Время на прочтение: 6 минут(ы)
[О моих товарищах в Сибири]
И дум высокое стремленье… / Сост. Н. А. Арзуманова, примечания И. А. Мироновой.— М., ‘Советская Россия’, 1980 (Библиотека русской художественной публицистики)
…Скажу теперь несколько слов о нас самих, т. е. о тех из наших сибирских изгнанников, которые вследствие манифеста или возвратились в Россию, или остались доживать свой век в Сибири. Четыре года прошло с тех пор, как состоялся этот манифест. Он застал в живых только 25 человек, и то более или менее дряхлых старцев. В продолжение последних четырех лет многие из этих оставшихся переселились в вечность.
В России не стало Якушкина, Тизенгаузена, Пущина, Фон-Бригена, Щепина-Ростовского. В Сибири — Башмакова1, Кюхельбекера, Бечаснова..
Некоторые из умерших были люди замечательные и оригинальные по своим нравственным качествам и своему характеру, и я не считаю лишним описать тех из них, кого я больше знал.
Иван Дмитриевич Якушкин по своему уму, образованию и характеру принадлежал к людям, выходящим из ряда обыкновенных. Отличительная черта его характера была твердая, непреклонная воля во всем, что он считал своею обязанностью и что входило в его убеждения. Будучи предан душою всему прекрасному, всему возвышенному, он был отчасти идеалист, готовый жертвовать собою для пользы ближнего, а тем более для пользы общественной. О себе он никогда не думал, нисколько не заботился ни о своем спокойствии, ни о своем материальном благосостоянии. В последнем отношении он доходил даже до оригинальности.
Имея очень ограниченные средства, он уделял последние на помощь ближнему, и во все время жительства своего в Сибири не мог завести себе даже шубы. В Ялуторовске, без всяких средств он вздумал завести школу для бедного класса мальчиков и девиц и одною своею настойчивостью, своей деятельностью и, можно сказать, сверхъестественными усилиями достиг цели. Для этого он в течение 10 лет должен был бороться не с одними надобностями, но и с препятствиями внешними. Правительство строго воспрещало, чтобы кто-нибудь из нас имел влияние на воспитание юношества. За этим предписывалось наблюдать местным властям, от которых нельзя, было скрывать его участие. Начались доносы, следствия, происки недоброжелателей из местных чиновников, смотревших на нас, как на порицателей такого порядка, с которыми были нераздельно соединены их выгоды и их значение. Все это надобно было терпеть и кое-как улаживать. К чести высших губернских властей должно сказать, что они в этом случае были на стороне полезного дела и хотя явно не могли защищать того, что касалось до нас, содействовала намерениям Якушкина и одобряли его прекрасную цель. Вскоре оказались благодетельные следствия заведенной, им школы. Простой народ с радостью отдавал в них своих детей, которые кроме рукоделия и первоначального научного образования получали тут и некоторое нравственное воспитание. Якушкин целые дни проводил с учениками и ученицами, сам учил их, наблюдал за преподавателями и их руководил. Часто даже помогал бедным из своего тощего кошелька и нисколько не затруднялся просить у каждого имеющего способы помочь нуждам школы. Пользуясь общим уважением, он воспользовался этим, чтобы где только возможно приобретать материальные средства для основанного им заведения. Пример его подействовал и на высшие местные власти. В Тобольске и Омске начальство завело подобные женские учебные заведения, которые по значительности своих средств получили и большее развитие. Ялуторовская школа, несмотря на бедные свои способы, не только существовала во все времена пребывания нашего в Сибири, но и теперь даже продолжает существовать под ведением местного училищного начальства. Можно положительно сказать, что общественное женское образование низших классов народонаселения Тобольской губернии многим обязано И. Д. Якушкину.
В частных сношениях он отличался замечательным прямодушием и был доверчив, как ребенок. Будучи весьма часто обманут, он никогда на это не жаловался, горячо вступался за хорошую сторону человеческой природы, не обращал никакого внимания на худую, всегда заступаясь за тех, кто нарушил какой-нибудь нравственный закон, приписывая это не столько испорченности, сколько человеческой слабости.
Одного только не прощал он и в этом отношении был неумолим. Это — лихоимство. Ничто в глазах его не могло извинить взяточника. Конечно, в этом случае он иногда противоречил самому себе и своему снисхождению к остальным недостаткам человечества. Но именно это-то и служит доказательством, что суждения его не были плодом (не)обдуманной и принятой без убеждения мысли. К этому надобно присоединить, что он любил горячо спорить и всегда готов был вступиться за того, кто не мог или не умел себя защищать. Были в нем также и недостатки, но они еще более выказывали прочие его достоинства. Он был большой систематик и доходил в этом отношении иногда до упрямства. Приехавши в Ялуторовск, он остановился на прескверной квартире и прожил в ней двадцать лет, именно потому, что все советовали ему переменить ее, а ему хотелось доказать, что можно жить во всяком жилище. Не раз он бывал даже от того болен, но никогда не признавал настоящую причину и не любил, когда ему напоминали об ней. Пришло ему также в голову, что полезно купаться в самой холодной воде,— он вздумал испытать это на себе и отправлялся каждый день на Тобол в ноябре, даже, месяце, при 5 и 6 градусов морозу. Выйдет бывало из реки синий, измерзший, с сильною дрожью и уверяет, что это чрезвычайно приятно и полезно. Впрочем, раз простудившись жестоко и получив горячку, он принужден был отказаться от этого удовольствия, хотя и не сознавался, что причиной болезни было осеннее купанье.
Возвратившись в Россию к сыновьям своим, он прожил только несколько месяцев. Главной причиной его кончины было невнимание и неизвинительное равнодушие местного московского начальства. В Москву, где в то время служил его сын, он приехал зимой 1854 г., надеясь тут отдохнуть от дальней дороги и поправиться.
Другой ялуторовский товарищ мой, Пущин, умерший в России в 1859 г., был общим нашим любимцем, и не только нас, т.-е. своих друзей и приятелей, но и всех тех, кто знал его хотя сколько-нибудь. Мало найдется людей, которые бы имели столько говорящего в их пользу, как Пущин. Его открытый характер, его готовность оказать услугу и быть полезным, его прямодушие, честность, в высшей степени бескорыстие высоко ставили его в нравственном отношении, а красивая наружность, особенный приятный способ объясняться, умение кстати безвредно пошутить и хорошее образование {Он воспитывался в лицее и вышел в первый выпуск вместе с поэтом Пушкиным, князем Горчаковым, нынешним министром иностранных дел, и многими другими заслужившими почетное имя между русскими сановниками, учеными и литераторами.}, увлекательно действовали на всех, кто был знаком с ним и кому случалось беседовать с ним в тесном дружеском кругу. Происходя из аристократической фамилии (отец его был адмирал) и выйдя из лицея в гвардейскую артиллерию, где ему представлялась блестящая карьера, он оставил эту службу и перешел в статскую, заняв место надворного судьи в Москве. Помню и теперь, как всех удивил тогда его переход и как осуждали его, потому что в то время статская служба и особенно в низших инстанциях считалась чем-то унизительным для знатных и богатых баричей. Его же именно и была цель показать собою пример, что служить хорошо и честно своему отечеству все равно где бы то ни было, и тем, так сказать, возвысить уездные незначительные должности, от которых всего более зависит участь низших классов. Надобно сказать, что тогда он уже принадлежал к обществу и, следовательно, полагал, что этим он исполняет обязанность свою, как полезного члена в видах его цели.
В Чите и Петровском, находясь вместе со всеми нами, он только и хлопотал о том, чтобы никто из его товарищей не нуждался. Присылаемые родными деньги клал почти все в общую артель и жил сам очень скромно, никогда почти не был без долгов, которые при первой высылке денег спешил уплатить, оставаясь иногда без копейки и нуждаясь часто в необходимом. Это бескорыстие или, лучше сказать, бессеребрянность доходила до крайних пределов и нередко ставила его самого в затруднительное и неловкое положение, но он всегда умел изворачиваться без вреда своей репутации и не нарушая правил строгой честности…
Упомяну также в нескольких словах о Михаиле Карловиче Кюхельбекере, умершем в 1858 году в Сибири. Он отличался неимоверною добротою и оригинальностью характера. Служив отлично в морской службе в гвардейском экипаже, он пользовался репутацией дельного и деятельного офицера. В 1825 г., возвратясь из кругосветного путешествия, он вскоре был взят, в декабре, на площади, куда явился вместе с прочими товарищами своими и частию гвард. экипажа. Будучи осужден, он в день сентенции, возвратясь в свой каземат, не столько думал о себе, сколько о других. У него был денщик, который хорошо ему служил и которого он очень любил. Предвидя его незавидную будущность, если ему придется воротиться в экипаж и поступить во фронт, Кюхельбекер вздумал написать об нем в. кн. Михаилу Павловичу и просил своему денщику его покровительства. Эта просьба была довольно оригинальна, потому что он был осужден, именно, за то, что не допустил в[еликого] кн[язя] подойти и говорить с войсками, вышедшими на площадь, и даже грозил ему тем, что он вынужден будет приказать стрелять по нем.
К чести великого князя надобно прибавить здесь, что он уважил просьбу Кюхельбекера и взял денщика к себе. В Чите и Петровском он нас всех очень занимал рассказами о своих путешествиях и во время болезни кого-либо из нас исправлял постоянно должность сестры милосердия.
Отправляясь из Петровского в 1832 году и будучи поселен за Байкалом в Баргузине, он вскоре женился и остался тут навсегда, потому что большое семейство и скудость средств не позволяли ему и думать о возвращении в Россию. Там он был всеми любим и при материальных недостатках своих находил возможность помогать неимущим и делиться с ними последним.
Я бы мог также припомнить кое-что и о прочих товарищах, имевших каждый, в свою очередь, и свои достоинства и некоторые, может быть, недостатки, но, не имев с ними близких сношений более 20 лет, я опасаюсь сказать что-нибудь несправедливое.
Недавно мне случилось пробежать донесение тайной следственной комиссии и верховного уголовного суда над госуд[арственными] преступ[никами] 1825 г., а также и то, что печаталось тогда в русских газетах и журналах. Боже мой, в каких ужасных красках изображены все обвиненные.
Время и обстоятельства частью оправдали их перед потомством, и, вероятно, я не ошибусь, если скажу, что теперь уже никто не верит тому, что писалось тогда по заказу угодниками власти. Впрочем, удивляться тут нечему. В тридцать пять лет многое изменилось, в понятиях общества — многое черное сделалось белым, а многое белое — черным. Многое из того, за что мы были осуждены, составляет теперь предмет ожидаемых реформ. Об этом пишут, рассуждают и говорят во всеуслышание.
То, что ныне делается безнаказанно, но за что даже награждают — за то именно 35 лет тому назад мы были осуждены, сосланы и томились в темницах. Если бы это самое случилось 100 лет назад, нас бы вероятно колесовали, четвертовали, резали языки, били кнутом и т. д. За примерами недалеко ходить в русской истории XVIII столетия…
Публикуется по изд.: Из неизданной рукописи декабриста Н. В. Басаргина. — ‘Каторга и ссылка’, 1925, No 5 (18).
1 Башмаков Флегонт Миронович (1775—1859) — рядовой Черниговского полка, участник восстания. Бывший полковник артиллерии, разжалованный за растрату. Сослан на поселение в Западную Сибирь.
Прочитали? Поделиться с друзьями: