Максим Горький в своей ‘Исповеди’ страстно и горячо провел мысль о том, что масса народная — это и есть ‘Бог, творяй чудеса’… Как все горячее, — это сказалось у него красиво. Но одно — красота, и совсем другое — истина.
‘Обожение’ русского народа, выраженное Максимом Горьким в его ‘Исповеди’, повторяя отчасти славянофилов, отчасти Гоголя, главным образом и почти буквально повторяет известное исповедание Достоевского, вложенное им в уста Николая Ставрогина в романе ‘Бесы’. Вот отрывки из этого исповедания, как передает их исступленный Шатов, ученик Ставрогина: ‘…Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала и до конца’… ‘Единый народ-богоносец — это русский народ, которому даны ключи жизни и нового слова и который грядет обновить и спасти мир’… Как известно, сам Достоевский конец жизни своей веровал совершенно по Ставрогину и его ‘Дневник писателя’, как равно и оставленные заметки в ‘Записной книжке’, свидетельствует о безудержи этого исповедания. Но Достоевский при этом забыл то осторожное замечание, которым сам Ставрогин поправляет исповедание Шатова. Именно, он говорит, что тот в этом исповедании ‘низводит Бога до простого атрибута народности‘. В самом деле, это, очевидно, так. Обожение народа, к которому приходит интеллигент, есть довольно естественное заключение его атеизма, есть подставка чего-то кажущегося лучшим, кажущегося более утешительным на место пустого и безотрадного безбожия, внебожия. В интеллигенте, который в таком исповедании отрицается от себя и своей личной скудости и кладет свое сердце и ум к ногам громадной и пока страдающей массы народа, есть что-то благородное. Но представьте сам народ, так верующий, представьте француза или русского, говорящего о себе: ‘Я есмь Бог, и нет других, кроме Меня’, — и вы почувствуете, до чего это мизерно, жалко, невозможно! Достоевский, говоря в том же исповедании Шатова Ставрогину, что ‘народы даровитые исключают всех богов, кроме своего’, что ‘тот народ обращается в простой этнографический материал, который не верует, что в нем одном истина, — именно в одном и именно исключительно’, подчеркивает и усиливает он, и что всякий народ от этого ‘ищет первой роли в человечестве, исключительно первой’, — выговаривает именно эту формулу, этот призыв и программу: ‘Пусть для каждого народа его я станет Богом’. Ну-ка, спросить толпу, спросить русских Иванов, Петров: не захотели ли бы они быть Господом Богом? ‘С нами крестная сила! Что за бусурманство!‘ — ответили бы они Достоевскому и Горькому. Да и воистину так: никогда человек не сливал себя с Богом, ни как масса, ни как личность. Это — последняя степень безбожия, безбрежное безбожие. Скажем попросту: это — нахальство. И таким нахалом никогда не был русский народ. Напротив, совершенно напротив: русский простолюдин величайшим счастьем считал, и будет считать всякий здоровый народ — умереть за Бога, умереть для Бога, пострадать за исповедание истинного Бога. Народ и каждого в себе лично, и всю свою массу считает подножием другой Истины — не себя и не из своей души вынесенной. ‘Умираем за греческую истинную веру‘, — говорят самосжигатели и морелыцики, т.е. фанатичнейшие, могущественные вероисповедники в народе, и в последнем анализе и обобщении — ‘умираем за Истину, с неба нам данную’. ‘С неба дано’, — вот величайший для народа критерий подлинности веры, истины веры, настоящего в вере. ‘С неба’ — т.е. именно не ‘наше’, не ‘мое’, не ‘народное’. ‘С неба’ — это другой полюс исповедания Достоевского и Горького. И это вполне правильно: нужно совершенно забыться и личности, и народу, чтобы начать изводить из своих немощей ‘богов’ и ‘божеское’, ‘божественный порядок’. Народ русский совершенно правильно ищет ‘преклониться перед другим‘, а не ищет поклонения себе. В миг, как ему сказали бы и заставили поверить: ‘Нет другого, перед чем тебе поклониться, — поклонись себе’, — народ русский запил бы такую ‘горькую’, как и не слыхано, и прямо зарезался бы, не захотел жить. Да, право: сочти я себя лучше всех на свете, — я тоже зарезался бы. Должно быть, это — общечеловеческая черта. Ведь это такая скука, такой отрепок веры. Ведь самосознание говорит, что мое ‘я’ — мало, скудно, жалко, и потерять веру, что есть что-то лучшее, — значит, конечно, прийти в отчаяние. От этого народ русский простодушно и нравственно верит, что ‘у немцев — лучше’, что ‘англичанка мудрее нас’, что в итоге значит только: ‘У нас ой-ой как скверно’. И пока есть это скромное и истинное сознание о себе, — народ радостен, живет, надеется и ищет лучшего. Это — в подробностях и это — в мировом итоге. ‘Бог’ — именно ‘не я’, как утверждают Достоевский и Горький, ‘не я’ и лично, и коллективно, народно. Бог — другое, небесное, т.е. вне-земное. ‘Пришел с неба и сказалслово‘, — вот суть религии и начало богопочитания. Посмотрите, как мы все ищем в мелочах ‘другого лучшего’, верим, что найдем, радуемся, когда находим что-то ‘обещающее’ в этом роде, и как скучаем, томимся, когда ‘везде такая же гадость, как у нас’. Таким образом, вера в народобожие есть наша логическая интеллигентная мечта, совершенно не народная — во-первых, совершенно противоположная общечеловеческим инстинктам — во-вторых, совершенно атеистическая — в-третьих. Поверим первой строке Библии, что человек создан Богом, что он есть тварь и обусловленное, зависимое, и поэтому он не только не стоит на своих ногах, но и не может и, наконец, не должен стоять, а может только опереться на Сотворившего его, который Один безначален и бесконечен, совершенен и силен ко всему. Такое сознание своей страшной конечности и слабости есть первая ступень к религии, есть дверь в религию. ‘Помилуй мя, Боже’ — вот голос пробужденной веры, ‘кто на море не бывал’, т.е. не боялся, не трепетал, не сознавал своей безграничной малости и слабости, — ‘тот Богу не маливался’, — говорит русский народ. И мудрый Давид, и русский простец здесь оба говорят одно и то же. И это проницательнее Горького и Достоевского. Даже человек огромных и исключительных даров сказал: ‘Нет Бога, кроме Бога, а я только пророк Его’. И Моисей говорил, что он видел Бога, а не сказал: ‘я — Бог’.
Впервые опубликовано: ‘Русское слово’. 1908. 13 декабря. No 289.