прекрасна, какъ вс, вообще, женщины Метерлинка, и беззащитна… Ее храбрый Голо длаетъ своей женой и ведетъ въ замокъ короля. Здсь у нея завязывается нжная дружба съ младшимъ братомъ Голо, Пеллеасомъ. Тихая робость этого чувства, нжное очарованіе и ласковая красота — здсь опять-таки т же, какъ и везд у Метерлинка. Голо замчаетъ близость Мелизанды и Пеллеаса, мучается ревностью, теряется въ догадкахъ, не умя опредлить характеръ ихъ отношеній, раскаивается въ подозрніяхъ и снова подозрваетъ, унижается до подсматриванія и, наконецъ, въ изступленіи ревниваго чувства убиваетъ Пеллеаса и ранитъ Мелизанду {Цитировано по неизд. переводу г-жи Чеботаревской.} ‘крошечной ранкой, отъ которой и птичка не могла бы умереть’, какъ говоритъ врачъ. Но прекрасная, хрупкая Мелизанда погибаетъ отъ этой ‘крошечной ранки’, умираетъ, родивъ ‘крошечную двочку’. ‘Тише… тише… шепчетъ надъ умирающей старый Аркелъ, — говорите шопотомъ… Не надо ее больше тревожить… Человческая душа очень молчалива, человческая душа любитъ удаляться въ одиночеств. Она страдаетъ такъ робко, но какая печаль во всемъ, что мы видимъ!..’ ‘Пойдемте, пойдемте! говоритъ онъ рыдающему Голо.— Это ужасно, но вина не ваша. Это было маленькое существо, такое тихое, робкое и молчаливое… Это было бдное маленькое существо, загадочное. полное тайны, какъ міръ…’ И въ пьес попрежнему надъ картиной, полной встревоженной грусти и тяжелаго недоумнія, витаетъ мрачный образъ смерти. Люди живутъ здсь, особенно старый Аркель, ‘днемъ и ночью ощущая дыханіе смерти’, желая только ‘хоть на минуту отдалить угрозы смерти…’ ‘Съ нкоторыхъ поръ мн въ уши шепчетъ голосъ несчастья…’ жалуется Пеллеасъ. Ведя брата по подземелью замка, Голо, между прочимъ, говоритъ ему: ‘Вотъ стоячая вода, о которой я вамъ говорилъ. Чувствуете ли вы поднимающійся запахъ смерти? Выйдемъ на скалу, свсившуюся надъ водой, наклонитесь немного, — онъ пахнетъ вамъ прямо въ лицо!
Пеллеасъ. Я уже чувствую его… точно запахъ могилы.
Голо. Дальше, дальше… Въ иные дни этотъ запахъ заражаетъ весь замокъ. Король не хочетъ врить, что онъ идетъ отсюда… Нужно было бы замуровать гротъ, гд находится эта мертвая вода. Да и пора уже изслдовать эти подземелья… Замтили вы трещины въ стнахъ и сводахъ?.. Здсь происходитъ скрытая работа, о которой никто не подозрваетъ, и въ одну изъ ночей весь замокъ провалится, если не будутъ приняты предосторожности. Но что вы хотите? Никому не охота спускаться сюда… Во многихъ стнахъ есть странныя трещины… Вотъ… Чувствуете вы доходящій сюда запахъ смерти?
Пеллеасъ. Да, здсь слышенъ запахъ смерти, который поднимается вокругъ насъ’.
И онъ дйствительно витаетъ здсь, — таится въ ревнивой страсти Голо. Голо покушается столкнуть брата въ пропасть, но одумывается. Здсь зловщая обстановка вншней картины вторитъ ужасу настроенія, мрачной пропасти, разверзающейся въ душ ревнующаго Голо. Символы скрытой тайны родятся извн, отъ сгущенія туманностей вншняго міра. Перистыя облака, красивые барашки легкихъ намековъ, предчувствій и угрозъ незамтно образуютъ темную грозовую тучу ужаса… Незначительные ‘ночные звуки молчанія’ родятъ ощущеніе тайны.
Въ основ драматизма и здсь лежитъ тотъ же страхъ смерти, но психологическія линіи его рисунка становятся тоньше, извилисте, самый рисунокъ становится сложне, узоры мельче, выразительне. Страхъ смерти, усложняясь и утончаясь, неуловимо переходитъ въ страхъ жизни, страхъ передъ неизвстнымъ, таинственнымъ, потустороннимъ переходитъ въ страхъ извстнаго, обыкновеннаго, посюсторонняго: страшное открывается въ нестрашномъ, повседневномъ примелькавшемся, обыденное, такое, казалось бы, ясное, привычное, понятное, вдругъ становится смутнымъ, чужимъ, загадочно непонятнымъ, словно ощущеніе тайны жизни родится уже на гладкой и ровной поверхности, какъ бы изъ ничего, обыденная жизнь, повсюду окружающая насъ, вселяетъ испугъ, гнететъ и мучитъ неразгаданностью, простое длается сложнымъ, бездонно глубокимъ и страннымъ, словно у давно знакомаго намъ резервуара жизни вдругъ провалилось дно… Дйствительность углубляется и кажется бездонной. Словно подъ обыденнымъ теченіемъ жизни неожиданно обнажилось зеркальное основаніе, и страшно ходить по этой гладкой поверхности, отражающей всю необъятную глубокость страшной бездны надъ нами, кажется, что вотъ-вотъ упадешь въ эту бездну. Ощущеніе подобно тому, которое испытываешь, неся передъ собой въ горизонтальномъ направленіи зеркало: куполъ небесъ погружается въ него, и кажется, что, шагая впередъ, падаешь въ эту глубокую бездну. То же чувствуешь, всматриваясь въ тайну обыденщины: страхъ жизни растетъ, и кажется, некуда вступить, — подъ ногами разверзается бездна, но стоитъ только не думать о ней и тогда можно итти твердой поступью.
‘Что-то непонятное держитъ меня въ своей власти’, говоритъ Мелизанда мужу, допрашивающему о характер и смысл ея смутныхъ настроеній. ‘Есть столько вещей, которыхъ мы никогда не узнаемъ’… говоритъ Пеллеасъ. Въ этомъ мір невдомаго кроются тайны смерти, темное неизвстное поражаетъ насъ какъ въ сфер обыденнаго, обыкновеннаго. Въ этомъ мір обыкновеннаго, естественнаго все вдругъ кажется страннымъ: вдругъ задергивается мрачной дымкой тайны, загадки смотрятъ отовсюду, естественное представляется совсмъ неестественнымъ, все окружающее что-то прячетъ въ себ, окружающіе люди кажутся чуждыми, боле далекими, чмъ самыя ‘великія тайны загробной жизни’…
‘Онъ уже переступилъ въ зрлый возрастъ, говоритъ Аркель о своемъ внук Голо, — и какъ ребенокъ, женится на двочк, которую нашелъ у ручья. Это кажется намъ страннымъ, потому что мы всегда видимъ только оборотную сторону судьбы даже оборотную сторону нашей собственной’… ‘Въ этихъ глазахъ больше, чмъ невинность… Великая невинность!’ говорилъ Голо, всматриваясь въ глаза Мелизанды и стараясь проникнуть въ глубь ея души, въ тайну отношеній ея къ Пеллеасу. ‘Слушайте, сейчасъ ятакъ близокъ къ нимъ, что чувствую влажность ихъ рсницъ, когда он мигаютъ, и все же я чувствую себя ближе къ величайшимъ тайнамъ другого міра, чмъ къ крошечной тайн этихъ глазъ!’ Это острое сознаніе странности во всемъ, этотъ страхъ обыденной жизни часто граничитъ со страхомъ смерти, рождаясь изъ него и снова въ него переходя. ‘Я долго жила на этомъ остров, какъ слпая, говоритъ Игрэна въ пьес ‘Смерть Тентажиля’, — и все мн казалось яснымъ. Я видла летающихъ птицъ, дрожащіе листы, распускающуюся розу… Здсь царила такая тишина, что сплый плодъ, падавшій въ парк, вызывалъ появленіе лицъ въ окнахъ… И ни у кого, казалось, не было подозрній… Но однажды почью я поняла, что есть еще что-то’.
Страхъ жизни, выростая изъ страха смерти, соединяется съ нимъ въ сложномъ переплет психологическихъ нитей. Боле рельефно выдляется у Метерлинка этотъ страхъ жизни изъ страха смерти въ пьес ‘Intrieur’. Это одна изъ самыхъ оригинальныхъ и остроумно задуманныхъ пьесъ Метерлинка, впечатлніе отъ нея громадно, острое ощущеніе страха, жуткое чувство родитъ она. Художникъ какъ бы пытается подглядть какую-то незамченную раньше тайну жизни, и крадучись, подобравшись къ ней, останавливается въ задумчивомъ оцпенніи, не зная, что длать со своей страшной находкой, куда двать ее. Пьеса представляетъ собою какъ бы поперечный разрзъ жизни, или она подобна показательному улью, одна изъ стнокъ котораго длается изъ прозрачнаго стекла. Сцена раздвояется: дйствіе происходитъ одновременно въ саду и въ дом, и въ самой жизни и какъ бы вн ея. Художникъ пытается взглянуть на жизнь со стороны, издалека, откуда нутро ея представится особенно страшнымъ, непонятнымъ и загадочнымъ.
‘Старый садъ, поросшій ивами. Въ глубин домъ, три окна его въ нижнемъ этаж освщены. Довольно ясно видна семья, собравшаяся вокругъ лампы. Отецъ сидитъ у камина. Мать, облокотившись рукою на столъ, смотритъ въ пространство передъ собой. Дв молоденькія двушки, одтыя въ блое, вышиваютъ, мечтая и иногда улыбаясь. Ребенокъ спитъ, прислонивъ голову къ лвому плечу матери. Когда кто-нибудь изъ нихъ встаетъ, ходитъ или длаетъ жестъ, кажется, что его движенія важны, медлительны, рдки и словно призрачны, благодаря освщенію, разстоянію и тусклому свту оконъ. Старикъ и Посторонній осторожно входятъ въ садъ’. Они принесли страшную всть: старшая дочь утонула или утопилась, трупъ ея несутъ въ домъ, печальная процессія надвигается, и эти люди, ‘коротающіе вечеръ при свт лампы’, еще ничего не знаютъ. Но несчастье уже неотвратино разразится надъ ними черезъ нсколько минутъ, когда процессія приблизится къ дому, а пока пришедшіе предупредить, Старикъ и Посторонній, остановились на мгновеніе посмотрть, что длается за освщенными окнами домика, и этотъ видъ жизни подъ неслышно надвигающейся роковой встью — обдаетъ ужасомъ, они какъ бы оцпенли и тихо бесдуютъ между собой. Угрожающая рука случая иметъ, кажется, какую-то самостоятельную реальность еще до своего прикосновенія къ человческой жизни, и какъ бы совсмъ вн ея живетъ своей жизнью. ‘Еще вчера вечеромъ, говоритъ Старикъ, — она сидла тамъ, около лампы, и не случись этого, вы не увидли бы ихъ такими, какими ихъ нужно видть. Мн кажется, что и самъ я вижу ихъ въ первый разъ… Нужно къ обыкновенной жизни что-то прибавить, чтобы попять ее’… Необходимо подняться надъ ней, посмотртъ на нее въ далекой перспектив, и тогда она покажется чужой, никогда раньше еще невиданной, странной и… страшной. Когда смотришь на эту жизнь со стороны, къ ней, дйствительно, точно что-то прибавляется, обнажается присутствіе чего-то, невиданнаго ране, страшный дамокловъ мечъ власти случая, власти темныхъ стихій неизвстнаго, удивляетъ и пугаетъ своимъ видомъ, и тогда кажется страннымъ, какъ это люди могутъ жить, такъ спокойно жить, не замчая отовсюду нависшей угрозы. Какой страшной ироніей, какимъ страннымъ смхомъ звучатъ полныя глубокаго символизма слова Старика: ‘Думаютъ, что въ полной безопасности’… А страшное чудовище смерти и ужаса всегда тутъ и каждую минуту можетъ неслышно вползти черезъ запертыя двери, несмотря на желзные засовы…
‘Сегодня впервые видъ жизни поражаетъ меня ужасомъ’… говоритъ Старикъ, точно онъ вдругъ открылъ бездонную пропасть тамъ, гд прежде представлялась гладкая равнина. Обнажилась внутренняя, скрытая дйствительность тамъ, гд прежде все заслоняла собой вншняя дйствительность, обманчквая и лживая въ кажущейся реальности своей… ‘Не знаю почему, но все, что они длаютъ, представляется мн такимъ страннымъ и полнымъ значенія… Они ждутъ ночи около своей лампы такъ же просто, какъ и мы ждали бы около своей, а между тмъ, я вижу ихъ точно съ высоты иного міра и только оттого, что я знаю маленькую правду, которая имъ еще неизвстна… Можетъ быть, есть еще что-нибудь, чего нельзя выразить словами и что заставляетъ насъ плакать? Я не зналъ, что въ жизни есть что-то столь печальное, что она можетъ внушать страхъ тмъ кто на нее смотритъ… Ужасне ихъ спокойствія я ничего не могу себ представить… Они слишкомъ доврчивы въ этой жизни… Отъ врага ихъ отдляютъ какія-то жалкія окна… Они думаютъ, что ничего не можетъ совершиться, потому что заперли двери. И не знаютъ, что въ душахъ людей всегда что-то происходитъ, и что міръ не кончается за дверьми дома… Они такъ уврены въ своей маленькой жизни и не подозрваютъ, что другіе знаютъ о ней больше ихъ, — что здсь, въ двухъ шагахъ отъ ихъ двери, я, жалкій старикъ, держу все ихъ крохотное счастье въ своихъ дряхлыхъ рукахъ, которыя не ршаюсь разжать’.
Таковъ смыслъ этой драмы, видъ жизни поражаетъ и пугаетъ здсь еще боле, чмъ въ другихъ пьесахъ. Изъ ничтожной пыли мелочей жизни родится трагедія обыденной жизни, родится страхъ жизни…
Страхъ жизни, углубляясь и развиваясь, въ своихъ тончайшихъ проявленіяхъ, уже превозмогаетъ породившій его страхъ смерти, ужасна уже не смерть, — ужасна жизнь, такая жизнь, угнетенная, слпая, отданная во власть темнаго, отовсюду подстерегающаго случая, ужасна эта обыкновенная, всегдашняя жизнь, не черная ночь страшна, — страшенъ блый день, прозрачный и, казалось бы, такой понятный и ясный, а въ сущности до ужаса странный и безсмысленный. И подняться надъ пропастью этой обыденной жизни, хотя бы только въ страх, только въ испуг отъ ея ужаснаго вида, — это уже отрицаніе ея, возмущеніе, протестъ, за которымъ можетъ слдовать и побда, за которымъ открывается возможность пути къ идеалу.
Острое сознаніе ужаса всей этой жизни, сдавленной въ страшныхъ тискахъ власти темныхъ стихій, часто обращаетъ взоры вверхъ, къ высотамъ идеала, увлекаетъ къ подъему на эти высоты, вызываетъ на поиски, на борьбу, чтобы преодолть эту страшнаго вида жизнь въ высшемъ и лучшемъ.
Но, какъ страхъ смерти далеко еще не есть побда надъ смертью и даже не всегда протестъ противъ нея, такъ и страхъ жизни не всегда носитъ въ себ призывъ къ сознательному, активному владычеству надъ властью темныхъ, стихійныхъ началъ жизни, нердко онъ ведетъ къ безнадежной подавленности, просто къ бгству отъ жизни, къ погребенію идеаловъ. И какъ страхъ смерти часто приводитъ къ поклоненію, къ обоготворенію неразгаданной тайны, скрывающейся за черной завсою смерти, въ глубинахъ небытія, такъ и страхъ жизни приводитъ порою къ преклоненію къ униженному преклоненію передъ тайнами жизни, къ идолопоклонническому культу всяческихъ ужасовъ мрака, нависшихъ надъ человческимъ сознаніемъ. И Метерлинкъ (особенно въ томъ момент своего творчества, о которомъ онъ самъ говоритъ въ предисловіи къ послднему изданію своихъ драмъ) не свободенъ отъ этого обоготворенія тайнъ жизни и смерти, отъ этого униженнаго моленія невдомому чудовищу, тому огромному неизвстному, которое охватываетъ со всхъ сторонъ наше сознаніе и нашу жизнь. Метерлинкъ ищетъ примиренія съ этимъ міромъ грозной тайны, пытаясь переселить туда идеальное начало добра, пытаясь связать этотъ таинственный міръ, лежащій по ту сторону человческаго сознанія, съ ‘идеей христіанскаго Бога’. Но идея эта, какъ мы уже говорили, остается всего боле только въ сфер его этико-философскихъ трактатовъ и комментарій къ драмамъ, а не въ самыхъ драмахъ, ‘идея христіанскаго Бога’ оказывается вн сферы непосредственнаго обаянія художественнаго творчества Метерлинка. Здсь, въ сфер самихъ художественныхъ произведеній, онъ только проникновенно вглядывается въ тайну жизни и смерти, и ее, эту тайну, скоре просто только показываетъ, чмъ зоветъ поклоняться ей или бороться съ ней… ‘Идея древняго фатума, скрытаго въ непроницаемыхъ тайникахъ природы’, дйствительно, художественно обнажается въ драмахъ Метерлинка, но и здсь онъ скоре только созерцатель, самъ еще не разршившій мучительной загадки своихъ созерцаній, самъ еще не понявшій, не опредлившій истиннаго смысла раскрытой имъ тайны. Метерлинкъ старается не столько разршить, сколько объяснить загадки бытія и небытія. Онъ и самъ порою не знаетъ, что длать съ тмъ, что открывается въ его художественномъ созерцаніи жизни, куда двать свою страшную находку…
Метерлинпъ боле уметъ спрашивать, чмъ отвъчать, вопросы у него тоньше, глубже отвтовъ. Проницательныя, остропронизывающія глубь предмета художественныя вопрошанія его только будятъ мысль, заставляютъ понимать тончайшіе изгибы вопроса, но не разршаютъ, не удовлетворяютъ, не успокаиваютъ. Вопросы ближе душ Метерлинка, какъ художника, чмъ ршенія, и спрашиваетъ онъ часто, не зная самъ, какъ отвтить, видитъ и чувствуетъ, не зная, чмъ объяснить и какъ помочь, и часто тамъ, гд въ Метерлинк говоритъ философъ, художникъ молчитъ, уклоняется отъ подтвержденій.
Метерлинкъ прежде всего художникъ- агностикъ. Настроеніе его тревожныхъ художественныхъ символовъ носитъ ясно выраженную печать философскаго агностицизма. Неразгаданность для него есть уже какъ бы разгадка, необъяснимость есть уже нкоторое объясненіе, несущее успокоеніе, примиреніе… ‘Сознаніе предловъ человческаго существованія — это, вроятно, все чему человкъ можетъ научиться въ этомъ мір’, говоритъ Метерлникь въ своемъ сочиненіи ‘Жизнь пчелъ’. Метерлинкъ, какъ и многіе агностики, порою поэтизируетъ недосягаемое, неизвстное, въ непостижимости, непознаваемости для него открывается что-то ласковое, чарующее, радостное, онъ любитъ тайну и любуется ею, любитъ именно за то, что она тайна, за ея недоступность, неподатливость. Агностицизмъ этого оттнка цнить не столько познанное и познаваемое, доступное ему, сколько загадочно-прекрасное непознаваемое, оно манитъ, приковываетъ къ себ его поэтическое вдохновеніе своей таинственной неприступностью, волшебнымъ очарованіемъ бездонной, неосвтимой глубины. Въ прихотливыхъ узорахъ этого настроенія онъ ищетъ своеобразной, родной ему, невыраженной красоты, недосказанной правды…
Поршая со своимъ прежнимъ доврчивымъ отношеніемъ къ міру смутныхъ предчувствій потусторонняго, который порою заволакивался въ его поэтическихъ грезахъ свтлой дымкой упованія и обожанія, Метерлинкъ не можетъ совсмъ забыть о немъ, уйти отъ него. Совершенно вырвать міръ своихъ поэтическихъ вдохновеній изъ той сферы, съ которой онъ сжился, едва ли возможно для него: слишкомъ уже привыкъ его глазъ къ созерцанію тайнъ жизни и смерти, чтобы всецло отдать свое художественное творчество во власть ‘непосредственной реальности’ чисто психологической драмы. Для этого слишкомъ специфическими, изощренными узорами изрзано прихотливое перо художественнаго символизма Метерлинка. Сплетенная работой его тревожно волнующейся символики, тонкая паутина смутныхъ настроеній мшаетъ полной ликвидаціи съ міромъ прежнихъ вдохновеній, продолжительное увлеченіе мотивами поэзіи страха смерти и страха жизни не даетъ Метерлинку отдлаться отъ этого страха, вчерашнія мрачныя тни еще не разошлись, настроеніе таинственныхъ ночныхъ чаръ пока еще не разсяно. Въ предисловіи къ послднему изданію своихъ драмъ, гд Метерлинкъ устанавливаетъ свою теперешнюю точку зрнія на нихъ, онъ хотя и заявляетъ, что драматическій поэтъ, ‘если только хочетъ остаться вполн искреннимъ, долженъ ограничиться одной непосредственной реальностью’, но тотчасъ же оговаривается, что такимъ путемъ поэтъ ‘никогда не достигнетъ боле широкой и глубокой красоты великихъ образцовъ, гд на поступки людей вліяютъ ‘безконечныя силы’. ‘Въ девяти случаяхъ изъ десяти’ настоящее поэтическое произведеніе, по словамъ Метерлинка, ‘обязано своей красотой и величіемъ намеку на тайны судьбы человческой, какой-нибудь новой связи видимаго съ невидимымъ, временнаго съ вчнымъ’. Истинная задача драмы, какъ понимаетъ ее Метерлинкъ, все же ‘сумть выйти изъ понятнаго міра реальностей, не возвращаясь къ прежнимъ химерамъ’, потому что истинная поэзія — прежде всего міръ неожиданностей, и самыя общія правила возникаютъ здсь изъ самыхъ необычайныхъ исключеній такъ же неожиданно, какъ вспыхиваютъ падающія звзды на самомъ темномъ уголк неба’. Но, помимо единичныхъ наблюденій, ‘мы всетаки видимъ, что въ настоящее время все непостижимое, сверхчеловческое, безконечное — какое бы имя мы ему не дали — сдлалось почти недоступнымъ для обработки съ тхъ поръ, какъ мы не признаемъ больше а priori божественнаго вмшательства въ человческіе поступки, такъ что даже генію не часто приходится имть съ ними дло’…
Какъ бы то ни было, вступая на путь ‘непосредственной реальности’ въ своемъ творчеств, Метерлинкъ длаетъ это скоре вынужденно и боле или мене временно… Онъ не самое ‘касаніе мірамъ инымъ’ отрицаетъ въ драм, но только несовершенство его формъ. Въ мечтахъ о высшей, совершенной форм этого соприкосновенія онъ берется за исключительно психологическую драму. ‘Въ прежнее время, пишетъ Метерлинкъ, генію всегда, а иногда и обыкновенному честному таланту удавалось создать въ драматическихъ произведеніяхъ этотъ глубокій тонъ, эти уходящія въ туманъ высоты, удавалось дать почувствовать бытіе безконечности’… И если утрачена возможность воплощенія этой идеи въ современной драм, то ‘во всякомъ случа, — говоритъ Метерлинкъ, — сохранимъ для нея мсто’. Тяготніе подняться надъ плоскостью относительной реальности міра конечныхъ явленій въ творчеств Метерлинка не ослабло, но онъ не находитъ теперь достойнаго выраженія ему, и въ поискахъ за этимъ достойнымъ выраженіемъ остается какъ-бы на распутьи…
И новая драма, на почв ‘непосредственной реальности’ ограниченнаго бытія, не можетъ вполн удовлетворить его: она оказывается все тмъ же вопросомъ безъ отвта, такой же загадкой безъ удовлетворительнаго ршенія, такой же нераскрытой тайной, какъ и прежнія драмы.
‘Монна Ванна’ — единственная чисто психологическая драма Метерлинка. Въ слдующей за ней драм ‘Жуазель’ вновь встрчаемся съ прежними мотивами творчества Метерлинка, тайна жизни снова присутствуетъ тутъ, но она перенесена здсь съ вншняго міра во внутрь самого человка, гд она уже не такъ страшитъ своимъ видомъ. Мерлэнъ, обращаясь къ Аріель, духу, подвластному ему, составляющему какъ бы часть его собственной души, невидимому для другихъ дйствующихъ лицъ, говоритъ: ‘Ты спишь, моя Аріель, ты, моя внутренняя сила, забытое могущество, дремлющее въ каждой душ, которое только я одинъ до сихъ поръ пробуждаю по желанію… Ты спишь, моя маленькая послушная фея, и твои распустившіеся волосы, незримые для людей, подобно голубой дымк сливаются съ луннымъ свтомъ, съ благоуханіемъ ночи, съ лучами звздъ, съ осыпающимися розами, съ окружающей лазурью, чтобы напомнить намъ, что ничто не отдляетъ насъ отъ всего и что наша мысль не знаетъ, гд начинается свтъ, который она чаетъ, и гд кончается мракъ, отъ котораго она уходитъ… Ты спишь глубоко, а я во время твоего сна теряю всю свою мудрость и длаюсь подобенъ моимъ слпымъ братьямъ, которымъ еще неизвстно, что на свт столько же боговъ, сколько бьющихся сердецъ. Увы, для нихъ я духъ, отъ котораго надо бжать, злой чародй, заключившій союзъ съ ихъ врагами. Враговъ же у нихъ нтъ, есть только рабы, которые не находятъ своего властелина… Они убждены, что моя тайная сила, которой повинуются растенія и свтила, вода, камень и огонь, передъ которой будущее открываетъ иногда свои черты, они убждены, что эта сила таится въ любовныхъ напиткахъ, въ заклинаніяхъ, въ чудодйственныхъ травахъ, страшныхъ, ужасныхъ знакахъ, Нтъ, она пребываетъ во мн такъ же, какъ и въ нихъ, она находится въ теб моя нжная Аріель, въ теб, пребывающей во мн. Я только сдлалъ нсколько боле смлыхъ шаговъ въ ночной тьм. Я сдлалъ немного раньше то, что они сдлаютъ позже… Все будетъ имъ подвластно, когда они научатся вызывать къ жизни твою добрую волю, какъ вызвалъ ее я… Но напрасно я сталъ бы имъ говорить, что ты дремлешь здсь, и указывать имъ на твою ослпительную прелесть, — они не увидали бы тебя… Надо, чтобы каждый изъ нихъ открылъ тебя внутри самого себя. Надо, чтобы каждый изъ нихъ раскрылъ бы, какъ я, гробницу своей жизни и пробудилъ бы тебя такъ же, какъ пробудилъ тебя я’. Тотъ же сложный, испещренный мелкой художественной рзьбой, переплетъ свто-тни, но мракъ уже не кажется, какъ въ прежнихъ драмахъ, всепобждающимъ, свтъ не угасая свтитъ, его можно различить въ самомъ произведеніи, а не только въ комментаріяхъ автора. Смле вступая въ окружающій насъ мракъ, онъ открываетъ свтъ, свтъ этотъ идетъ не извн, онъ открывается въ насъ, внутри человка, въ предлахъ человческаго нравственнаго сознанія, ‘тайная сила’ скрыта именно здсь. Изъ насъ свтитъ этотъ свтъ, полный ‘ослпительной прелести’, и тьма не обняла его, онъ борется, и ‘все подвластно’ этой скрытой въ насъ тайн.
Считая ‘боле честнымъ и разумнымъ устранить смерть отъ первенствующаго мста, на которое она, можетъ быть, не иметъ права’, Метерлинкъ, какъ онъ объясняетъ всо въ томъ же предисловіи, хотлъ бы уже въ ‘Аглавен и Селизетт’, чтобы смерть ‘уступила часть своего могущества любви, разуму или счастью, но она не покорилась, и я, — говоритъ онъ, — жду, какъ и большинство поэтовъ моего времени, чтобы пробудилась новая сила’. По этому же пути, пути покоренія власти смерти силою любви, разума и счастья, идетъ онъ въ ‘Монн Ванн’, теперь онъ идетъ противъ этой власти, держась за ‘тайную силу, скрытую въ насъ’, за скрытое ‘могущество, которое дремлетъ въ каждой душ’… Отраженіе ‘идеи христіанскаго Бога’, которую Метерлинкъ хотлъ, но не могъ вдохнуть въ прежнія свои произведенія, — виднется здсь, освщая мрачную тьму ночи прежнихъ пьесъ, лучи свта падаютъ и на страшный, безсмысленно-жестокій ликъ могучаго ‘рока’, но все еще не побждаютъ его. Свтъ, идущій отъ человка, изъ глубинъ человческаго проникновенія въ жизнь, свтитъ все-таки только на грани невдомой бездны, въ узловой точк соприкосновенія съ мірами иными. ‘Наша мысль не знаетъ, гд начинается свтъ, на который она надется, и гд кончается тьма, отъ которой она старается скрыться’. Трагизмъ, раскрытый въ художественномъ творчеств Метерлинка, здсь хотя и нжно смягченъ, но все еще не разршенъ, и попрежнему окутанъ дымкой художественнаго агносгицизма, въ которомъ Метерлинкъ уметъ находить тепло и ласку успокоенія… Въ заключеніи пьесы Мерлэнъ такъ напутствуетъ любящую пару, взявшую отъ судьбы свое счастье, ‘Будемъ наслаждаться нашимъ часомъ съ тихой грустью, которая слдуетъ за большими радостями, прислушиваясь, какъ бгутъ и проходятъ одна за другой минуты любви, и, освщенные неяснымъ свтомъ ночного свтила, обнимемъ другъ друга, чтобы быть еще счастливе. Познать остальное еще не дано людямъ’… Таковъ заключителышй аккордъ ‘Жуазели’. Освщенная яркимъ свтомъ любви полоска жизни уходитъ въ тьму вчной ночи, вн этой полоски, и сзади и спереди, и надъ ней и подъ ней, попрежнему остается необъятная мгла. Что длать съ ней — Метерлинкъ не знаетъ.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека