О любви, Стендаль, Год: 1822

Время на прочтение: 217 минут(ы)

Стендаль

О любви

Перевод М. Левберг и П. Губера
Стендаль. Собрание сочинений в 12 томах. Т. 7.
Библиотека ‘Огонек’
М., ‘Правда’, 1978

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я прошу у читателя снисхождения к необычной форме этой ‘Физиологии любви’.
Вот уже двадцать восемь лет, как потрясающие перемены, последовавшие за падением Наполеона, лишили меня моего положения. Двумя годами раньше, тотчас же после ужасов отступления из России, случай забросил меня в прелестный город, где я твердо рассчитывал провести остаток своих дней, что казалось мне восхитительным. В счастливой Ломбардии, в Милане, в Венеции наслаждение — главнейшее или, вернее сказать, единственное занятие в жизни. Ни малейшего внимания к делам или поведению соседей: люди почти не заботятся о том, что происходит с другими. Если они замечают существование соседей, то им и в голову не приходит ненавидеть их. Вычеркните зависть из жизни французского провинциального города. Что останется? Отсутствие, невозможность жестокой зависти составляет несомненный элемент счастья, влекущего в Париж всех провинциалов.
В связи с маскарадами карнавала 1820 года, более блестящими, чем обычно, на глазах миланского общества разыгралось пять или шесть совершенно безумных сцен, хотя в этой стране и привыкли к вещам, которые показались бы совершенно невероятными во Франции, ими все же занимались целый месяц. Боязнь смешного сделала бы у нас невозможными столь странные поступки: мне нужна большая смелость, чтобы дерзнуть хотя бы только заговорить о них.
Однажды вечером, в то время как следствия и причины наших сумасбродств подвергались глубокому обсуждению в салоне очаровательной г-жи Пьетрагруа, которая, вопреки обыкновению, не была замешана ни в одном из обсуждавшихся безумств, мне вдруг пришло в голову, что меньше, чем через год, пожалуй, у меня сохранится лишь очень смутное воспоминание об этих странных событиях и причинах, которыми их объясняли. Я схватил программу какого-то концерта и набросал на ней несколько слов карандашом. Затеяли игру в фараон, нас собралось тридцать человек вокруг зеленого стола, но разговор стал настолько оживленным, что мы забыли об игре. К концу вечера пришел полковник Скотти, один из самых привлекательных людей в итальянской армии, к нему обратились за его долей сведений относительно странных фактов, интересовавших нас, и вот он рассказал нам вещи, о которых узнал по воле случая и которые придавали этим фактам совершенно новое освещение. Я опять взял программу концерта и записал эти новые подробности.
Это собирание особенностей из области любви я продолжал тем же способом и дальше, записывая их карандашом на клочках бумаги, попадавшихся мне в гостиных, где при мне рассказывали всякие случаи из жизни. Вскоре я приступил к поискам какого-нибудь общего закона для установления различных стадий любви. Два месяца спустя, боясь, что меня примут за карбонария, я вернулся в Париж—всего, как я думал, на несколько месяцев, но мне никогда больше не суждено было увидеть Милан, где я провел семь лет.
В Париже я умирал от скуки. Мне пришло в голову вновь заняться прелестной страной, из которой меня изгнал страх, я собрал в одну пачку мои листки и подарил тетрадь одному книгопродавцу. Однако вскоре возникло затруднение, типограф заявил, что невозможно набирать заметки, набросанные карандашом. Я отлично понял, что печатание такого рода рукописи кажется ему ниже его достоинства. Юный типографский подмастерье, вернувший мне мои заметки, был, по-видимому, весьма пристыжен неприятным поручением, которое на него возложили, он умел писать, я продиктовал ему свои заметки, сделанные карандашом.
Я понял также, что скромность вменяет мне в обязанность изменить собственные имена и в особенности сократить рассказы. Хотя в Милане читать и не принято, эта книга, если бы ее завезли туда, могла бы показаться чудовищно злой.
Итак, я опубликовал эту злосчастную книгу. Беру на себя смелость признаться, что в то время я имел дерзость презирать изящный стиль. Я видел, что юный подмастерье весьма тщательно избегал недостаточно звучных окончаний фраз и слов, образующих неприятные звукосочетания. С другой стороны, он не стеснялся при всяком удобном случае изменять подробности событий, с трудом поддающихся изложению: сам Вольтер боится того, что трудно выразить.
В ‘Опыте о любви’ могло представлять ценность только множество оттенков чувств, правдивость которых я просил читателя проверить по воспоминаниям, если ему посчастливилось испытать такие чувства. Но случилось нечто гораздо худшее, в те времена, как и всегда, я был весьма неопытен в литературных делах, книгопродавец, которому я подарил рукопись, издал ее на скверной бумаге н нелепым форматом. А через месяц, когда я спросил его о судьбе книги, он объявил мне: ‘Она словно заколдована: никто к ней не прикасается’.
Мне даже не пришло в голову хлопотать об отзывах в газетах, такая вещь показалась бы мне низостью. Между тем ни одно сочинение не испытывало более настоятельной нужды в рекомендации терпеливому читателю. Под угрозой показаться непонятным с первых же страниц, необходимо было убедить публику принять новое слово кристаллизация, предложенное мною с целью образно определить ту совокупность странных фантазий, которые представляются правдивыми и даже не подлежащими сомнению относительно любимого существа.
В ту пору, будучи под обаянием мелких подробностей, которые я недавно еще наблюдал в обожаемей мною Италии, совершенно влюбленный в них, я тщательно избегал каких-либо уступок, какой-либо закругленности стиля, способных сделать ‘Опыт о любви’ менее экстравагантным в глазах литераторов.
К тому же я не льстил публике, то было время, когда у литературы, подавленной столь великими и столь недавними несчастьями, не было, казалось, иного занятия, как утешать наше страдающее тщеславие, она рифмовала ‘воитель’ и ‘победитель’, ‘бой’ и ‘герой’ и т. д. Скучная литература этой эпохи как будто ничуть не стремилась изобразить истинные обстоятельства событий, которые она бралась описывать, ей нужен был только предлог для восхваления нации, рабски преданной моде, нации, которую некий великий человек назвал великой, забыв, что она была великой лишь тогда, когда он был ее вождем.
Не зная условий, нужных хотя бы для самого скромного успеха, с 1822 до 1833 года я нашел только семнадцать читателей, а за двадцать лет своего существования ‘Опыт о любви’ был понят в лучшем случае сотней любознательных людей. У некоторых хватило терпения понаблюдать различные стадии этой болезни у окружающих, ибо, чтобы понять страсть, которая вот уже тридцать лет столь тщательно прячется у нас из боязни показаться смешной, нужно говорить о ней, как о болезни, таким путем можно добиться иногда ее излечения.
Действительно, только после полувека переворотов, которые поочередно завладевали всем нашим вниманием, действительно, только после пяти коренных перемен в формах и устремлениях наших правительств революция начинает понемногу внедряться в наши нравы. Любовь — или то, что наиболее часто заменяет ее, присваивая ее имя,— была всемогуща во Франции при Людовике XV: придворные дамы производили в чин полковника, а чин этот был самым завидным в королевстве. Прошло пятьдесят лет, двора уж нет, и самые влиятельные женщины господствующей буржуазии и брюзжащей аристократии не могут добиться даже, чтобы кому-нибудь дали патент на табачную лавочку в самом глухом местечке
Ибо надо признаться: женщины больше не в моде, в наших столь блестящих салонах двадцатилетние молодые люди рисуются тем, что не разговаривают с ними, они предпочитают толпиться вокруг какого-нибудь грубого краснобая, обсуждающего с провинциальным акцентом вопрос о способностях, и пытаются вставить в разговор свое словечко. Богатые молодые люди, которые жаждут казаться ветреными, чтобы иметь вид преемников хорошего общества прежних времен, предпочитают говорить о лошадях и вести крупную игру в клубах, куда женщины не допускаются. Убийственное хладнокровие, как будто управляющее отношениями молодых людей и двадцатилетних женщин, возвращенных обществу скукой брака, заставит, может быть, некоторых здравомыслящих людей благосклонно принять это добросовестное и точное описание последовательных стадий болезни, именуемой любовью.
Ужасающая перемена, повергшая нас в нынешнюю скуку и сделавшая для нас непонятным общество 1778 года в том виде, в каком оно раскрывается в письмах Дидро к м-ль Воллан, его возлюбленной, или в ‘Мемуарах’ г-жи д’Эпнне, может внушить нам желание выяснить, которое именно из наших последовательно сменявшихся правительств убило в нас способность к веселью и придало нам сходство с самым унылым народом на земле. Мы не в силах даже воспроизвести у себя их парламент, их партийную честность, единственно сносное из всего, что они выдумали. Зато самое глупое из их унылых изобретений, кичливость, заменило у нас французскую веселость, которую нигде не встретишь больше, разве только на пятистах балах парижских предместий или на юге Франции за Бордо.
Но которому из наших последовательно сменявшихся правительств обязаны мы страшным несчастьем англизации? Винить ли в этом энергичное правительство 1793 года, помешавшее иностранцам расположиться лагерем на Монмартре, правительство, которое спустя немного лет покажется нам героическим и которое служит Достойной прелюдией тому, которое при Наполеоне разнесло наше имя по всем столицам Европы?
Мы забудем благонамеренную глупость Директории, прославившейся благодаря таланту Карно и бессмертной итальянской кампании 1796—1797 годов.
Распущенность двора Барраса еще напоминала веселье старого режима, очарование г-жи Бонапарт показывало, что у нас не было тогда ни малейшего предрасположения к угрюмости и спеси англичан.
Глубокое уважение к способу управления первого консула, которое мы, несмотря на зависть Сен-Жерменского предместья, не могли победить в себе, и исключительно достойные люди, как Крете, Дарю и т. д., блиставшие тогда в парижском обществе, не позволяют нам взвалить на Империю ответственность за ту огромную перемену, которая совершилась во французском характере в течение первой половины XIX века.
Углублять мое исследование бесполезно: читатель поразмыслит и, конечно, сумеет сам сделать вывод…

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА I

О ЛЮБВИ

Я пытаюсь дать себе отчет в этой страсти, всякое искреннее проявление которой носит печать прекрасного. Есть четыре рода любви:
1 Любовь-страсть: любовь португальской монахини, любовь Элоизы к Абеляру, любовь капитана Везеля, любовь жандарма в Ченто.
2 Любовь-влечение, которое царило в Париже в 1760 году и которое можно найти в мемуарах и романах этого времен — у Кребильона, Лозена, Дюкло, Мармонтеля, Шамфора, г-жи д’Эпине, и т. д., и т. д.
Это картины, где все, вплоть до теней, должно быть розового цвета, куда ничто неприятное не должно вкрасться ни под каким предлогом, потому что это было бы нарушением верности обычаю, хорошему тону, такту и т. д. Человеку хорошего происхождения заранее известны все приемы, которые он употребит и с которыми столкнется в различных фазисах этой любви, в ней нет ничего страстного и непредвиденного, и она часто бывает изящнее настоящей любви, ибо ума в ней много, это холодная и красивая миниатюра по сравнению с картиной одного из Каррачи, и в то время, как любовь-страсть заставляет нас жертвовать всеми нашими интересами, любовь-влечение всегда умеет приноравливаться к ним Правда, если отнять у этой бедной любви тщеславие, от нее почти ничего не останется, лишенная тщеславия, она похожа на выздоравливающего, который До того ослабел, что едва может ходить.
3. Физическая любовь,
Подстеречь на охоте красивую и свежую крестьянку, Убегающую в лес. Всем знакома любовь, основанная на удовольствиях этого рода, какой бы сухой и несчастный характер ни был у человека, в шестнадцать лет он начинает с этого.
4. Любовь-тщеславие.
Огромное большинство мужчин, особенно во Франции, желают обладать и обладают женщинами, которые в моде, как красивыми лошадьми, как необходимым предметом роскоши молодого человека, более или менее польщенное, более или менее возбужденное, тщеславие рождает порывы восторга. Иной раз, но далеко не всегда, тут есть физическая любовь, часто нет даже физического удовольствия. ‘В глазах буржуа герцогине никогда не бывает больше тридцати лет’,— говорила герцогиня де Шон, а люди, близкие ко двору короля Людовика Голландского, этого справедливого человека, до сих пор еще улыбаются, вспоминая об одной хорошенькой женщине из Гааги, не решавшейся не найти очаровательным мужчину, если он был герцог или принц. Но, соблюдая верность монархическому принципу, она, едва лишь при дворе появлялся принц, тотчас давала отставку герцогу, она была как бы украшением дипломатического корпуса.
Наиболее счастливо складываются эти пошлые отношения тогда, когда физическое удовольствие усиливается благодаря привычке. Воспоминания придают ей тогда некоторое сходство с любовью, покинутый испытывает укол самолюбия и грусть, образы, встающие из романов, волнуют его, и он воображает себя влюбленным и тоскующим, ибо тщеславие жаждет казаться великой страстью. Несомненно то, что, какому бы роду любви мы ни были обязаны наслаждением, оно становится острым, как только к нему примешивается экзальтация, и тогда воспоминание о нем бывает увлекательно, а в этой страсти, в противоположность большинству других страстей, воспоминание об утраченном всегда кажется выше того, чего мы можем ждать от будущего.
Иногда привычка или отсутствие надежд на лучшее превращает любовь-тщеславие в наименее привлекательный вид дружбы, она хвастает своей прочностью и т. д. {Известный разговор Пон де Вейля и г-жи Дюдефан у камина. (Здесь и далее цифрой обозначены примечания автора.— Ред.)}.
Физическое удовольствие, свойственное природе человека, знакомо всем, но нежные и страстные души отводят ему лишь второстепенное место. Однако если такте души кажутся смешными в салонах, если светские люди часто причиняют им страдания своими интригами, им зато даны радости, совершенно недоступные сердцам, которые сильно бьются только из-за тщеславия или из-за денег.
Некоторые добродетельные и нежные женщины не имеют почти никакого понятия о физических наслаждениях, они, если можно так выразиться, редко достаются им, и даже, когда это случается, восторги любви-страсти заставляют их почти забывать о телесном наслаждении.
Среди мужчин есть жертвы и орудия адской гордости, гордости в духе Альфьери. Эти люди, жестокие, может быть, потому, что они всегда трепещут, подобно Нерону, судя о всех своих ближних по собственному сердцу, эти люди, говорю я, испытывают физическое наслаждение лишь тогда, когда оно сопровождается величайшим удовлетворением гордости, то есть когда они изощряются в жестокости над женщиной, доставляющей им наслаждение. Отсюда ужасы ‘Жюстины’ Эти люди не могут приобрести чувства уверенности менее дорогой ценой.
Впрочем, вместо того, чтобы различать четыре рода любви, вполне возможно допустить восемь или десять разновидностей ее У людей, пожалуй, столько же способов чувствовать, сколько точек зрения, но различия в номенклатуре ничего не меняют в дальнейших рассуждениях. Всякая любовь, которую случается наблюдать на земле, рождается, живет и умирает или возвышается до бессмертия, следуя одним и тем же законам {Эта книга — вольный перевод итальянской рукописи Лизио Висконти, в высшей степени выдающегося молодого человека, недавно умершего у себя на родине в Вольтерре. В день своей нежданной кончины он позволил переводчику опубликовать его ‘Опыт о любви’, если переводчик окажется в состоянии дать ему пристойную форму. Кастель Фьерентино, 10 июня 1819.}.

ГЛАВА II

О ЗАРОЖДЕНИИ ЛЮБВИ

Вот что происходит в душе:
1. Восхищение.
2. Человек думает: ‘Какое наслаждение целовать ее, получать от нее поцелуй!’ и т. д.
3. Надежда.
Начинается изучение совершенства, чтобы получить возможно большее физическое наслаждение, женщине следовало бы отдаваться именно в этот момент. Даже у самых сдержанных женщин глаза краснеют в миг надежды, страсть так сильна, наслаждение настолько живо, что оно проявляется в разительных признаках.
4. Любовь зародилась.
Любить — значит испытывать наслаждение, когда ты видишь, осязаешь, ощущаешь всеми органами чувств и на как можно более близком расстоянии существо, которое ты любишь и которое любит тебя.
5. Начинается первая кристаллизация.
Нам доставляет удовольствие украшать тысячью совершенств женщину, в любви которой мы уверены, мы с бесконечной радостью перебираем подробности нашего блаженства. Это сводится к тому, что мы преувеличиваем великолепное достояние, которое упало нам с неба, которого мы еще не знаем и в обладании которым мы уверены.
Дайте поработать уму влюбленного в течение двадцати четырех часов, и вот что вы увидите.
В соляных копях Зальцбурга в заброшенные глубины этих копей кидают ветку дерева, оголившуюся за зиму, два или три месяца спустя ее извлекают оттуда, покрытую блестящими кристаллами, даже самые маленькие веточки, не больше лапки синицы, украшены бесчисленным множеством подвижных и ослепительных алмазов, прежнюю ветку невозможно узнать.
То, что я называю кристаллизацией, есть особая деятельность ума, который из всего, с чем он сталкивается, извлекает открытие, что любимый предмет обладает новыми совершенствами.
Путешественник рассказывает о прохладе апельсиновых рощ в Генуе, на берегу моря, в знойные дни, как приятно вкушать эту прохладу вместе с нею!
Один из ваших друзей сломал себе на охоте руку, как сладостно пользоваться уходом женщины, которую любишь! Быть всегда с ней и непрерывно видеть, что она любит тебя, да это заставило бы чуть ли не благословлять страдание! И, взяв за отправную точку сломанную руку друга, вы перестаете сомневаться в ангельской доброте возлюбленной. Одним словом, достаточно подумать о каком-нибудь достоинстве, чтобы найти его в любимом существе.
Это явление, которое я позволяю себе назвать кристаллизацией, исходит от природы, повелевающей нам наслаждаться и заставляющей кровь приливать к мозгу от чувства, что наслаждения усиливаются вместе с увеличением достоинств предмета нашей любви, о котором мы думаем: ‘Она моя’. Дикарь не успевает ступить дальше первого шага. Наслаждение он испытывает, но деятельность его мозга тратится на погоню за ланью, которая убегает в лес, между тем как он должен как можно скорее восстановить свои силы с помощью ее мяса, чтобы не погибнуть от секиры врага.
На вершине цивилизации, я не сомневаюсь, женщины с нежной душой доходят до того, что испытывают физическое удовольствие только с мужчинами, которых они любят {Если эта особенность не наблюдается у мужчин, то это происходит оттого, что им не приходится жертвовать стыдливостью ради одного мгновения.}. Это полная противоположность дикарю. Но у цивилизованных народов женщины пользуются досугом, а дикари так поглощены своими делами, что им приходится обращаться со своими самками, как с вьючными животными. Если самки многих животных более счастливы, то лишь потому, что самцы их более обеспечены всем необходимым.
Но оставим леса и вернемся в Париж. Страстный человек видит в любимом существе все совершенства, однако внимание его еще может рассеяться, ибо душа пресыщается всем, что однообразно, даже полным счастьем {Это значит, что один и тот же оттенок жизни дает лишь мгновение полного счастья, но поведение страстного человека меняется по десять раз в день.}.
Вот что происходит тогда для фиксации внимания:
6. Рождается сомнение.
После десяти — двенадцати взглядов или -любого другого ряда действий, которые могут продолжаться либо один миг, либо несколько дней,— действий, сперва вселивших, а потом и укрепивших надежду, влюбленный, опомнившись после первой минуты удивления и привыкнув к своему счастью или следуя теории, всегда основывающейся на наиболее распространенных случаях и потому касающейся лишь доступных женщин, влюбленный, говорю я, требует более реальных доказательств и жаждет ускорить свое счастье.
Если он выказывает чрезмерную самоуверенность, ему противопоставляют равнодушие {То, что романы XVII века называли внезапной вспышкой, решающей судьбу героя и его возлюбленной, есть движение души, затасканное бесконечным числом бумагомарателей, но от этого не менее существующее в природе, оно происходит от невозможности долго вести оборону. Любящая женщина слишком счастлива чувством, которое она испытывает, чтобы быть в состоянии искусно притвориться, благоразумие ей надоедает, она пренебрегает всякой осторожностью и слепо отдается счастью любви. Недоверие делает внезапную вспышку невозможной.}, холодность или даже гнев, во Франции — легкую иронию, которая как будто говорит: ‘Вам кажется, что вы достигли большего, чем это есть на самом деле’. Женщина ведет себя так либо потому, что она пробуждается от мгновенного опьянения и повинуется стыдливости, либо потому, что боится насилия, либо просто из осторожности или кокетства.
Влюбленный начинает сомневаться в счастье, казавшемся ему близким, он строго пересматривает основания для надежды, которые ему чудились.
Он хочет вознаградить себя другими радостями жизни и обнаруживает их исчезновение. Боязнь ужасного несчастья овладевает им, а вместе с этой боязнью появляется и глубокое внимание.
7. Вторая кристаллизация.
Тогда начинается вторая кристаллизация, образующая в качестве алмазов подтверждение мысли:
‘Она меня любит’.
Каждые четверть часа ночи, наступающей после зарождения сомнения, пережив минуту страшного горя, влюбленный говорит себе: ‘Да, она меня любит’, и кристаллизация работает над открытием новых очарований, потом сомнение с блуждающим взором овладевает им и резко останавливает его. Грудь его забывает дышать, он спрашивает себя: ‘Но любит ли она меня?’ Во время всех этих мучительных и сладостных колебаний бедный влюбленный живо чувствует: ‘Она дала бы мне наслаждение, которое может дать только она одна во всем мире’.
Именно очевидность этой истины, эта прогулка по самому краю ужасной бездны и в то же время соприкосновение с полным счастьем, дает такое преимущество второй кристаллизации над первой.
Влюбленный непрерывно блуждает между тремя мыслями:
1. В ней все совершенства.
2. Она меня любит.
3. Как добиться от нее величайшего доказательства любви, какое только возможно?
Самый мучительный миг еще молодой любви тот, когда влюбленный замечает, что им сделано неправильное умозаключение и приходится разрушать целую гроздь кристаллов.
Он начинает сомневаться в самой кристаллизации.

ГЛАВА III

О НАДЕЖДЕ

Очень малой степени надежды достаточно, чтобы вызвать к жизни любовь.
Через два-три дня надежда может исчезнуть, тем не менее любовь уже родилась.
При решительном, смелом, порывистом характере и воображении, развитом жизненными несчастьями,—
степень надежды может быть меньше,
она может исчезнуть, не убивая любви.
Если влюбленный испытал несчастья, если у него нежный и задумчивый склад души, если он отчаялся в Других женщинах, если в нем живо восхищение той, о которой идет речь, никакие обычные радости не будут в состоянии отвлечь его от второй кристаллизации. Он предпочтет лучше мечтать о самой неопределенной возможности понравиться ей когда-нибудь, чем получить от обыкновенной женщины все, что она может дать.
Другое дело, если бы в это время — и, заметьте хорошенько, никак не позже,— любимая женщина каким-нибудь ужасным способом убила в нем надежду и уничтожила его тем публичным презрением, которое не позволяет больше встречаться с людьми.
При зарождении любви возможны гораздо более длинные промежутки между всеми этими периодами.
Оно требует гораздо больше надежды, и надежды гораздо более обоснованной, у людей холодных, флегматичных и осторожных. То же можно сказать и о людях пожилых.
Длительность любви обеспечивается второй кристаллизацией, во время которой каждую минуту очевидно, что нужно добиться взаимности или умереть. После этой ежеминутной уверенности, обращающейся в привычку за несколько месяцев любви, как вынести хотя бы только мысль о том, чтобы перестать любить? Чем сильнее у человека характер, тем менее склонен он к непостоянству.
Эта вторая кристаллизация почти совершенно отсутствует в случаях любви, вызванной женщинами, которые слишком быстро отдаются.
Как только сказывается действие кристаллизации, особенно второй, гораздо более сильной, безучастные глаза перестают узнавать ветку дерева,
ибо, 1. она украшена совершенствами или алмазами, которых они не видят,
2. она украшена совершенствами, которые для них не суть достоинства.
Совершенство некоторых прелестей, о которых ему говорит бывший друг его возлюбленной, и особый оттенок оживления, подмеченный в ее глазах,— вот алмаз кристаллизации1 Дель Россо. Эти представления, мелькнувшие в течение вечера, заставляют его мечтать всю ночь.
1 Я назвал этот опыт идеологической книгой. Моею целью было указать, что, хотя она и называется ‘Любовь’, это не роман, и особенно, что она лишена занимательности романа. Прошу прощения у философов за употребление слова идеология: в мои намерения, конечно, не входило присваивать термин, на который имеют право другие. Если идеология представляет собою подробное описание идей и всего того, что может входить в их состав, то настоящая книга есть подробное и тщательное описание всех чувств, входящих в состав страсти, именуемой любовью. К тому же я извлекаю из этого описания несколько выводов, например, способ исцелиться от любви. Я не знаю слова, означающего по-гречески рассуждение о чувствах, подобно тому, как идеология означает рассуждение об идеях. Я мог бы попросить моих ученых друзей выдумать подходящее слово, но мне уже в достаточной мере неприятно, что я вынужден был прибегнуть к новому слову кристаллизация, и я вполне допускаю, что, если моя книга найдет читателей, они этого слова мне не простят. Сознаюсь, что, избежав его, я проявил бы некоторый литературный талант, я пытался сделать это, но безуспешно. Без этого слова, выражающего, по-моему, основную сущность безумия, именуемого любовью, безумия, которое все же доставляет человеку величайшее наслаждение, какое только дано испытать на земле существам его породы, без употребления этого слова, которое постоянно пришлось бы заменять весьма длинной перифразой, мое описание того, что происходит в уме и в сердце влюбленного, сделалось бы неясным, тяжелым, скучным даже для меня, автора, каково же было бы читателю?
Вот почему я предлагаю читателю, который почувствует, что его слишком шокирует слово кристаллизация, закрыть эту книгу. К моему великому счастью, конечно, я вовсе не жажду иметь много читателей. Мне было бы отрадно очень понравиться тридцати или сорока парижанам, которых я никогда не увижу, но которых люблю до безумия, не будучи знаком с ними. Например, какой-нибудь молоденькой г-же Ролан, читающей тайком книгу, которую она при малейшем шуме поспешно прячет в ящик рабочего станка своего отца, гравирующего крышки для часов. Душа, подобная душе г-жи Ролан, простит мне, надеюсь, не только слово кристаллизация, употребляемое для обозначения акта безумия, открывающего нам все красоты и все виды совершенства в женщине, которую мы начинаем любить, но и некоторые слишком смелые эллипсисы. Стоит только взять карандаш и вписать между строк пять или шесть недостающих слов.
Неожиданное замечание, благодаря которому мне яснее открывается нежная, пламенная или, как принято говорить, романическая 1 душа, ставящая выше королевских утех простую радость полуночной прогулки вдвоем с возлюбленным в отдаленном лесу, тоже на всю ночь погружает меня в мечты 2.
1 Все ее поступки сразу же приобрели в моих глазах тот небесный ореол, который мгновенно превращает человека в некое особенное существо, отличающееся от всех остальных. Мне казалось, я читал в ее глазах жажду более высокого счастья, невысказанную тоску, стремящуюся к чему-то лучшему, чем то, что мы находим на земле к чему-то такому, что при всяких положениях, в которые превратности судьбы и революций могут поставить романическую душу.
…Still prompts the celestical sight.
For which we wish to live, or dare to die.
Ultima lettera di Bianca a sua madre, Forli, 1817 *.
* …вызывает небесное видение, ради которого мы жаждем жить или дерзаем умирать (англ.).
Последнее письмо Бьянки к ее матери, Форли, 1817 (итал).
2 Пользуясь местоимением ‘я’, автор приводит ряд ощущений, ему чуждых, только ради краткости и возможности изображать душевные переживания, с ним самим не было ничего такого, что стоило бы описывать.
Кто-нибудь скажет, что моя возлюбленная — недотрога, я скажу, что его возлюбленная — девка.

ГЛАВА IV

В душе совершенно не затронутой, у молодой девушки, живущей в уединенном замке, в деревенской глуши, легкое удивление может перейти в легкий восторг, и, если появится еще хоть самая незначительная надежда, она породит любовь и кристаллизацию.
В этом случае любовь привлекает прежде всего своей занимательностью.
Удивлению и надежде сильнейшим образом способствует потребность в любви и в тоске, свойственная шестнадцатилетнему возрасту Достаточно известно, что беспокойство в такие годы есть жажда любви и что отличительным признаком этой жажды служит отсутствие чрезмерной взыскательности к происхождению напитка, предложенного случаем.
Перечислим еще раз семь периодов любви, это:
1. Восхищение.
2. Какое наслаждение и т. д.
3. Надежда.
4. Любовь родилась.
5. Первая кристаллизация.
6. Появляются сомнения.
7. Вторая кристаллизация.
Может пройти год между No 1 и No 2.
Месяц — между No 2 и No 3, если надежда не спешит на помощь, человек незаметно для себя отказывается от No 2, как от чего-то приносящего несчастье.
Мгновение ока — между No 3 и No 4.
Промежутка между No 4 и No 5 нет. Их может разделять только наступившая близость.
Между No 5 и No 6 может пройти несколько дней в зависимости от степени настойчивости и от склонности человека к дерзанию, промежутка нет между No 6 и No 7.

ГЛАВА V

Человек не волен не делать того, что доставляет ему больше наслаждения, чем все другие возможные действия {В отношении преступлений хорошее воспитание сказывается в том, что возникает раскаяние, предвидение которого ложится грузом на чашу весов.}.
Любовь подобна лихорадке, она родится и гаснет без малейшего участия воли. Это одно из главных различий между любовью-влечением и любовью-страстью, можно радоваться качествам любимого существа только как счастливой случайности.
Наконец, любовь свойственна всем возрастам: вспомним страсть госпожи Дюдефан к малопривлекательному Горацию Уолполу. Может быть, в Париже еще сохранилось воспоминание о более недавнем и, главное, более привлекательном случае.
Я признаю доказательством больших страстей только такие проявления их, которые смешны и нелепы, например, робость — доказательство любви, ложный стыд при выходе из коллежа сюда не относится.

ГЛАВА VI

ЗАЛЬЦБУРГСКАЯ ВЕТКА

Кристаллизация в любви почти никогда не прекращается. Вот ее история. Пока еще не наступила близость с любимым существом, налицо кристаллизация воображаемого разрешения: только воображением вы уверены, что данное достоинство существует в женщине, которую вы любите. После наступления близости непрерывно возрождающиеся опасения удается разрешить более действенным образом. Таким образом, счастье бывает однообразно только в своем источнике. У каждого дня свой особый цветок.
Если любимая женщина уступает испытываемой страсти и, совершая огромную ошибку, убивает опасения пылкостью своих порывов {Диана де Пуатье в ‘Принцессе Клевской’.}, кристаллизация на время приостанавливается, но, теряя отчасти свою напряженность, то есть свои опасения, она приобретает прелесть полной непринужденности, безграничного доверия, сладостная привычка скрадывает все жизненные горести й придает наслаждениям повышенный интерес.
Если вас покинули, кристаллизация начинается опять, и каждый акт восхищения, вид каждой формы счастья, которое она может дать и о котором вы уже больше не помышляли, приводит к мучительной мысли ‘Это столь пленительное счастье никогда уже не вернется ко мне! И я утратила его по собственной вине!’ Если вы ищете счастья в ощущениях иного рода, ваше сердце отказывается воспринять их Правда, фантазия ваша рисует реальные картины, она сажает вас на быстрого коня и мчит на охоту в Девонширские леса {Ибо, если бы вы могли представить себе в этом счастье, кристаллизация дала бы вашей возлюбленной исключительную привилегию доставлять вам это счастье.}, но вы видите, вы с очевидностью чувствуете, что это не доставило бы вам ни малейшего удовольствия Вот оптический обман, который приводит к выстрелу из пистолета.
В игре есть тоже своя кристаллизация, вызванная предполагаемым употреблением денег, которые вы выиграете.
Придворные игры, столь оплакиваемые аристократами, называющими их законной монархией, были так притягательны только кристаллизацией, которую они вызывали Не было придворного, который не мечтал бы о быстрой карьере какого-нибудь Люина или Лозена, и прелестной женщины, которой не мерещилось бы герцогство г-жи де Полиньяк. Ни одна разумная форма правления не в состоянии дать этой кристаллизации. Ничто так не враждебно воображению, как правительство Американских Соединенных Штатов. Мы видели, что их соседям-дикарям почти незнакома кристаллизация Римляне не имели о ней понятия, и она проявлялась у них только в физической любви
У ненависти есть своя кристаллизация: стоит лишь появиться надежде на месть, как снова вспыхивает ненависть.
Если всякое верование, в котором есть что-то противоразумное или недоказанное, всегда стремится избрать своего главу среди самых неразумных людей, это опять-таки одно из следствий кристаллизации. Кристаллизация есть даже в математике (вспомним ньютонианцев 1740 года), в умах людей, которые не в состоянии в любой момент представить себе всех звеньев доказательства того, во что они верят.
Чтобы убедиться в этом, проследите судьбу великих немецких философов, бессмертие которых, провозглашавшееся столько раз, никогда не длилось больше тридцати или сорока лет.
Мы не можем отдать себе отчета в причине наших чувств, и оттого самые разумные люди фанатичны в музыке.
Нелегко доказать себе свою правоту пред лицом какого-нибудь спорщика.

ГЛАВА VII

О РАЗЛИЧИЯХ МЕЖДУ ЗАРОЖДЕНИЕМ ЛЮБВИ У ОБОИХ ПОЛОВ

Женщин привязывают их же собственные милости. Так как девятнадцать двадцатых их обычных мечтаний относятся к области любви, то после наступления близости мечтания эти бывают сосредоточены вокруг одного-единственного предмета, они ставят себе целью оправдать шаг столь необыкновенный, столь решительный, столь противоречащий всем привычкам стыдливости Такого занятия для мужчин не существует, затем женское воображение разбирает на досуге подробности этих восхитительных минут.
Так как любовь заставляет сомневаться в вещах вполне доказанных, та самая женщина, которая до близости была вполне уверена, что ее возлюбленный выше пошлых побуждений, начинает бояться, что он лишь стремился увеличить еще одним именем список своих побед, как только она убеждается, что ей уже не в чем отказать ему.
— Лишь тогда появляется вторая кристаллизация, которая гораздо сильнее первой, так как ее сопровождают опасения {Вторая кристаллизация отсутствует у доступных женщин, весьма далеких от всех этих романических идей.}.
Женщине кажется, что она из королевы превратилась в рабыню. Это душевное и умственное состояние поддерживается нервным опьянением, которое вызывается удовольствиями, тем более ощутительными, чем более они редки. Наконец, женщина, сидя за вышиванием — работой бессмысленной и занимающей только руки,— думает о возлюбленном, в то время как он, мчась галопом по равнине со своим эскадроном, подвергается аресту, когда по его вине совершается неправильный маневр.
Итак, я склонен думать, что вторая кристаллизация гораздо сильнее у женщин потому, что опасения у них живее: гордость и честь задеты, рассеяться им во всяком случае труднее.
Женщиной не может руководить привычка к рассудительности, которую я, мужчина, поневоле приобретаю за своим письменным столом, работая по шесть часов ежедневно над холодными и рассудительными вещами. Даже помимо любви они склонны предаваться собственному воображению и привычной экзальтации: забвение недостатков в предмете любви должно происходить у них быстрее.
Женщины предпочитают чувства разуму, это очень просто: так как в силу наших глупых обычаев на них не возлагается в семье никакого дела, разум никогда не бывает им полезен, и они никогда не убеждаются в его пригодности для чего-либо.
Напротив, он всегда вреден им, так как выступает на сцену только для того, чтобы пожурить их за вчерашнее наслаждение или повелеть им не наслаждаться завтра.
Поручите вашей жене вести дела с фермерами двух ваших имений, держу пари, что счетные книги ваши будут в большем порядке, чем при вас, и тогда, жалкий деспот, вы приобретете по крайней мере право жаловаться, если уж вы неспособны вызвать к себе любовь. Как только женщины пускаются в рассуждения общего характера, они предаются любви, не замечая этого. Для них становится вопросом тщеславия быть в мелочах строже и точнее мужчин. Половина мелкой торговли доверена женщинам, которые справляются с нею лучше, чем их мужья. Общеизвестна истина, что, говоря с ним и о делах, никогда не рискуешь показаться слишком серьезным.
Все это потому, что они всегда и всюду жаждут чувства: вспомните развлечения на похоронах в Шотландии.

ГЛАВА VIII

This was her favoured fairy realm, and here she erected her aerial palaces.

Lammermoor. I, 70 *.

{* Это было ее любимое сказочное царство, в котором она воздвигала свои воздушные замки.

В. Скотт. ‘Ламермурская невеста’.}

Восемнадцатилетняя девушка не обладает достаточными средствами для кристаллизации, она испытывает желания, слишком ограниченные ее малым жизненным опытом, чтобы быть в состоянии любить с такой же страстью, как женщина двадцати восьми лет.
Сегодня вечером я изложил эту теорию одной умной женщине, утверждающей противное. ‘Так как воображение молодой девушки не охлаждено никаким неприятным опытом, огонь ранней юности — в полном разгаре, вот отчего возможно, что она создаст восхитительный образ из первого попавшегося человека Встречая своего возлюбленного, она неизменно будет наслаждаться не тем, что он представляет собою на самом деле, а прелестным образом, созданным ею самой.
Позже, когда она разочаруется в этом возлюбленном и во всех мужчинах, опыт печальной действительности уменьшит в ней способность к кристаллизации, недоверие подрежет крылья воображению. Какой бы мужчина ни повстречался ей, хотя бы самый значительный, она уже не будет в состоянии создать столь увлекательный образ, следовательно, она не будет в состоянии любить с пылом первой юности. И так как в любви мы наслаждаемся лишь иллюзией, порождаемой нами самими, никогда образ, созданный ею в двадцать восемь лет, не будет иметь блеска и величия того образа, на котором зиждилась первая любовь в шестнадцать лет, и вторая любовь неизбежно покажется более низкой по качеству’.
‘Нет, сударыня, присутствие недоверия, которого не было в шестнадцать лет, есть, очевидно, то, что должно придать иную окраску этой второй любви. В первой молодости любовь подобна огромному потоку, увлекающему все на своем пути, чувствуешь, что ему невозможно противиться. А в двадцать восемь лет нежная душа уже познала себя, она знает, что если ей суждено еще счастье в жизни, то искать его нужно в любви, в бедном встревоженном сердце начинается страшная борьба между любовью и недоверием. Кристаллизация подвигается медленно, но если ей удается выйти победительницей из страшного испытания, во время которого все движения души совершаются пред лицом самой ужасной опасности, она в тысячу раз ярче и прочнее, чем кристаллизация в шестнадцать лет, когда в силу преимуществ возраста все сводилось к веселью и счастью.
Итак, любовь должна быть менее радостной и более страстной’ {Эпикур говорил, что умение различать необходимо для обладания наслаждением.}.
Этот разговор (Болонья, 9 марта 1820 года), опровергающий пункт, казавшийся мне таким ясным, заставляет меня все больше думать, что мужчина не может сказать почти ничего дельного о том, что происходит в сердце нежной женщины, другое дело—кокетка: чувственность и тщеславие присущи и нам.
Несходство между рождением любви у обоих полов происходит, должно быть, от различного характера надежды у них, Один нападает, а другой защищается, один просит, а другой отказывает, один смел, другой очень робок.
Мужчина думает: ‘Сумею ли я ей понравиться? Захочет ли она полюбить меня?’
Женщина: ‘Не играет ли он мною, говоря, что любит меня? Положительный ли у него характер? Может ли он поручиться за продолжительность своих чувств?’ Вот почему многие женщины смотрят на молодого человека двадцати трех лет как на ребенка и обращаются с ним как с ребенком, стоит ему проделать шесть походов — и все меняется: это новый герой.
У мужчины надежда зависит просто от поступков любимой женщины: нет ничего легче для истолкования. У женщин надежда должна быть основана на моральных соображениях, с большим трудом поддающихся правильной оценке. Большинство мужчин просит доказательств любви, которые, по их мнению, рассеивают все сомнения, для женщин, к несчастью, не существует таких доказательств, и жизнь так печально устроена, что то самое, что дает спокойствие и счастье одному из любящих, для другого является опасностью и почти унижением.
В любви мужчины подвергаются риску тайного мучения души, а женщинам грозят насмешки окружающих, они более робки, и, кроме того, общественное мнение играет для них гораздо более значительную роль, ибо: ‘будь уважаемой, это необходимо’ {Вспомним изречение Бомарше ‘Природа говорит женщине: будь прекрасной, если можешь, добродетельной, если хочешь, но будь уважаемой, это необходимо!’ Без почтения во Франции нет восхищения, этой первоосновы любви.}.
Они лишены возможности подчинить себе общественное мнение, на минуту подвергнув свою жизнь опасности.
Поэтому женщинам приходится быть гораздо недоверчивее, В силу их привычек все движения мысли, образующие фазисы рождения любви, у них более мягки, более робки, более медленны, менее решительны, у них поэтому больше склонности к постоянству, им труднее остановить уже начавшуюся кристаллизацию
Встречаясь со своим возлюбленным, женщина торопливо размышляет или предается счастью любви, счастью, от которого ее тягостно отрывает малейшее его домогательство, ибо тогда она вынуждена оставить все удовольствия и поспешно взяться за оружие.
Роль любовника проще: он смотрит в глаза любимой женщины, одна улыбка может вознести его на вершину счастья, и он непрерывно ищет ее 1. Мужчину унижает долгая осада, женщину, наоборот, она покрывает славой.
1 Quando leggemmo il disiato riso
Esser baciato da cotanto amante,
Costui che mai da me non fia diviso,
La bocca mi baci tutto tremante.
‘Francesco da Rimini’ Danie *.
* Когда прочли мы, что его любимой
Был так отраден поцелуев миг, —
Он, от меня досель неотделимый.
Затрепетав, к устам моим приник.
Данте ‘Ад’, песнь V. Эпизод Франчески да Римини.
Женщина способна любить и в течение целого года сказать лишь десять или двенадцать слов человеку, которому она отдает предпочтение. В глубине ее сердца ведется счет всем случаям, когда она его видела, она два раза была с ним в театре, два раза обедала с ним в гостях, он три раза поклонился ей на прогулке.
Однажды вечером, во время какой-то игры в салоне, он поцеловал ей руку, мы заметили, что с тех пор она ни под каким предлогом, даже рискуя показаться странной, никому не позволяет целовать свою руку.
‘У мужчины такое поведение в любви назвали бы женственным’,— говорила мне Леонора.

ГЛАВА IX

Я прилагаю все усилия к тому, чтобы быть сухим. Я хочу заставить молчать свое сердце, которому кажется, что оно может о многом сказать. Я трепещу все время от мысли, что, желая высказать истину, я записываю только вздох.

ГЛАВА X

В доказательство кристаллизации я расскажу лишь следующий случай {Эмполи, июнь 1819.}.
Молодая девушка слышит разговоры о том, что Эдуард, родственник ее, возвращающийся из армии,— юноша, обладающий величайшими достоинствами, ее уверяют, что он влюбился в нее по рассказам, но что, по всей вероятности, он захочет увидеться с ней перед тем, как объясниться и попросить у родителей ее руки. В церкви она обращает внимание на молодого приезжего, слышит, что его называют Эдуардом, думает только о нем, влюбляется в него. Неделю спустя приезжает настоящий Эдуард — не тот, которого она видела в церкви, она бледнеет и будет несчастна всю жизнь, если ее заставят выйти за него.
Вот что нищие духом называют одним из безрассудств любви.
Великодушный человек осыпает несчастную молодую девушку самыми утонченными благодеяниями, лучше быть нельзя, и любовь вот-вот должна родиться, но у него плохо вылощенная шляпа, и он неуклюже ездит верхом, молодая девушка признается себе, вздыхая, что она не может ответить на его чувства.
Человек ухаживает за добродетельнейшей светской женщиной, она узнает, что в прошлом у него были смешные физические неудачи: он становится невыносим ей. Между тем у нее не было ни малейшего намерения когда-либо отдаться ему, и эти тайные неудачи нисколько не умаляют ни ума его, ни его любезности. Просто-напросто кристаллизация стала невозможна.
Для того чтобы человеческое сердце могло с восторгом приняться за обожествление любимого существа, где бы оно ни предстало ему, в Арденнском лесу или на балу Кулона, оно прежде всего должно показаться влюбленному совершенным не во всех возможных отношениях, а в тех отношениях, которые он наблюдает в данный момент, оно покажется ему совершенным во всех отношениях лишь после нескольких дней второй кристаллизации. Весьма понятно: в этом случае достаточно подумать о каком-нибудь совершенстве, чтобы увидеть его в любимом существе.
Ясно, почему красота необходима для рождения любви. Нужно, чтобы безобразие не представляло препятствия. Вскоре любовник начинает находить красивой свою возлюбленную такою, какая она есть, не думая нисколько об истинной красоте.
Черты истинной красоты обещали бы ему, если бы он их увидел,— да позволено мне будет так выразиться,— количество счастья, которое я обозначил бы единицей, а черты его возлюбленной — такие, какие они есть,— обещают ему тысячу единиц счастья.
Для рождения любви красота необходима, как вывеска, она предрасполагает к этой страсти похвалами, расточаемыми в нашем присутствии той, которую мы должны полюбить. Очень сильный восторг придает решающее значение малейшей надежде.
В любви-влечении и, может быть, в первые пять минут любви-страсти женщина, которая заводит любовника, больше считается с представлением о нем других женщин, чем со своим собственным.
Отсюда успех принцев и военных 1.
1 1 Those who remarked in ihe countenance of this young hero a dissolute audacity mingled with extreme haughtiness and indifference to the feelings of others, could not yet deny to his countenance that sort of comeliness which belongs to an open set of features, well formed by nature, modelled by art to the usual rules of courtesy, yet so far frank and honest, that they seemed as if they disclaimed to conceal the natural working of the soul. Such an expression is often mistaken for m_a_n_l_y f_r_a_n_k_n_e_s_s, when in truth it arises from the reckless indifference of a libertine disposition, conscious of s_u_p_e_r_i_o_r_i_t_y of b_i_r_t_h, of w_e_a_l_t_h, or of some other adventitious advantage totally unconnected with personal merit.
‘Ivanhoe’, tome I, page 145 *.
* Люди, замечавшие в лице этого молодого героя разнузданную смелость в соединении с крайним высокомерием и равнодушием к чувствам ближних, не могли все же отказать ему в той красоте, которая свойственна открытым чертам, изящно вылепленным природой, искусно приспособленным к обычным законам рыцарски-вежливого обращения и в то же время столь правдивым и честным, что. казалось, они отказывались скрывать естественные движения души. Такое выражение часто ошибочно принимают за м_у_ж_е_с_т_в_е_н_н_у_ю п_р_а_в_д_и_в_о_с_т_ь, между тем как на самом деле она бывает следствием беспечного равнодушия, распущенного характера, сознающего п_р_е_в_о_с_х_о_д_с_т_в_о с_в_о_е_г_о р_о_ж_д_е_н_и_я и с_о_с_т_о_я_н_и_я, или каких-либо иных преимуществ, не имеющих ничего общего с личными заслугами.
В. Скотт. ‘Айвенго’, т. I, стр. 145 английского издания 1820 года.
Хорошенькие женщины при дворе состарившегося Людовика XIV были влюблены в своего государя.
Нужно крайне остерегаться облегчать путь надежде, пока нет уверенности, что восхищение уже налицо. Иначе может появиться скука, делающая любовь навсегда невозможной, которая в лучшем случае излечима только уколом самолюбия.
Нас не привлекают ни глупость, ни улыбки, расточаемые всем и каждому, вот отчего в свете необходим блеск волокитства: в этом — благородство манер. С чересчур простенького растения не сорвешь даже смеха. В любви наша гордость пренебрегает слишком легкой победой, и человек во всех областях не склонен преувеличивать цену того, что ему предлагают.

ГЛАВА XI

Когда кристаллизация уже началась, с упоением наслаждаются всякой новой красотой, которую открывают в любимом существе.
Но что такое красота? Это обнаружившаяся способность доставлять вам удовольствие.
Удовольствия каждого человека различны и часто противоположны., этим очень хорошо объясняется, почему то, что для одного индивидуума — красота, для другого— безобразие (убедительный пример — Дель Россо и Лизио, 1 января 1820).
Для того, чтобы обнаружить природу красоты, следует выяснить, какова природа удовольствий каждого индивидуума, например, Дель Россо нужна женщина, допускающая некоторые вольности и поощряющая своими улыбками весьма веселые забавы, женщина, которая каждую минуту вызывала бы в воображении чувственное удовольствие и которая в одно и то же время возбуждала бы любовную предприимчивость Дель Россо и дозволяла бы ему проявлять ее.
По-видимому, под словом ‘любовь’ Дель Россо понимает любовь физическую, а Лизио — любовь-страсть. Совершенно очевидно, что они не могут сойтись в понимании слова ‘красота’ {Моя красота, обещание характера, полезного моей душе, стоит выше чувственного влечения, такое влечение — лишь разновидность красоты (1815).}.
Ибо красота, которую вы открываете, представляет собою обнаружившуюся способность доставлять удовольствие, а удовольствия так же разнообразны, как и индивидуумы.
Кристаллизация, совершающаяся в уме каждого человека, должна принимать окраску удовольствий этого человека.
Кристаллизация возлюбленной человека, или ее красота, есть не что иное, как собрание всех родов удовлетворения всех желаний, которые последовательно возникали в нем по отношению к ней.

ГЛАВА XII

КРИСТАЛЛИЗАЦИЯ

Почему мы так наслаждаемся каждой новой чертой прекрасного в существе, которое мы любим?
Потому, что каждая новая черта прекрасного приносит нам полное и совершенное удовлетворение какого-нибудь желания. Вы хотите, чтобы она была нежной,— и она нежна, затем вы хотите, чтобы она была гордой, как Эмилия Корнеля,— и хотя эти свойства, вероятно, несовместимы, она в тот же миг являет вам душу римлянки. Вот нравственная причина, по которой любовь — самая сильная из страстей. В других страстях желания вынуждены приспособляться к холодной действительности. Здесь действительность спешит придать себе форму, соответствующую желаниям, значит, это такая страсть, при которой сильные желания ведут к наибольшим наслаждениям.
Существуют общие условия счастья, распространяющиеся на всякое удовлетворение отдельных желаний.
1. Она кажется вашей собственностью, ибо только вы можете сделать ее счастливой.
2. Она — судья ваших достоинств. Это условие было очень существенно при галантных и рыцарственных, дворах Франциска I и Генриха II, а также при изящном дворе Людовика XV. При конституционных и резонерствующих правительствах женщины теряют всю эту область своего влияния.
3. Для романических душ — чем возвышеннее ее душа, тем более божественны и свободны от грязи вульгарных побуждений радости, которые вы найдете в ее объятиях.
Большинство молодых французов восемнадцати лет — ученики Ж.-Ж. Руссо, это условие счастья для них важно.
От всех этих соображений, столь обманчивых для жажды счастья, теряешь голову.
Полюбив, самый разумный человек не видит больше ни одного предмета таким, каков он на самом деле. Он преуменьшает свои собственные преимущества и преувеличивает малейшие знаки расположения любимого существа. Опасения и надежды сразу же приобретают характер чего-то романического (wayward) {Причудливый, капризный (англ.).}. Он ничего больше не приписывает случаю, он теряет чувство вероятного, воображаемое становится существующим и оказывает влияние на его счастье {Тут действует физическая причина, начало безумия, прилив крови к мозгу, расстройство нервной системы и мозговых центров. Вспомним мгновенную храбрость оленей и окраску мыслей сопрано. В 1922 году физиология даст нам описание физических сторон этого явления. Обращаю на это внимание г. Эдвардса.}.
Ужасным признаком потери соображения является то, что, думая о каком-нибудь мелком факте, с трудом поддающемся наблюдению, вы видите его белым и толкуете его в пользу вашей любви, минуту спустя вы замечаете, что в действительности он черен, и опять-таки делаете из него вывод, благоприятствующий вашей любви.
В такие минуты душа становится жертвой смертельной неуверенности и испытывает острую потребность в друге, но для влюбленного нет друзей. При дворе это знали. Вот источник единственного рода нескромности, которую может простить тонко чувствующая женщина.

ГЛАВА XIII

О ПЕРВОМ ШАГЕ, О ВЫСШЕМ СВЕТЕ, О НЕСЧАСТЬЯХ

Что удивительнее всего в любовной страсти — это первый шаг, необычайность перемены, совершающейся в разуме человека.
Высший свет с его блестящими празднествами оказывает услугу любви, благоприятствуя этому первому шагу.
Для начала он превращает простое восхищение (No 1) в нежное восхищение (No 2): какое наслаждение целовать ее, и т. д.
Быстрый вальс в зале, озаренном сотнями свечей, наполняет молодые сердца опьянением, которое побеждает робость, увеличивает сознание силы и, наконец, дает им смелость любить. Ибо недостаточно видеть очень привлекательное существо, наоборот, крайняя привлекательность отнимает мужество у нежных душ, нужно видеть его если не любящим вас {Отсюда возможность искусственно вызванных страстей, как страсть Бенедикта и Беатриче (Шекспир).}, то по меньшей мере лишенным величия.
Кто дерзнет влюбиться в королеву, если она сама не сделает первого шага? {Например, любовь Струэнзе в ‘Северных дворах’ Броуна, три тома, 1819.}.
Ничто поэтому так не благоприятствует рождению любви, как сочетание скучного одиночества с редкими и долгожданными балами, так поступают хорошие матери семейств, у которых есть дочери.
Настоящий высший свет, такой, каким он был при французском дворе {См. ‘Письма’ госпожи Дюдефан, м-ль де Леспинас, ‘Мемуары’ Безанваля, Лоэена, г-жи д’Эпине, ‘Словарь этикета’ г-жи де Жанлис, ‘Мемуары’ Данжо, Горация Уолпола.} и какого, по-моему, не существует больше с 1780 года {Исключение, может быть, составляет петербургский двор.}, мало благоприятствовал любви, потому что в нем почти отсутствовала возможность одиночества и досуга, необходимых для действия кристаллизации.
Придворная жизнь создает привычку видеть и выражать большое количество оттенков, а самый маленький оттенок может служить началом восхищения и страсти {Например, Сен-Симен и ‘Вертер’. Как бы нежен и тонок ни был одинокий человек, душа его рассеянна, частица его воображения занята предвидением общений. Сила характера относится к числу привлекательных черт, больше всего соблазняющих истинно женственное сердце. Отсюда успех очень серьезных молодых офицеров. Женщины отлично умеют отличать бурность страстных порывов, столь возможных, как они чувствуют, и в их сердцах, от силы характера: самые умные женщины позволяют иногда вводить себя в заблуждение некоторым шарлатанством в этой области. К нему можно прибегать совершенно безбоязненно, как только вы заметили, что кристаллизация началась.}.
Если к несчастьям, свойственным любви, примешиваются другие страдания (страдание тщеславия, если возлюбленная оскорбила вашу законную гордость, чувство чести и собственного достоинства, невзгоды из-за здоровья, денег, политических преследований и т. д.), любовь усиливается благодаря этим несчастьям только кажущимся образом, отвлекая воображение в другую сторону, они мешают кристаллизации в любви, питающей надежду, и зарождению легких сомнений в любви счастливой. Сладость любви и ее безумие возвращаются с исчезновением этих несчастий.
Заметьте, что несчастья благоприятствуют рождению любви у натур легкомысленных или нечувствительных, а после ее рождения, если несчастья уже позади, они благоприятствуют любви в том смысле, чтю воображение, опечаленное другими обстоятельствам’ жизни, доставлявшими ему лишь грустные образы, целиком отдается действию кристаллизации.

ГЛАВА XIV

Вот следствие любви, которое будут оспаривать и которое я предлагаю на рассмотрение только людям, имевшим, я бы сказал, несчастье любить со страстью в течение долгих лет — любовью, встречавшей на своем пути неодолимые препятствия.
Вид всего чрезвычайно прекрасного в природе или в искусстве с быстротою молнии вызывает воспоминание о той, кого любишь. Ибо, подобно тому, что происходит с веткой дерева, украсившейся алмазами в копях Зальцбурга, все прекрасное и высокое в мире привходит в красоту любимого существа, и этот внезапный вид счастья сразу наполняет глаза слезами. Таким образом, влечение к прекрасному и любовь дают жизнь друг другу.
Одно из несчастий жизни состоит в том, что радость видеть любимое существо и разговаривать с ним не оставляет по себе ясных воспоминаний. Душа, очевидно, слишком потрясена своими волнениями, чтобы быть внимательной к тому, что их вызывает или сопровождает. Она само ощущение. Может быть, именно потому, что эти наслаждения не поддаются притупляющему действию произвольных повторений, они возобновляются с огромной силой, лишь только какой-нибудь предмет оторвет вас от мечтаний о любимой женщине, особенно живо напомнив ее какой-нибудь новой подробностью {Духи.}.
Один старый, черствый архитектор каждый вечер встречался с нею в свете. Увлеченный непосредственностью и не думая о своих словах {См. последнее примечание в главе III, стр. 20.}, я его расхвалил ей однажды нежно и высокопарно, а она посмеялась надо мной. У меня не хватило духу сказать ей: ‘Он видит вас каждый вечер’.
Это чувство настолько могущественно, что распространяется даже на моего врага — особу, которая постоянно бывает с нею. Когда я вижу ее, она так напоминает мне Леонору, что, несмотря на все мои усилия, я не могу ненавидеть ее в эту минуту.
Можно подумать, что благодаря странным причудам сердца любимая женщина придает окружающим больше очарования, чем имеет его сама. Образ далекого города, где нам удалось на минуту повидаться с нею1, погружает нас в более глубокую и сладостную задумчивость, чем самое ее присутствие. Таков результат суровости.
1 …Nessun maggior dolore
Che ricordarsi del tempo felice
Nella miseria.
Dante Francesco *.
* …Тот страждет высшей мукой.
Кто радостные помнит времена
В несчастии…
Слова Франчески в пятой песне ‘Ада’ Данте.
Любовные мечтания не поддаются учету. Я заметил, что могу перечитывать хороший роман каждые три года с одинаковым удовольствием. Он навевает на меня чувства, соответствующие тому роду нежности, который властен надо мной в данную минуту, или вносит разнообразие в мои мысли, если я ничего не чувствую. Я могу также слушать с удовольствием одну и ту же музыку, но для этого нужно, чтобы память не стремилась помогать мне. Должно быть затронуто исключительно воображение, если какая-нибудь опера доставляет больше удовольствия на двадцатом представлении, то это происходит оттого, что я лучше стал понимать музыку, или оттого, что она пробуждает во мне первоначальное мое впечатление.
Что касается новых мыслей, углубляющих знание человеческого сердца, которые возникают благодаря романам, то я отлично помню свои старые мысли, я даже люблю находить на полях заметки о них. Но этот род удовольствия связан с романами постольку, поскольку они увеличивают мои знания о человеке, и нисколько не связан с мечтанием, в котором и заключается истинная прелесть романа. Это мечтание нельзя записать. Записать его — значит убить его для настоящего, ибо при этом впадаешь в философский анализ наслаждения, и, еще более несомненно, убить для будущего, потому что ничто так не сковывает воображения, как призыв к памяти. Найдя на полях заметку, передающую мои чувства при чтении ‘Пуритан’ во Флоренции три года тому назад, я тотчас же погружаюсь в историю своей жизни, в сравнительную оценку счастья в оба периода — словом, в высокую философию, и тогда прощай надолго непринужденность нежных ощущений!
Всякий большой поэт, обладающий живым воображением, робок, то есть боится людей, которые могут нарушить и смутить его сладостное раздумье? Он дрожит за свое внимание. Люди с их низменными интересами уводят его из садов Армиды, чтобы толкнуть в зловонную лужу, и не могут привлечь к себе его внимания, не вызвав в нем раздражения. Именно привычкой питать свою душу трогательными мечтами и отвращением к пошлости великий художник так близок к любви.
Чем более велик художник, тем сильнее он должен желать чинов и орденов, служащих ему защитой.

ГЛАВА XV

В самой сильной и самой несчастной страсти бывают минуты, когда человеку вдруг кажется, что он больше не любит, это словно струя пресной воды в открытом море. Думая о своей возлюбленной, он почти не испытывает Удовольствия, и хотя его угнетает ее суровость, он чувствует себя еще более несчастным оттого, что все в жизни для него сразу утрачивает интерес. Самая печальная и унылая пустота сменяет состояние, правда, тревожное, но придававшее всей природе что-то новое, страстное, увлекательное.
Это потому, что ваш последний визит к любимой женщине поставил вас в такое положение, из которого фантазия уже раньше извлекла все ощущения, какие он мог доставить. Например, после периода холодности она обошлась с вами менее сурово и дала основание питать точно такую же степень надежды и притом такими же внешними знаками, как и в прошлый раз, может быть, она сделала все это, сама того не подозревая. Когда воображение встречает на своем пути память и ее унылые советы, кристаллизация {Мне советуют лучше всего отказаться от этого слова или если я не могу этого сделать за недостатком литературных способностей, почаще напоминать, что под кристаллизацией я разумею некую лихорадку воображения, благодаря которой женщина, большей частью заурядная, становится неузнаваемой и превращается в исключительное существо. Женщинам, не знающим иного пути к счастью, кроме тщеславия, необходимо, чтобы мужчина, желающий вызвать эту лихорадку, прекрасно завязывал галстук и уделял внимание тысяче подробностей, исключающих всякую непринужденность. Светские женщины признают, что это достигает цели, хотя отрицают или не видят причины этого.} мгновенно прекращается.

ГЛАВА XVI

В маленьком порту, названия которого не знаю, близ Перпиньяна.

25 февраля 1822.

{Из дневника Лизио.}

Я почувствовал сегодня вечером, что музыка, когда она совершенна, приводит сердце в точно такое же состояние, какое испытываешь, наслаждаясь присутствием любимого существа, то есть, что она дает, несомненно, самое яркое счастье, какое только возможно на земле.
Если бы это для всех людей было так, ничто в мире не располагало бы сильнее к любви.
Но в прошлом году, в Неаполе, я уже записал, что совершенная музыка, как и совершенная пантомима {‘Отелло’ и ‘Весталка’, балеты Вигано в исполнении Паллерини и Моллинари.}, напоминает мне о том, что составляет в данный момент предмет моих мечтаний и внушает мне превосходные мысли, в Неаполе это были мысли о том, как можно было бы вооружить греков.
И вот сегодня вечером я не могу скрыть от себя, что имею несчастье of being too great an admirer of milady L… {Быть слишком страстным поклонником миледи Л. (англ.).}.
И может быть, совершенная музыка, которую я имел счастье слышать, после того, как два или три месяца был лишен ее, хотя и бывал каждый вечер в Опере, просто-напросто произвела на меня свое давно признанное действие, я хочу сказать, вызвала во мне яркие мысли о том, что меня занимает.

4 марта, неделю спустя.

Я не решаюсь ни зачеркнуть, ни подтвердить предыдущее размышление. Несомненно то, что, когда я записывал его, я читал его в моем сердце. Если сегодня я подвергаю его сомнению, то это, может быть, потому, что я утратил воспоминание о том, что я видел тогда.
Привычка к музыке и к ее мечтаниям предрасполагает к любви. Нежный и грустный мотив, если только он не чересчур драматичен, если воображению не приходится думать о действии, мотив, располагающий исключительно к любовным мечтам, отраден для нежных и страдающих душ, например, протяжный перелив кларнета в квартете из ‘Биянки и Фальеро’ или соло Кампорези в середине его.
Счастливый любовник восторженно упивается знаменитым дуэтом из ‘Армиды и Ринальдо’ Россини, так верно изображающим легкие сомнения счастливой любви и блаженные минуты, наступающие после примирения. Ему кажется, что инструментальная часть в середине дуэта, когда Ринальдо хочет бежать, столь удивительным образом передающая борьбу страстей, физически действует ему на сердце и действительно трогает его. Я не решаюсь высказать свои чувства об этом, северяне примут меня за безумца.

ГЛАВА XVII

КРАСОТА, РАЗВЕНЧАННАЯ ЛЮБОВЬЮ

Альберик встречает в ложе женщину более красивую, чем его возлюбленная, то есть женщину — прошу дозволить мне математическое выражение,— черты которой сулят ему три единицы счастья вместо двух (если предположить, что совершенная красота дает количество счастья, выражаемое числом четыре).
Надо ли удивляться тому, что он предпочитает им черты своей возлюбленной, сулящей ему сто единиц счастья? Даже небольшие недостатки ее лица, например, рябинка от оспы, приводят в умиление любящего и повергают его в мечтательность, когда он замечает их у другой женщины. Что же будет в ее присутствии? Ведь он испытал тысячу чувств, глядя на эту рябинку, эти чувства почти всегда восхитительны, все они представляют величайший интерес, и, каковы бы они ни были, они воскресают с невероятной живостью при виде такой рябинки даже на лице другой женщины.
Если иногда даже предпочитают и любят уродливое, то это происходит оттого, что в таком случае уродливое становится красотой {Красота есть лишь обещание счастья. Счастье грека было иным, чем счастье француза 1822 года. Посмотрите на глаза Венеры Медицейской и сравните их с глазами ‘Магдалины’ Порденоне (у г-на Саммаривы).}. Один человек страстно любил очень худую женщину с рябинками на лице, смерть похитила ее у него. Три года спустя в Риме, близко познакомившись с двумя женщинами, из которых одна была прекраснее ясного дня, а другая худа, со следами оспы на лице и поэтому, если хотите, довольно безобразна, он на моих глазах полюбил некрасивую, затратив предварительно неделю на то, чтобы загладить ее безобразие воспоминаниями. Из весьма простительного кокетства менее красивая не замедлила помочь ему и немного разожгла его кровь, что в таких случаях бывает полезно {Когда мы уверены в любви какой-нибудь женщины, нас интересует степень ее красоты: когда мы сомневаемся в ее сердце, нам некогда думать о ее лице.}. Мужчина знакомится с женщиной и поражен ее безобразием, вскоре, если она непритязательна, общее выражение ее лица заставляет его забыть о недостатках ее черт, он находит ее привлекательной, и ему приходит в голову, что ее можно полюбить, неделю спустя он уже питает надежды, неделю спустя их у него отнимают, неделю спустя он безумствует.

ГЛАВА XVIII

Аналогичное явление наблюдается в театре по отношению к актерам, любимым публикой, зрители теряют чувствительность к тому, что в них действительно прекрасно или безобразно. Несмотря на свое поразительное уродство, Лекен внушал страсть множеству женщин, Гаррик тоже, по разным причинам, но прежде всего потому, что женщины в них видели уже не действительную красоту черт или движений, а ту красоту, которую воображение давно привыкло приписывать им в память всех удовольствий, доставленных ими, и в благодарность за них: так, например, одно лицо комического актера вызывает смех, как только он появляется на сцене.
Возможно, что молодая девушка, впервые попавшая во Французский театр, испытывала во время первой сцены некоторое отвращение к Лекену, но вскоре он заставил ее плакать или содрогаться, да и как устоять против его исполнения ролей Танкреда {См. у г-жи де Сталь, в ‘Дельфине’, кажется, таковы средства некрасивых женщин.} или Оросмана? Если ей все же и было заметно его безобразие, восторги всей публики и нервное воздействие, производимое ими на юное сердце1, очень быстро затмевали его. От безобразия оставалось одно название, да и того не оставалось, ибо случалось слышать, как пылкие поклонницы Лекена восклицали: ‘До чего он прекрасен!’
1 Именно этому нервному воздействию я склонен приписать изумительное и непостижимое впечатление, производимое модной музыкой (в Дрездене — Россини, 1821). Выйдя из моды, она не становится от этого хуже, а между тем не производит больше впечатления на простодушные сердца молодых девушек. Может быть, она им нравилась лишь потому, что вызывала восторг в молодых людях. Г-жа де Севинье (Письмо 202, 6 мая 1672) пишет своей дочери: ‘Люлли довел королевский оркестр до высшего совершенства, прекрасное Miserere поднялось на новую высоту. При исполнении Libera все глаза были полны слез’.
Нельзя сомневаться в правдивости этого впечатления, как нельзя оспаривать ум и вкус г-жи де Севинье. Музыка Люлли, которая очаровала ее, обратила бы нас теперь в бегство, в те времена эта музыка побуждала к кристаллизации, а теперь она делает ее невозможной.
Будем помнить, что красота представляет собою проявление характера или, иначе говоря, душевного склада и что, следовательно, она свободна от всякой страсти. Нам же нужна страсть, красота может дать только вероятность относительно женщины, и вдобавок вероятность лишь относительно того, какова она в спокойном состоянии, а взгляды нашей возлюбленной с рябинками на лице — прелестная действительность, упраздняющая все, какие только могут быть, вероятности.

ГЛАВА XIX

ЕЩЕ ОБ ИСКЛЮЧЕНИЯХ В ВОПРОСЕ О КРАСОТЕ

Умные и нежные женщины, но обладающие робкой и недоверчивой чувствительностью, женщины, которые на следующий день после своего появления в свете тысячу раз и с мучительным страхом припоминают все, что они сказали или позволили угадать,— такие женщины, говорю я, легко привыкают к отсутствию красоты у мужчин, и это почти не служит препятствием для их любви.
По той же причине мужчина почти равнодушен к степени красоты обожаемой возлюбленной, которая выказывает ему одну лишь суровость. Кристаллизации красоты почти уже нет, и, когда друг-исцелитель говорит вам, что она некрасива, вы почти соглашаетесь с ним, а он воображает, что многого этим достиг.
Мой друг, милейший капитан Траб, описывал мне сегодня вечером, что он чувствовал в былое время при виде Мирабо.
Глядя на этого великого человека, никто не испытывал неприятных зрительных впечатлений, то есть не находил его безобразным. Увлеченные его громовой речью, люди устремляли все свое внимание, старались устремлять все свое внимание, на то, что в его лице было прекрасного. Так как в нем почти отсутствовала красота черт (красота в смысле скульптурном или живописном), все внимание сосредоточивалось на том, что было прекрасно иной красотой1 — красотой выражения.
1 Вот преимущество человека, который в моде. Не придавая значения уже известным недостаткам лица, ничего не говорящим воображению, люди привязываются к одному из трех следующих видов прекрасного:
1. В народе — к представлению о богатстве.
2. В обществе — к представлению о физическом или духовном изяществе.
3. При дворе — к представлению: я хочу нравиться женщинам. Почти всюду — к соединению этих трех представлений. Счастье, связанное с представлением о богатстве, соединяется с утонченностью удовольствий, которая вытекает из представления об изящном, и все это способствует любви. Так или иначе, воображение увлечено чем-то новым. Благодаря этому случается, что люди начинают интересоваться очень некрасивым человеком, не думая о его безобразииа, и в конце концов безобразие становится красотой. В Вене в 1788 году г-жа Вигано, танцовщица, модная женщина, была беременна, и дамы вскоре стали носить животики ‘на манер Вигано’. Наоборот, по той же причине нет ничего ужаснее устарелой моды. Дурной вкус состоит в смешении моды, живущей исключительно переменами, с длительно прекрасным, являющимся плодом данного образа правления и данной страны. Модное здание через десять лет утратит модность и станет устарелым. Оно сделается менее неприятным на глаз через двести лет, когда мода забудется. Влюбленные весьма безрассудны, думая о том, как бы получше одеться, в присутствии любимого человека женщина занята совсем иным, чем размышлениями о его туалете, ‘Она смотрит на возлюбленного, а не осматривает его’,— сказал Руссо. Если такой осмотр производится, мы имеем дело с любовью-влечением, но никак не с любовью-страстью. Блестящий вид красоты почти отталкивает нас в любимом существе, что нам в том, что она красива? Мы хотим, чтобы она была нежна и томна. В любви щегольство производит впечатление разве только на молодых девушек, которых строго охраняют в родительском доме и которые часто воспламеняются зрительно.

Слова Л., 15 сентября 1820.

а Маленький Джермин, ‘Мемуары Граммона’.
В то время как воображение закрывало глаза на все, что было безобразно с точки зрения художественной, оно восторженно цеплялось за малейшие сносные детали, например, за красоту его большой шевелюры, если бы у него были рога, они показались бы прекрасными {Своей гладкостью, или своей величиной, или своей формой, вот почему, а также по ассоциации чувств (см. сказанное выше об оспинках на лице) любящая женщина привыкает к недостаткам своего возлюбленного. Привыкла же русская княгиня К. к человеку, у которого, в сущности, нет носа! Представление о мужестве и о пистолете, заряженном, чтобы убить себя из-за отчаяния, вызванного этим несчастьем, и сожаление о жестоком ударе судьбы вместе с мыслью о том, что он выздоровеет, что он уже начинает выздоравливать, совершили это чудо. Только у бедного калеки не должно быть вида человека, помнящего о своем несчастье. Берлин, 1807.}.
Ежедневное появление хорошенькой танцовщицы вызывает усиленное внимание пресыщенных и лишенных воображения людей, украшающих балкон Оперы. Своими грациозными, смелыми и необыкновенными движениями она пробуждает в них физическую любовь и вызывает у них единственный вид кристаллизации, на которую они еще способны. Вот почему дурнушка, которую на улице не удостоили бы взгляда — особенно люди, потрепанные жизнью,— появляясь часто на сцене, сплошь да рядом становится содержанкой, притом дорогостоящей. Жофруа говорил, что театр — пьедестал для женщин. Чем более знаменита и истаскана танцовщица, тем выше ее цена, отсюда закулисная поговорка: ‘Не удалось отдаться — сумеет продаться’. Эти падшие женщины крадут у любовников часть своей страсти и весьма подвержены любви в отместку.
Как не связать представление о возвышенных и привлекательных чувствах с лицом актрисы, в чертах которой нет ничего отталкивающего, которая каждый вечер изображает на ваших глазах самые благородные чувства и которую вы не видели в другой обстановке? Когда вы наконец добьетесь того, что она вас примет, черты ее напомнят вам столь приятные ощущения, что вся действительность, окружающая ее, как бы мало в ней ни было благородства, тотчас же окрасится нежными романическими тонами.
‘В ранней молодости я был страстным поклонником скучной французской трагедии {Непристойная фраза, взятая из мемуаров моего друга, покойного барона де Ботмера. По той же самой специальной причине Фераморс кажется привлекательным Лалла Рук. См. эту прелестную поэму.}, и когда имел счастье ужинать с м-ль Оливье, каждую минуту ловил себя на том, что сердце мое полно почтения, как будто я разговариваю с королевой, а на самом деле я и до сих пор хорошенько не знаю, был ли я влюблен, находясь с ней, в королеву или в красивую девку’.

ГЛАВА XX

Может быть, люди, неспособные испытать любовь-страсть, особенно живо ощущают действие красоты, во всяком случае, это самое сильное впечатление, какое могут производить на них женщины.
Человек, испытавший сердцебиение, которое причиняет замеченная издали белая шелковая шляпа любимой женщины, поражен собственной холодностью при встрече с самой прекрасной женщиной в мире. Наблюдая восторг других людей, он может почувствовать даже некоторое огорчение.
Чрезвычайно красивые женщины вызывают не такое уж изумление при второй встрече. Это большое несчастье, это задерживает кристаллизацию. Так как их достоинства очевидны для всех и являются их украшением, они, вероятно, насчитывают в списке своих любовников больше глупцов — принцев, миллионеров и т. д. {Из этого видно, что автор не принц и не миллионер. Мне захотелось украсть у читателя этот остроумный вывод.}.

ГЛАВА XXI

О ПЕРВОМ ВПЕЧАТЛЕНИИ

Душа женщины, наделенной воображением, нежна и недоверчива, скажу больше, это крайне наивная душа {‘Ламермурская невеста’, мисс Эштон. Человек, знающий жизнь по опыту, находит в памяти множество примеров разного рода любви и затрудняется разве только в выборе. Но когда ему надо писать, он не знает, на что опереться. Анекдоты кружков, в которых он жил, неизвестны публике, и понадобилось бы огромное количество страниц, чтобы воспроизвести их со всеми необходимыми оттенками. Вот почему я привожу общеизвестные романы, не основывая, однако, мыслей, предлагаемых на рассмотрение читателю, на столь пустых вымыслах, сочиненных большей частью скорее ради художественного эффекта, чем из любви к истине.}. Она может быть недоверчивой, сама того не зная, жизнь принесла ей столько разочарований! Поэтому все заранее известное и официальное при знакомстве с человеком отпугивает воображение и отдаляет возможность кристаллизации. Зато любовь торжествует с первого взгляда при романтической обстановке.
Ничего нет проще, удивление, заставляющее долго думать о чем-нибудь необыкновенном, составляет уже половину мозгового процесса, необходимого для кристаллизации.
Напомню начало любви Серафимы (‘Жиль Блаз’, т. II, стр. 142). Дон Фернандо рассказывает, как он бежал, преследуемый сбирами инквизиции. ‘Пройдя в. глубоком мраке несколько аллей в то время, как дождь продолжал лить как из ведра, я очутился перед гостиной, двери которой были открыты, я вошел и, разглядев все ее великолепие, увидел, что одна из боковых дверей неплотно притворена, я отворил ее и увидел целую анфиладу комнат, из которых освещена была лишь, последняя. Что мне делать? — подумал я… Я не мог побороть своего любопытства. Я двинулся вперед, прошел через все комнаты и достиг той, где был свет, то есть свеча в позолоченном подсвечнике, горевшая на мраморном столике. Но вскоре, взглянув на кровать, занавески которой были полураздвинуты, так как было жарко, я увидел нечто, всецело овладевшее моим вниманием: это была молодая женщина, спавшая глубоким сном, несмотря на раскаты грома… Я подошел к ней… Я был поражен. Пока я рассматривал ее с упоением, она проснулась.
Вообразите себе ее изумление, когда она увидела в своей спальне, да еще глубокой ночью, незнакомого ей человека. Она вздрогнула, заметив меня, и вскрикнула. Я попытался успокоить ее и, опустившись на одно колено, сказал: ‘Сударыня, не бойтесь ничего…’ Она позвала своих служанок… Появление маленькой горничной немного приободрило ее, она гордо спросила меня, кто я такой, и т. д., и т. д., и т. д.’.
Вот первое впечатление, которое нелегко забыть. Напротив, что может быть глупее в наших современных обычаях, чем официальное и почти сентиментальное. представление будущего мужа молодой девушке! Эта узаконенная проституция часто оскорбляет стыдливость.
‘Сегодня, 17 февраля 1790 года, днем (говорит Шамфор) я видел так называемое семейное торжество, то есть людей, известных своей порядочностью, почтенное общество, шумно радующееся счастью м-ль де Мариль, красивой, умной и добродетельной молодой девушки, удостоившейся чести стать супругой г-на Р., больного, противного, нечестного, глупого, но богатого старика, которого она видела сегодня третий раз в жизни, подписывая брачный договор.
Если что-нибудь характерно для нашего гнусного века, так это подобный повод для торжества, нелепость такой радости, а в будущем ханжеская жестокость, с которой это самое общество дружно обольет презрением бедную влюбленную молодую женщину за малейшую ее неосторожность’.
Всякая церемония, вещь по существу своему неестественная, заранее предвиденная и притом еще требующая, чтобы вели себя приличным случаю образом, сковывает воображение, оставляя ему возможность устремляться лишь на то, что противно цели данной церемонии, на то, что смешно, отсюда магическое действие малейшей шутки. Во время официального представления жениха несчастная молодая девушка, полная боязни и мучительного стыда, неспособна думать ни о чем, кроме роли, которую она играет, что тоже есть верный способ задушить воображение
Для девушки гораздо большее нарушение стыдливости — лечь в одну постель с человеком, которого она видела два раза в жизни, после того, как в церкви сказали три слова по-латыни, нежели невольно уступить человеку, которого она обожает уже два года. Но я говорю вещи, которые покажутся нелепыми.
Богатым источником пороков и несчастий, порождаемых современными браками, является папизм. Он делает невозможной для молодых девушек свободу до брака и развод после него, когда становится ясно, что они обманулись или, вернее, что их обманули навязанным им выбором. Возьмите Германию, страну, славящуюся хорошей семейной жизнью, там одна милая княгиня (герцогиня Саганская) недавно честь честью вышла замуж в четвертый раз и не преминула пригласить на свадьбу своих трех первых мужей, с которыми она в очень хороших отношениях. Это крайность, но один развод, наказывающий мужа за его деспотизм, предохраняет от тысячи дурных браков. Забавно, что Рим принадлежит к числу тех мест, где мы наблюдаем больше всего разводов.
При первом впечатлении любовь порождают лица, указывающие на то, что в человеке есть что-то внушающее одновременно и уважение и жалость.

ГЛАВА XXII

О ВОСТОРЖЕННОСТИ

Утонченные умы весьма склонны к любопытству и к предугадыванию событий, особенно это заметно у людей, в душе которых угас священный огонь — источник страстей, и это один из самых печальных симптомов. Школьники, вступающие в свет, также отличаются восторженностью. Люди, находящиеся на противоположных концах жизни и обладающие избытком или недостатком чувствительности, не позволяют себе просто чувствовать истинное воздействие вещей, испытывать именно то ощущение, которое они должны вызывать. Такие души, слишком пылкие или подверженные приступам пылкости, влюбленные, если можно так выразиться, в счет будущего, бросаются навстречу событиям, вместо того, чтобы их ждать.
Прежде чем ощущение, представляющее собою следствие природы данного предмета, дойдет до них, они еще издали, и не видя данного предмета, окутывают его тем воображаемым обаянием, неиссякаемый источник которого находится в них самих. Затем, приблизившись к нему, они видят его не таким, какой он есть, а таким, каким они его создали, и, наслаждаясь самим собой под видом этого предмета, воображают, что наслаждаются им. В один прекрасный день, однако, человек устает черпать все в самом себе и обнаруживает, что обожаемый предмет не отбивает мяча, восторженность пропадает, и удар, испытанный самолюбием, вызывает несправедливое отношение к переоцененному предмету.

ГЛАВА XXIII

ВНЕЗАПНЫЕ ВСПЫШКИ

Следовало бы заменить чем-нибудь это нелепое выражение, однако самый факт существует. На моих глазах очаровательная и благородная Вильгельмина, приводившая в отчаяние всех красавцев Берлина, презирала любовь и насмехалась над ее безумствами. Блистая молодостью, красотой, всякого рода счастьем, она имела необъятное состояние, которое, давая ей возможность развивать все свои способности, как будто соединилось с природой, чтобы явить миру столь редкий пример полного счастья, доставшегося существу, вполне его достойному. Ей было двадцать три года, уже давно допущенная ко двору, она отвергла там ухаживания высокопоставленных лиц, ее скромную, но непоколебимую добродетель ставили в пример, и люди, наиболее достойные любви, отчаявшись понравиться ей, искали только ее дружбы. Однажды вечером она едет на бал к принцу Фердинанду и танцует там десять минут с одним молодым капитаном.
‘С этой минуты,— писала она впоследствии своей подруге {Переведено дословно из ‘Мемуаров’ Ботмера.},— он стал владыкой моего сердца и меня самой, и притом до такой степени, что это привело бы меня в ужас, если бы счастье видеть Германа оставило мне время для размышлений обо всем остальном в жизни. Моей единственной мыслью было: обращает ли он на меня хоть немного внимания?
Единственное утешение в моих ошибках для меня сейчас — поддерживать в себе иллюзию, будто высшая сила отняла меня у себя самой, похитив мой разум. Никакими словами, сколько-нибудь передающими действительность, я не в состоянии описать, каких пределов достигало при одном виде его расстройство и смятение всего моего существа. Я краснею, думая о том, с какой быстротой и стремительностью меня потянуло к нему. Если бы первым его словом, когда он, наконец, заговорил со мной, было: ‘Вы меня обожаете?’, у меня, поистине, не хватило бы сил не ответить: ‘Да’. Я была далека от мысли, что действие чувства может быть одновременно столь стремительным и неожиданным. Одно мгновение мне казалось даже, что меня отравили.
К несчастью, вам и свету, мой друг, известно, что я страстно полюбила Германа, да, в какие-нибудь четверть часа он стал мне так дорог, что потом уже не мог стать дороже, Я видела все его недостатки и все прощала ему, лишь бы только он любил меня.
Вскоре после того, как я танцевала с ним, король уехал. Герман, состоявший в дежурном отряде, принужден был следовать за ним. Вместе с Германом все в мире исчезло для меня. Тщетно пыталась бы я описать вам ту невыносимую тоску, которая овладела мной, как только я перестала его видеть. Равным ей по силе было только горячее желание остаться наедине с собой.
Наконец, я смогла уехать. Едва запершись на ключ в своей комнате, я попыталась оказать сопротивление своей страсти. Мне показалось, что это удалось. Ах, мой дорогой друг, как дорого заплатила я в тот вечер и в последующие дни за приятную возможность верить в свою добродетель!’
То, что вы прочли сейчас, представляет собой точный рассказ о событии, сделавшемся злобой дня, потому что через месяц или два, на беду бедной Вильгельмины, окружающие заметили ее чувство. Таково было начало длинного ряда несчастий, из-за которых она погибла в столь юном возрасте и столь трагическим образом, отравившись сама или отравленная своим возлюбленным. Все, что мы могли разглядеть в этом молодом капитане, сводилось к тому, что он прекрасно танцевал, отличался большой веселостью, еще большей самоуверенностью, казался очень добрым и жил с распутными женщинами, он был к тому же неважного происхождения, весьма беден и при дворе не появлялся.
Нужно не отсутствие недоверия, а, наоборот, усталость от Недоверия и, так сказать, нетерпеливое мужество против случайностей жизни. Сама того не зная, душа, затосковав от жизни без любви, помимо своей воли убежденная примером других женщин, поборовшая всякий страх перед жизнью, недовольная печальным счастьем гордости, незаметно для себя создает образец совершенства. В один прекрасный день она встречает существо, похожее на этот образец, кристаллизация узнает свой предмет по смятению, которое он вызывает в ней, и душа навсегда отдает владыке своей судьбы то, о чем она давно мечтала {Несколько фраз, взятых у Кребильона, т. III.}.
Женщины, подверженные такому несчастью, слишком горды душой, чтобы любить иначе, чем страстно. Для них было бы спасением, если бы они могли унизиться до легкого романа.
Так как внезапная вспышка является следствием тайной усталости от того, что катехизис зовет добродетелью, и от скуки, навеваемой однообразием совершенства, я склоняюсь к мысли, что его должны чаще всего вызывать те, кого а обществе называют шалопаями. Весьма сомневаюсь, чтобы человек в стиле Катона мог вызвать когда-либо внезапную вспышку.
Эти порывы так редки оттого, что, когда сердце, полюбившее заранее, хоть немного отдает себе отчет в своем состоянии., вспышка становится уже невозможной.
Женщина, которую несчастья сделали недоверчивой, не подвержена таким душевным потрясениям.
Ничто так не способствует внезапной вспышке, как похвалы, расточаемые заранее, и притом женщинами, человеку, которому предстоит вызвать ее.
Одним из самых забавных источников любовных приключений являются мнимые вспышки. Скучающая, но неспособная к чувству женщина целый вечер считает себя влюбленной на всю жизнь. Она гордится, что обрела наконец одну из тех душевных бурь, к которым стремилось ее воображение. На следующий день она не знает, куда спрятаться и в особенности как избежать несчастного, которого она обожала накануне.
Умные люди умеют подмечать такие вспышки и извлекают из них пользу.
Внезапные вспышки бывают и в чувственной любви. Вчера мы видели, как самая хорошенькая и самая доступная женщина Берлина вдруг покраснела, сидя в коляске, в которой мы с ней ехали. Мимо нас проскакал красавец лейтенант Финдорф. Она погрузилась в глубокую задумчивость, ею овладело беспокойство. Вечером, как она призналась мне в театре, она потеряла голову, испытывала безумный восторг, думая о Финдорфе, с которым ни разу в жизни не разговаривала. Она сказала мне, что послала бы за ним, если бы у нее хватило смелости, ее красивое лицо выражало все признаки сильнейшей страсти. Это продолжалось и на следующий День. Но Финдорф свалял дурака, и через три дня она перестала о нем думать. Через месяц она вспоминала о нем с ненавистью.

ГЛАВА XXIV

ПУТЕШЕСТВИЕ В НЕВЕДОМУЮ СТРАНУ

Большинству людей, родившихся на севере, я советовал бы пропустить настоящую главу. Это темная диссертация о некоторых явлениях, касающихся апельсинового дерева, которое растет, или по крайней мере достигает своей естественной величины, только в Италии и Испании. Чтобы быть понятым в других странах, мне пришлось бы преуменьшить факты.
Я не преминул бы сделать это, если бы у меня хоть на минуту было намерение написать книгу, приятную всем. Но, так как небо отказало мне в литературном таланте, я стремился единственно лишь к тому, чтобы со всею хмуростью, но также и со всею точностью ученого описать некоторые явления, свидетелем которых мне пришлось быть во время моего долгого пребывания на родине апельсинового дерева. Фридрих Великий или какой-нибудь другой выдающийся северянин, никогда не имевший случая видеть апельсиновое дерево, растущее на открытом воздухе, конечно, станет отрицать, и притом искренне, излагаемые ниже факты. Я бесконечно уважаю искренность и вижу ее причину.
Так как это чистосердечное заявление могут принять за гордость, прибавлю к нему следующее замечание.
Мы пишем наудачу то, что каждому из нас кажется верным, и все мы противоречим друг другу. Я смотрю на наши книги как на лотерейные билеты, действительно, в них не больше ценности. Забыв одни из них. и переиздав другие, потомство объявит, какие билеты выиграли. До этого каждый из нас, написав как можно лучше то, что казалось ему верным, не имеет никаких оснований насмехаться над ближним, если только сатира его не покажется забавной: в этом случае он будет всегда прав, особенно если пишет так, как Курье писал к Дель-Фурия.
После этого предисловия я смело приступаю к рассмотрению фактов, которые — я в этом уверен — редко случалось наблюдать в Париже. Но ведь в Париже, городе, без сомнения, превосходящем все остальные, мы не видим апельсиновых деревьев, растущих на открытом воздухе, как в Сорренто, а ведь именно в Сорренто, на родине Тассо, у Неаполитанского залива, на склоне, спускающемся к морю, еще более живописном, пожалуй, чем самый Неаполь, но где не читают ‘Miroir’, Лизио Висконти наблюдал и записал следующие факты.
Если вы должны вечером увидеть любимую женщину, ожидание столь близкого счастья делает невыносимыми все мгновения, отделяющие вас от этого счастья.
Словно в лихорадке, вы хватаетесь за двадцать дел сразу и бросаете их. Каждую минуту вы смотрите на часы и радуетесь, заметив, что вам удалось провести десять минут, не взглянув на часовую стрелку, наконец наступает желанный час, и, очутившись у ее двери, уже собираясь постучать, вы чувствуете, что были бы рады не застать ее дома, только ваш разум был бы этим опечален, словом, ожидание встречи с ней действует на вас тягостно.
Вот что заставляет благоразумных людей утверждать, что любовь безрассудна.
Нежная душа отлично знает, что в борьбе, которая начнется, как только вы увидите любимую женщину, малейшее упущение, малейший недостаток внимания или смелости будут наказаны поражением, которое надолго отравит работу вашего воображения и даже оскорбит ваше самолюбие, если, оставив в стороне интересы страсти, вы захотите искать убежища в вашем воображении. Вы говорите: ‘у меня не хватило ума’ или: ‘у меня не хватило смелости’, но быть смелым с любимой можно, только любя ее менее сильно.
Остаток внимания, с таким трудом отрываемый от грез кристаллизации, делает то, что в первые минуты беседы с любимой женщиной с ваших уст срывается множество слов, не имеющих смысла или имеющих смысл, противоположный тому, что вы чувствуете, или же, наконец,— что еще мучительнее,— вы преувеличиваете собственные чувства, и они становятся смешными в ее глазах. Вы смутно ощущаете, что уделяете недостаточно внимания своим словам, и машинально лепите свои фразы и впадаете в декламацию А между тем нельзя перестать говорить, не создав неловкого молчания, во время которого вы имели бы еще меньше возможности думать о ней. Поэтому вы произносите прочувствованным тоном множество слов, которых вы не чувствуете и которые вы очень затруднились бы повторить, вы упорно отказываетесь от ее присутствия, чтобы еще больше принадлежать ей. Когда я впервые изведал любовь, эта странность, которую я в себе ощутил, вначале заставила меня думать, что я не люблю.
Я понимаю малодушие, понимаю, почему новобранцы спасаются от страха, бросаясь очертя голову в самый огонь.
Когда я вспоминаю количество глупостей, сказанных мною за последние два года, чтобы не молчать, я прихожу в отчаяние.
Вот что должно было бы служить для женщины верным признаком, отличающим любовь и страсть от волокитства, нежную душу от души прозаической {Выражение Леокоры.}.
В эти решительные минуты вторая настолько же выигрывает, насколько первая проигрывает, прозаическая душа приобретает именно то количество горячности, которого ей обычно не хватает, а нежная душа безумствует от избытка чувств и, что еще хуже, старается скрыть свое безумие. Всецело занятая тем, чтобы сдержать свои порывы, она очень далека от хладнокровия, необходимого, чтобы добиться чего-нибудь, и после встречи, во время которой прозаическая душа сделала бы большие, успехи, оказывается подавленной. Человек с душой нежной и гордой, если слишком остро затрагиваются интересы его страсти, не может быть красноречивым с любимой женщиной, неудача причинит ему слишком сильную боль. Наоборот, человек с пошлой душой верно учитывает шансы на успех, не занимается предвосхищением скорби своего поражения и, гордясь тем самым,, что составляет его пошлость, насмехается над человек ком с нежной душой, у которого, даже при большом уме, никогда нет непринужденности, необходимой для, выражения самых простых вещей, способных обеспечить, самый верный успех. Не умея ничего взять силой, нежная душа должна смириться, довольствуясь лишь тем, что ей удается получить из милости от любимого существа. Если женщина, которую вы любите, по-настоящему чувствует, вы непременно раскаетесь в том, что совершили над собой насилие, заговорив с нею о любви. У вас делается пристыженный, замороженный вид, у вас был бы вид лжеца, если бы вашу страсть не выдавали другие, вполне очевидные признаки. Выразить то, что чувствуешь так живо и так разнообразно во все мгновения жизни,— непосильная задача, за которую люди берутся потому, что они читали романы, ибо по естественному побуждению никто не взял бы на себя столь трудного дела. Вместо того, чтобы стремиться говорить о том, что вы чувствовали четверть часа тому назад, и пытаться изобразить полную и интересную картину, вы бы просто описали со всеми подробностями то, что чувствуете в это мгновение, но нет, вы совершаете величайшее насилие над собой, чтобы обречь себя на неудачу, и, так как в произнесенных вами словах нет соответствия с переживаемыми вами сейчас чувствами и память ваша не свободна, вы придумываете и говорите в это время самые унизительные нелепости.
Когда, проведя час в смятении, вы ценой чрезвычайно болезненного усилия выбираетесь, наконец, из заколдованных садов воображения и начинаете просто-напросто наслаждаться присутствием любимой женщины, часто оказывается, что уже нужно расстаться с ней.
Все это кажется невероятно странным. Я знаю еще более поразительный случай, происшедший с одним из моих друзей, женщина, обожаемая им до самозабвения, под предлогом какой-то совершенной им бестактности, о которой он ни за что не пожелал мне рассказать, вдруг обрекла его на то, чтобы он виделся с ней не чаще двух раз в месяц. Эти столь редкие и столь желанные встречи повергли его в безумие, и нужна была вся сила воли Сальвиати, чтобы оно не проявлялось.
С первого же мгновения мысль о предстоящем конце свидания слишком жива, чтобы вы могли испытывать Удовольствие. Вы много говорите, не слушая самого себя, часто говорите противоположное тому, что думаете. Вы пускаетесь в рассуждения, которые приходится обрывать на полуслове потому, что, очнувшись и начав себя слушать, вы обнаруживаете их нелепость. Усилие, которое вы над собой делаете, так велико, что вы кажетесь холодным. Любовь прячется вследствие своего избытка.
Вдали от нее воображение убаюкивает себя восхитительными диалогами, приходят на ум самые нежные, самые трогательные признания. В течение десяти или двадцати дней вы верите, что у вас хватит смелости поговорить с ней, но за два дня до того мгновения, которое сулило вам счастье, начинается лихорадка, которая усиливается по мере приближения ужасной минуты.
Из страха наделать и наговорить невероятных глупостей вы принуждены, входя в ее гостиную, ухватиться за решение молчать и смотреть на нее, чтобы можно было по крайней мере вспоминать потом ее лицо. Как только вы очутились рядом с ней, вы становитесь точно пьяным. Вы чувствуете, что вас, как маньяка, так и подмывает на странные поступки, что у вас словно две души: одна, которая действует, и другая, которая осуждает сделанное вами. Вы смутно чувствуете, что насильственное внимание, уделенное какой-нибудь глупости, на миг освежило бы вашу кровь, заставив вас позабыть об окончании встречи и горе разлуки с ней на целых две недели.
Если при этом есть еще докучный посетитель, рассказывающий какую-нибудь глупую историю, бедный влюбленный в своем необъяснимом безумии словно нарочно старается растратить редкие мгновения и весь превращается в слух. Час, рисовавшийся ему таким восхитительным, пролетает обжигающей стрелой, а между тем влюбленный с невыразимой горечью замечает всякие мелочи, которые показывают ему, до какой степени он стал чужд любимому существу. Находясь среди равнодушных людей, пришедших в гости, он видит, что только ему одному неизвестны подробности последних дней. Наконец он уходит и, холодно простившись, испытывает ужасное чувство, что увидится с нею только через две недели, без сомнения, он страдал бы меньше, если бы никогда не видел ее. Это напоминает мне герцога Поликастро, проезжавшего два раза в год сто миль, чтобы увидеться на четверть часа, в Лечче, с обожаемой возлюбленной, которую стерег ревнивец, только это еще хуже!
Мы видим, что воля бессильна над любовью, разъяренный на свою возлюбленную и на себя, с каким восторгом ты погрузился бы в равнодушие! Такие встречи хороши лишь тем, что они пополняют сокровищницу кристаллизации.
Жизнь Сальвиати разделялась на двухнедельные периоды, носившие окраску настроения тех вечеров, в которые ему разрешалось видеться с г-жой …, 21 мая, например, он был вне себя от счастья, а 2 июня не хотел возвращаться домой из боязни поддаться искушению пустить себе пулю в лоб.
В тот вечер я пришел к выводу, что романисты очень плохо изображают момент самоубийства. ‘Я изнемогаю от жажды,— совсем просто сказал Сальвиати, — я должен выпить этот стакан воды’. Я не стал его переубеждать и попрощался с ним, он заплакал.
Речи влюбленных полны смятения, и потому неправильно делать слишком поспешные выводы из какой-нибудь отдельной подробности разговора. Их чувство находит истинное выражение лишь в словах, вырывающихся непосредственно, тогда это крик сердца. К тому же можно делать те или иные заключения только из совокупности всего сказанного. Следует помнить, что очень взволнованный человек довольно часто не успевает заметить волнение существа, которое вызывает в нем самом волнение.

ГЛАВА XXV

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Я вижу, как тонко и верно схватывают женщины некоторые подробности, и восхищаюсь этим, минуту спустя они до небес превозносят при мне дурака, до слез умиляются над безвкусным вздором, принимают пустую рисовку за проявление характера и пресерьезно обсуждают ее. Такая глупость мне непонятна. Тут действует, должно быть, какой-то общий закон, который мне неизвестен.
Отдавая все свое внимание какому-нибудь одному качеству человека и увлекаясь какой-нибудь одной особенностью, они живо чувствуют их и слепы ко всему остальному. Вся нервная энергия их уходит на любование этим качеством, и ее не хватает на то, чтобы замечать другие.
Я видел, как самых даровитых людей представляли очень умным женщинам, решающую роль в первом впечатлении всегда играла крупица предубежденности.
Если мне разрешат привести один случай, близко меня касающийся, я расскажу о милейшем полковнике Л. Б., которого собирались представить г-же Струве из Кенигсберга, это была выдающаяся женщина. Мы задавались вопросом: Far colpo? (Произведет ли он впечатление?) Стали держать пари. Я подошел к г-же Струве и сказал ей, что полковник носит по два дня свои воротнички: на второй день он выворачивает их наизнанку, она может заметить на его воротничках вертикальные складки… Это была самая очевидная ложь.
Как только я замолчал, доложили об этом очаровательном человеке. Ничтожнейший парижский фат произвел бы большее впечатление. Заметьте, что г-жа Струве была влюблена, что это была порядочная женщина и что между ними не было и не могло быть и речи о легком романе.
Никогда не видел я двух натур, более созданных друг для друга. Г-жу Струве порицали за романичность, и только добродетель, доведенная до романичности, могла привлечь к себе Л. Б. Она привела его под расстрел очень молодым.
Женщинам дана способность удивительно остро чувствовать различия в формах привязанности, неуловимые изменения человеческого сердца, самые тонкие движения самолюбия.
В этой области они обладают каким-то органом, которого у нас нет: посмотрите, как они ухаживают за ранеными.
Но зато они, может быть, не видят того, что относится к области ума, к области нравственных явлений. Мне случалось видеть, как самые интересные женщины пленялись умным человеком (под которым я не разумею себя) и тут же, сразу, почти в тех же выражениях, восхищались величайшими глупцами. Меня это возмущало, как возмущается знаток, когда на его глазах лучшие брильянты принимают за стразы и отдают предпочтение стразам, если они крупнее.
Из этого я сделал вывод, что с женщинами надо дерзать на все. Там, где генерал Лассаль потерпел поражение, усатый капитан, любящий крепкое словцо, может одержать победу {Познань, 1807.}. В мужских достоинствах есть, несомненно, целая область, ускользающая от женщин.
Что до меня, я всегда возвращаюсь к физическим законам. У мужчин нервный флюид поглощается мозгом, у женщин — сердцем, вот почему они более чувствительны. Большая работа, обязательная и относящаяся к ремеслу, которым мы занимались всю жизнь, утешает нас, а их не может утешить ничто, кроме развлечения.
Аппиани, который верит в добродетель только в крайних случаях и с которым я пустился сегодня вечером в поиски идей, излагая ему те, которые содержатся в этой главе, ответил мне:
‘Душевную энергию, которую с героическим самоотвержением тратила Эпонина на то, чтобы дать мужу возможность жить в подземной пещере и не допустить его до отчаяния, она употребила бы на то, чтобы скрывать от него любовника, если бы они спокойно жили в Риме, сильным душам необходима пища’.

ГЛАВА XXVI

О СТЫДЛИВОСТИ

Женщина с Мадагаскара, не задумываясь, показывает то, что у нас больше всего прячут, но скорее умрет со стыда, чем покажет свое плечо. Ясно, что стыдливость — на три четверти чувство благоприобретенное. Это, может быть, единственный закон, рожденный цивилизацией, который дает только счастье.
Было замечено, что хищные птицы прячутся, когда пьют, это происходит от того, что им приходится погружать голову в воду и они в это время делаются беззащитными. После наблюдений над тем, что происходит на Отаити {См. описания путешествий Бугенвиля, Кука и т. д. У некоторых животных самка как будто противится в ту самую минуту, когда отдается. Самых важных открытий относительно самих себя мы должны ждать от сравнительной анатомии.}, я не вижу иного естественного основания для стыдливости.
Любовь — чудо цивилизации. У народов диких или слишком варварских мы находим только физическую любовь, и притом весьма грубую, а стыдливость помогает любви путем воображения: это все равно, что дать ей жизнь.
Маленьким девочкам матери прививают стыдливость очень рано и крайне ревностно, можно подумать, что тут своего рода корпоративный дух: женщины заранее заботятся о счастье будущих любовников своих дочерей.
Для робкой и нежной женщины ничто не должно быть мучительнее сознания, что она позволила себе в присутствии мужчины что-либо такое, за что, по ее мнению, приходится краснеть, я уверен, что женщина, обладающая некоторой гордостью, тысячу раз предпочла бы умереть. Небольшая вольность, принятая любимым существом как проявление нежности, доставляет минуту живейшего удовольствия {Освещает его чувство с новой стороны.}, если же, судя по его виду, любимое существо порицает эту вольность или хотя бы относится к ней без восторга, от нее остается в душе ужасное сомнение Потому женщине, стоящей выше обычного уровня, во всех отношениях выгодны крайне сдержанные манеры. Игра неравна, с одной стороны, маленькое удовольствие или преимущество, заключающееся в том, что она покажется немного более привлекательной, с другой — опасность жгучего раскаяния и чувство стыда, от которого возлюбленный может даже стать менее дорог. Это слишком дорогая цена за вечер, проведенный весело, легкомысленно и беспечно. Если женщина опасается, что ею была допущена в этом смысле ошибка, самый вид возлюбленного должен стать ей на несколько дней ненавистным. Нельзя надивиться силе привычки, малейшее нарушение которой карается жесточайшим стыдом!
Что касается пользы стыдливости, то она мать любви, этого у нее никак нельзя отнять. Нет ничего проще механизма этого чувства: душа поглощена стыдом вместо того, чтобы быть поглощенной желанием, человек запрещает себе желать, а желания ведут к действиям.
Очевидно, что всякая нежная и гордая женщина,— а оба эти свойства, будучи причиной и следствием, едва отделимы одно от другого — должна приучить себя к холодности, люди, которых она смущает этим, называют ее недотрогой.
Обвинение это тем более возможно, что здесь очень трудно держаться золотой середины: если у женщины мало ума и много гордости, она неизбежно придет к заключению, что стыдливость не может быть чрезмерной. Вот почему англичанки считают себя оскорбленными, когда в их присутствии упоминают о некоторых частях одежды. Вечером, в деревне, англичанка никогда не позволит себе покинуть гостиную вместе с мужем, если кто-нибудь может увидеть это, и, что еще хуже, думает, что оскорбит стыдливость, выказав хоть немного оживления при ком-либо, кроме мужа {Вспомните превосходное описание этих скучных нравов в конце ‘Коринны’, а г-жа де Сталь еще польстила оригиналу.}. Может быть, именно благодаря этим тщательным стараниям от семейного счастья англичан, хотя они и умны, всегда веет ужасной скукой. Они сами виноваты: к чему такое высокомерие {Библия и аристократия жестоко мстят людям, считающим себя всем им обязанным.}?
Зато, попав из Плимута сразу в Кадикс и Севилью, я нашел, что в Испании жар климата и страстей заставляет слишком быстро забывать необходимую сдержанность. Я обратил внимание на весьма нежные ласки, которые там позволяют себе на людях и которые вовсе не казались мне трогательными, а производили противоположное впечатление. Ничего не может быть тягостнее этого.
Вполне естественно, что сила привычек, внушенных женщинам под предлогом стыдливости, неизмерима. Доводя стыдливость до крайности, заурядная женщина воображает себя равной женщине выдающейся.
Власть стыдливости такова, что нежная женщина выдаст себя перед возлюбленным скорее действиями, чем словами.
Самая красивая, самая богатая и самая доступная женщина Болоньи недавно мне рассказала, что некий французский фат, находящийся здесь и внушающий очень странное представление о людях его нации, вздумал спрятаться у нее под кроватью. По-видимому, ему не хотелось, чтобы бесчисленное количество нелепых признаний, которыми он преследовал ее уже месяц, пропало даром. Но этот великий муж проявил недостаток выдержки, правда, он дождался того, что г-жа М. отпустила горничную и легла в постель, но у него не хватило терпения подождать, пока прислуга заснет. Г-жа М. бросилась к звонку, и он выл позорно изгнан пинками и тумаками пяти или шести лакеев. ‘А если бы он подождал еще два часа?’ — спросил я ее. ‘Я была бы очень несчастна. Кто усомнится в том, сказал бы он мне, что я здесь по вашему приказанию?’ {Мне советуют выкинуть эту подробность: ‘Вы принимаете меня за очень легкомысленную женщину, решаясь заводить речь о таких вещах в моем присутствии’.}.
Простившись с этой хорошенькой женщиной, я пошел к другой — из всех женщин, каких я когда-либо знал, наиболее достойной любви. Душевная тонкость ее была еще возвышенней, если это возможно, чем трогательная ее красота. Я застал ее одну и рассказал ей историю г-жи М. Мы стали рассуждать на эту тему. ‘Послушайте,— сказала она мне,— если мужчина, позволивший себе такой поступок, нравился этой женщине раньше, она простит и впоследствии полюбит его’. Признаюсь, меня ошеломил этот нежданный свет, озаривший глубины человеческого сердца. Я ответил после некоторого молчания: ‘Но если мужчина любит, разве у него хватит духу решиться на такое грубое насилие?’
В этой главе было бы гораздо меньше неясности, если бы ее писала женщина. Все, что относится к гордости женского чувства собственного достоинства, к привычкам стыдливости и ее крайним проявлениям, к известным тонкостям, большей частью зависящим исключительно от ассоциации ощущений {Стыдливость — один из источников любви к нарядам, одевшись именно так, а не иначе, женщина обещает себя в большей или меньшей степени. Вот почему наряды неуместны в старости. Провинциалка, пытающаяся в Париже следовать моде, обещает себя в несуразнейшей форме и этим поднимает себя на смех. Провинциалкам, попадающим в Париж, следует для начала одеваться так, как будто им уже тридцать лет.}, которых не может быть у мужчин, притом к тонкостям, часто не вытекающим из природы,— все это, повторяю, могло найти здесь отражение лишь постольку, поскольку мы позволили себе писать понаслышке.
В минуту философской откровенности одна женщина сказала мне приблизительно следующее:
‘Если я пожертвую когда-либо своей свободой, человек, которого я предпочту другим, больше оценит мои чувства, убедившись, насколько я всегда была скупа даже на самую незначительную благосклонность’. В угоду возлюбленному, которого они, может быть, никогда не встретят, некоторые очаровательные женщины выказывают холодность мужчинам, с которыми разговаривают в данную минуту. Вот первое преувеличение стыдливости, оно достойно уважения, второе происходит от женской гордости, третьим источником преувеличений является гордость мужей.
Мне кажется, что такая возможность любви часто всплывает в воображении даже самых добродетельных женщин, и они правы. Не любить, получив от неба душу, созданную для любви, значит лишить себя и своего ближнего большого счастья. Это все равно, как если бы апельсиновое дерево не цвело из страха согрешить, заметьте к тому же, что душа, созданная для любви, неспособна вкушать с восторгом иного рода счастье. Со второго же раза она обнаруживает в так называемых земных радостях невыносимую пустоту, ей часто кажется, что она любит искусство или дивные виды природы, но они только обещают ей любовь, разукрашивают любовь, если это еще возможно, и она быстро замечает, что все говорит о счастье, от которого она решила отказаться.
Только одно, по-моему, заслуживает порицания в стыдливости,— то, что она приучает ко лжи, вот единственное преимущество доступных женщин над женщинами нежными. Доступные женщины говорят вам: ‘Мой дорогой друг, как только вы мне понравитесь, я скажу вам об этом, и это доставит мне больше радости, чем вам, потому что я вас очень ценю’.
Велико было удовлетворение Констансы, воскликнувшей после торжества своего возлюбленного: ‘Как я счастлива, что не принадлежала никому за те восемь лет, что я в ссоре с мужем!’
Сколь бы нелепым ни было, на мой взгляд, это рассуждение, ее радость кажется мне исполненной свежести.
Совершенно необходимо рассказать здесь, какого рода сожаления испытывала одна севильская дама, покинутая любовником. Я хочу напомнить читателю, что в любви все показательно, и, главное, попросить его, чтобы он соблаговолил отнестись с некоторой снисходительностью к моему стилю {См. примечание на стр. 62.}.
Мой мужской глаз различает девять особенностей стыдливости.
1. Ставится на карту многое против малого, значит, следует быть крайне сдержанной, а отсюда очень часто утрировка, не смеются, например, над тем, что больше всего забавляет, следовательно, нужно очень много ума, чтобы обладать стыдливостью в меру {Вспомните тон женевского общества, особенно в семьях высшего круга: полезность двора, исправляющего насмешкой склонность к ханжеству. Дюкло рассказал что-то г-же де Рошфор, заслужив замечание: ‘Право, вы принимаете нас за слишком уж порядочных женщин’. Нет ничего более скучного на свете, чем неискренняя стыдливость.}. Вот почему многие женщины проявляют ее недостаток в интимном кругу, или, выражаясь точнее, не требуют, чтобы истории, которые им рассказывают, были в достаточной степени смягчены и теряли бы свою пристойность лишь по мере нарастания опьянения и легкомысленного настроения {‘Послушай, милый Фронсак, между тем, что ты начинаешь рассказывать, и тем, о чем мы говорим сейчас,— двадцать бутылок шампанского’.}.
Не благодаря ли стыдливости и смертельной скуке, которую она порождает у многих женщин, большинство их ничего так не ценит в мужчинах, как наглость? Или они принимают наглость за внутреннюю силу?
2. Второй закон: мой возлюбленный будет больше уважать меня за это.
3. Сила привычки берет верх даже в самые страстные мгновения.
4. Стыдливость доставляет любовнику очень лестное удовольствие, она дает ему почувствовать, какие законы нарушаются ради него.
5. А женщинам — удовольствия самые опьяняющие, так как удовольствия эти заставляют женщину преодолевать властную привычку, они сильнее волнуют ее душу. В полночь граф де Вальмон оказывается в спальне, хорошенькой женщины, это случается с ним каждую Неделю, а с ней, может быть, раз в два года, редкость случая и стыдливость должны явиться для женщин причиною несравненно более пылких наслаждений {Такова участь меланхолического темперамента по сравнению с сангвиническим. Посмотрите на добродетельную женщину, обладающую хотя бы корыстной добродетелью религий (добродетельную за стократное вознаграждение в каком-нибудь раю) и на пресыщенного сорокалетнего развратника, Хотя Вальмон из ‘Опасных связей’ еще не принадлежит к их числу, жена президента де Турвеля счастливее его на протяжении всего романа, и если бы автор, отличавшийся таким умом, был еще умнее, такова была бы мораль его остроумного произведения.}.
6. Отрицательная сторона стыдливости — в том, что она беспрерывно толкает ко лжи.
7. Излишек стыдливости и строгость ее отбивают охоту к любви у нежных душ1, то есть именно у тех, которые созданы, чтобы доставлять и испытывать сладость любви.
1 Меланхолический темперамент, который можно назвать темпераментом любовным. Мне случалось наблюдать, как женщины наиболее умные, наиболее созданные для любви, за неимением ума отдавали предпочтение прозаическому сангвиническому темпераменту. (История Альфреда, Гранд Шартрез, 1810.)
Я не знаю ни одной мысли, которая больше побуждала бы меня посещать так называемое дурное общество.
(Здесь бедный Висконти завирается.
Все женщины одинаковы в отношении сердечных движений и страстей, формы страстей различны. Разница зависит от большего состояния, от большей культуры, ума, от привычки к более возвышенным мыслям, а в особенности, к несчастью, от более чувствительной гордости.
Слова, возмущающие принцессу, ни малейшим образом не задевают альпийскую пастушку. Однако, рассердившись, принцесса и пастушка поддаются одинаково вспышкам страсти.)

(Единственное примечание издателя.)

8. Для нежных женщин, у которых не было много любовников, стыдливость является препятствием к непринужденности, что подвергает их опасности до известной степени поддаться влиянию подруг, не имеющих повода упрекнуть себя в подобного рода недостатке {Выражение М…}. Они внимательно обдумывают каждый отдельный случай вместо того, чтобы слепо довериться привычке. Такая стыдливость придает каждому их действию какую-то связанность, они так естественны, что внешний вид их кажется недостаточно естественным, но эта неловкость полна небесной красоты.
Если иногда их дружеское обращение походит на нежность, так это потому, что эти ангельские души, сами того не подозревая, кокетки. Ленясь прервать свои мечты и желая избавить себя от труда говорить и находить для друга какие-нибудь приятные и любезные слова, которые были бы только любезны, они нежно опираются на его руку.
9. То, что женщины, становясь авторами, очень редко достигают величия, тогда как самые незначительные их письма полны очарования, происходит оттого, что всегда они осмеливаются быть искренними только наполовину, стать искренними для них то же самое, что выйти из дому без кружевной косынки. Нет ничего более обычного для мужчины, как писать исключительно под диктовку собственного воображения, не зная, куда это приведет.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Обычная ошибка — обращаться с женщинами, как с особого рода мужчинами,— более великодушными, более изменчивыми, с которыми, главное, невозможно соперничать. Слишком легко забывают, что два новых и своеобразных закона тиранически управляют этими столь изменчивыми существами, конкурируя со всеми обычными склонностями человеческой природы, а именно:
С женской гордостью и со стыдливостью, в соединении с часто не поддающимися анализу привычками, дочерьми стыдливости.

ГЛАВА XXVII

О ВЗГЛЯДАХ

Это — великое оружие добродетельного кокетства. Взглядом можно сказать все, а между тем от взгляда всегда можно отречься, так как он не может быть повторен в точности.
Это напоминает мне графа Ж., римского Мирабо: милейшее ничтожное правительство этой страны приучило его к оригинальной манере рассказывать о чем-либо отрывисто, словами, которые говорят все и ничего. Он
дает понять все, но пусть кто угодно повторит буквально его слова,— скомпрометировать его невозможно. Кардинал Ланте говорил ему, что он украл этот талант у женщин, я скажу даже — у самых порядочных. Это плутовство является жестоким, но справедливым возмездием за мужскую тиранию.

ГЛАВА XXVIII

О ЖЕНСКОЙ ГОРДОСТИ

Всю свою жизнь женщины слышат разговоры мужчин о предметах, почитаемых важными: о крупных денежных выигрышах, о военных успехах, о людях, убитых на дуэли, об ужасных или замечательных случаях мести и т. д. Те из них, у кого гордая душа, чувствуют, что все это им недоступно, и потому они не в состоянии выказать гордость, обращающую на себя внимание значительностью фактов, на которые она опирается. Они чувствуют, что в груди их бьется сердце, которое по силе и гордости своих порывов выше всего окружающего, и в то же время видят, что последние из мужчин уважают друг друга больше, чем их. Они понимают, что им дано проявлять гордость только в мелочах или по крайней мере в вещах, имеющих значение только благодаря чувству и не подлежащих суду третьего лица. Страдая от этого мучительного противоречия между низменностью своей доли и высотой своей души, они стараются внушить уважение к своей гордости либо горячностью ее проявлений, либо непреклонной твердостью, с которою они придерживаются принятых ею решений. Встречаясь с возлюбленным до наступления близости, эти женщины думают, что он ведет осаду против них. Их воображение вечно раздражено всеми его поступками, которые, в сущности, могут служить лишь доказательством любви, потому что он любит. Вместо того, чтобы наслаждаться чувствами человека, избранного ими, они изощряют на нем свое тщеславие и, обладая нежнейшей душой, когда чувствительность ее не сосредоточена на одном предмете,— в тех случаях, когда сами начинают любить, они насквозь проникаются тщеславием, как пошлые кокетки.
Женщина с благородным характером тысячу раз пожертвует жизнью ради возлюбленного и навсегда разойдется с ним из-за ссоры на почве гордости, по поводу открытой или запертой двери. Для них это вопрос чести. Погубил же себя Наполеон, не пожелав уступить одной деревни.
Мне пришлось наблюдать ссору в этом роде, длившуюся больше года. Одна очень интересная и изящная женщина пожертвовала всем своим счастьем, чтобы не дать любовнику возможности хотя бы немного усомниться в высоте ее гордости. Примирение состоялось благодаря случаю и минутной слабости моей приятельницы, которая оказалась не в силах побороть ее, когда любовник, находившийся, как она думала, за сорок миль, очутился в таком месте, где, конечно, не ожидал ее увидеть Она была не в состоянии скрыть первый порыв восторга, Любовник растрогался еще больше, чем она, они чуть не упали на колени друг перед другом, и никогда я не видел слез, пролитых в таком изобилии. Само счастье неожиданно предстало предо мной. Слезы — высшая степень улыбки.
Герцог Аргальский показал прекрасный пример присутствия духа, не вступив в бой с женской гордостью во время своего свидания с королевой Каролиной в Ричмонде {‘Эдинбургская темница’, т. III.}. Чем возвышеннее у женщины характер, тем страшнее эти бури.
As the blackest sky
Foretells the heaviest tempest *.
D. Juan.
* Как самое черное небо предвещает самую злую бурю.
Из поэмы Байрона ‘Дон Жуан’.
He происходит ли это оттого, что чем сильнее наслаждается женщина выдающимися качествами своего возлюбленного в обычном течении жизни, тем больше стремится она отомстить ему за превосходство над другими людьми, которое она видит в нем постоянно, в те жестокие минуты, когда симпатия как будто разрушена? Она боится, что ее смешают с этими другими людьми.
Уже давно не читал я скучной ‘Клариссы’, мне кажется, однако, что именно из побуждений женской гордости она умирает и отказывается от руки Ловласа.
Вина Ловласа была велика, но так как она немного любила его, она могла бы найти в своем сердце прощение для преступления, причиной которого была любовь.
Монима, напротив, представляется мне трогательным образцом женских чувств. Кто не краснеет от удовольствия, когда актриса, достойная этой роли, говорит:
Над чувством роковым я одержала верх.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вы кознями его своими воскресили,
Я вам призналась в нем. Пути назад мне нет,
Из памяти о нем вотще вы стерли б след,
Добились силой вы постыдного признанья,
И мне уж не прогнать о нем воспоминанья.
Сомнений не приму я в верности моей!
Могила мне, сеньер, не кажется грустней
Союза с тем, кто мне наносит оскорбленье
И, в ложное меня поставив положенье,
Готовя лишь печаль уделу моему,
Меня стыдить посмел за чувство не к нему.
&nbsp, Расин
Я представляю себе, что грядущие века скажут: ‘Вот чем хороша была монархия {Монархия без хартии и палат.}: она порождала такие характеры и образы их, созданные великими художниками’.
Однако даже в средневековой республике я нахожу восхитительный пример этой тонкости чувств, как будто опровергающий мою теорию о влиянии образа правления на страсти и чистосердечно мною приводимый.
Я имею в виду эти трогательные стихи Данте:
Deh! quando tu sarai tomato al mondo.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ricorditi di me, che son la Pia
Siena mi f&egrave,: disfecemi maremma,
Saisi colui, che innanellata pria,
Disposando, m’avea con la sua gemma.
Purgatorio, cant. V.1.
1 Увы! когда ты вернешься в мир живых, вспомни и обо мне.
Я — Пия, Сьена дала мне жизнь,
я нашла смерть в ее мареммах.
Мою историю знает тот,
кто дал мне свое кольцо,
вступая со мною в брак.
Данте, ‘Чистилище’, песнь V.
Женщину, выражающуюся столь сдержанно, постигла судьба Дездемоны, и никто не знал об этом, хотя она могла сообщить о преступлении мужа друзьям, которые остались у нее на земле.
Нелло делла Пьетра женился на мадонне Пии, единственной наследнице Толомеи, самой богатой и знатной семьи в Сьене. Красота ее, приводившая в восхищение всю Тоскану, возбудила в сердце мужа ревность, которая вследствие ложных доносов и непрерывно возобновлявшихся подозрений привела его к ужасному плану. Трудно решить теперь, была ли его жена вполне невинна, однако Данте изображает ее вполне невинной.
Муж увез ее в сьенские мареммы, известные тогда, как и теперь, своей aria cattiva {Малярией (итал.).}. Он даже не пожелал объяснить своей несчастной жене причину ее ссылки в столь опасное для жизни место. Гордость его не снизошла ни до жалоб, ни до обвинений. Он жил вдвоем с ней в заброшенной башне на берегу моря, развалины которой я посетил: там он, не нарушая своего презрительного молчания, никогда не внимал ее мольбам. Живя рядом с нею, он хладнокровно ждал, когда зараженный воздух окажет свое действие. Черты ее, как уверяют, прекраснейшие из всех, которые в те времена доводилось видеть, не замедлили поблекнуть от болотных испарений. Через несколько месяцев она умерла. Некоторые хроникеры этих далеких времен сообщают, что Нелло, желая ускорить конец, пустил в ход кинжал, она погибла в мареммах каким-то ужасным образом, но род ее смерти остался тайной для современников. Нелло делла Пьетра пережил ее, но провел остаток дней в молчании, которого не прерывал никогда.
По благородству и тонкости чувств ничто не может сравниться со словами, с которыми обращается к Данте молодая Пия. Она хочет напомнить о себе друзьям, покинутым ею на земле в столь юные годы, называя себя и говоря о муже, она не хочет, однако, позволить себе ни малейшей жалобы на неслыханную, но уже непоправимую жестокость и только сообщает, что он знает историю ее смерти.
Такое постоянство в мести за оскорбленную гордость можно встретить, как мне кажется, только в южных странах.
В Пьемонте я был невольным свидетелем примерно такого же случая, но подробности его остались мне неизвестны. Меня послали с двадцатью пятью драгунами в лес, который тянется вдоль Сезии, чтобы задержать контрабанду. Приехав вечером в это дикое и пустынное место, я заметил между деревьями развалины старого замка, я направился к нему, к моему великому изумлению, он оказался обитаемым. Там жил один местный дворянин, весьма мрачный с виду, мужчина в шесть футов ростом, лет сорока, он с явным неудовольствием отвел мне две комнаты. В них я занимался музыкой со своим вахмистром. Несколько дней спустя мы обнаружили, что наш хозяин прячет женщину, которую мы шутки ради прозвали Камиллой, нам не приходило в голову заподозрить ужасную истину. Через полтора месяца она умерла. Грустное любопытство потянуло меня к гробу, я подкупил монаха, охранявшего его, и около полуночи, сославшись на то, что ему нужно покропить там святой водой, монах провел меня в часовню. Я увидел одно из тех изумительных лиц, которые прекрасны даже в объятиях смерти, у этой женщины был большой орлиный нос, благородных и нежных очертаний которого я никогда не забуду. Я покинул эти мрачные места. Пять лет спустя, когда отряд моего полка сопровождал императора при его короновании на трон короля Италии, я попросил, чтобы мне рассказали всю эту историю. Я узнал, что ревнивый муж, граф.., заметил однажды утром, что у кровати его жены висят английские часы, принадлежавшие одному молодому человеку, жившему в маленьком городке, где жили и они. В тот же день он отвез ее в полуразрушенный замок посреди лесов Сезии. Как и Нелло делла Пьетра, он не произнес больше ни слова. Когда она обращалась к нему с мольбами, он холодно, молча показывал ей английские часы, которые всегда носил с собой. Так они прожили вдвоем почти три года. Наконец она умерла от отчаяния в расцвете лет. Муж ее пытался заколоть владельца часов, когда ему не удалось это, он уехал в Геную, сел на корабль и пропал без вести. Земли его были разделены между разными лицами.
Если вы любезно ответите на дерзость, сказанную вам женщиной, которая обладает женской гордостью,— а это очень просто, когда есть привычка к военной жизни,— вы раздражите ее гордую душу, она примет вас за труса и очень быстро дойдет до оскорблений. Такие надменные натуры охотно уступают мужчинам, которые проявляют на их глазах нетерпимость к другим мужчинам. Это, по-моему, единственный выход, и часто приходится ссориться со своим ближним, чтобы избежать ссоры с возлюбленной.
К мисс Корнель, знаменитой лондонской актрисе, неожиданно зашел однажды богатый полковник, который был ей полезен. Она как раз принимала ничтожного любовника, который был ей только приятен. ‘Господин такой-то,— сказала она полковнику, сильно волнуясь,— пришел посмотреть на пони, которого я хочу продать’. ‘Я явился сюда совсем для других целей’,— гордо возразил этот случайный любовник, уже начинавший надоедать ей, после этого ответа она снова бешено влюбилась в него1. Подобные женщины симпатизируют гордости своих любовников и не изощряют на них собственную склонность к гордости.
1 Я возвращаюсь всегда от мисс Корнель полный восхищения и глубоких мыслей о страстях, открывшихся мне в обнаженном виде. Ее повелительный тон с прислугой свидетельствует не о деспотизме, а о том, что она быстро и ясно видит все, что нужно сделать.
Разгневавшись на меня в начале вечера, она к концу его совершенно забывает об этом. Она рассказывает мне все особенности своей страсти к Мортимеру: ‘Я предпочитаю видеться с ним в обществе, чем наедине’. Самая гениальная женщина не могла бы поступать умнее. Происходит это оттого, что она дерзает быть совершенно естественной, и никакие теории не стесняют ее. ‘Мне доставляет больше счастья быть актрисой, чем женой пэра’. Великая душа, дружбу которой я должен сохранить себе в назидание.
Характер герцога де Лозена (1660 год) {Надменность и мужество в мелочах, но вместе с тем и страстное внимание к мелочам, горячность холерического темперамента, его поведение с г-жой Монако (Сен-Симон, т. V, стр. 383), его приключение под кроватью г-жи Монтеспан, с которой в это время был король. Если бы не внимание к мелочам, такой характер был бы для женщин незаметен.} должен очаровывать таких женщин, а может быть, и всех незаурядных женщин вообще, если только они с первого же раза простят ему недостаток изящества, более возвышенное достоинство ускользает от них, спокойствие взгляда, который охватывает все и которого не трогают мелочи, принимается ими за холодность. Разве придворные дамы в Сен-Клу не утверждали, что у Наполеона был сухой и прозаический характер1? Великий человек подобен орлу: чем выше он взлетел, тем меньше доступен взору, за свое величие он наказан душевным одиночеством.
1 When Minna Toil heard a tale of woe or of romance, it was then her blood rushed to her cheeks, and shewed plainly, how warm it beat, notwithstanding the generally serious composed and retiring disposition which her countenance and demeanour seemed to exhibit. The Pirate, v. 1 p. 33 *.
* ‘Когда Минна Тойл слушала какую-нибудь печальную или фантастическую повесть, кровь приливала ей к щекам, и было ясно, как жарко билось ее сердце, несмотря на обычно серьезное и сдержанное расположение духа, о котором, казалось, говорило ее лицо и все поведение’. ‘Пират’, I, 33.
Люди пошлые находят бесчувственными души, подобные Минне Тойл, которые не считают обстоятельства будничной жизни достойными их внимания.
Женская гордость порождает то, что женщины называют недостатком деликатности. Мне кажется, это довольно похоже на то, что короли называют оскорблением величества,— преступление тем более опасное, что его можно совершить, не подозревая об этом. Нежнейшего любовника можно обвинить в недостатке деликатности, если он не очень умен или, что печальнее, если он дерзает отдаться величайшему очарованию любви, счастью быть совершенно естественным с любимой женщиной и не слушает того, что ему говорят.
Всего этого благородное сердце не подозревает, и, чтобы поверить этому, надо это испытать, так как, общаясь с друзьями-мужчинами, мы усвоили привычку действовать справедливо и откровенно.
Необходимо помнить, что мы имеем дело с существами, которые, хотя бы и без оснований, могут считать себя низшими по силе характера, или, лучше сказать, могут думать, что их считают низшими.
Разве истинная гордость женщины не должна была бы измеряться силою внушенного ею чувства? Одну из фрейлин супруги Франциска I поддразнивали легкомыслием ее любовника, говоря, что он вовсе не любит ее. Некоторое время спустя этот любовник заболел, после чего вновь появился при дворе немым. Однажды через два года, услышав, что окружающие удивляются тому, что она еще любит его, она сказала ему: ‘Говорите’. И он заговорил.

ГЛАВА XXIX

О ЖЕНСКОМ МУЖЕСТВЕ

I tell thee, proud Templar, that not in thy fiercest battles hadst thou displayed more of the vaunted courage, than has been shown by woman, when called upon to suffer by affection or duty.

‘Ivanhoe’, tome III, page 220 *.

* Уверяю тебя, гордый тамплиер, что даже в жесточайших битвах твое хваленое мужество не достигало такой высоты, как мужество, проявляемое женщинами, которым приходится страдать из-за любви или из-за долга.

‘Айвенго’, т. III, стр. 220.

Мне вспоминается фраза, прочитанная мною в какой-то книге по истории: ‘Все мужчины потеряли голову, в такие минуты женщины имеют над ними неоспоримое превосходство’.
Мужество женщины получает подкрепление, которого нет у мужества ее любовника, ее подстрекает по отношению к нему самолюбие, и ей доставляет такое удовольствие возможность в самый разгар опасности состязаться в твердости с человеком, который часто оскорблял ее, гордясь своим покровительством и своей силой, что и сила этого наслаждения возвышает женщину над каким-либо страхом, составляющим в данную минуту слабость мужчины. Если бы в эту самую минуту мужчина имел такую же поддержку, он тоже возвысился бы над всем, ибо страх вовсе не в опасности, он в нас самих.
Это не значит, что я намерен умалять мужество женщин, я видел, как иной раз они бывают выше в этом отношении, чем самые храбрые мужчины. Нужно только, чтобы они любили кого-нибудь, так как тогда все их чувство сосредоточивается на любимом человеке, и самая грозная прямая личная опасность превращается для них в его присутствии в розу, которую легко сорвать {Мария Стюарт, говорящая о Лейстере после свидания с Елизаветой, во время которого она себя погубила. Шиллер.}.
У женщин, которые не любили, я тоже наблюдал самое холодное, самое удивительное бесстрашие, совершенно чуждое какой-либо нервозности.
Правда, мне приходило в голову, что они так храбры только потому, что не знают, как мучительны бывают раны.
Что же касается нравственного мужества, неизмеримо более высокого, то твердость женщины, борющейся со своей любовью,— самое великолепное из всего, что только существует на свете. Всякие другие проявления мужества кажутся пустяками по сравнению с этой столь противоестественной и столь болезненной борьбой. Может быть, они почерпают силу в привычке к жертвам, навязанной нам стыдливостью.
Несчастье женщин в том, что проявления этого мужества всегда остаются скрытыми и почти не подлежат огласке.
Еще большее несчастье в том, что оно направлено против их счастья: принцессе Клевской следовало ничего не говорить мужу и отдаться герцогу Немурскому.
Может быть, женщин главным образом поддерживает гордое сознание того, что они отлично защищаются, и они воображают, что обладание ими является для любовника вопросом тщеславия. Жалкая и ничтожная мысль! Как будто у страстного человека, ставящего себя с легким сердцем во всякие смешные положения, есть время думать о тщеславии! Так монахи, воображающие, что они провели дьявола, вознаграждают себя гордостью за свои власяницы и умерщвление плоти.
Мне кажется, что если бы принцесса Клевская дожила до старости, до того времени, когда мы судим свою жизнь и когда наслаждения гордости предстают перед нами во всем их ничтожестве, она раскаялась бы. Задним числом ей захотелось бы прожить свою жизнь так, как прожила свою г-жа де Лафайет {Известно, что эта знаменитая женщина написала свой роман ‘Принцесса Клевская’ совместно с Ларошфуко и что оба автора прожили в совершенном согласии последние двадцать лет своей жизни. Такова именно любовь в итальянском стиле.}.
Я сейчас перечел сотню страниц этих опытов, мне удалось дать лишь очень скудное представление о настоящей любви, занимающей всю душу, наполняющей ее то самыми радужными, то самыми безотрадными, но всегда высокими образами и делающей ее совершенно нечувствительной ко всему остальному на свете. Я не знаю, как выразить то, что мне столь ясно, никогда еще так не тяготило меня отсутствие таланта. Как сделать ощутимыми для читателя простоту действий и характеров, глубокую серьезность, взгляд, так верно и с таким чистосердечием отражающий оттенок чувства, и в особенности — я опять возвращаюсь к этому — невыразимое безразличие ко всему остальному, кроме любимой женщины? Да или нет, произнесенное любящим существом, полно умилительной глубины, которой нет ни в чем другом, которой не было у этого самого человека в другое время. Сегодня (3 августа), около девяти часов утра, я проехал верхом мимо красивого английского сада маркиза Дзампьери, расположенного на последних отрогах тех увенчанных высокими деревьями холмов, к которым прислонилась Болонья и с которых можно наслаждаться таким великолепным видом на богатую и зеленую Ломбардию, прекраснейшую страну в мире. В лавровой роще сада Дзампьери, возвышающейся над дорогой, по которой я ехал и которая ведет к водопаду Рено у Каза-Леккьо, я увидел графа Дельфанте, он был погружен в глубокую задумчивость и, хотя мы провели вместе вечер и расстались только в два часа ночи, едва ответил на мой поклон. Я осмотрел водопад, перебрался через Рено, наконец, по крайней мере три часа спустя, я снова очутился у рощицы сада Дзампьери и снова увидел его, он стоял в той же самой позе, прислонившись к огромной сосне, которая высится над лавровой рощицей, боюсь, что эту подробность найдут слишком обыденной и ничего не доказывающей: он подошел ко мне со слезами на глазах и попросил меня не делать анекдота из его неподвижности. Я растрогался и предложил ему вернуться, обещав провести с ним остаток дня в деревне. Через два часа он рассказал мне все: это прекрасная душа, но как холодны только что прочитанные вами страницы по сравнению с тем, что он говорил мне!
К тому же ему кажется, что он не любим, я не разделяю его мнения. На прекрасном мраморном лице графини Гиджи, у которой мы провели вечер, нельзя прочесть ничего. Иногда только внезапная и легкая краска, над которой она не властна, выдает волнения ее души, раздираемой женской гордостью и сильным чувством Видно даже, как краснеет ее алебастровая шея и открытая часть плеч, достойных Кановы. У нее хватает искусства скрывать свои мрачные черные глаза от взглядов тех людей, чьей проницательности боится ее женская чувствительность, но я видел сегодня вечером, как внезапная краска залила все ее лицо, когда Дельфанте сказал что-то, чего она не одобрила. Этой надменной душе показалось, что он менее достоин ее.
Но все же, если бы даже я ошибался в своих предположениях о счастье Дельфанте, то, оставив в стороне тщеславие, я считаю, что он счастливее меня, равнодушного человека, находящегося, и на посторонний взгляд и на самом деле, в очень благоприятных условиях для счастья.

Болонья, 3 августа: 1818 года.

ГЛАВА XXX

СТРАННОЕ И ГРУСТНОЕ ЗРЕЛИЩЕ

Женщины, с их женской гордостью, вымещают досаду, причиняемую им дураками, на умных мужчинах, а досаду, причиняемую прозаическими натурами, действующими с помощью денег и палочных ударов, на благородных душах. Нечего сказать, хороший результат.
Мелочные соображения гордости и светских приличий послужили причиной несчастья некоторых женщин, и родные из гордости поставили их в ужасное положение. Судьба оставила им в утешение нечто гораздо большее, чем все их горести,— счастье страстно любить и быть страстно любимыми, но вот в один прекрасный День они перенимают у своих врагов ту бессмысленную гордость, первыми жертвами которой стали они сами, и все это лишь для того, чтобы убить единственное счастье, которое им осталось, чтобы сделать несчастными и себя и тех, кто их любит. Какая-нибудь подруга, у которой было десять всем известных любовных связей, иногда притом даже одновременных, настойчиво внушает женщине, что, полюбив, она обесчестит себя в глазах общества, а между тем это милое общество, никогда не возвышающееся над низкими мыслями, великодушно разрешает женщине заводить нового любовника ежегодно, утверждая, что таков обычай. И вот душа опечалена странным зрелищем: по совету пошлой шлюхи нежная и в высшей степени чуткая женщина, ангел чистоты, бежит от единственного и безграничного счастья, которое ей осталось, чтобы предстать в одеждах сияющей белизны перед толстым дуралеем-судьей, ослепшим, как известно, сто лет тому назад и кричащим во всю глотку: ‘Она в трауре!’

ГЛАВА XXXI

ВЫДЕРЖКА ИЗ ДНЕВНИКА САЛЬВИАТИ

Ingenium nobis ipsa puella facit.

Propert., II, 1 *.

* Сама девушка повинна в нашем душевном состоянии.

Проперций, II, 7.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Болонья, 29 апреля 1818.

Удрученный несчастьем, в которое меня повергла любовь, я проклинаю свое существование. Все мне противно. Погода хмурится, идет дождь, поздний холод опять погрузил в уныние природу, которая после долгой зимы рвалась к весне.
Скьяссетти, отставной наполеоновский полковник, рассудительный и хладнокровный друг, провел у меня два часа. ‘Вам следовало бы перестать любить ее’. ‘Как достигнуть этого? Верните мне мою страсть к войне’. ‘Знакомство с нею было для вас большим несчастьем’. Я чувствую себя таким подавленным, мужество настолько покинуло меня, тоска так владеет мною сегодня, что я почти соглашаюсь с ним. Мы оба стараемся угадать, какие соображения заставили ее подругу оклеветать меня, мы ничего не понимаем и только вспоминаем старую неаполитанскую поговорку: ‘Женщина, от которой ушла молодость и любовь, злится по пустякам’. Несомненно одно: эта жестокая женщина в бешенстве на меня, так выразился один из ее друзей. Я могу отомстить ей ужасным образом, но у меня нет ни малейшей возможности защитить себя от ее ненависти. Скьяссетти уходит. Не зная, что делать с собой, я иду бродить под дождем. Моя квартира, эта комната, где я жил в первое время нашего знакомства, когда мы виделись каждый вечер, кажется мне невыносимой. Каждая гравюра, каждая вещь упрекают меня за счастье, о котором я мечтал при них и которое потерял навсегда.
Я брожу по улицам под холодным дождем, и случай, если можно это назвать случаем, приводит меня к ее окнам. Уже темнело, и я шел, устремив глаза, полные слез, на окно ее комнаты. Вдруг занавеска немного раздвинулась, как будто кто-то хотел взглянуть на площадь, и тотчас задернулась снова. Я почувствовал как бы толчок в сердце. Я не мог держаться на ногах, я спрятался под навес соседнего дома. Тысячи чувств нахлынули на мою душу, может быть, занавеска колыхнулась совсем случайно, но что, если она была раздвинута ее рукой!
Есть на свете два несчастья: несчастье неудовлетворенной страсти и несчастье dead blank {Смертельная тоска (англ.).}.
Когда любовь живет во мне, я чувствую в двух шагах от себя бесконечное счастье, превосходящее все мои желания, зависящее от одного лишь слова, от одной лишь улыбки.
Когда, подобно Скьяссетти, я не чувствую страсти, в грустные дни, я ни в чем не вижу счастья, начинаю сомневаться, что оно существует для меня, впадаю в сплин. Следовало бы не испытывать сильных страстей и обладать лишь некоторой долей любопытства или тщеславия.
Уже два часа ночи, а я видел легкое колыхание занавески в шесть часов, я сделал десяток визитов, побывал в театре, но всюду оставался молчаливым и задумчивым и целый вечер думал над таким вопросом: ‘Что если после столь сильного и столь малообоснованного гнева — ибо разве я хотел оскорбить ее и разве есть что-либо на свете, чего нельзя было бы оправдать хорошими намерениями? — она на мгновение почувствовала любовь ко мне?’
Бедный Сальвиати, написавший предшествующие строки на полях томика Петрарки, умер некоторое время спустя, он был близким другом мне и Скьяссетти, мы знали все его помыслы, и именно ему я обязан всеми мрачными страницами этих опытов. Он олицетворял безрассудство, впрочем, женщина, ради которой он совершил столько безумств,— самое интересное существо, которое мне когда-либо приходилось встречать. Скьяссетти говорил мне: не считаете ли вы, что эта несчастная страсть не дала Сальвиати ничего хорошего? Прежде всего, он испытал денежные невзгоды, хуже которых трудно себе представить. Эти невзгоды заставили его после блестящей молодости довольствоваться очень скромным состоянием и при всяких других обстоятельствах привели бы его в исступление, а тут он едва вспоминал о них два раза в месяц.
Затем, что неизмеримо важнее для такого выдающегося человека, эта страсть была для него первым настоящим курсом логики, который ему удалось пройти. Это покажется странным для человека, который бывал при дворе, но это объясняется его безграничным мужеством. Например, он провел как ни в чем не бывало день, повергший его в ничтожество, на этот раз, как и в России, он удивлялся тому, что не чувствует ничего особенного, действительно, он никогда не боялся чего-нибудь настолько, чтобы думать об этом два дня подряд. Взамен этой беспечности он в течение последних двух лет ежеминутно старался поддержать в себе мужество, раньше он ни в чем не видел опасности.
Когда вследствие его неосторожности и его веры в хорошее о нем мнение1 любимая женщина осудила его на встречи с ней не чаще двух раз в месяц, мы узнали, что, опьяненный радостью, он разговаривал с ней ночи напролет, ибо она принимала его с той благородной простотой, которую он обожал в ней. Он считал, что у него и у госпожи… исключительные души и что им следовало бы объясняться взглядами. Он не мог допустить, чтобы она придавала хоть малейшее значение тем мелким, мещанским толкам, которые могли выставить его в преступном свете. Следствием этого прекрасного доверия к женщине, окруженной его врагами, было то, что его прогнали.
1 Sotto l’osbergo del sentirsi pura (Dante) *.
* В кольчугу правды облекаться смело. Данте, ‘Ад’. Песнь XXVIII.
‘С госпожой…,— говорил я ему,— вы забываете свои правила, забываете, что величию души нужно доверять только в крайнем случае’. ‘Неужели вы думаете,— отвечал он,— что в мире есть сердце, более родственное ей? Правда, за страстность, благодаря которой линия скал на горизонте в Полиньи напоминала мне разгневанную Леонору, я расплачиваюсь неудачей всех моих предприятий в жизни, неудачей, происходящей от недостатка терпеливой расчетливости и от безрассудств, совершенных под влиянием непосредственного впечатления’. Мы видим тут что-то близкое к безумию.
Жизнь разделилась для Сальвиати на двухнедельные периоды, принимавшие окраску последней встречи, которой его удостаивали. Но я неоднократно замечал, что счастье, которым он бывал обязан приему, казавшемуся ему сравнительно менее холодным, ощущалось им гораздо менее остро, чем несчастье, причиненное суровым приемом {Я часто замечал в любви эту склонность извлекать больше горя из горестных событий, чем счастья из счастливых.}. Госпожа… бывала иногда неискренна с ним: вот два соображения, которые я никогда не решался ему высказать. За вычетом того, что в его горестях было наиболее интимного и о чем он имел деликатность не говорить самым дорогим и вполне чуждым зависти друзьям, в каждом суровом приеме Леоноры он видел торжество прозаических и интригующих душ над душами прямыми и великодушными. Тогда он отчаивался в добродетели и особенно в славе. Он позволял себе высказывать своим друзьям только мысли, навеянные ему страстью,— правда, мысли эти были печальные, но они могли представить кое-какой интерес с философской точки зрения. Мне было любопытно наблюдать эту странную душу, обычно любовь-страсть встречается у людей, отличающихся наивностью в немецком стиле {Дон Карлос, Сен-Пре, Ипполит, Баязет у Расина.}. Сальвиати же принадлежал к числу самых твердых и самых умных людей, каких я когда-либо знал.
Мне кажется, что после этих суровых приемов он успокаивался только тогда, когда ему удавалось оправдать жестокость Леоноры. Пока он считал, что она, быть может, неправа, мучая его, он чувствовал себя несчастным. Я никогда не поверил бы, что любовь настолько лишена тщеславия.
Он постоянно восхвалял нам любовь: ‘Если бы какая-нибудь сверхъестественная сила сказала мне: ‘Разбейте стекло у этих часов, и Леонора станет для вас тем, чем она была три года назад, равнодушной приятельницей’,— по правде говоря, я думаю, что не было такого момента в моей жизни, когда у меня хватило бы мужества разбить его’. Я видел, что он сходит с ума, рассуждая так, и ни разу не решился высказать ему вышеупомянутые соображения.
Он прибавил: ‘Как реформация Лютера в конце средних веков, потрясшая общество до самого основания, обновила мир и перестроила его на разумных началах, так любовь обновляет и укрепляет благородную натуру.
Только тогда человек освобождается от всякого ребячества в жизни, без этого переворота в нем навсегда осталось бы что-то натянутое и театральное. Только полюбив, научился я проявлять известное величие души,— до такой степени нелепо воспитание, получаемое нами в военных школах.
Хотя я и вел себя хорошо, я был всего лишь ребенком при дворе Наполеона и в Москве. Я исполнял свой долг, но мне была неведома героическая простота, которая является плодом полной и чистосердечной жертвы. Только за последний год, например, сердце мое постигло простоту римлян Тита Ливия. Прежде они казались мне холодными по сравнению с нашими блестящими полковниками. То, на что они были способны для своего Рима, я нахожу в моем сердце для Леоноры. Если бы, на мое счастье, я мог сделать что-нибудь для нее, моим первым желанием было бы скрыть это. Поведение Регулов и Дециев было чем-то заранее предначертанным, а потому не могло притязать на изумление. Прежде чем я полюбил, я был ничтожен именно потому, что испытывал иногда соблазн показаться самому себе великим, в этом было какое-то усилие, которое я ощущал и за которое хвалил себя.
А чем только не обязаны мы любви в области чувства! После случайностей первой юности сердце замыкается для симпатии. Смерть или разлука отнимают у нас товарищей детства, и мы вынуждены жить в обществе равнодушных спутников, не выпускающих аршина из рук, вечно занятых соображениями выгоды или тщеславия. Постепенно, за отсутствием их применения, все нежные и великодушные стороны души становятся бесплодными, и меньше чем в тридцать лет человек чувствует, что он окаменел для всех сладостных и нежных ощущений. Под влиянием любви в этой бесплодной пустыне пробивается источник чувств, более обильный и более свежий даже, чем в первой молодости. Тогда была смутная, безумная и все время рассеянная надежда {Мордаунт Мертон, ‘Пират’, т. I.}, никогда ни к чему не было преданности, никогда не было постоянных и глубоких желаний, неизменно беспечная душа жаждала нового и пренебрегала сегодня тем, что она боготворила вчера. И нет ничего более сосредоточенного, более таинственного, более вечно единого по своей сущности, чем кристаллизация любви. Раньше могло нравиться только приятное, да и то лишь на минуту, теперь глубоко трогает все относящееся к любимому существу, даже самые безразличные предметы. Приехав в большой город, за сто миль от того места, где жила Леонора, я чувствовал робость и начинал дрожать: на каждом повороте улицы я боялся встретить Альвизу, близкую подругу г-жи…, подругу, с которой я даже незнаком. Все окуталось для меня налетом чего-то таинственного и священного, сердце мое трепетало во время разговора со старым ученым. Я не мог слышать, не краснея, упоминания о заставе, около которой жила подруга Леоноры.
Даже суровость любимой женщины полна бесконечного очарования, которого мы не находим в самые счастливые для нас минуты в других женщинах. Так глубокие тени на картинах Корреджо вовсе не представляют собою, как у других художников, что-то малоприятное, хотя и необходимое для усиления световых эффектов и большей рельефности фигур, но сами по себе обладают чарующей прелестью и погружают нас в сладостную задумчивость {Раз уж я упомянул о Корреджо, скажу, что в наброске головы ангела, в Трибуне Флорентийской галереи, мы находим взгляд, выражающий счастливую любовь, а в Парме в ‘Мадонне, венчаемой Иисусом’,— потупленные глаза любви.}.
Да, половина, и притом прекраснейшая половина, жизни остается скрытой для человека, не любившего со страстью’.
Сальвиати должен был призвать на помощь всю силу своей диалектики, чтобы не уступить благоразумному Скьяссетти, который постоянно говорил ему: ‘Если вы хотите быть счастливым, довольствуйтесь жизнью без огорчений и небольшой ежедневной порцией счастья. Остерегайтесь лотереи больших страстей’. ‘Дайте мне в таком случае ваше любопытство’,— отвечал Сальвиати.
Мне кажется, часто бывали дни, когда он рад был бы возможности последовать советам нашего благоразумного полковника, он пробовал бороться, и ему казалось, что он борется успешно, но эта борьба была ему совершенно не по силам, а между тем какой запас сил таился в его душе!
Когда он издали видел на улице белую шелковую шляпу, слегка напоминающую шляпу г-жи…, сердце его переставало биться, и он вынужден бывал прислониться к стене. Даже в самые грустные минуты счастье встречи с нею доставляло ему несколько часов опьянения, которое брало верх над гнетом несчастья и над всякого рода рассуждениями1. Несомненно, впрочем, что незадолго до своей смерти2, после двух лет этой высокой и безграничной страсти, в его характере появились некоторые новые, благородные черты и что по крайней мере в этом отношении он правильно судил о себе: если бы он был жив и обстоятельства хотя бы немного благоприятствовали ему, он заставил бы говорить о себе. Возможно, однако, что благодаря его простоте достоинства его прошли бы незамеченными в этом мире.
О, lasso!
Quanti dolci pensier, quanto desio,
Men costui al doloroso passo!
Biondo era, e bello, e di gentile aspetto,
Ma l’un de’cigli un colpo avea diviso.
Dante3.
1 Come what sorrow can,
It cannot countervail the exchange of joy
That one short moment gives me in her sight.
Romeo and Juliet *.
* Но пусть приходит горе:
Оно не сможет радости превысить.
Что мне дает одно мгновенье с ней.
‘Ромео и Джульетта’.
2 За несколько дней до своей смерти он сочинил маленькую оду, имеющую то достоинство, что в ней точно выражены чувства, о которых он говорил нам:
L’ultimo di
Anacreontica.
A Finira
Vedi tu dove il rio
Lambendo un mirto va.
L del riposo mio
La pietra surger.
Il passero amoroso
E il nobile usignuol
Entro quel mirto ombroso
Raccoglieranno il vol.
Vieni, diletta Elvira,
A quella tomba vien,
E sulla muta lira
Appoggia il bianco sen.
Su quella bruna pietra,
Le tortore verran,
E intorno alla mia cetra,
Il nido intrecieran.
E ogni anno, il di che offendere
M’osasti tu infedel,
Far la su discendere
La folgore del ciel,
Odi d’un uom che muore,
Odi l’estremo suon,
Questo appassito fiore
Ti lascio, Elvira, in don.
Quanto prezioso ei sia
Saper tu il devi appien,
Il di che fosti mia,
Te l’involai dal sen.
Simbolo allor d’affetto.
Or pegno di dolor.
Torno e posarti in petto,
Quest’ appassito fior.
E avrai nel cuor scolpito.
Se crudo il cor non &egrave,.
Come ti fu rapito,
Come fu reso a te.
S. Radael *
* Последний день
В духе Анакреона
Эльвире
Где клонится мирт над рекою,
С веселой играя волной.
Я там под плитой гробовою
Вкушать буду вечный покой
Воробышек, в лето влюбленный,
И славный певец соловей.
Пленившись листвою зеленой,
Немножко понежатся в ней.
Приди, дорогая Эльвира,
На эту могилу приди,
Навеки замолкшая лира
Пусть белой коснется груди.
Быть может, на камень унылый
Весной голубки прилетят.
Чтоб свить над моею могилой
Гнездо для своих голубят.
В день тот, когда ты посмела
Изменой меня оскорбить,
В год каждый я молнией белой
С небес к тебе буду сходить.
Того, кто уходит из мира.
Последний ты слышишь ли вздох?
Тебе оставляю, Эльвира,
Я этот засохший цветок.
Насколько его я лелею.
Едва ли ты можешь понять,
Я в день, как ты стала моею.
Дерзнул у тебя его взять.
Как символ чувства святого
Иль тяжких мучений залог.
Пусть ляжет на грудь твою снова
Этот засохший цветок.
Чтоб сердце твое вспоминало,—
Жестокой ты стать не могла,—
Как свой ты цветок потеряла,
Как вновь ты его обрела.
Дж. Радаэлли
3 Бедный страдалец! Какие сладостные мысли и сколь сильное желание привели его к кончине. У него было красивое и нежное лицо, и волосы его были светлы, но благородный шрам пересекал одну из его бровей. Данте.

ГЛАВА XXXII

О БЛИЗОСТИ

Величайшее счастье, какое только может дать любовь,— это первое рукопожатие любимой женщины.
Счастье волокитства, напротив, гораздо реальнее и гораздо более склонно к шуткам.
В любви-страсти совершенное счастье заключается не столько в близости, сколько в последнем шаге к ней.
Но как описать счастье, если оно не оставляет по себе воспоминаний?
Мортимер с трепетом возвращается из долгого путешествия, он обожает Дженни, она не отвечала на его письма. Приехав в Лондон, он вскакивает на коня и мчится ее разыскивать в загородном ее доме. Он приезжает, она прогуливается по парку, он бежит туда, сердце его сильно бьется, он встречает ее, она протягивает ему руку, смущена при виде его: ему ясно, что он любим. В то время, как он прогуливается с ней по аллеям парка, платье Дженни запутывается в колючем кусте акации. После этого Мортимер был счастлив, но Дженни оказалась неверна. Я доказываю ему, что Дженни никогда не любила его, он приводит в доказательство ее любви тот особенный прием, который она оказала ему при его возвращении с континента, но совершенно не в состоянии рассказать ни малейшей подробности. Он только заметно вздрагивает при виде каждого куста акации, в самом деле, это единственно ясное воспоминание, сохранившееся у него от самой счастливой минуты его жизни {‘Жизнь Гайдна’, стр. 228.}.
Один чувствительный и прямодушный человек, рыцарь старых времен, поверял мне сегодня вечером (в нашей лодке, застигнутой сильной непогодой на озере Гарда) {20 сентября 1811 года.} свою любовную историю, которою, со своей стороны, я не поделюсь с читателями, но из которой я считаю себя вправе вывести заключение, что момент близости подобен прекрасным майским дням, это опасная пора для самых красивых цветов, момент, который, может стать роковым и разрушить в одно мгновение самые радужные надежды.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .1
1 ‘При первой же ссоре г-жа Ивернетта дала отставку бедному Бариаку. Бариак был действительно влюблен, этот разрыв привел его в отчаяние. Но друг его, Гильом Балаон, жизнь которого мы описываем, оказал ему большую помощь и добился того, что суровая Ивернетта смягчилась. Мир был заключен, и примирение сопровождалось столь сладостными подробностями, что Бариак клялся Балаону, что миг первых милостей, полученных им от возлюбленной, был менее сладок, чем это восхитительное примирение. Слова его вскружили голову Балаону, он захотел испытать удовольствие, описанное ему другом’ и т. д. и т. д. Ниверне. Жизнеописания некоторых трубадуров, т. I, стр. 32.
Нельзя воздать достаточную хвалу естественности. Единственный допустимый вид кокетства в таком серьезном деле — любовь в стиле Вертера, когда человек не знает, куда она приведет его, и в то же время, по счастливой для добродетели случайности, это лучшая тактика. Сам того не подозревая, действительно влюбившийся человек говорит очаровательные вещи, пользуясь неведомым ему языком.
Горе человеку, хоть сколько-нибудь манерному! Даже если он любит, даже если у него выдающийся ум, он теряет три четверти своих преимуществ. Если вы хоть на минуту поддадитесь аффектации, немедленно после этого наступит миг равнодушия.
Все искусство любви сводится, мне кажется, к тому, чтобы говорить именно то, что подсказывает степень опьянения данной минуты, то есть, выражаясь иными словами, слушаться своей души. Не нужно думать, что это так уж легко, у человека, любящего по-настоящему, пропадает способность речи, когда его подруга говорит ему что-нибудь, делающее его счастливым.
Благодаря этому он упускает те действия, которые могли бы родиться из его слов {Это тот род застенчивости, который играет решающую роль и доказывает наличие любви-страсти в умном человеке.}, и лучше молчать, чем говорить не вовремя слишком нежные слова, то, что было уместно десять секунд назад, совсем неуместно и звучит невпопад сейчас. Каждый раз, как я нарушал это правило {Напомню, что если автор употребляет иногда местоимение ‘я’, то это делается им лишь с целью внести некоторое разнообразие в форму этих опытов. У него ни в коем случае нет намерения занимать читателя собственными своими чувствами. Он старается поделиться с ним тем, что он наблюдал в своих ближних, по возможности избегая однообразия.} и произносил фразу, которая приходила мне в голову за три минуты перед тем и которая мне нравилась, Леонора неизменно карала меня. После этого, уходя, я говорил себе: ‘Она права, вот одна из тех вещей, которые должны чрезвычайно оскорблять тонко чувствующую женщину, это непристойность чувства’. Подобно безвкусным риторам, они скорее допустили бы некоторую слабость и холодность. Ничто в мире не страшит их, кроме лживости любовника, и потому малейшая неискренность в чем-нибудь, хотя бы невиннейшая на свете, мгновенно лишает их всякого счастья и возбуждает в них недоверие.
Порядочные женщины избегают пылкости и неожиданных порывов, которые, однако, представляют собою отличительные признаки страсти, пылкость тревожит их стыдливость, а кроме того, они защищаются.
Когда вспышки ревности или неудовольствия приводят к охлаждению, можно, вообще говоря, прибегнуть к речам, с помощью которых рождается опьянение, способствующее любви, и, если после первых двух-трех вступительных фраз вы не упустите случая точно выразить то, что вам подсказывает душа, вы доставите большое удовольствие любимой женщине. Большинство мужчин делает ошибку, стараясь говорить слова, которые кажутся им изящными, остроумными, трогательными, вместо того, чтобы отмыть душу от светского крахмала и довести ее до такой степени простоты и естественности, когда остается лишь наивно высказать то, что душа чувствует в эту минуту. Если у вас хватит на это решимости, вы тотчас же будете вознаграждены своего рода примирением.
Именно эта, столь же быстрая, сколь непроизвольная награда за удовольствия, доставленные любимому существу, ставит любовную страсть намного выше других страстей.
При совершенной естественности счастье двух существ начинает сливаться {Проявляться в совершенно одинаковых действиях.}. В силу симпатии и некоторых других законов нашей природы это просто-напросто величайшее счастье, какое только может быть.
Нет ничего труднее, как определить смысл понятия естественность, составляющего необходимое условие счастья в любви.
Естественным называется то, что не отклоняется от обычного образа действий. Само собою разумеется, что никогда не следует не только лгать любимому существу, но даже хоть сколько-нибудь приукрашивать или искажать чистоту правдивости. Ибо, если вы приукрашиваете ее, внимание поглощено этим приукрашиванием и не отзывается простодушно, как клавиша рояля, на чувство, которое видно в глазах женщины. Вскоре она замечает это по какому-то холодку, охватывающему ее, и, в свою очередь, прибегает к кокетству. Не здесь ли кроется тайная причина того, что мы не можем любить женщину, которая много ниже нас по уму? Ведь с нею можно притворяться безнаказанно, а так как в силу привычки притворяться удобнее, то в нас появляется недостаточная естественность. С этого мгновения любовь больше не любовь, она опускается до уровня обыкновенной сделки, единственная разница в том, что вместо денег мы получаем удовольствие, или удовлетворение тщеславия, или соединение того и другого. Но трудно не испытывать некоторого презрения к женщине, с которой можно безнаказанно ломать комедию, а потому, чтобы бросить ее, нужно только набрести на другую, которая была бы в этом отношении сколько-нибудь лучше ее. Привычка или клятвы могут удержать человека, но я говорю о влечении сердца, по природе своей склонного стремиться к наибольшему наслаждению.
Возвращаясь к слову естественность, замечу, что естественное и привычное — разные вещи. Если придавать этим словам одинаковое значение, очевидно, что чем больше в нас чувствительности, тем труднее нам быть естественными, ибо привычка имеет меньше власти над состоянием и поведением человека, чем сила обстоятельств. Все страницы жизни холодного человека одинаковы, сегодня вы найдете его таким же, каким он был вчера: всегда той же деревяшкой.
Как только в нем заговорит сердце, чувствительный человек не находит в себе больше следов привычки, которая руководила бы его поступками, и как мог бы он идти по дороге, если чувство этой дороги им утеряно?
Он ощущает огромный вес, приобретаемый каждым словом, с которым он обращается к любимому существу, ему кажется, что одно слово вот-вот решит его участь. Как может он не стараться хорошо говорить? Или, по крайней мере, как может он не чувствовать, что хорошо говорит? С этого момента непосредственности больше нет. Не надо, следовательно, и притязать на непосредственность, представляющую собой свойство души никогда не оглядываться на самое себя. Мы таковы, какими мы в силах быть, но мы чувствуем, каковы мы.
Мне кажется, мы подошли сейчас к крайнему пределу естественности, к какому только может стремиться в любви тонко чувствующее сердце.
Страстный человек может лишь ухватиться, как за единственное прибежище во время бури, за клятву никогда не искажать истину и правильно читать в своем сердце, если беседа протекает живо и порывисто, он может надеяться на прекрасные минуты естественности, иначе ему удастся быть совершенно естественным только в те часы, когда он любит немного менее безумно.
В присутствии любимой женщины естественность едва сохраняется даже в движениях, привычность которых так глубоко укоренилась в мускулах. Когда я шел под руку с Леонорой, мне всегда казалось, что я вот-вот упаду, и я думал о том, чтобы идти как следует. В нашей власти лишь одно: никогда не быть неестественными по собственной воле, для этого достаточно убеждения, что недостаток естественности донельзя невыгоден и легко может стать источником величайших бед. Сердце женщины, которую вы любите, перестает понимать ваше сердце, вы теряете способность к нервным и непроизвольным порывам искренности, откликающейся на искренность. Это значит потерять всякую возможность ее тронуть, я чуть было не сказал — соблазнить ее: при этом я вовсе не намерен отрицать, что женщина, достойная любви, способна видеть свою судьбу в прелестном девизе плюща, который умирает, если не привязывается, таков закон природы, но женщина всегда делает решительный шаг к счастью, когда сама дает счастье любимому человеку. Мне кажется, разумная женщина должна уступить до конца своему любовнику только тогда, когда она больше не в состоянии защищаться, и самое легкое сомнение в нежности вашего сердца мгновенно придает ей некоторую силу, которой, во всяком случае, хватает на то, чтобы отсрочить еще на один день ее поражение1.
1 Наес autem ad acerbam rei memoriam, amara quadam dulcedine, scribere visum est, ut cogitem nihil esse debere quod amplius mihi placeat in hac vita.

Petrarca. Ed. Marsand *.

15 января 1819 года.

* С некоей горькой сладостью я пожелал записать это для горестной памяти… дабы помнить, что ничто в жизни не может мне быть милее.
Петрарка.
Нужно ли добавлять, что все это рассуждение станет верхом нелепости, если только вы примените его к любви-влечению?

ГЛАВА XXXIII

Постоянная потребность успокоить легкое сомнение — вот в чем заключается ежеминутная жажда, вот в чем заключается жизнь счастливой любви. Так как страх никогда ее не покидает, ее наслаждения никогда не могут надоесть. Отличительный признак этого счастья — крайняя серьезность.

ГЛАВА XXXIV

О ДРУЖЕСКИХ ПРИЗНАНИЯХ

Нет в мире глупости, быстрее наказуемой, чем признание близкому другу в любви-страсти. Если вы говорите ему правду, он узнает, что вы испытываете наслаждения, в тысячу раз более высокие, чем доступные ему, и притом такого рода, что они заставляют вас презирать его наслаждения.
Еще хуже бывает между женщинами, так как их жизненный успех состоит в том, чтобы вызывать страсть, а ведь обычно наперсница сама выставляет напоказ любовнику свое очарование.
С другой стороны, у существа, пожираемого этой лихорадкой, нет более властной потребности, чем потребность в друге, с которым можно обсудить страшные сомнения, ежеминутно овладевающие душой, ибо в этой ужасной страсти все созданное воображением становится действительностью.
‘Большой недостаток в характере Сальвиати,— писал он в 1817 году,— представляющем в этом отношении полную противоположность Наполеону, состоит в том, что, когда при обсуждении вопросов, связанных с данной страстью, что-нибудь морально уже доказано, он не может решиться исходить из этого как из факта, твердо установленного, и, помимо воли, на свое великое несчастье, беспрерывно подвергает это пересмотру’. В честолюбии легко проявить мужество. Кристаллизация, не порабощенная желанием добиться чего-нибудь, способствует укреплению мужества, в любви она целиком состоит на службе у того самого существа, по отношению к которому она нуждается в мужестве.
Женщина может встретить вероломную подругу, может встретить также подругу скучающую.
Тридцатипятилетняя княгиня {Венеция, 1819.}, скучающая и томимая жаждой деятельности, интриг и т. д., недовольная прохладным отношением своего любовника и вместе с тем не питающая надежды вызвать другую любовь, не зная, на что направить пожирающую ее жажду деятельности и не имея никаких развлечений, кроме приступов дурного настроения, легко может найти занятие, то есть удовольствие и цель жизни в том, чтобы сделать несчастной истинную страсть — страсть, которую кто-то имеет дерзость испытывать не к ней, а к другой, в то время как ее собственный любовник дремлет рядом с ней.
Вот единственный случай, когда ненависть служит источником счастья: это потому, что она дает занятие и работу.
Прелесть этого занятия в первую минуту состоит в желании затеять что-то, а как только общество догадывается об этой затее,— в азарте, побуждающем добиваться успеха. Зависть к подруге надевает маску ненависти к любовнику — иначе как бы могла женщина бешено ненавидеть человека, которого она никогда не видала? Она ни за что не признается в своей зависти, так как для этого ей пришлось бы признать чьи-то достоинства, а вокруг нее есть льстецы, которые держатся при дворе только умением выискивать смешные стороны в любимой подруге.
Позволяя себе столь низкий образ действий, вероломная наперсница легко может вообразить, что ее побуждает исключительное желание не потерять столь ценной дружбы. Скучающая женщина говорит себе, что даже дружба угасает в сердце, терзаемом любовью и ее смертельными тревогами, дружба в присутствии любви поддерживается только признаниями, а что может быть ненавистнее для зависти, чем признания такого рода?
Единственный род признаний, находящий хороший прием у женщин, сопровождается прямотой следующего рассуждения: ‘Моя дорогая, окажи мне сегодня помощь в столь же нелепой, сколь беспощадной войне, которую мы вынуждены вести с предрассудками, имеющими силу благодаря нашим тиранам, завтра настанет моя очередь’1.
1 ‘Воспоминания’ г-жи д’Эпине, Желиот.
Прага, Клагенфурт, вся Моравия, и т. д, и т. д. Женщины там очень умны, а мужчины — страстные охотники. Дружба между женщинами весьма распространена. Лучшее время года в этих краях — зима: охотятся поочередно по пятнадцать — двадцать дней у наиболее видных семейств данной местности. Один из самых остроумных сеньоров сказал мне однажды, что Карл V законным образом владел Италией и что, следовательно, итальянцы напрасно вздумали бы поднять восстание. Жена этого милейшего человека читала письма м-ль де Леспинас.

Знаим, 1816.

Выше таких исключений стоит другое: настоящая дружба, завязавшаяся в детстве и с той поры не омраченная низкой ревностью. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дружеские признания в любви-страсти хорошо принимаются только школьниками, влюбленными в любовь, и молодыми девушками, снедаемыми любопытством и неистраченной нежностью, а также увлеченными, быть может, инстинктом {Серьезный вопрос. Кроме воспитания, которое начинается в восемь или десять месяцев, здесь, по-моему, участвует еще инстинкт.}, который говорит им, что в этом — главное содержание их жизни и что заняться этим никогда не рано.
Всем случалось видеть трехлетних девочек, великолепно усвоивших кокетливые манеры.
Любовь-влечение воспламеняется, а любовь-страсть охладевает от дружеских признаний.
Дружеские признания не только опасны, но и трудны. То, что не поддается выражению в любви-страсти (потому что язык слишком груб и не в состоянии передать ее оттенков), тем не менее, существует, но это такие тонкости, что мы особенно склонны ошибаться, наблюдая их.
К тому же, очень взволнованный наблюдатель плохо наблюдает: он несправедлив к случайностям.
Благоразумнее всего, может быть, сделать своим наперсником самого себя. Запишите сегодня вечером под вымышленными именами, но со всеми характерными подробностями диалог, который у вас только что имел место с вашей возлюбленной, и затруднение, которое вас смущает. Если вы испытываете любовь-страсть, то через неделю вы станете другим человеком, и тогда, перечтя это совещание с самим собой, вы окажетесь в состоянии дать себе добрый совет.
Мужчин, когда их собралось больше двух и когда между ними может возникнуть зависть, вежливость обязывает говорить только о физической любви, вспомните, что говорится под конец обедов, на которых присутствуют одни мужчины. Они читают сонеты Баффо {На венецианском диалекте есть описание физической любви, по живости далеко превосходящее Горация, Проперция, Лафонтена и всех других поэтов. Венецианец Буратти ныне является первым сатирическим поэтом нашей унылой Европы. Особенно хорошо удается ему описание смешной внешности его героев, за что его нередко сажают в тюрьму. См. ‘Elefanteide’, ‘Uomo’, ‘Strefeide’.}, доставляющие бесконечное удовольствие, потому что каждый понимает буквально восхваления и восторги своего соседа, который очень часто хочет только казаться веселым и вежливым. Прелестная нежность Петрарки или французские мадригалы были бы тут неуместны.

ГЛАВА XXXV

О РЕВНОСТИ

Если человек любит, то при виде всякого нового предмета, поражающего взгляд или всплывающего в памяти, когда он сидит в тесноте на галерее, внимательно слушая парламентские прения, или мчится галопом под огнем неприятеля, чтобы сменить отряд на передовых позициях,— он всегда вносит какое-то новое совершенство в свое представление о возлюбленной или открывает новый способ заставить ее полюбить его еще сильнее — способ, который вначале кажется ему превосходным.
Каждый шаг воображения награждается мигом восторга. Не удивительно, что в таком состоянии есть что-то затягивающее.
Когда рождается ревность, это душевное состояние сохраняется, но производит уже обратное действие. Каждое совершенство, вплетаемое вами в венец существа, которое вы любите и которое, может быть, любит другого, вместо того, чтобы доставлять вам божественное наслаждение, вонзает кинжал в ваше сердце. Какой-то голос кричит вам: ‘Это восхитительное удовольствие достанется твоему сопернику!’ {Таково безумие любви, то, что вам кажется совершенством, для него не есть совершенство.}.
И предметы, которые поражают вас, но уже не производят на вас прежнего впечатления, вместо того, чтобы указать вам, как прежде, новый способ заставить ее полюбить вас, говорят вам лишь о новом преимуществе соперника.
Вы встречаете красивую амазонку, скачущую во весь опор по парку {Монтаньола, 13 апреля 1819.}, а соперник ваш славится прекрасными лошадьми, делающими десять миль в пять — десять минут.
В таком состоянии легко рождается бешенство, совершенно забываешь, что в любви обладание ничто, а способность наслаждаться все, преувеличиваешь счастье соперника, преувеличиваешь наглость, которую ему придает это счастье, и доходишь до предела мучений, то есть до крайней степени несчастья, отравленный к тому же остатком надежды.
Единственное лекарство состоит, может быть, в очень близком наблюдении счастья соперника. Вы часто увидите его мирно дремлющим в гостиной, где находится та женщина, которая вам дорога так, что каждая издали замеченная вами на улице шляпка, похожая на ее шляпку, останавливает биение вашего сердца.
Если вы желаете пробудить своего соперника, вам достаточно обнаружить свою ревность. Может быть, тогда у вас будет то преимущество, что вы научите его ценить женщину, которая предпочла его вам, и что он будет вам обязан любовью, которою воспылает к ней.
По отношению к сопернику нет середины: нужно или весело болтать с ним с самым непринужденным видом, на какой вы только способны, или заставить его бояться вас.
Так как ревность — худшее из зол, то рискнуть жизнью вам покажется лишь приятным развлечением. Ибо тогда ваши мысли уже не сплошь отравлены и не все рисуется вам в черном свете (по схеме, изложенной выше), можно представить себе иногда, что убиваешь соперника.
Руководствуясь правилом, по которому никогда не следует посылать подкрепления врагам, вы должны скрывать вашу любовь от соперника и под каким-нибудь предлогом тщеславия, притом наиболее далеким от любви, сказать ему под величайшим секретом, самым вежливым тоном и с самым спокойным и простым видом: ‘Право, сударь, не знаю, почему людям вздумалось приписывать мне связь с такой-то, они так добры, что считают меня даже влюбленным в нее, если бы вы пожелали, я с величайшим удовольствием уступил бы вам ее, если бы я не рисковал попасть при этом в смешное положение. Через полгода забирайте ее себе на здоровье, но сейчас честь, которую почему-то примешивают к делам такого рода, заставляет меня, к великому моему сожалению, сказать вам, что, если случайно вы не поступите по справедливости и не подождете своей очереди, одному из нас придется умереть’.
По всей вероятности, ваш соперник не страстный человек, а может быть, даже очень осторожный, убедившись в вашей решимости, он под первым попавшимся предлогом поспешит уступить вам женщину, о которой идет речь. Вот почему вы должны сделать ваше заявление веселым тоном и хранить этот разговор в глубочайшей тайне.
Муки ревности так остры потому, что тщеславие не может облегчить их, а тот способ, который я вам описал, дает пищу тщеславию. Если уж вам приходится презирать себя за отсутствие привлекательности, вы получаете возможность уважать себя за смелость.
Если вы предпочитаете не относиться к делу трагически, вам следует уехать, поселиться за сорок миль от этих мест и взять на содержание танцовщицу, сделав вид, будто ее прелести привлекли вас по дороге. Если только у вашего соперника заурядная душа, он поверит, что вы утешились.
Часто лучше всего хладнокровно ждать, пока соперник благодаря собственным его глупостям не потускнеет в глазах любимого вами существа. Ибо, если только это не великая страсть, возникшая постепенно в дни юности, умные женщины не склонны долго любить заурядных мужчин {‘Принцесса Тарентская’, новелла Скаррона.}. В случае появления ревности после сближения к этому надо прибавить кажущееся равнодушие и действительное непостоянство, ибо многие женщины, оскорбленные любовником, еще продолжающим пользоваться их взаимностью, привязываются к мужчине, к которому он выказывает ревность, и тогда игра превращается в действительность {Как в ‘Безрассудно любопытном’, новелле Сервантеса.}.
Я вошел в некоторые подробности потому, что в минуты ревности по большей части теряешь голову, давно написанные советы приносят пользу, а так как тут всего важнее притворяться спокойным, то весьма уместно заимствовать соответствующий тон из философского произведения.
Поскольку над вами властвуют, лишь отнимая у вас или суля вам нечто, имеющее цену исключительно благодаря вашей страсти, ваши противники сразу же будут обезоружены, когда вам удастся заставить их поверить в ваше равнодушие.
Если вам не представится возможность действовать и вы способны развлекаться поисками утешения, чтение ‘Отелло’ доставит вам некоторое удовольствие, оно вселит в вас сомнение в самой убедительной видимости. Ваш взгляд с наслаждением задержится на этих строках:
Trifles light as air
Seem to the jealous confirmations strong,
As proofs from holy writ.
‘Отелло’, акт III *.
* Мелочи, легкие, как воздух, кажутся ревнивцу такими же сильными доказательствами, как те, которые мы черпали в обетованиях святого Евангелия…
Я испытал на опыте, как утешителен вид прекрасного моря.
The morning which had arisen cairn and bright, gave a pleasant effect to the waste mountain view which was seen from the castele on looking to the landward, and the glorious Ocean crisped with a thousand ripplings waves of silver, extended on the other side in awful yet complacent majesty to the verge of the horizon. With such scenes of calm sublimity, the human heart sympathizes even in his most disturbed moods, and deeds of honour and virtue are inspired by their majestic influence.

The bride of Lammermoor. I. 193 *.

* Занявшееся утро, спокойное и яркое, придало чарующую прелесть широкому горному виду, открывающемуся из замка в глубь страны, а с другой стороны в грозном и ласковом величии расстилался до линии горизонта прекрасный океан, трепещущий тысячью шумящих серебристых волн. На это зрелище божественного покоя человеческое сердце откликается даже в самом тревожном состоянии, и величавая мощь природы вдохновляет его на подвиги и добрые дела.

Ламермурская невеста, I, 193.

Я нахожу следующую запись Сальвиати: ’20 июля 1818.— Я часто и, кажется, неразумно применяю ко всей жизни чувство, которое испытывает во время битвы честолюбец или хороший гражданин, посланный охранять артиллерийский парк или находящийся на каком-нибудь другом посту, где нет опасности и где нечего делать. В сорок лет я пожалел бы, что пережил возраст любви, не испытав глубокой страсти. Меня охватило бы горькое и унизительное недовольство, знакомое людям, которые слишком поздно спохватываются, что они имели глупость дать пройти жизни мимо, не изведав ее.
Вчера я провел три часа с женщиной, которую я люблю, и с соперником — она хочет уверить меня, что он пользуется ее милостями. Конечно, были минуты горечи при виде ее прекрасных глаз, устремленных на него, и, уходя, я испытал приступы и величайшего горя и надежды. Но сколько нового! Сколько острых мыслей! Сколько внезапных соображений! И, несмотря на видимое счастье соперника, с какой гордостью и с каким наслаждением моя любовь чувствовала себя выше его любви! Я говорил себе: эти щеки побледнели бы от самого малодушного страха перед малейшей из жертв, которые моя любовь принесла бы шутя,— что говорю я, с восторгом! Если бы, например, мне предложили опустить руку в шляпу, чтобы вынуть одну из двух записок: быть любимым ею или сейчас же умереть. Это чувство так срослось со мной, что оно не мешало мне быть любезным и принимать участие в разговоре.
Если бы мне рассказали об этом два года тому назад, я рассмеялся бы’.
Я читаю в путешествии капитана Льюиса и капитана Кларка к истокам Миссури, совершенном в 1806 году, на странице 215:
‘Рикары бедны, но добры и великодушны, мы довольно долго прожили в их трех деревнях. Женщины их красивее женщин всех других племен, какие мы видели, к тому же они не склонны томить ожиданием своих поклонников. Мы нашли новое подтверждение истины, что достаточно порыскать по свету, чтобы увидеть, как все изменчиво. У рикаров считается большим проступком, если женщина дарит кому-нибудь свою благосклонность без согласия мужа или брата. Впрочем, братья и мужья очень радуются случаю оказать друзьям эту маленькую любезность.
В числе наших слуг был негр, он произвел огромное впечатление на это племя, впервые увидевшее человека такого цвета кожи. Вскоре он стал любимцем прекрасного пола, и мы видели, как вместо того, чтобы ревновать к нему, мужья бывали в восторге, когда он приходил к ним. Забавно здесь то, что в этих столь тесных хижинах все решительно видно’1.
1 В Филадельфии следовало бы учредить академию, которая исключительно занялась бы собиранием материалов для изучения человека в первобытном состоянии, вместо того чтобы ждать, пока эти любопытные народности исчезнут.
Я отлично знаю, что подобные академии существуют, но, по-видимому, их уставы достойны наших европейских академий. (Доклад и диспут о дендерском зодиаке в Парижской академии наук в 1821.) Мне известно, что Массачусетская академия, кажется, предусмотрительно поручила одному духовному лицу (г-ну Джарвизу) сделать доклад о религии дикарей. Священник, конечно, не преминул приложить все свои усилия к тому, чтобы опровергнуть нечестивого француза Вольнея. Согласно этому священнику, дикари обладают самым отчетливым и самым возвышенным представлением о божестве и т. д. Если бы он жил в Англии, такой доклад дал бы достойному академику preferment {Повышение по службе (англ.).} в 300 и 400 луидоров и покровительство всех благородных лордов округи. Но в Америке! Впрочем, комизм этой академии напоминает мне о том, что свободные американцы очень высоко ценят возможность лицезреть изображения красивых гербов на дверцах своих карет, огорчает их только то, что вследствие малообразованности их живописцев частенько происходят ошибки в геральдике.

ГЛАВА XXXVI

О РЕВНОСТИ (продолжение)

Теперь о женщине, заподозренной в непостоянстве.
Она покидает вас потому, что вы приостановили в ней кристаллизацию и, может быть, опираетесь в ее сердце на привычку.
Она покидает вас потому, что слишком в вас уверена. Вы убили в ней опасения, и легкие сомнения счастливой любви уже не могут больше зарождаться, внушите ей беспокойство и, главное, остерегайтесь бессмысленных уверений.
За долгое время, прожитое с нею, вы, конечно, узнали, какая мещанка или светская дама вызывает в ней больше всего ревность и опасения. Начните ухаживать за этой женщиной, но не афишируйте своего ухаживания, а, наоборот, старайтесь скрыть его, и притом старайтесь добросовестно: доверьтесь зорким глазам ненависти, которые все увидят и все почувствуют. Глубокое отчуждение, которое вы будете испытывать в течение нескольких месяцев ко всем женщинам {Вы сравниваете ветку, покрытую алмазами, с голой веткой, и контраст этот оживляет воспоминания.}, должно облегчить вам эту задачу. Помните, что в вашем положении можно все погубить, выказав страсть, встречайтесь пореже с любимой вами женщиной и пейте шампанское в приятной компании.
Чтобы верно судить о любви вашей возлюбленной, помните следующее:
1. Чем больше физического удовольствия лежит в основе любви, в том, что когда-то вызывало близость, тем более любовь подвержена непостоянству и в особенности неверности. Это особенно применимо к чувствам, кристаллизации которых благоприятствовал огонь юности в шестнадцать лет.
2. Чувства двух существ, любящих друг друга, почти никогда не бывают тождественны {Пример — любовь Альфьери к той английской аристократке (миледи Лигонье), у которой одновременно был роман с ее лакеем и которая так забавно корчила из себя Пенелопу. ‘Жизнь’, 2.}. В любви-страсти есть свои фазисы, в течение которых поочередно один из двух любит больше. Часто на любовь-страсть отвечают простым волокитством или любовью-тщеславием, и экстаз в любви чаще испытывают женщины. Каково бы ни было чувство одного из любовников, как только он начинает ревновать, он требует, чтобы чувство другого удовлетворяло условиям любви-страсти, тщеславие стимулирует в нем все потребности нежного сердца.
Наконец, ничто так не противно любви-влечению, как любовь-страсть в партнере.
Часто умный человек, ухаживая за женщиной, только заставляет ее задуматься о любви и разнеживает ее душу. Она хорошо принимает умного человека, доставляющего ей это удовольствие. И он начинает надеяться.
В один прекрасный день эта женщина встречает другого человека, заставляющего ее почувствовать то, что тот, первый, описывал,
Я не знаю, как действует ревность мужчины на сердце женщины, которую он любит. Ревность надоевшего поклонника должна вызывать крайнее отвращение, доходящее даже до ненависти, если тот, к кому ревнуют, ей милее ревнивца, ибо нам приятна ревность лишь тех, кого мы сами могли бы ревновать, как говорила г-жа де Куланж.
Если ревнивец любим и не имеет никакого основания ревновать, его ревность может оскорбить эту женскую гордость, которую так трудно удовлетворить и понять. Ревность может нравиться женщинам, обладающим гордостью, как новый вид доказательства их власти.
Ревность может нравиться как особый вид доказательства любви.
Ревность может оскорбить стыдливость крайне чувствительной женщины.
Ревность может нравиться как способ обнаружить храбрость возлюбленного: ferrum amant {Они любят железо (лат.).}. Заметьте хорошенько, что привлекательна именно храбрость, а не мужество в духе Тюренна, которое отлично может совмещаться с холодностью сердца.
Одно из следствий закона кристаллизации сводится к тому, что женщина ни при каких обстоятельствах не должна отвечать ‘да’ обманутому любовнику, если она рассчитывает как-нибудь воспользоваться им в будущем.
Возможность продолжать наслаждаться тем совершенным образом, который мы составили себе о любимом существе, так сладостна, что до этого рокового да
Мы смерти не хотим и рады отыскать
Спасительный предлог, чтоб жить и чтоб страдать.
&nbsp, Андре Шенье.
Во Франции известен анекдот про м-ль де Соммери, которая, будучи поймана своим любовником на месте преступления, храбро это отрицала, а когда тот стал горячиться, заявила: ‘Ах, я прекрасно вижу, что вы меня разлюбили, вы больше верите тому, что вы видите, чем тому, что я говорю вам’.
Примириться с обожаемой возлюбленной, которая вам изменила, все равно что попытаться ударами кинжала разрушить беспрерывна возобновляющуюся кристаллизацию. Любовь непременно должна умереть, и ваше сердце будет мучительно разрываться, ощущая каждый шаг своей агонии. Это одна из самых несчастных комбинаций, какие только бывают при данной страсти и в жизни: следовало бы найти в себе силы примириться только в качестве друзей.

ГЛАВА XXXVII

РОКСАНА

Что касается ревности у женщин, то они недоверчивы, они рискуют неизмеримо большим, чем мы, они приносят больше жертв во имя любви, к их услугам гораздо меньше развлечений и, главное, гораздо меньше возможностей проверить поступки любовника. Женщина чувствует себя униженной ревностью, создается впечатление, что она гоняется за мужчиной, ей кажется, что она стала посмешищем для своего любовника и что он особенно издевается над ее нежнейшими порывами, у нее неизбежно появляется склонность к жестокости, а между тем она не может убить соперницу на законном основании.
Поэтому женская ревность должна быть страданием еще более ужасным, если только это возможно, чем ревность мужская. Это предел того, что может вынести, не разбиваясь, человеческое сердце, полное бессильного бешенства и презрения к себе {Это презрение является одной из главных причин самоубийств: кончают с собой ради восстановления чести.}.
Я не знаю иного лекарства против этой жестокой болезни, кроме смерти того, кто причинил ее, или того, кто от нее страдает. Французскую ревность можно наблюдать в истории г-жи де Помре из ‘Жака-Фаталиста’.
Ларошфуко говорит: ‘Людям стыдно признаться, что они ревнуют, но они гордятся тем, что испытали и способны испытывать ревность’ {Мысль 495-я. Хоть я не отмечал этого каждый раз, читатель увидит здесь и некоторые другие мысли знаменитых писателей. Я пытаюсь писать историю, а такие мысли уже сами по себе факты.}.
Несчастные женщины не смеют даже признаться, что им знакома эта жестокая пытка, до такой степени смешными делает она их в глазах света. Вероятно, столь мучительная рана никогда не зарубцовывается окончательно.
Если бы холодный разум мог пытаться выдержать натиск воображения хотя бы с тенью надежды на успех, я сказал бы несчастным женщинам, страдающим от любви: ‘Между неверностью мужчин и вашей — большая разница. У вас такой поступок частью — прямое действие, частью — признак. Благодаря воспитанию, полученному нами в военных школах, у мужчин он не служит ровно никаким признаком. Напротив, у женщин в силу стыдливости он служит самым решающим признаком преданности. Дурная привычка превратила это у мужчин в своего рода потребность. В продолжение первой юности пример так называемых старших в коллеже заставляет нас вкладывать все наше тщеславие в увеличение числа успехов этого рода и видеть в них единственное доказательство наших достоинств. Ваше же воспитание действует в обратном направлении’.
Что касается важности какого-либо поступка как знака, то вот вам пример: рассердившись, я опрокидываю стол на ногу соседу, что причиняет ему адскую боль, и, тем не менее, все отлично улаживается, в другом случае я поднимаю руку, чтобы дать ему пощечину.
Разница в неверности обоих полов настолько велика, что страстная женщина может простить неверность, тогда как для мужчины это невозможно.
Вот решающая проверка для отличения любви-страсти от любви в отместку, неверность почти убивает в женщине первую и удваивает вторую.
Женщины властные скрывают свою ревность из гордости. В течение долгих вечеров они молчаливы и холодны с человеком, которого обожают, которого боятся потерять и который, как они думают, находит в них мало очарования. По всей вероятности, это одна из самых ужасных пыток, это также один из обильных источников любовных несчастий. Чтобы исцелить этих женщин, столь достойных нашего величайшего уважения, мужчина должен предпринять что-нибудь необычайное и решительное, а главное — делать вид, что ничего не замечает. Например, в двадцать четыре часа собраться в далекое путешествие вдвоем с ней.

ГЛАВА XXXVIII

OB ОТМЕСТКЕ

Отместка — одно из проявлений тщеславия, я не хочу, чтобы мой противник взял надо мной верх, и потому делаю этого противника судьей моих достоинств. Я хочу произвести впечатление на его сердце. Вот почему мы заходим тут далеко за пределы благоразумия.
Иногда, желая оправдать собственное безрассудство, мы даже начинаем уверять себя, что противник собирается одурачить нас.
Представляя собою болезнь чести, такая отместка {Я знаю, что в таком смысле это слово звучит не очень по-французски, но ничем не могу заменить его. По-итальянски — puntiglio, по-английски — pique.} гораздо более распространена в монархических странах и, вероятно, лишь весьма редко встречается там, где господствует привычка оценивать поступки по степени их полезности, как, например, в Американских Соединенных Штатах.
Всякий человек, а француз в особенности, терпеть не может оставаться в дураках, между тем былая легкость {Три четверти французских вельмож 1778 года подверглись бы судебному преследованию в стране, где законы выполнялись бы нелицеприятно.} характера французов времен монархии мешала отместке производить большие опустошения в чем-либо, кроме галантности или любви-влечения. Исключительное зло отместка рождала лишь в тех монархиях, где люди более мрачны из-за климата (Португалия, Пьемонт).
Французские провинциалы создают себе смешное представление о том, каково должно быть уважение в свете к порядочному человеку, а потом становятся на стражу и так стоят всю жизнь, следя, чтобы никто не преступил границу. Естественность тут уже невозможна, они вечно раздражены, и эта мания придает что-то смешное даже их любви. Наряду с завистью это делает особенно невыносимым пребывание в маленьких городках, чего не следует забывать, когда любуешься живописным местоположением некоторых из них. Самые возвышенные и благородные чувства парализуются соприкосновением с самыми низменными плодами цивилизации. Эти буржуа становятся совершенно отвратительными, непрерывно толкуя об испорченности больших городов {Они из зависти выполняют по отношению друг к другу полицейские обязанности во всем, что касается любви, поэтому в провинции меньше любви и больше разврата. Италия более счастлива.}.
В любви-страсти не может быть отместки, женской гордости свойственна мысль: ‘Если я позволю своему любовнику дурно обращаться со мной, он исполнится презрения ко мне и не будет в состоянии любить меня’, или начинается ревность со всем ее неистовством.
Ревность жаждет смерти того, кого она боится. Человек, в котором раздражено самолюбие, далек от этого, он хочет, чтобы враг жил и, главное, чтобы он был свидетелем его торжества.
Человека, уязвленного сильно, огорчил бы отказ его противника от соперничества с ним, ибо противник может иметь дерзость думать в глубине души: ‘Если бы я продолжал заниматься этой женщиной, победа была бы за мной’.
При отместке людей нисколько не интересует видимая цель, все дело лишь в победе. Это прекрасно показывают романы девиц из Оперы: удалите соперницу — и так называемая страсть, заставлявшая женщину чуть ли не бросаться из окна, тотчас же угаснет.
В противоположность любви-страсти любовь в отместку проходит мгновенно, достаточно противнику бесповоротным образом заявить о своем отказе от борьбы. Я, однако, не решаюсь утверждать это положение, у меня всего лишь один пример, притом не до конца ясный. Я расскажу этот случай, пусть читатель судит сам. Донья Диана — девушка двадцати трех лет, дочь одного из самых богатых и самых спесивых горожан Севильи. Она красива, конечно, но это не красота первой молодости. Говорят, что она очень умна и еще больше горда. Она страстно полюбила — по крайней мере так казалось — молодого офицера, за которого родители не желали ее выдать. Офицер уехал в Америку вместе с Морильо, они непрерывно переписывались. Однажды у матери доньи Дианы в большом обществе какой-то глупец сообщил о смерти этого милого молодого человека. Все глаза устремлены на нее, она произносит только следующие слова: ‘Жаль, такой молодой!’ Мы как раз прочли в этот день пьесу старого Месинджера, кончающуюся трагически, хотя героиня принимает с таким же кажущимся спокойствием известие о смерти своего возлюбленного. Я видел, как мать вздрогнула, несмотря на всю свою гордость и ненависть, отец вышел, чтобы скрыть свою радость. В такой обстановке, среди озадаченных зрителей, бросавших многозначительные взгляды на глупого рассказчика, донья Диана одна сохранила спокойствие и продолжала разговаривать как ни в чем не бывало. Испуганная мать велела горничной следить за ней, но в образе жизни девушки никаких перемен не произошло.
Два года спустя за ней начинает ухаживать один очень красивый молодой человек. На этот раз снова, и все по той же причине — потому что претендент не дворянин — родители доньи Дианы резко восстают против брака, она заявляет, что он состоится. Между девушкой и ее отцом разгорается борьба самолюбия. Молодому человеку запрещают бывать в доме. Донью Диану не возят больше за город и почти не отпускают в церковь, ее тщательно лишают какой-либо возможности встречаться с возлюбленным. Он переодевается и тайно видится с ней через большие промежутки времени. Она все больше и больше упорствует, отказываясь от самых блестящих партий, даже от титула и великолепного положения при дворе Фердинанда VII. Весь город говорит о несчастьях обоих влюбленных и об их героическом постоянстве. Приближается наконец совершеннолетие доньи Дианы, она дает понять отцу, что намерена воспользоваться правом располагать собой. Родные, выбитые со своих последних позиций, приступают к переговорам о браке, когда он уже наполовину заключен, на торжественном собрании обеих семей молодой человек после шести лет верности отказывается от доньи Дианы {Каждый год бывает несколько случаев, когда женщин бросают столь же некрасивым образом, и я прощаю порядочным женщинам их недоверчивость (Мирабо. Письма к Софии). В деспотических странах общественное мнение бессильно, важно лишь расположение паши.}.
Через четверть часа все вошло в обычное русло. Она утешилась, может быть, то была любовь в отместку? Или то была великая душа, не удостоившая обнаружить перед людьми свое горе?
Часто, сказал бы я, любовь-страсть может достигнуть счастья, лишь задев самолюбие, в таких случаях она, по-видимому, добивается всего, чего только можно пожелать, жалобы ее были бы смешны и показались бы бессмысленными, она никому не может рассказать о своем несчастье, а между тем непрерывно ощущает его и убеждается в нем, доказательства этого несчастья, если так можно выразиться, переплетены с самыми лестными фактами, как будто предназначенными к тому, чтобы создавать восхитительные иллюзии. Это несчастье показывает свое отвратительное лицо в самые нежные минуты, словно бросая вызов любовнику и заставляя его чувствовать одновременно, как велико счастье быть любимым тем очаровательным и бесчувственным существом, которое он сжимает в своих объятиях, и что это счастье навсегда недоступно. После ревности это, может быть, самое жестокое несчастье.
В одном большом городе {Ливорно. 1819.} до сих пор помнят о добром и мягком человеке, доведенном такого рода яростью до убийства своей возлюбленной, которая полюбила его только назло своей сестре. Однажды вечером он предложил ей покататься вдвоем по морю в хорошенькой лодке, собственноручно изготовленной им, выехав в открытое море, он нажал пружину, в дне лодки раскрылась щель, и она исчезла навсегда.
Я был свидетелем того, как один шестидесятилетний человек взял на содержание мисс Корнель, самую капризную, самую безрассудную, самую изумительную актрису Лондонского театра. ‘И вы надеетесь, что она будет верна вам?’ — говорили ему. ‘Нисколько. Но она полюбит меня, и, может быть, до безумия’.
И она любила его целый год, часто до потери рассудка, она три месяца подряд не давала ему ни малейшего повода для жалоб. Он возбудил между своей дочерью и любовницей борьбу самолюбия, неприличную во многих отношениях.
Задетое самолюбие царит в любви-влечении, определяя ее судьбы. По этому признаку удобнее всего провести границу между любовью-влечением и любовью-страстью. Старое военное правило, сообщаемое молодым людям, когда они поступают в полк, гласит, что если кто-нибудь получает билет на квартиру в дом, где живут две сестры, и хочет добиться любви одной из них, то ему следует ухаживать за другой. Если вы встречаете молодую испанку, склонную к романам, и хотите быть любимым ею, в большинстве случаев достаточно чистосердечно и скромно показать, что хозяйка дома нисколько не трогает ваше сердце. Эту полезную истину я узнал от милейшего генерала Лассаля. Это самый опасный способ подхода к любви-страсти.
Любовь в отместку завязывает узы наиболее счастливых браков, если не считать браков по любви. Заведя скромную любовницу через два месяца после свадьбы {См. ‘Исповедь странного человека’ (рассказ миссис Опи).}, многие мужья обеспечивают себе на долгие годы любовь своих жен. Этим они порождают в них привычку думать только об одном мужчине, привычку, которую семейные узы делают непобедимой.
Если в век Людовика XIV при его дворе нашлась знатная дама (г-жа де Шуазель), боготворившая своего супруга {Письма г-жи Дюдефан, ‘Воспоминания’ Лозена.}, то это произошло потому, что он казался весьма заинтересованным ее сестрой, герцогиней де Граммон.
Показывая нам, что она отдает предпочтение другому, самая заброшенная любовница лишает нас покоя и зажигает в нашем сердце видимость страсти.
Храбрость итальянца — вспышка гнева, храбрость немца — миг опьянения, храбрость испанца — прилив гордости. Если бы существовала нация, у которой храбрость была бы преимущественно борьбой самолюбия между солдатами одной и той же роты или между полками одной и той же дивизии, в случае поражения не было бы никакой точки опоры и никто не знал бы, как остановить бегство армии такой нации. Этим тщеславным беглецам казалось бы верхом нелепости предвидеть опасность и пытаться предотвратить ее.
‘Стоит вам лишь просмотреть какой-нибудь отчет о путешествии в страну североамериканских дикарей,— говорит один из самых симпатичных философов Франции {Вольней. Описание Американских Соединенных Штатов, стр. 491—496.},— и вы узнаете, что обычная участь пленников, захваченных к войне, состоит не только в том, что их сжигают живьем и съедают, но что перед этим их привязывают к столбу возле пылающего костра и держат там несколько часов, подвергая самым жестоким и самым изощренным истязаниям, какие только может изобрести ярость. Стоит прочесть, что рассказывают об этих ужасных сценах путешественники, свидетели каннибальской радости присутствующих, особенно о неистовстве женщин и детей, и о том ужасном восторге, с каким они соперничают в жестокости. Стоит прочесть, что они добавляют при этом о героической твердости, о неиссякаемом хладнокровии пленника, который не только ни малейшим знаком не выдает своих страданий, но и с величайшим высокомерием гордости, с величайшей горечью иронии, с величайшей оскорбительностью сарказма глумится над своими врагами, воспевая собственные подвиги, перечисляя убитых им родственников и друзей присутствующих, подробно описывая муки, которые он заставил их претерпеть, и обвиняя всех людей, окружающих его, в трусости, в малодушии, в неумении истязать, пока, наконец, враги не разрывают его на куски и не начинают заживо грызть на его собственных глазах, между тем как он испускает последний вздох вместе с последним бранным словом {Человек, привыкший к таким зрелищам и чувствующий, что сам может оказаться их героем, способен сосредоточить внимание исключительно на величии души, и тогда это зрелище доставит ему самое глубокое и самое сильное из наслаждений недейственного характера.}. Все это немыслимо у цивилизованных народов, это покажется басней самым бесстрашным гренадерским офицерам и когда-нибудь будет подвергнуто сомнению потомством’.
Это физиологическое явление зависит от особого душевного состояния пленника, благодаря которому между ним, с одной стороны, и всеми его палачами, с другой стороны, возникает борьба самолюбия, пари тщеславия: кто из них не уступит?
Наши милые военные врачи часто наблюдали, как раненые, которые в спокойном состоянии ума и чувств стали бы, пожалуй, громко кричать во время некоторых операций, проявляют, наоборот, лишь спокойствие и величие духа, если подготовить их известным образом. Нужно пробудить в них чувство чести, нужно утверждать, сначала осторожно, а потом с раздражающей настойчивостью, что они не в состоянии вынести операцию без криков.

ГЛАВА XXXIX

ЛЮБОВЬ, ОСНОВАННАЯ НА ССОРАХ

Бывает два рода такой любви:
1. Когда тот, кто ссорится, любит,
2. Когда он не любит.
Если один из любовников имеет слишком сильное превосходство над другим в отношении качеств, которые они ценят оба, любовь этого другого неизбежно должна умереть, так как боязнь презрения рано или поздно совершенно остановит кристаллизацию.
Нет ничего страшнее для заурядных людей, чем умственное превосходство: вот источник ненависти нашего современного мира, и если мы не обязаны этому правилу ужасными случаями ненависти, то исключительно потому, что люди, которых оно разделяет, не вынуждены жить вместе. Но что получается из этого в любви, где все естественно, особенно со стороны того, кто выше, и где, следовательно, превосходство не замаскировано никакими общественными предосторожностями?
Чтобы страсть могла жить, низший должен помыкать высшим, иначе тот не сможет закрыть окно без того, чтобы низший не счел себя оскорбленным.
Что касается высшего, то он создает себе иллюзию, и любовь, которую он испытывает, не только не подвергается никакой опасности, но даже почти все слабости любимого существа делают его нам еще дороже.
Сразу же после взаимной любви-страсти между людьми одного духовного уровня в смысле прочности следует поставить любовь, основанную на ссорах, когда ссорящийся не любит. Примеры ее можно найти в рассказах о герцогине Беррийской (‘Мемуары’ Дюкло).
Принадлежа по природе своей к холодным привычкам, основанным на прозаической и эгоистической стороне жизни и неразлучно сопутствующим человеку до могилы, такая любовь может длиться еще дольше, чем любовь-страсть. Но это уже не любовь, а привычка, созданная любовью и сохранившая от страсти лишь воспоминание и физическое удовольствие. Привычка эта свойственна, безусловно, менее благородным душам. Ежедневно возникает маленькая драма: ‘Будет ли он бранить меня?’,— занимающая воображение, как при любви-страсти, при которой каждый день необходимо какое-нибудь новое доказательство нежности. Вспомним рассказы о госпоже д’Удето и Сен-Ламбере {Воспоминания г-жи д’Эпине, если не ошибаюсь, или Мармонтеля.}.
Возможно, что гордость откажется привыкнуть к заинтересованности такого рода, тогда, после нескольких бурных месяцев, гордость убьет любовь. Но мы видим, что эта благородная страсть долго сопротивляется, прежде чем умереть. Мелкие ссоры счастливой любви долго питают иллюзиями сердце, которое еще любит и чувствует, что с ним дурно обращаются. Несколько нежных примирений могут сделать переход сносным. Под предлогом какого-нибудь тайного горя, какой-нибудь превратности судьбы мы извиняем человека, которого сильно любили прежде, привыкаешь, наконец, к тому, что с тобой ссорятся. В чем, в самом деле, кроме любви-страсти, кроме игры, кроме обладания властью {Что бы ни говорили некоторые лицемерные министры, Власть — величайшее из наслаждений, Мне кажется, только любовь может успешно соперничать с нею. но любовь — счастливая болезнь, которой нельзя добиться, как министерского поста.}, можно найти источник повседневных интересов, который мог бы сравниться по остроте с этим? Мы видим, что если затевающий ссоры умирает, пережившая его жертва навсегда остается безутешной. Это скрепляет узы многих буржуазных браков, с тем, кого бранят, целый день ведут разговоры на излюбленную им тему.
Есть мнимый вид любви, основанной на ссорах. Я заимствовал идею главы XXXIII из письма одной женщины, обладающей необыкновенным умом,
‘Постоянная потребность успокоить легкое сомнение — вот что является ежеминутной жаждой любви-страсти… Так как сильнейший страх никогда ее не покидает, наслаждения никогда не могут надоесть’.
У сварливых или невоспитанных людей, или у людей, чрезвычайно резких от природы, эти легкие сомнения, которые нужно успокоить, эти маленькие страхи выражаются в ссорах.
Если любимое существо не обладает утонченной чувствительностью, являющейся плодом тщательного воспитания, оно находит больше остроты, а следовательно, и больше приятности, в любви такого рода, даже при какой угодно душевной тонкости трудно не полюбить еще сильнее бешеное существо, если видишь, что оно первое становится жертвой своих порывов. Тоскуя по своей любовнице, лорд Мортимер больше всего тоскует, может быть, о подсвечниках, которые она бросила ему в голову. Действительно, если гордость прощает и терпит такие вспышки, надо признать, что они ведут жестокую войну со скукой, этим великим врагом счастливых людей.
Сен-Симон, единственный историк, которого имела Франция, говорит (т. V, стр. 43):
‘После многих увлечений герцогиня Беррийская влюбилась ни более ни менее, как в Риома, младшего сына из дома Эйди, сына одной из сестер г-жи де Би-рон. Он не отличался ни красотой, ни умом, это был тучный, коротконогий, одутловатый и бледный молодой человек, лицо которого, усеянное множеством прыщей, изрядно походило на нарыв, у него были прекрасные зубы, и ему в голову не приходило, что он способен внушить страсть, в самое короткое время дошедшую до неистовства и оказавшуюся очень прочною, хотя она и не мешала случайным увлечениям и капризам, у него не было ни гроша, зато было множество братьев и сестер, не более обеспеченных, чем он. Господин де Понс и его жена, статс-дама герцогини Беррийской, состояли с ним в родстве и были родом из той же провинции, они выписали молодого человека, который был драгунским лейтенантом, стараясь сделать что-нибудь для него. Влечение к нему обнаружилось сразу же, как только он приехал, и он стал хозяином в Люксембургском дворце.
Господин де Лозен, которому он приходился внучатным племянником, посмеивался втихомолку, он был в восторге и в лице Риома видел самого себя возродившимся в Люксембургском дворце времен Мадмуазель, он давал ему наставления, и Риом, мягкий, от природы вежливый и почтительный, добрый и честный молодой человек, выслушивал их. Вскоре, однако, он почувствовал власть своих чар, которые могли пленить только непостижимую фантазию принцессы. Не злоупотребляя этой властью по отношению к другим, он заслужил всеобщую любовь, но с герцогиней он обращался так же, как некогда г-н де Лозен с Мадмуазель. Вскоре его обрядили в самые пышные кружева, в самые пышные костюмы, снабдили деньгами, пряжками, драгоценностями, он заставлял себя ждать, ему нравилось возбуждать ревность в принцессе и, в свою очередь, изображать ревнивца, он часто доводил ее до слез, мало-помалу он приучил ее не делать ничего без его разрешения, даже самые безразличные вещи, иногда он удерживал ее дома, когда она была готова уже ехать в Оперу, а иногда принуждал ее ехать туда против ее воли, он заставлял ее осыпать благодеяниями дам, которых она не любила или к которым ревновала, и делать зло лю,дям, которые ей нравились и к которым он будто бы ревновал ее. Даже в своих нарядах она не пользовалась ни малейшей свободой, он развлекался тем, что заставлял ее причесываться заново или менять платье, когда она бывала совсем уже одета, и все это так часто и иногда так открыто, что под конец он приучил ее с вечера получать от него распоряжения относительно туалетов и распорядка следующего дня, а утром отменял все, и принцесса обливалась слезами, она дошла до того, что стала посылать ему записки с доверенными слугами, так как он поселился у нее почти сразу же по прибытии в Люксембургский дворец, и, пока она совершала свой туалет, записки эти посылались по нескольку раз, с указаниями, какие ленты она должна выбрать, а также какое надеть платье и украшения, и он почти всегда заставлял ее носить то, чего ей вовсе не хотелось надевать. Если иногда она осмеливалась предпринять что-либо без его разрешения, он обращался с ней, как со служанкой, и слезы лились часто по нескольку ‘дней.
Эта столь надменная принцесса, так любившая выказывать и проявлять на деле самую непомерную гордость, унижалась до тайных пирушек с ним и с какими-то сомнительными людьми,— она, не садившаяся за один стол ни с кем, кроме принцев крови. Иезуит Ригле, знавший ее с детства и воспитавший ее, допускался на ее интимные трапезы и не испытывал при этом стыда, как и она не испытывала никакого смущения, госпожа де Муши была поверенной всех этих странностей, она и Риом приглашали гостей и выбирали дни. Эта особа мирила любовников, и такая жизнь протекала совершенно открыто в Люксембургском дворце, где все обращались за приказаниями к Риому, старавшемуся, со своей стороны, жить в ладу со всеми и выказывать всем почтение, в котором он публично отказывал одной лишь герцогине. Он при всех позволял себе с нею такие грубые выходки, что присутствующие опускали глаза, а герцогиня, не скрывавшая пылкости своих чувств к нему, краснела’.
Риом был для герцогини всемогущим лекарством от скуки.
Одна знаменитая женщина неожиданно сказала Бонапарту, который был тогда молодым генералом, увенчанным славой, и не совершил еще преступлений против свободы: ‘Генерал, женщина может быть только вашей супругой или сестрой’. Герой не понял комплимента, она отомстила ему за это великолепными оскорблениями. Таким женщинам нравится, когда любовники презирают их, они нравятся им, только когда они жестоки.

ГЛАВА XXXIX bis

ЛЕКАРСТВА ОТ ЛЮБВИ

Прыжок с Левкадской скалы был прекрасным образом в древнем мире. В самом деле, исцеление от любви почти невозможно. Нужна не только опасность, вызывающая усиленное внимание человека к заботе о своем спасении {Опасности, пережитые Генри Мортоном в Клайде. ‘Пуритане’, т. IV, стр. 224.}, но, что гораздо труднее, непрерывность волнующей опасности, которой, при известной ловкости, можно было бы избежать, чтобы привычка думать — о самосохранении успела родиться. Я не нахожу ничего другого, кроме шестнадцатидневной бури, как в ‘Дон Жуане’ {Не в меру прославленного лорда Байрона.}, или кораблекрушения г-на Кошле у мавров, иначе человек очень быстро привыкает к опасности и даже находит еще больше очарования в мечтах о любимой, будучи настороже в двадцати шагах от врага.
Может быть, мы уж слишком часто повторяли, что любовь сильно любящего человека испытывает наслаждение или страх от всего возникающего в его воображении и что нет такой вещи в природе, которая не говорила бы ему о любви. А испытывать наслаждение или страх — чрезвычайно интересные занятия, в сравнении с которыми меркнут все остальные.
Друг, желающий добиться исцеления больного, должен прежде всего стать на сторону любимой женщины, а между тем все друзья, у которых больше усердия, чем ума, поступают как раз наоборот.
А это значит — нападать, при крайнем неравенстве сил, на совокупность прелестных иллюзий, которую мы в своем месте назвали кристаллизацией {Исключительно ради краткости и прося прощения за новое слово.}.
Друг-исцелитель должен ни на минуту не упускать из виду, что, когда встает вопрос, поверить или не поверить в какую-нибудь нелепость, влюбленный, у которого выбор лишь один — либо проглотить эту нелепость, либо отказаться от всего, что привязывает его к жизни,— проглотит ее и, как бы ни был умен, будет отрицать самые очевидные пороки и самые возмутительные измены своей любовницы. Вот почему в любви-страсти через короткое время прощается все.
Влюбленный, обладающий рассудительным и холодным характером, может закрыть глаза на пороки, только если он обнаружит их уже после нескольких месяцев страсти {Г-жа Дорналь и Сериньи. ‘Исповедь графа де *** Дюкло’. См. прим. к главе XXIV, смерть генерала Абдалла в Болонье.}.
Вместо того чтобы грубо и открыто отвлекать мысли влюбленного, друг-исцелитель должен вдоволь разговаривать с ним о его любви и его возлюбленной и в то же время создавать на его пути множество мелких событий. Когда путешествие изолирует человека, оно не является лекарством {‘Я плакал почти ежедневно’. (Драгоценные слова, произнесенные 10 июня).}, и ничто даже не вызывает более нежных воспоминаний о любимой, чем контрасты. В блестящих парижских салонах, в обществе женщин, наиболее славившихся своей привлекательностью, больше всего любил я мою бедную возлюбленную, которая одиноко и грустно жила в своем маленьком домике в Романье {Сальвиати.}.
По великолепным часам блестящего салона, где я чувствовал себя изгнанником, я следил за наступлением мгновения, когда она должна была выйти из дому пешком, в дождливую погоду, чтобы навестить свою подругу. Стараясь забыть ее, я понял, что контрасты служат источником менее живых, но гораздо более дивных воспоминаний, чем те, которых мы ищем в местах, где встречались прежде с любимой.
Для того чтобы разлука принесла пользу, необходимо постоянное присутствие друга-исцелителя, который вызывал бы влюбленного на всевозможные рассуждения о событиях его любви и старался бы сделать эти рассуждения как можно более скучными вследствие их пространности или неуместности: это придает им вид избитых мыслей, нельзя, например, быть нежным и сентиментальным после обеда, приправленного хорошими винами.
Если так трудно забыть женщину, с которой мы были счастливы, то это потому, что воображение никогда не устает воскрешать и прикрашивать некоторые моменты.
Я ничего не говорю о гордости, этом жестоком и могучем лекарстве, непригодном для нежных душ.
Первые сцены шекспировского ‘Ромео’ дают восхитительную картину: как непохож человек, печально говорящий: ‘She has forsworn to love’ {‘Она поклялась не любить’ (англ.).},— на того, который восклицает, познав полное счастье: ‘Come what sorrow can!’ {‘Но пусть приходит горе’ (англ.).}.

ГЛАВА XXXIX ter

Her passion will die like a lamp for want of that the flame should feed upon.

‘Lammermoor’, II, 116*.

* Страсть ее угаснет, как светильник от недостатка того, что питает пламя.

‘Аамермурская невеста’.

Друг-исцелитель должен тщательно остерегаться дурных доводов, как, например, разговоров о неблагодарности. Это значило бы воскресить кристаллизацию, уготовив ей победу и новое удовольствие.
В любви не может быть неблагодарности: наслаждение данного мгновения оплачивает, и даже с лихвой, самые, казалось бы, великие жертвы. Я не вижу другой возможной вины, кроме недостатка искренности, обвинять приходится лишь состояние своего сердца.
Стоит только другу-исцелителю открыто напасть на любовь, как влюбленный ответит: ‘Быть влюбленным, даже гневаясь на любимую, значит то же — унижусь, так и быть, до вашего торгашеского языка,— что обладать билетом в лотерею, выигрыш по которому даст в тысячу раз больше, чем все, что вы можете предложить мне в вашем мире равнодушия и личного расчета. Нужно иметь много тщеславия, притом весьма мелкого, чтобы испытывать счастье от того, что к вам благосклонны. Я не осуждаю людей за то, что они поступают так в своем мире. Но в присутствии Леоноры я находил мир, где все божественно, нежно, благородно. Самая высокая и почти невероятная добродетель вашего мира казалась мне во время наших бесед лишь самой обыкновенной и повседневной. Не мешайте мне, по крайней мере, мечтать о счастье провести жизнь с подобным существом. Хотя я отлично вижу, что меня погубила клевета и что мне не на что надеяться, я все-таки принесу ей в жертву мою месть’.
Любовь можно остановить только в начале. Кроме быстрого отъезда и принудительных развлечений большого света, как в случае с графиней Калемберг, друг-исцелитель может прибегнуть к нескольким маленьким хитростям. Например, как бы нечаянно обратить ваше внимание на то, что любимая женщина не выказывает вам — во всем, что не касается предмета вашей распри,— той любезности и уважения, какими она награждала вашего соперника. Тут достаточно самой ничтожной мелочи, ибо все в любви является признаком, например, она не опирается на вашу руку, входя в ложу, этот пустяк, трагически воспринятый страстно любящим сердцем, привнося чувство унижения в каждое из суждений, образующих кристаллизацию, отравляет источник любви и может убить ее.
Можно устроить так, чтобы женщину, плохо относящуюся к вашему другу, обвинили в каком-нибудь смешном физическом недостатке, который невозможно проверить, потому что если бы влюбленный мог проверить такой слух, то даже найди он его основательным, воображение его сделало бы этот недостаток приемлемым для него, и вскоре он перестал бы его замечать. Бороться с воображением может только воображение, Генрих III хорошо это знал, когда распускал злостные слухи про знаменитую герцогиню де Монпансье.
Вот почему, если молодую девушку хотят охранить от любви, нужно особенно тщательно оберегать ее воображение. И чем менее пошлый у нее ум, чем благороднее и возвышеннее ее душа — одним словом, чем достойнее она нашего уважения, тем большей опасности она подвергается.
Для молодой особы всегда опасно, если ее воспоминания постоянно и слишком охотно возвращаются к одному и тому же человеку. Если благодарность, восхищение или любопытство укрепляют связь, созданную памятью, она почти наверно окажется на краю пропасти. Чем сильнее скука обыденной жизни, тем вернее действуют яды, называемые благодарностью, восхищением и любопытством. В таких случаях необходимо немедленное, быстрое и сильное развлечение.
Вот почему некоторая резкость и равнодушие в начале знакомства — если это лекарство подается естественно — почти безошибочный способ добиться уважения умной женщины.

КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА XL

Все виды любви, все виды воображения принимают у людей окраску одного из шести темпераментов:
сангвиник, или француз, или г-н де Франкель (‘Мемуары’ г-жи д’Эпине),
холерик, или испанец, или Лозен (Пегильен в ‘Мемуарах’ Сен-Симона),
меланхолик, или немец, или Дон Карлос Шиллера,
флегматик, или голландец,
нервный, или Вольтер,
атлетик, или Милон Кротонский {См. Кабанис, Влияние физической среды и т. д.}.
Если влияние темперамента проявляется в честолюбии, скупости, дружбе, и т. д., и т. д., то как же не проявиться ему еще сильнее в любви, в которой неизбежно присутствует физическое начало?
Предположим, что все виды любви сводятся к четырем типам, которые мы установили:
любовь-страсть, или Жюли д’Этанж,
любовь-влечение, или галантность,
любовь физическая,
любовь-тщеславие (герцогиня никогда не бывает старше тридцати лет в глазах буржуа).
Надо проследить эти четыре типа любви на шести разновидностях, зависящих от склада, который эти шесть темпераментов придают воображению. Тиберий лишен был безумного воображения Генриха VIII.
Проследим затем все получившиеся таким путем комбинации на различных душевных складах, зависящих от образа правления и от национального характера:
1. Азиатский деспотизм, какой мы видим в Константинополе,
2. Абсолютная монархия в стиле Людовика XIV,
3. Аристократия, замаскированная хартией, или управление нацией в интересах богачей, как в Англии, в строгом согласии с правилами библейской морали,
4. Федеративная республика, или правительство в интересах всех, как в Соединенных Штатах Америки,
5. Конституционная монархия, или…,
6. Государство в состоянии революции, как, например, Испания, Португалия, Франция. Такое состояние страны, сообщающее всем сильные страсти, делает нравы естественными, разрушает всяческие нелепости, условные добродетели, глупые приличия {Башмаки без пряжек у министра Ролана: ‘Ах, сударь, все погибло!’ — замечает Дюмурье. Во время заседания в королевcком присутствии председатель собрания кладет ногу на ногу.}, делает молодежь серьезною и заставляет ее презирать любовь-тщеславие и пренебрегать галантностью.
Это состояние может длиться долго и определить душевный склад целого поколения. Во Франции оно началось в 1788 году, чтобы кончиться бог весть когда.
Рассмотрев любовь со всех этих общих точек зрения, надо принять затем во внимание разницу возрастов и, наконец, заняться индивидуальными особенностями.
Например, можно сказать: ‘В Дрездене, у графа Вольфштейна, я обнаружил любовь-тщеславие, темперамент меланхолический, привычки монархические, возраст тридцати лет и… следующие индивидуальные особенности’.
Такой способ рассмотрения вещей сокращает труд и охлаждает голову того, кто берется судить о любви,— вещь важная и очень трудная.
Подобно тому как в физиологии человек почти ничего не может узнать о себе без помощи сравнительной анатомии, так в области страстей тщеславие и многие другие причины, возбуждающие иллюзии, приводят к тому, что мы можем понять происходящее в нас, лишь наблюдая чужие слабости. Если предлагаемый опыт окажется полезным, то лишь при условии, что он привлечет умы к сопоставлениям именно такого рода. Чтобы побудить к этому, я постараюсь наметить здесь несколько общих соображений относительно характера любви у различных наций.
Прошу прощения за то, что возвращаюсь так часто к Италии, при нынешнем состоянии нравов в Европе это единственная страна, где произрастает на свободе растение, описываемое мною. Во Франции — тщеславие, в Германии — мнимая и сумасбродная философия, способная уморить со смеху, в Англии — гордость, застенчивая, болезненная и злопамятная угнетают и душат любовь или придают ей уродливое направление {Совершенно очевидно, что трактат этот составлен из отрывков, которые писались по мере того, как Лизио Висконти наблюдал собственными глазами различные случаи во время своих путешествий. Эти случаи со всеми подробностями можно найти в его дневнике, быть может, мне бы следовало поместить их здесь, но они показались бы малоприличными. Самые старые из этих заметок помечены: Берлин, 1807, а последние сделаны за несколько Дней до его смерти, в июне 1819 Рода. Некоторые даты нарочно изменены во избежание нескромности, но этим ограничиваются все внесенные мною изменения: я не счел себя вправе улучшать стиль. Книга эта писалась в сотне различных мест, так же следовало бы и читать ее.}.

ГЛАВА XLI

О РАЗЛИЧИИ НАЦИЙ В ОТНОШЕНИИ ЛЮБВИ

О ФРАНЦИИ

Я стараюсь освободиться от всякого пристрастия и быть всего лишь хладнокровным философом.
Воспитанные любезными французами, не ведающими ничего, кроме тщеславия и физических желаний, французские женщины менее деятельны, менее энергичны, менее опасны, а главное, менее любимы и менее могущественны, нежели женщины испанские и итальянские.
Женщина бывает могущественна лишь в меру того несчастья, которым она может покарать своего любовника, но когда мужчина одержим только тщеславием, любая женщина может быть ему полезна, и ни одна не является необходимой, лестный успех состоит в том, чтобы завоевать, а не в том, чтобы сохранить. Не зная ничего, кроме физических желаний, можно ходить к публичным женщинам, вот почему во Франции такие женщины очаровательны, а в Испании очень плохи. Во Франции они дарят многим мужчинам не меньше счастья, чем порядочные женщины,— я разумею счастье без любви,— а для француза есть на свете одна вещь, которую он чтит больше, чем свою любовницу,— тщеславие.
Молодой человек в Париже приобретает в лице любовницы некое подобие рабыни, главное назначение которой служить утехой тщеславия. Если она противится велениям этой господствующей страсти, любовник ее бросает, вполне довольный собой, и рассказывает друзьям, с какой изысканностью манер и каким пикантным способом он от нее отделался.
Один француз, хорошо знавший свою страну (Мельян), сказал: ‘Во Франции великие страсти так же редки, как великие люди’.
В языке нашем не хватает слов, чтобы выразить, насколько невозможна для француза роль покинутого и охваченного отчаянием любовника на виду у целого города. Нет ничего обычнее в Венеции или Болонье.
Чтобы отыскать любовь в Париже, надо спуститься в те слои населения, у которых благодаря отсутствию воспитания и тщеславия, а также благодаря борьбе с истинной нуждой сохранилось больше энергии.
Показать, что тобою владеет великое и неудовлетворенное желание, то есть показать, что ты стоишь ниже других,— вещь невозможная во Франции или возможная только для людей, стоящих ниже самого низкого уровня, это значит сделать себя мишенью всевозможных злых шуток: вот чем объясняются неумеренные похвалы по адресу публичных женщин в устах молодых людей, которые боятся своего сердца. Грубая, безмерная боязнь показать себя стоящим ниже других — вот главная основа всех бед провинциалов. Ведь недавно один из них, услышав об убийстве его величества герцога Беррийского, заявил: ‘Я это знал’ {Исторический факт. Многие люди, хотя и весьма любопытные, бывают несколько шокированы, когда им сообщают новость: они опасаются показаться стоящими ниже рассказчика.}.
В средние века постоянная опасность закаляла сердца, и в этом, если не ошибаюсь, заключается вторая причина изумительного превосходства людей XVI столетия. Оригинальность, которая у нас редка, смешна, опасна и зачастую притворна, была тогда вещью обычной и неприкрашенной. Страны, где опасность и теперь часто показывает свою железную руку, как, например, Корсика {Брошюра г-на Реалье-Дюма. Корсика, которая по своему населению (сто восемьдесят тысяч человек) равняется лишь половине большей части французских департаментов, дала нам за последнее время Саличетти, Поццо ди Борго, генерала Себастьяни, Червони, Абатуччи, Люсьена и Наполеона Бонапартов, Арену. Северному департаменту, насчитывающему девятьсот тысяч жителей, далеко до подобного списка Это потому, что на Корсике каждый, выйдя из дому, может угодить под ружейный выстрел, а корсиканец вместо того, чтобы покоряться, как подобает истинному христианину, старается обороняться, а главное, отомстить. Вот как вырабатываются души вроде Наполеона. Как мало похоже это на дворец, полный камер-юнкеров и камергеров, или на Фенелона, вынужденного рассуждать о почтении, которое следует оказывать его высочеству в присутствии этого самого высочества, имеющего двенадцать лет от роду. См. сочинения этого великого писателя.}, Испания или Италия, способны еще порождать великих людей. На этих широтах, где палящая жара возбуждает желчь в течение трех месяцев в году, не хватает только направления для пружины, в Париже, боюсь, нет самой пружины {В Париже, чтобы жить благополучно, надо обращать внимание на целый миллион мелочей. Однако вот весьма существенное возражение. В Париже насчитывается гораздо больше женщин, кончающих самоубийством из-за любви, нежели во всех городах Италии, взятых вместе. Этот факт чрезвычайно меня затрудняет, иногда я не знаю, что на него ответить, но он не может изменить моего мнения. Быть может, смерть кажется не слишком важной вещью современным французам — так скучна ультрацивилизованная жизнь, или, вернее, люди пускают себе пулю в лоб, вконец измученные тщеславием.}.
Многие из наших молодых людей, столь храбрые при Монмирайле или в Булонском лесу, боятся любви, и не что иное, как малодушие, заставляет их в двадцать лет избегать встречи с молодой девушкой, которая показалась им хорошенькой. Когда они вспоминают все вычитанное ими в романах о том, как приличествует поступать любовнику, они чувствуют себя совсем замороженными. Эти холодные души не понимают, что буря страстей, вздымая морские волны, надувает вместе с тем парус корабля и дает ему силу для их преодоления.
Любовь — восхитительный цветок, но надо иметь мужество, чтобы сорвать его на краю страшной пропасти. Не говоря уже о боязни показаться смешным, любовь постоянно видит перед собою несчастье быть покинутым тем, кого мы любим, и тогда на всю жизнь нам остается только dead blank {Смертельная тоска (англ.).}.
Истинное совершенство цивилизации должно было бы состоять в сочетании утонченных наслаждений XIX века с более частыми встречами с опасностью {Я восхищаюсь нравами эпохи Людовика XIV: тогда в какие-нибудь три дня из салонов Марли то и дело переходили на поля битв под Сенеф или Рамильи. Жены, матери, любовницы жили в непрерывной тревоге (см. Письма г-жи де Севинье). Наличие опасности сохраняло в языке энергию и откровенность, на которую мы не дерзнули бы нынче, зато г-н Ламет убил любовника своей жены. Если бы какой-нибудь Вальтер Скотт написал роман из времен Людовика XIV, мы бы многому подивились.}. Все радости частной жизни бесконечно возросли бы, если бы мы чаще подвергались опасности. Я говорю здесь не об одних только военных опасностях. Я хотел бы той ежеминутной опасности, во всех ее формах, связанной со всеми сторонами нашего существования, которая составляла сущность жизни в средние века. Опасность, благоустроенная и прикрашенная нашей цивилизацией, превосходно уживается со скучнейшей слабостью характера.
В ‘Голосе со св. Елены’ О’Миры я читаю следующие слова великого человека:
‘Прикажешь Мюрату: отправляйтесь и уничтожьте эти семь или восемь неприятельских полков, которые стоят вон там, на равнине, возле колокольни, в то же мгновение он летел, как молния, и, как бы ни была слаба кавалерия, следовавшая за ним, неприятельские полки вскоре оказывались расстроенными, перебитыми и уничтоженными. Предоставив этого человека самому себе, вы получали дурака, лишенного всякой способности суждения. Не могу понять, каким образом такой храбрый человек мог быть так труслив. Он был храбр только перед лицом врага, но это был, вероятно, самый блестящий и самый смелый солдат в целой Европе.
Это был герой, Саладин, Ричард Львиное Сердце на поле битвы: сделайте его королем и посадите в залу совета — и вы увидите труса, не имеющего ни решимости, ни понимания. Мюрат и Ней — самые храбрые люди, каких я когда-либо знал’.

О’Мира, т. II, 94.

ГЛАВА XLII

О ФРАНЦИИ (продолжение)

Прошу позволения позлословить еще немного насчет Франции. Читатель не должен опасаться, что моя сатира останется безнаказанной, если предлагаемый опыт найдет читателей, все обиды будут возвращены мне сторицей, национальная честь — на страже.
Франция занимает видное место в плане этой книги, потому что Париж благодаря своему превосходству в искусстве беседы и в литературе есть и всегда будет салоном Европы, три четверти утренних пригласительных записок в Вене, равно как и в Лондоне, пишутся по-французски или полны цитат и намеков на французском языке {Наиболее серьезные писатели в Англии полагают, что они становятся изящными, вставляя французские словечки, большинство которых никогда не были французскими нигде, кроме английских грамматик. См. писания сотрудников ‘Edinburgh Review’, см. ‘Мемуары’ графини фон Лихтенау, любовницы предпоследнего прусского короля.} и, бог мой, на каком.
В отношении великих страстей Франция, как мне кажется, лишена оригинальности по следующим двум причинам:
1. Истинная честь, или желание быть похожим на Баярда, дабы весь свет уважал нас и наше тщеславие каждый день получало полное удовлетворение.
2. Честь глупая, или желание быть похожим на людей хорошего тона, людей великосветских, парижан, искусство входить в гостиную, устранять соперника, ссориться со своей любовницей и т. д.
Честь глупая гораздо полезнее для тщеславия, нежели честь истинная, ибо, во-первых, она понятна и дуракам, а затем она применяется ко всем нашим действиям ежедневно и даже ежечасно. Постоянно приходится видеть, как людей с глупой честью без чести истинной отлично принимают в свете. Между тем как обратное невозможно.
Тон высшего света состоит:
1. В ироническом отношении ко всем важным интересам. И это совершенно естественно: никогда люди, действительно принадлежавшие к большому свету, ничем не могли быть глубоко взволнованы, у них для этого не хватало времени. Пребывание в деревне меняет дело. Вообще же, откровенно восхищаться чем-либо {Восхищение, ставшее модой, как, например, поклонение Юму в 1775 году или Франклину в 1784 году, дозволяется.} есть положение совершенно неестественное для француза, ибо это значит показать себя ниже не только того, чем ты восхищаешься,— это еще куда ни шло,— но ниже своего соседа, если тому угодно будет посмеяться над предметом твоего восхищения.
В Германии, Италии и Испании восхищение, напротив, исполнено искренности и доставляет счастье, там восхищающийся гордится своими восторгами и жалеет свистуна: я не говорю, насмешника — эта роль невозможна в тех странах, где смешным считается только упустить открытый путь к счастью, а отнюдь не просто подражать определенному способу вести себя. На Юге осторожность и нежелание быть потревоженным во время сильно ощущаемого наслаждения сочетаются с врожденным восхищением перед роскошью и торжественностью. Взгляните на придворную жизнь в Мадриде или Неаполе, взгляните на funzione {Религиозные торжества (итал.).} в Кадиксе: это доходит до настоящего помешательства {‘Путешествие по Испании’ Семпля, автор изображает вещи правдиво. Вы найдете там описание битвы при Трафальгаре, как она была слышна издали, оно останется в памяти.}.
2. Француз считает себя человеком несчастнейшим и, пожалуй, совершенно смешным, когда бывает вынужден проводить время в уединении. А что такое любовь без уединения?
3. Человек страстный думает только о себе, тогда как человек, домогающийся уважения, думает только о других, до 1789 года личной безопасностью во Франции можно было пользоваться, лишь принадлежа к какой-нибудь корпорации, например, к судейскому сословию, и имея защиту со стороны членов этой корпорации1. Следовательно, мысли соседа были составной и необходимой частью вашего благополучия. При дворе это сказывалось еще сильнее, чем в Париже.
1 ‘Письма’ Гримма, январь 1783.
‘Граф.., имеющий наследственный чин капитана лейб-гвардии брата его величества, раздраженный тем, что ему не удалось найти место на балконе в день открытия новой залы, вздумал некстати оспаривать место у одного почтенного адвоката, этот последний, некий мэтр Перно, ни за что не хотел уступить. ‘Вы заняли мое место’.— ‘Нет, это мое место’.— ‘А кто вы такой?’ — ‘Я — господин Шесть франков…’ (такова цена на эти места). Последовали резкие слова, брань, были пущены в ход локти. Граф дошел до того, что обозвал бедного крючкотворца вором, и, наконец, позволил себе приказать дежурному сержанту подвергнуть его личному задержанию и отвести в кордегардию. Мэтр Перно направился туда с большим достоинством, а выйдя, тотчас подал жалобу комиссару. Грозная корпорация, членом которой он имеет честь состоять, ни за что не хотела позволить ему мириться. Дело это разбиралось в парламенте. Г-на де… приговорили к покрытию всех издержек и обязали его дать удовлетворение прокурору, уплатив две тысячи экю штрафа, которые, с согласия последнего, должны были быть переданы в пользу несчастных узников Консьержери, далее, названному графу было поставлено на вид, что он не должен более, под предлогом королевских приказаний, нарушать порядок во время спектаклей и т. д, Это приключение наделало много шума, и в нем были замешаны очень важные интересы: все судейское сословие сочло себя оскорбленным обидою, которая нанесена была одному из лиц, носящих судейское платье. Г-н де…, чтобы заставить забыть о своем приключении, отправился искать лавров в лагерь Сен-Рок. Говорят, это самое лучшее, что он мог сделать, ибо теперь нельзя сомневаться в его таланте брать штурмом укрепленные места’ (Гримм, ч. 3, т. XI, стр. 102).
Вообразите никому не известного философа в положении мэтра Перно. Польза дуэли.
См. дальше, на стр. 496, весьма разумное письмо Бомарше, который отказывается предоставить закрытую ложу одному из своих друзей, пожелавшему присутствовать на представлении ‘Фигаро’. Пока думали, что этот ответ адресован герцогу, общее возбуждение было велико, и поговаривали о суровых карах. Но все принялись смеяться, когда Бомарше объявил, что письмо адресовано президенту Дюпати. Как велика разница между 1785 и 1822 годом! Мы не понимаем более этих чувств, а между тем хотят, чтобы та же самая трагедия, которая волновала этих людей, была хороша и для нас.
Легко понять, до какой степени эти обычаи, которые, правда, с каждым днем теряют силу, но которых французам хватит еще на целое столетие, благоприятствуют великим страстям.
Я как будто вижу человека, который выбрасывается в окно и все-таки старается, чтобы у него была изящная поза, когда он очутится на мостовой.
Страстный человек похож на самого себя, а не на кого-либо другого, и это источник всяких насмешек во Франции, вдобавок он оскорбляет окружающих, что окрыляет насмешку.

ГЛАВА XLIII

ОБ ИТАЛИИ

Счастье Италии в том, что она разрешает себе следовать вдохновению данной минуты, и это счастье до известной степени разделяют с нею Германия и Англия.
Кроме того, Италия есть страна, где польза, которая была добродетелью в средневековых республиках1, не сведена со своего трона честью или добродетелью, переделанной на потребу королей2, а ведь честь истинная открывает дорогу чести глупой, она приучает нас задаваться вопросом: что думает о моем счастье сосед? Счастье же, основанное на чувстве, не может быть предметом тщеславия, ибо оно невидимо {Оценить его можно только по необдуманным поступкам.}. Доказательством всего этого служит то, что ни в одной стране в мире не бывает меньше браков по сердечной склонности, чем во Франции {Мисс О’Нейль, миссис Коутс и большая часть других выдающихся английских актрис покинули* театр, чтобы вступить в богатый брак.}.
1 G. Pecchio nelle sue vivacissime lettere ad una bella giovane Inglese sopra la Spagna libera, la guale &egrave, un medioevo, non redivivo, ma sempre vivo, dice, pagina 60,
‘Lo scopo degli Spagnuoli non era la gloria, ma la indipendenza. Se gli Spagnuoli non si fossero battuti che per l’onore, la guerra era finita colla bataglia di Tudela. L’onore e di una natura bizarra, macchiato una volta, perde tutta la forza per agire… L’esercilo di linea spagnuolo imbevuto anch’egli, dei pregiudizi dell’onore (vale a dire fatto Europeo moderno) vinto che fosse si sbandava col pensiero che tutto coll’onore era perduto, etc.*
* Дж, Пеккьо в своих пылких письмах к одной юной и прекрасной англичанке о свободной Испании, которая представляет собой средневековье, не возрожденное, а продолжающее свое существование, на странице 60 говорит:
‘Не слава была целью испанцев, а независимость. Если бы испанцы сражались ради чести, война окончилась бы после битвы при Ту деле. Честь обладает странной природой: запятнанная хотя бы однажды, она теряет всякую действенную силу… Испанское регулярное войско, также проникнутое предрассудком чести (иначе говоря, ставшее современным на европейский лад), будучи побеждено, разбежалось бы, считая, что все погибло вместе с честью, и т. д.’
2 В 1620 году человек кичится, повторяя беспрестанно и раболепнейшим образом: ‘Король мой повелитель’ (см. воспоминания Ноайля, Торси и всех посланников Людовика XIV). Это очень просто: такой фразой говорящий указывает на ранг, который он занимает среди подданных. Этот ранг, полученный от короля, заменяет во внимании и уважении этих людей ранг, который человек получал в древнем Риме через общественное мнение сограждан, видевших, как он сражался на Тразименском озере или ораторствовал на форуме. Когда разрушено тщеславие и его передовые укрепления, называемые приличиями, в здании абсолютной монархии образуется брешь. Спор между Шекспиром и Расином — лишь одна из форм спора между Людовиком XIV и Хартией.
И вот еще другие преимущества Италии: безмятежный досуг под чудесным небом, который делает людей чуткими к красоте во всех ее формах, чрезвычайная и все же разумная осторожность, которая усиливает отчужденность от внешнего мира и углубляет очарование интимности, отсутствие привычки к чтению романов, да почти и ко всякому чтению вообще, что открывает больше простора вдохновению данной минуты, страсть к музыке, возбуждающая в душе волнения, столь сходные с волнениями любви.
Во Франции около 1770 года никакой недоверчивости не существовало, напротив, в обычае было жить и умирать публично, и так как герцогиня Люксембургская была интимно близка с целой сотней друзей, не было интимности или дружбы в собственном смысле слова.
Так как в Италии быть одержимым страстью отнюдь не редкое преимущество, то это не считается смешным {‘Здесь прощают женщинам галантные приключения, но любовь делает их смешными’. — писал рассудительный аббат Жирар в Париже в 1740 году.} и можно слышать в гостиных громко высказываемые изречения общего характера о любви. Широкая публика знает все симптомы и периоды этой болезни и много занимается ею. Мужчине, покинутому любовницей, говорят: ‘Вы будете в отчаянии месяцев шесть, но затем вы излечитесь, как такой-то, как такой-то и т. д.’.
В Италии суждения людей — покорнейшие слуги страстей. Подлинное наслаждение пользуется там властью, которая в иных местах находится в руках общества, и это вполне понятно, так как общество не доставляет почти никаких удовольствий народу, не имеющему времени предаваться тщеславию и прежде всего желающему, чтобы паша о нем забыл, то общество имеет очень мало авторитета. Люди скучающие могут сколько угодно порицать людей страстных, но над ними только смеются. К югу от Альп общество — это деспот, которому не хватает тюрем.
Так как в Париже честь предписывает защищать со шпагою в руке — или, буде возможно, с помощью острых словечек — все подступы к тому, что объявлено тобою важным, то там гораздо удобнее искать спасение в иронии. Некоторые молодые люди избрали другой путь, а именно зачислились в школу Ж.-Ж. Руссо или г-жи де Сталь. Поскольку ирония стала признаком вульгарности, пришлось волей-неволей обзавестись чувством. Де Пезе наших дней писал бы, как г-н д’Арленкур, впрочем, начиная с 1789 года события ведут войну за полезное или за личное ощущение против чести и господства общественного мнения, зрелище законодательных палат приучает оспаривать все, вплоть до насмешки. Нация становится серьезной, галантность теряет под собой почву.
Как француз я должен сказать, что не малое количество колоссальных состояний образует богатство страны, а множество средних состояний. Страсти редки во всех странах, а галантность имеет больше грации, больше тонкости и, следовательно, доставляет больше счастья во Франции. Эта великая нация, первая во вселенной {Мне не требуется иного доказательства, кроме зависти. См. ‘Edinburgh Review’ за 1821, см. немецкие и итальянские литературные газеты и ‘Scimiotigre’ Альфьери.}, по части любви занимает то же положение, что и по части умственных дарований. В 1822 году мы не имеем, конечно, ни Мура, ни Вальтера Скотта, ни Кребба, ни Байрона, ни Монти, ни Пеллико, но у нас гораздо больше людей остроумных, просвещенных, приятных и стоящих на уровне образованности нынешнего века, нежели в Англии или Италии. Вот почему дебаты в нашей палате депутатов 1822 года стоят настолько выше дебатов английского парламента, а когда английский либерал приезжает во Францию, мы с большим удивлением замечаем у него множество средневековых взглядов.
Один римский художник писал из Парижа: ‘Мне чрезвычайно не нравится здесь, полагаю, это потому, что здесь я не имею досуга любить свободно. Здесь наша восприимчивость расходуется капля за каплей по мере того, как накопляется, так что у меня, по крайней мере, это грозит истощить самый источник. В Риме, вследствие слабого интереса к событиям каждого дня, вследствие глубокого сна всей внешней жизни, чувствительность скопляется для страстей’.

ГЛАВА XLIV

РИМ

Только в Риме {30 сентября 1819.} порядочная женщина, имеющая собственную карету, способна с чувством сказать другой женщине, своей простой знакомой, как это я слышал сегодня утром: ‘Ах, моя дорогая, не люби Фабио Вителлески! Лучше влюбись в разбойника с большой дороги. Несмотря на свой ласковый и сдержанный вид, он способен пронзить тебе сердце кинжалом и сказать с любезной улыбкой, погружая его тебе в грудь: ‘Милая, разве тебе больно?’ И все это говорилось в присутствии хорошенькой пятнадцатилетней девочки, дочери той дамы, которой давали совет, девочки притом очень бойкой.
Если уроженец Севера имеет несчастье не возмутиться при первой встрече с этой любезной естественностью Юга, которая есть не что иное, как простое проявление величественной природы, облегчаемое отсутствием хорошего тона и всякой интересной новизны, через какой-нибудь год пребывания в этих краях женщины всех других стран покажутся ему невыносимыми.
Он видит француженок с их грациозными ужимками {Автор не только имел несчастье родиться не в Париже, но и очень мало жил там. (Примечание издателя.)}, таких любезных и соблазнительных в течение трех первых дней, но скучных на четвертый роковой день, когда мы вдруг замечаем, что вся их грация подготовлена заранее и разучена наизусть, что она вечно одна и та же каждый день и для всех.
Он видит немок, таких естественных, предающихся с такой готовностью порывам воображения и часто при всей их естественности обнаруживающих лишь внутреннее бесплодие, надоедливость й нежность, достойную лубочных романов. Известная фраза графа Альмавивы кажется произнесенной в Германии: ‘В один прекрасный вечер мы удивляемся, найдя пресыщение там, где искали счастья’.
В Риме иностранец не должен забывать, что если нет ничего скучного в странах, где все естественно, то все худое здесь гораздо хуже, чем где бы то ни было. Если взять хотя бы мужчин1, здесь появляются в обществе уроды такого сорта, которые в других местах прячутся. Это люди столь же страстные, как проницательные и слабодушные. Злая судьба сталкивает их с какой-нибудь титулованной женщиной, влюбленные до безумия, они пьют до дна чашу горечи, видя, как им предпочитают соперника. Они постоянно перед глазами, чтобы служить помехой счастливому любовнику. Ничто от них не ускользает, и все видят это, но они не перестают вопреки всякому чувству чести мучить женщину, ее любовника и самих себя, и никто их не осуждает, ибо они делают ю, что доставляет им удовольствие. В один прекрасный вечер любовник, выведенный из себя, награждает их пинками ноги в зад, на другой день они приносят ему свои извинения и снова начинают упорно и невозмутимо изводить женщину, любовника и самих себя. Страшно подумать, сколько горя эти низменные души вынуждены поглощать ежедневно, и будь у них хоть на крупицу меньше низости, они, несомненно, стали бы отравителями,
1 Heu! male nunc artes miseras haec secula tractant,
Jam tener assuevit munera velle puer.
(Tibul I, IV)
* Увы! Плохо наш век ценит жалкие (любовные) старания. Уже неясный отрок привык нынче ждать даров.
(Тибулл, кн. IV)
Равным образом только в Италии можно встретить юных и элегантных миллионеров, которые великолепно содержат танцовщиц из большого театра на виду и с ведома целого города, затрачивая на это не более тридцати су в день {Посмотрите, как при нравах времен Людовика XV аристократия щедро награждала г-жу Дюте, Лагер и др. Восемьдесят или сто тысяч франков в год не представляли ничего чрезвычайного. Человек, принадлежащий к большому свету, опозорил бы себя, если бы дал меньше.}. Братья…, блестящие молодые люди, которые вечно бывают на охоте или катаются верхом, загораются ревностью к одному иностранцу. Вместо того, чтобы отправиться к нему прямо и выразить свое неудовольствие, они исподтишка распространяют в обществе слухи, неблагоприятные для этого несчастного иностранца. Во Франции общественное мнение заставило бы этих людей доказать правоту своих слов или дать иностранцу удовлетворение. Здесь общественное мнение и презрение ровно ничего не значат. Богач всегда может быть уверен, что его всюду хорошо примут. Миллионер, обесчещенный и отовсюду изгнанный в Париже, может спокойно направиться в Рим: его здесь будут почитать в соответствии с количеством его экю.

ГЛАВА XLV

ОБ АНГЛИИ

За последнее время мне часто приходилось иметь дело с танцовщицами театра Дель Соль в Валенсии. Меня уверяют, что некоторые из них весьма целомудренны, это потому, что ремесло их слишком утомительно. Вига-но заставляет их репетировать свой балет ‘Еврейка из Толедо’ ежедневно с десяти часов утра до четырех и с полуночи до трех часов утра, кроме того, они должны танцевать каждый вечер в двух балетах.
Это мне напоминает Руссо, который предписывал Эмилю побольше ходить. Сегодня в полночь, прогуливаясь на холодке по берегу моря вместе с маленькими танцовщицами, я думал о том, что сверхчеловеческая нега свежего морского ветерка под валенсийским небом, покрытым роскошными звездами, которые кажутся здесь совсем близкими, неведома нашим унылым, туманным странам. Ради одного этого стоит проехать четыреста миль, это мешает также задумываться, потому что ощущения здесь слишком сильны. Я думал далее о том, что целомудрие моих маленьких танцовщиц отлично объясняет тот путь, каким идет мужское высокомерие в Англии, стремящееся понемногу восстановить в обиходе цивилизованной нации гаремные нравы. Легко заметить, что некоторые английские девушки при всей красоте и трогательном выражении лица страдают недостатком мыслей. Невзирая на свободу, которая лишь недавно изгнана с их острова, и на восхитительную оригинальность национального характера, им не хватает интересных мыслей и оригинальности. Часто в них нет ничего замечательного, кроме странной щепетильности, и это вполне естественно: ведь стыдливость английских женщин — предмет гордости их мужей. Но, как ни покорна рабыня, ее общество вскоре делается тягостным. Отсюда для мужчин необходимость мрачно напиваться каждый вечер {Этот обычай начал понемногу исчезать у хорошо воспитанных людей, которые, как и повсюду, офранцузились, но я говорю о громадном большинстве.}, вместо того чтобы проводить, как в Италии, вечера со своими любовницами. В Англии богатые люди, скучая у себя дома, под предлогом необходимости телесных упражнений делают пешком четыре или пять миль ежедневно, как будто человек создан и послан в мир для того, чтобы бегать рысью. Таким образом они расходуют нервный флюид с помощью ног, а не сердца. После этого они осмеливаются говорить о женской щепетильности и презирать Испанию и Италию.
Напротив, нет людей более праздных, чем юные итальянцы, движение, которое ослабило бы их чувствительность, им отвратительно. Время от времени они предписывают себе прогулку в полмили как неприятное лекарство для поддержания здоровья, что касается женщин, то римлянка за целый год делает меньше концов, чем юная мисс в течение одной недели.
Мне кажется, что гордость английского мужа заключается в том, чтобы искусно возбуждать тщеславие своей бедной жены. Прежде всего он убеждает ее, что не следует быть вульгарной, и матери, которые готовят дочерей для приискания мужа, отлично усвоили эту мысль. Отсюда мода, гораздо более нелепая и деспотическая в благоразумной Англии, чем на лоне легкомысленной Франции: на Бонд-стрит была изобретена carefully careless {Озабоченная беззаботность (англ.).}. В Англии следовать моде — долг, в Париже — удовольствие. Мода воздвигает в Лондоне гораздо более несокрушимую стену между Нью-Бонд-стрит и Фенчерч, нежели в Париже между Шоссе д’Антен и улицей св. Мартина. Мужья охотно разрешают эту аристократическую дурь своим женам в возмещение той огромной массы печали, какую они заставляют их переносить. Весьма точное изображение женского общества в Англии, каким его сделала молчаливая гордость мужчин, я нахожу в романах мисс Берни, некогда столь знаменитых. Так как попросить стакан воды, когда хочется пить, считается вульгарным, героини мисс Берни, не задумываясь, умирают от жажды. Чтобы избежать вульгарности, они впадают в отвратительное жеманство.
Сравните благоразумие богатого молодого англичанина двадцати двух лет с глубокой недоверчивостью юного итальянца того же возраста. Итальянец принужден быть недоверчивым ради своей безопасности, но он освобождается от нее или, по крайней мере, забывает о ней, когда находится в интимном кругу, между тем как именно в обществе милых ему лиц благоразумие и надменность молодого англичанина удваиваются. Я слышал, как один англичанин сказал: ‘Вот уже семь месяцев, как я не заговариваю с ней больше о поездке в Брайтон’. Дело касалось необходимости сэкономить восемьдесят луидоров, и это двадцатидвухлетний любовник говорил о своей возлюбленной, замужней женщине, которую он обожал, но в полный разгар страсти благоразумие не покинуло его, тем более не решился бы он сказать своей любовнице: ‘Я не поеду в Брайтон, потому что это было бы для меня затруднительно’.
Заметьте, что судьба Джанноне, П… и сотни других заставляет итальянца быть недоверчивым, тогда как молодого английского красавца ничто не принуждало к благоразумию, кроме крайней, болезненной чувствительности его тщеславия. Француз, умеющий приятно выражать свои каждодневные мысли, говорит все женщине, которую любит. Это привычка, без этого ему не хватало бы уверенности в себе, а он знает, что без уверенности в себе нельзя быть изящным.
С болью, со слезами на глазах решился я написать сказанное выше, но поскольку мне кажется, что я никогда не стал бы льстить королю, то зачем буду я говорить о целой стране что-либо иное, чем то, что я вижу в ней и что of course {Конечно (англ.).} может быть очень абсурдно, только из-за того, что страна эта породила самую милую женщину, какую я когда-либо знал?
Это было бы в другой форме тем же монархическим низкопоклонством. Я добавлю только, что при таких нравах наряду со столькими англичанками, принесшими свой дух в жертву мужской гордости, существует все же истинная оригинальность, и достаточно одного семейства, воспитанного вдали от печальных стеснений, воспроизводящих гаремные нравы, чтобы породить очаровательные характеры. И притом как плоско и слабо это слово — очаровательный, несмотря на свою этимологию, чтобы передать то, что мне хотелось бы выразить! Кроткая Имогена, нежная Офелия найдут много живых прообразов в Англии, но прообразы эти отнюдь не пользуются глубоким почтением, воздаваемым подлинной и совершенной англичанке, назначение которой состоит в том, чтобы соблюдать полностью правила приличий и дарить мужу все утехи болезненной аристократической гордости и счастье, способное заставить человека умереть от скуки {См. у Ричардсона. Нравы семейства Гарлоу, перенесенные в современность, часто встречаются в Англии: здесь слуги стоят выше господ.}.
В обширных анфиладах из пятнадцати или двадцати чрезвычайно прохладных и темных комнат, где итальянские женщины проводят время, лениво раскинувшись на низких диванах, они по шесть часов в день слушают разговоры о любви или о музыке. Вечером в театре, скрывшись в своей ложе, они снова четыре часа слушают разговор о музыке или о любви.
Итак, не говоря уже о климате, уклад жизни столь же благоприятствует музыке и любви в Испании и Италии, насколько мешает им в Англии.
Я не порицаю и не одобряю, я только наблюдаю.

ГЛАВА XLVI

ОБ АНГЛИИ (продолжение)

Я слишком люблю Англию и слишком хорошо изучил ее, чтобы говорить о ней. Пользуюсь наблюдениями одного моего друга.
Нынешнее положение Ирландии (1822) в двадцатый раз за два столетия {Ребенок Спенсера, сожженный живьем в Ирландии.} воспроизводит то своеобразное состояние общества, столь обильное мужественными решениями и столь исключающее всякую скуку, когда люди, весело завтракающие за одним столом, могут через два часа встретиться на поле битвы. А это особенно энергично и непосредственно требует душевного расположения, благоприятствующего нежным страстям: естественности. Ничто не отделяет сильнее двух великих английских пороков: cant и bashfulness (моральное лицемерие и застенчивость, гордая и болезненная. См. путешествие г-на Юстета по Италии. Если этот путешественник довольно плохо описывает страну, он зато дает весьма точное понятие о своем собственном характере, и характер этот, подобно характеру поэта Битти (см. его биографию, написанную одним его близким другом), к несчастью, довольно распространен в Англии. Что касается священника, оставшегося порядочным человеком, вопреки своему сану, см. письма епископа Ландафского) {Опровергнуть иначе, как бранью, портрет известной категории англичан, приведенный в этих трех сочинениях, мне кажется невозможным (Сатанинская школа).}.
Ирландия может считаться достаточно несчастной, ибо вот уже два века ее заливает кровью трусливая и жестокая тирания Англии, но здесь вторгается в духовную жизнь Ирландии новая зловещая фигура — священник…
В течение двух столетий Ирландия управляется почти так же скверно, как Сицилия. Углубленное сопоставление этих двух островов, развитое в книге объемом в пятьсот страниц, рассердило бы многих лиц и высмеяло бы немало почтенных теорий. Во всяком случае, несомненно, что из этих двух областей, одинаково управляемых безумцами, к выгоде ничтожного меньшинства, более счастливой является Сицилия. Ее правители, по крайней мере оставили ей любовь и сладострастие, они, конечно, рады были бы отнять у нее это, как все остальное, но, благодарение небу, в Сицилии все же мало нравственного зла, именуемого законом и правительством {Я называю нравственным злом в 1822 году всякое правительство, не имеющее двух палат, исключения бывают лишь тогда, когда глава правительства обладает высокой честностью, чудо это может наблюдаться в Саксонии и в Неаполе.}.
Старики и священники сочиняют законы и заставляют исполнять их, это сразу видно по той комической ревности, с которой сладострастие преследуется на Британских островах. Народ мог бы там сказать своим правителям, как Диоген Александру: ‘Довольствуйтесь вашими синекурами и оставьте мне, по крайней мере, солнце’ {См. в отчетах о процессе покойной королевы любопытный список пэров с указанием тех сумм, которые они и их семьи получают от государства. Например, лорд Лодердель и его семья — тридцать шесть тысяч луидоров. Полкувшина пива, необходимые для скудного существования самого бедного англичанина, обложены одним су налога в пользу благородного пэра, и вдобавок — что имеет большое значение для интересующего нас вопроса — оба они это отлично знают. Поэтому ни лорд, ни крестьянин не имеют достаточно досуга, чтобы думать о любви, они точат оружие один на виду у всех и с гордостью, другой — втихомолку и с бешенством (Yeomanry u Whiteboys).}.
С помощью законов, регламентов, контррегламентов и казней правительство внедрило в Ирландии картофель, и поэтому население ее значительно превышает население Сицилии, иначе говоря, здесь удалось разместить несколько миллионов крестьян, забитых и отупевших, задавленных трудом и нуждой, влачащих в течение сорока или пятидесяти лет жалкую жизнь в болотах древнего Эрина, но зато исправно уплачивающих десятину. Вот поразительное чудо. Сохранив языческую религию, эти бедные люди по крайней мере наслаждались бы счастьем, но не тут-то было: надо поклоняться святому Патрику.
В Ирландии можно видеть лишь крестьян, более несчастных, чем дикари. Но вместо ста тысяч душ, как было бы в естественном состоянии, их там восемь миллионов {Plunkett, Craig. Жизнь Куррана.}, и это дает возможность пятистам absentees {‘Отсутствующие’ (помещики, не живущие в своих имениях).} вести роскошную жизнь в Лондоне или в Париже.
Общество кажется бесконечно более передовым в Шотландии {Уровень цивилизованности описанного Робертом Бернсом крестьянина и его семьи: крестьянский клуб, где платили по два су за заседание, вопросы, которые там обсуждаются. См. ‘Письма’ Бернса.}, где во многих отношениях управление хорошее (небольшое число преступлений, привычка к чтению, отсутствие епископов и т. д.). Поэтому нежные страсти там гораздо более развиты, и мы можем отбросить мрачные мысли, чтобы перейти к смешному.
Нельзя не заметить некоторого оттенка меланхолии у шотландских женщин. Эта меланхолия особенно восхитительна на балах, где она придает известную пикантность тому пылу и усердию, с которым они пляшут свои национальные танцы. Эдинбург имеет еще и другое преимущество, а именно — он не покорилсяь, гнусному всемогуществу золота. Благодаря этому, а также своеобразной и дикой красоте местоположения этот город представляет полнейшую противоположность Лондону. Подобно Риму, прекрасный Эдинбург кажется более подходящим для созерцательной жизни. Непрерывный водоворот и беспокойные интересы деятельной жизни со всеми их преимуществами и неудобствами наблюдаются в Лондоне. Эдинбург, как мне кажется, платит свою дань лукавому лишь некоторой склонностью к педантизму. Времена, когда Мария Стюарт жила в старом Холируде, где Риччо убили в ее объятиях, в отношении любви стояли выше — ив этом все женщины согласятся со мной — тех времен, когда в их присутствии обсуждаются со всеми подробностями сравнительные преимущества нептунической, или вулканической, доктрины… Споры о новом покрое мундиров, пожалованных королем своим гвардейцам, или о несостоявшемся назначении в пэры сэра Б. Блумфильда, занимавшие Лондон во время моего пребывания там, я предпочитаю спорам о том, кто лучше исследовал природу утесов — Вернер или…
Умолчу о жестоком шотландском воскресенье, по сравнению с которым воскресенье в Лондоне кажется увеселительной прогулкой. Этот день, предназначенный для служения небу, есть наилучший прообраз ада, какой я когда-либо видел на земле. ‘Не надо идти так быстро,— сказал один шотландец своему другу французу, возвращаясь из церкви,— а то у нас такой вид, будто мы прогуливаемся’ {То же самое в Америке. В Шотландии это выставка титулов.}.
Из всех трех областей менее всего заражена лицемерием (cant, см. ‘New Monthly Magazine’ от января 1822 года, мечущий громы против Моцарта и его ‘Свадьбы Фигаро’, статья эта написана в стране, где ставят ‘Гражданина’. Но ведь в каждой стране покупают и расценивают литературный журнал, как и литературу вообще, лишь аристократы, а вот уже четыре года, как английские аристократы вступили в союз с епископами), итак, из трех областей, как мне кажется, меньше всего лицемерия в Ирландии, там можно встретить много живости, беспечной и очень милой. В Шотландии строго соблюдают воскресный день, но по понедельникам там пляшут весело и с увлечением, какого не встретишь в Лондоне. Среди крестьян в Шотландии очень в ходу любовь. Всемогущее воображение офранцузило эту страну в XVI столетии.
Ужасный недостаток английского общества, тот недостаток, который в любой день порождает больше печали, чем государственный долг и все его последствия, больше даже, чем беспощадная война богатых против бедных, раскрывается в одной фразе, которая была мне сказана этой осенью в Кройдоне перед прекрасной статуей епископа: ‘В свете никто не хочет выдвигаться вперед из опасения, что его надежды будут обмануты’.
Можете из этого заключить, какие законы под именем стыдливости должны навязывать подобные люди своим женам и любовницам!

ГЛАВА XLVII

ОБ ИСПАНИИ

Андалузия — одно из самых приятных мест, избранных сладострастием для своего местопребывания на земле. Я знаю два или три анекдота, доказывающих, в какой мере мои мысли относительно трех или четырех различных актов безумия, соединение которых образует любовь, являются истинными в Испании, но мне советуют опустить их ради французской щепетильности. Тщетно заявлял я, что хоть я и пишу на французском языке, но совсем не принадлежу к французской литературе. Упаси меня боже иметь что-либо общее с уважаемыми литераторами наших дней.
Мавры, покидая Андалузию, оставили там свою архитектуру и в известной степени свои нравы. Поскольку для меня невозможно говорить об этих нравах языком г-жи де Севинье, я скажу по крайней мере несколько слов о мавританской архитектуре, главная особенность которой заключается в том, что каждый дом имеет маленький сад, окруженный изящной и легкой галереей. Во время нестерпимой летней жары, когда в течение нескольких недель термометр Реомюра не опускается ниже 30 градусов, там, под навесом, царит восхитительный полумрак. Посреди садика есть всегда фонтан, однообразный и сладостный шум которого один лишь тревожит тишину этого очаровательного убежища. Мраморный бассейн окружен десятком апельсинных деревьев и розовых лавров. Плотное полотно в виде шатра покрывает весь сад целиком и, защищая его от солнечных лучей и от света, допускает в него только легкий ветерок, в полдень долетающий с гор.
Там живут и принимают знакомых очаровательные андалузки, поступь которых так легка и изящна, простое платье из черного шелка, отделанное бахромой того же цвета, позволяет видеть очаровательный подъем ножки, бледный цвет лица, глаза, где отражаются все самые неуловимые оттенки самых нежных и пылких страстей, таковы небесные создания, которых мне не дозволено вывести на сцену.
В испанском народе я вижу живого представителя средневековья.
Он не знает тьмы мелких истин (составляющих предмет ребяческого тщеславия его соседей), но он глубоко усвоил истины важные и имеет достаточно ума и характера, чтобы следовать самым далеким выводам из них. Испанский характер представляет чудесную противоположность французскому остроумию, испанец суров, резок, не слишком изящен, полон дикой гордости, никогда не занимается другими, это в точности контраст между XV веком и XVIII.
Испания очень мне полезна для одного сравнения: единственный народ, который сумел устоять против Наполеона, кажется мне совершенно свободным от глупого понимания чести и от всего, что в чести есть глупого.
Вместо великолепных военных приказов, изменения формы каждые полгода и больших шпор он обладает всеобщим no importa {Не беда (исп.).} {См. очаровательные письма г-на Пеккьо. Италия полна людьми этого рода, но вместо того, чтобы выдвигаться вперед, они остаются спокойными: Paese dlia virt sconosciuta {Страна малоизвестной доблести (итал.).}.}.

ГЛАВА XLVIII

О НЕМЕЦКОЙ ЛЮБВИ

Если итальянец, постоянно колеблющийся между ненавистью и любовью, живет страстями, а француз — тщеславием, то добрые и простодушные потомки древних германцев главным образом живут воображением. Вы с удивлением видите, как, едва успев покончить с самыми прямыми и необходимыми для поддержания жизни общественными интересами, они погружаются в то, что называют своей философией, это нечто вроде помешательства, кроткого, любезного и, главное, лишенного всякой горечи. Я приведу несколько цитат — не совсем на память, но на основании быстро сделанных выписок — из одного сочинения, которое, хотя и написано в духе оппозиции, обнаруживает — даже выбором того, что приводит автора в восхищение,— военный дух со всеми его крайностями это ‘Путешествие в Австрию’ г-на Каде-Гассикура в 1809 году. Что сказал бы благородный и великодушный Дезе, если бы увидел, что чистый героизм 1795 года привел к этому гнусному эгоизму?
Два друга стоят вместе на батарее в битве при Талавере: один — в качестве командующего капитана, другой— как лейтенант. Прилетает ядро и валит с ног капитана. ‘Отлично,— радостно говорит лейтенант.— Франсуа убит, значит, я буду капитаном’. ‘Не совсем еще!’ — восклицает Франсуа, поднимаясь: ядро только оглушило его. Лейтенант, как и его капитан, были лучшие люди в мире, отнюдь не злые, но только немного глупые и восторженно преданные императору, однако охотничий задор и бешеный эгоизм, которые этот человек сумел возбудить, украсив их именем славы, заставили позабыть всякую человечность.
В годы, когда разыгрывались суровые сцены между подобными людьми, оспаривавшими друг у друга на парадах в Шенбрунне взгляд повелителя или баронский титул, вот каким образом аптекарь императора описывает немецкую любовь на странице 288:
‘Нет существа более снисходительного и более кроткого, чем австриячка. У нее любовь является культом, и когда она привязывается к французу, то обожает его в полном смысле этого слова.
Женщины легкомысленные и капризные встречаются всюду, но в общем венки более верны и совсем не кокетливы. Когда я говорю, что они верны, то имею в виду их верность любовникам, которых они выбрали сами, ибо мужья в Вене таковы же, как и всюду’.

7 июня 1809.

Стр. 289: ‘Самая красивая особа в Вене подарила взаимностью моего друга М., капитана, прикомандированного к главной квартире императора. Это молодой человек, ласковый и остроумный, но, несомненно, фигура и лицо его не представляют ничего замечательного.
С некоторых пор его молодая подруга производит настоящую сенсацию среди наших блестящих офицеров генерального штаба, которые проводят время, рыская по всем уголкам Вены. Награда должна достаться тому, кто всех смелей, всевозможные военные хитрости пущены в ход, дом красавицы осажден самыми красивыми и богатыми офицерами. Пажи, блестящие полковники, гвардейские генералы и даже принцы теряли время под окнами красавицы, без всякого проку одаривая ее слуг. Все они получили отказ. Господа принцы не привыкли встречать жестоких женщин в Париже или в Милане. Однажды, когда я смеялся над их неудачею, эта очаровательная особа сказала мне: ‘Боже мой, но разве они не знают, что я люблю господина М.?’.
Вот странная фраза и, поистине, весьма неприличная’.
Стр. 290. ‘В то время как мы находились в Шенбрунне, я заметил, что два молодых человека, состоявшие при императоре, никогда никого не принимали на своих квартирах в Вене. Мы много шутили по поводу их скромности, и однажды один из них сказал мне, ‘Не стану от вас ничего скрывать, одна здешняя молодая женщина отдалась мне с тем условием, что никогда не будет покидать моей квартиры, а я не буду принимать кого-либо без ее разрешения’. ‘Мне захотелось,— рассказывает путешественник,— познакомиться с этой добровольной затворницей, и, так как звание врача давало мне, как на Востоке, приличный предлог для этого, я принял приглашение моего друга позавтракать у него. Я нашел там женщину сильно влюбленную, весьма занятую домашним хозяйством, совсем не желавшую выходить из дома, хотя время года располагало к прогулкам, и твердо верившую, что любовник увезет ее с собою во Францию.
Другой молодой человек, которого точно так же никогда нельзя было застать на его городской квартире, вскоре сделал мне подобное же признание. Я увидел и его красавицу, как и первая, она была блондинка, весьма красивая и очень хорошо сложена.
Та, восемнадцатилетняя девушка, была дочерью обойщика, человека весьма состоятельного, эта, лет двадцати четырех, была женою австрийского офицера, который находился в походе с армией эрцгерцога Иоганна. Она довела свою любовь до того, что в нашей стране тщеславия мы назвали бы героизмом. Ее друг не только не был верен ей, но даже оказался вынужденным сделать ей весьма недвусмысленные признания. Она ухаживала за ним с истинной преданностью и, встревоженная серьезностью болезни своего любовника, жизнь которого вскоре оказалась в опасности, пожалуй, еще сильнее полюбила его.
Легко понять, что при моем положении иностранца и победителя да еще учитывая то, что высшее общество Вены удалилось при нашем приближении в свои венгерские поместья, я не мог наблюдать любовь в высших кругах общества, но все же я видел достаточно, чтобы убедиться, что это совсем не та любовь, что в Париже. Немцы смотрят на это чувство как на добродетель, как на эманацию божества, как на нечто мистическое. Любовь у них не бывает живой, порывистой, ревнивой, тиранической, как в сердце итальянки. Она глубока и похожа на чувства иллюминатов, здесь мы находимся за тысячу миль от Англии.
Несколько лет тому назад один лейпцигский портной в припадке ревности подстерег в городском саду своего соперника и заколол его кинжалом. Его приговорили к смертной казни. Городские моралисты, верные немецкой доброте и наклонности к чувствительности (составляющей слабость характера), обсудив приговор, нашли его слишком суровым и, ударившись в сравнения между портным и Оросманом, стали сокрушаться о его судьбе. Отменить приговор, однако, не удалось. Но в день казни все молодые девушки Лейпцига, одетые в белое, собрались и проводили портного на эшафот, усыпав его дорогу цветами.
Эта церемония никому не показалась странной, однако в стране, которая считает себя глубокомысленной, можно сказать, что ею было выражено в некотором роде почтение к убийству. Но это была, церемония, а все, что является церемонией, никогда не может быть смешным в Германии. Поглядите на придворные церемонии ее мелких князей, способные уморить вас со смеху, хотя они и кажутся очень внушительными в Мейнингене или в Кеттене. В шести егерях, шагающих перед таким князьком, украшенным своей орденской звездою, немцы видят воинов Арминия, выступающих против легионов Вара.
Вот отличие немцев от всех других народов: размышления экзальтируют их, вместо того чтобы успокоить, вторая черта: они умирают от желания обладать характером.
Придворная жизнь, обычно столь благоприятная для развития любви, усыпляет ее в Германии. Вы не можете представить себе миллиона мелочей и непостижимого вздора, из которого образуется то, что именуется немецким двором {См. ‘Мемуары маркграфини Байрейтской’ и ‘Двадцать лет в Берлине’, сочинение г-на Тьебо.}, если даже это двор лучших государей (Мюнхен, 1826).
Когда мы прибывали вместе с главным штабом в какой-нибудь из немецких городов, к концу второй недели после этого местные дамы успевали сделать свой выбор. Но выбор этот уже не подлежал изменению, и я слышал, что французы явились подводным камнем для многих добродетельных особ, бывших до тех пор безупречными’.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Молодые немцы, которых я встречал в Геттингене, в Дрездене, в Кенигсберге и т. д., воспитываются на так называемых философских системах, которые не что иное, как туманная, плохо написанная поэзия, но в моральном отношении весьма чистая и возвышенная. Мне кажется, что они унаследовали от своего средневековья не республиканские чувства, не недоверчивость и не удары кинжалом, как это случилось с итальянцами, но сильнейшую склонность к энтузиазму и прямодушию. Вот почему у них каждые десять лет появляется новый великий человек, который должен затмить всех остальных (Кант, Шеллинг, Фихте, и т. д., и т. д.) {Таков, например, был в 1821 году их восторг перед трагедией ‘Торжество креста’, заслонившей ‘Вильгельма Телля’.}.
Некогда Лютер обратился с мощным призывом к моральному чувству, и немцы сражались тридцать лет подряд, повинуясь велениям своей совести. Прекрасное, достойное всяческого почтения слово, какое бы нелепое верование ни скрывалось за ним, я говорю: достойное почтения даже в глазах художника. Взгляните на борьбу, происходившую в душе Занда между третьей заповедью ‘Не убий’ и благом отечества, как он его понимал.
Мистический восторг перед женщинами и любовью можно найти еще у Тацита, если только этот писатель не стремился единственно лишь к тому, чтобы сочинить сатиру на Рим {Мне посчастливилось встретить человека, наделенного самым живым умом и в то же время ученого, как десять ученых немцев, он излагал то, что ему удалось открыть, в ясных и точных выражениях. Если когда-либо г-н Ф. напечатает свои труды, мы увидим, как средневековье озарится ослепительным светом в наших глазах, и тогда мы его полюбим.}.
Проехав по Германии каких-нибудь пятьдесят миль, уже замечаешь, что основу характера этого разрозненного и раздробленного народа составляет энтузиазм, скорее кроткий и нежный, чем пылкий и порывистый.
Если бы эта склонность не была так ясна с первого взгляда, стоило бы перечесть три или четыре романа Августа Лафонтена, которого хорошенькая Луиза, королева прусская, сделала каноником в Магдебурге в награду за то, что он хорошо изобразил мирную жизнь {Заглавие одного из романов’ Августа Лафонтена. ‘Тихая жизнь’ — такая же существенная черта немецких нравов, как far niente {Ничегонеделание (итал.).} у итальянцев, это физиологическая критика русских дрожек или английского horseback {Прогулки верхом (англ.).}.}.
Лишнее доказательство этой склонности, свойственной всем немцам, я вижу в австрийском кодексе законов, который требует сознания виновного для наказания почти всякого преступления. Этот кодекс, составленный для народа, среди которого преступления редки и представляют собою скорее припадок безумия у слабого существа, нежели последовательное, мужественное и обдуманное преследование какой-нибудь цели со стороны человека, находящегося в непрестанной войне с обществом, составляет полную противоположность тому, что требуется в Италии, где его стараются ввести, но это заблуждение честных людей.
Я видел, как немецкие судьи в Италии приходили в отчаяние, когда им приходилось выносить смертный приговор или, что равносильно ему, приговор к каторжным работам в кандалах подсудимому, который не сознавался.

ГЛАВА XLIX

ДЕНЬ ВО ФЛОРЕНЦИИ

Флоренция, 12 февраля 1819.

Сегодня вечером я встретил в театральной ложе человека, имевшего какую-то личную просьбу к судье, человеку лет пятидесяти. Его первый вопрос был: ‘Кто его любовница?’ ‘Chi avvicina adesso?’ Здесь все эти вещи пользуются широчайшей известностью, они имеют свои законы, существует общепризнанный способ вести себя, основанный на справедливости и лишенный почти всякой условности, иначе вы porco {Свинья (итал.).}.
‘Что нового?’ — спросил меня вчера один из друзей, только что приехавший из Вольтерры. После нескольких слов горячего сожаления по поводу Наполеона и англичан прибавляют тоном живейшего интереса: ‘Ви-теллески переменила любовника. Бедный Герардеска в отчаянии’. ‘А кто его заместитель?’ ‘Монтегалли, этот красавец офицер с усиками, который раньше жил с principessa {Княгиня (итал.).} Колонна: поглядите, вон он стоит там, в партере, словно пришитый к ее ложе, он простаивает так целые вечера, потому что муж не хочет видеть его у себя в доме, и вы можете видеть, как бедный Герардеска печально прохаживается взад и вперед у ее дверей, считая издали взгляды, которые изменница бросает его преемнику. Он очень изменился и дошел до пределов отчаяния, тщетно друзья пытаются отправить его в Париж или в Лондон. Он говорит, что умирает при одной мысли о том, чтобы покинуть Флоренцию’.
Ежегодно можно наблюдать в высшем обществе два десятка случаев подобного отчаяния, на моих глазах некоторые из них длились по три, по четыре года. Эти бедняжки не знают стыда и готовы весь свет избрать в наперсники. Впрочем, общество здесь небольшое, и вдобавок влюбленные почти перестают посещать его. Не следует думать, что великие страсти и прекрасные души встречаются часто где бы то ни было, даже в Италии, но все же сердца, легче воспламеняющиеся и менее увядшие под влиянием тысячи мелких забот, внушенных тщеславием, находят там восхитительные наслаждения даже в низших видах любви. Я, например, видел, как любовь-каприз вызывала такие восторги и минуты опьянения, каких самая безумная страсть никогда не рождала на широтах Парижа {Парижа, который дал миру Вольтера, Мольера и столько других людей, выдающихся по уму, но нельзя обладать всем, и было бы очень неумно сердиться по этому поводу.}.
Сегодня вечером я заметил, что в итальянском языке существуют особые названия для тысячи разных обстоятельств, относящихся к любви, обстоятельств, для которых на французском языке потребовались бы бесконечные перифразы, например, резкое движение, каким человек, сидящий в партере и рассматривающий находящуюся в ложе женщину, которою он хочет обладать, внезапно отворачивается, когда ее муж или кавалер-сервант подходит к барьеру ложи.
Вот главные черты характера этого народа:
1. Внимание, привыкшее служить сильным страстям, не может быстро перемещаться: это самое резкое отличие француза от итальянца. Надо только поглядеть, как итальянец уезжает куда-нибудь в дилижансе или расплачивается: вот когда вспомнишь furia francese {Французское неистовство (итал.).}, поэтому самый обыкновенный француз, если только он хоть немного отличается от остроумного фата в стиле Демазюра, всегда кажется итальянке существом высшего порядка (любовник княгини Д. в Риме).
2. Здесь все занимаются любовью, и отнюдь не тайком, как во Франции, муж бывает лучшим другом любовника.
3. Никто ничего не читает.
4. Здесь нет общества. Человек не может рассчитывать заполнить и занять свою жизнь, имея счастье ежедневно два часа беседовать и предаваться игре тщеславия в таком-то и таком-то доме. Слово болтовня непереводимо на итальянский язык. Здесь говорят, когда нужно сказать что-либо, служащее определенной страсти, но редко говорят из желания краснобайствовать и на первую попавшуюся тему.
5. Смешного в Италии не существует.
Во Франции мы оба стараемся подражать одному и тому же образцу, и я всегда компетентный судья того, удачно или нет вы копируете этот образец {Эта французская привычка с каждым днем ослабевает, и потому мы скоро будем далеки от героев Мольера.}. В Италии, видя какой-нибудь странный поступок, я не уверен в том, что он не доставляет удовольствия лицу, которое его совершает, и в том, что он не доставил бы удовольствия мне самому.
То, что в Риме является аффектацией в языке или в манерах, может оказаться хорошим тоном или же чем-то совершенно непонятным во Флоренции, находящейся от Рима в пятидесяти милях. В Лионе французский язык тот же, что в Нанте. Венецианское, неаполитанское, генуэзское и пьемонтское наречия — совершенно различные языки, на которых говорят люди, условившиеся печатать книги лишь на общем языке, то есть на том, на котором говорят в Риме. Ничего нет нелепее комедии, действие которой происходит в Милане, между тем как актеры говорят по-римски. Итальянский язык более годный для пения, чем для разговора, может устоять против французской ясности, вторгающейся в него, лишь при помощи музыки.
В Италии страх перед пашой и его шпионами заставляет высоко ценить все полезное, здесь нет чести глупой {Всякое нарушение законов этой чести составляет предмет осмеяния со стороны французского буржуазного общества. См. ‘Маленький городок’ Пикара.}. Она заменяется мелким светским злословием, которое называется pettegolismo {Зловредная болтовня (итал.).}.
Сверх того, посмеяться над кем-либо — значит нажить себе смертельного врага — вещь очень опасная в стране, где сила и деятельность правительства ограничиваются лишь выжиманием налогов и гонением на все то, что возвышается над средним уровнем.
6. Патриотизм передней. Та гордость, которая заставляет нас искать уважения со стороны наших сограждан и объединяться с ними, изгнанная из всех благородных предприятий около 1550 года ревнивым деспотизмом мелких итальянских государей, породила варварский плод, нечто вроде Калибана, чудовище, исполненное бешенства и глупости: патриотизм передней, как выражался г-н Тюрго по поводу ‘Осады Кале’ (‘Солдат-земледелец’ того времени). Я видел, как это чудовище заставляло тупеть самых умных людей. Например, иностранец навлечет на себя неприязнь даже со стороны хорошеньких женщин, если вздумает находить недостатки у местного художника или поэта, ему скажут прямо в глаза и очень серьезно, что не следует приезжать к людям с целью издеваться над ними, и напомнят по этому поводу изречение Людовика XIV о Версале.
Во Флоренции говорят: nostro {Наш (итал.).} Бенвенути, как в Брешии говорят: nostro Арричи, они произносят слово nostro с некоторой напыщенностью, сдержанной и, однако, весьма комичной, напоминающей нам ‘Miroir’, елейно рассуждающий о национальной музыке и г-не Монсиньи, музыканте с европейским именем.
Чтоб не расхохотаться в лицо этим честным патриотам, надо вспомнить, что вследствие средневековых междоусобий, усугубленных ужасной политикой пап {См. превосходную и очень любопытную ‘Историю церкви’ г-на Поттера.}, каждый город смертельно ненавидит соседний город, и название обитателей одного всегда является в другом синонимом какого-нибудь грубого недостатка. Папы сумели сделать эту прекрасную страну родиной ненависти.
Этот патриотизм передней — великая моральная язва Италии, гнилой тиф, и его пагубные последствия будут сказываться долгое время после того, как страна сбросит с себя иго своих смешных маленьких князей. Одной из форм этого патриотизма является неумолимая ненависть ко всему иностранному. Так, они считают немцев глупыми и начинают сердиться, когда им говорят: ‘Что произвела Италия в XVIII веке равного Екатерине II или Фридриху Великому?’ Или: ‘Есть ли у вас сад английского образца, который можно было бы сравнить с самым скромным из таких садов в Германии, в то время как при вашем климате вы действительно нуждаетесь в тени?’
7. В отличие от англичан и французов у итальянцев нет никаких политических предрассудков, там знают наизусть стих Лафонтена:

Ваш недруг — повелитель ваш.

В их глазах аристократия, опирающаяся на священников и на библейские общества,— только детская уловка, над которой они смеются. Зато итальянцу надо провести по меньшей мере три месяца во Франции, чтобы понять, каким образом торговец сукнами может быть крайним правым.
8. В качестве последней черты итальянского характера я назову здесь нетерпимость в спорах и гнев, овладевающий собеседниками, когда они не находят доводов, чтобы противопоставить их доводам противника. Тогда видишь, как они бледнеют. Это одна из форм крайней чувствительности, но она не принадлежит к числу приятных ее форм, и потому я особенно охотно ссылаюсь именно на нее для доказательства, что такая чувствительность существует’
Мне захотелось увидеть вечную любовь, и после множества затруднений я добился чести быть представленным сегодня кавалеру К. и его возлюбленной, с которой он живет уже пятьдесят четыре года. Я вышел совсем растроганный из ложи этих милых старичков, вот искусство быть счастливым, искусство, неведомое стольким молодым людям.
Два месяца назад я видел монсиньора Р., который принял меня очень хорошо, потому что я принес ему несколько номеров ‘Минервы’. Он находился в своем деревенском доме вместе с г-жою Д., с которой он avvicina {Близок, в значении: состоит в связи (итал.).}, как здесь говорят, в течение тридцати четырех лет. Она еще довольно хороша собой, но союз этот овеян какой-то меланхолией, которую объясняют потерею сына, отравленного когда-то мужем.
Здесь любить не значит, как в Париже, видеть свою возлюбленную четверть часа в неделю, а остальное время ловить ее взгляд или пожимать ее руку: любовник, счастливый любовник, ежедневно проводит четыре или пять часов с женщиной, которую любит. Он говорит с нею о своих судебных процессах, о своем английском саде, об охоте, о служебных повышениях, и т. д., и т. д. Это самая полная и самая нежная интимность, он говорит ей ‘ты’ в присутствии мужа и повсюду.
Один здешний молодой человек, очень, по его собственному мнению, честолюбивый, получил назначение на крупную должность в Вену (ни более ни менее, как послом), но не мог привыкнуть к разлуке. Через полгода он бросил свою должность и вернулся за счастьем в ложу своей подруги.
Это постоянное общение было бы стеснительным во Франции, где в свете необходима некоторая аффектация и где ваша любовница говорит откровенно: ‘Господин такой-то, вы сегодня очень угрюмы, вы не говорите ни слова’. В Италии надо только одно: говорить женщине, которую вы любите, все, что вам приходит в голову, надо просто думать вслух. Интимность и откровенность, на которую отвечают такой же откровенностью, производит особенное нервное воздействие, не достижимое никаким иным способом. Но в этом есть одно большое неудобство: вскоре оказывается, что заниматься таким образом любовью — значит парализовать в себе все свои прочие склонности и сделать невыносимыми для себя все остальные житейские занятия. Такая любовь есть лучшая заместительница страсти.
Наши парижане, до сих пор не способные понять, как это можно быть персиянином, не зная, что сказать по этому поводу, заявят, что такие нравы неприличны. Но, во-первых, я всего-навсего лишь историк, а затем я берусь доказать им когда-нибудь при помощи тяжеловесных рассуждений, что по части нравов, если глядеть в суть вещей, Париж нисколько не уступит Болонье. Сами того не подозревая, эти бедные люди все еще повторяют свой грошовый катехизис.

12 июля 1821

В болонском обществе совершенно не существует неблаговидных ролей. В Париже роль обманутого мужа позорна, здесь же (в Болонье) это пустяки: здесь совсем нет обманутых мужей. Таким образом, нравы, в сущности, одинаковы, нет только ненависти, кавалер-сервант жены всегда друг мужа, и дружба эта, скрепляемая взаимными услугами, переживает часто все прочие интересы. Большая часть любовных связей длится пять или шесть лет, иные всю жизнь. Люди расстаются, когда им уже не доставляет радости говорить друг другу все, и через месяц после разрыва чувство горечи уже исчезает.

Январь 1822.

Старинная мода на кавалеров-сервантов, занесенная в Италию Филиппом II вместе с гордостью и испанскими нравами, совершенно исчезла в больших городах. Исключением является лишь Калабрия, где старший брат всегда становится священником’ женит младшего и становится кавалером-сервантом, а вместе с тем любовником невестки.
Наполеон изгнал распутство из Верхней Италии и даже из здешних краев (Неаполь).
Нравы нынешнего поколения хорошеньких женщин могут пристыдить матерей, они более благоприятствуют любви-страсти. Физическая любовь много потеряла1.
1 Около 1780 года существовала поговорка:
Molti avertie,
Un goderne
E cambiar spesso *.
‘Путешествие Шерлока’
* Иметь многих, наслаждаться с одним и часто менять (итал.).

ГЛАВА L

ЛЮБОВЬ В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ

Свободное правление есть такое правление, которое не причиняет вреда гражданам, а, напротив, дает им безопасность и спокойствие. Но отсюда еще далеко до счастья: надо, чтобы человек сам создал его себе, ибо нужно обладать очень грубой душой, чтобы считать себя вполне счастливым, наслаждаясь лишь безопасностью и спокойствием. В Европе мы смешиваем такие вещи, мы привыкли к правительствам, которые причиняют нам вред, и нам кажется, что избавиться от них было бы наивысшим счастьем, в этом мы похожи на больных, которых терзают мучительные недуги. Пример Америки воочию доказывает противное. Там правительство прекрасно справляется со своими обязанностями и никому не причиняет вреда. Но судьба как будто хотела сбить с толку и опровергнуть нашу философию или, точнее говоря, изобличить ее в незнании всех элементов человеческой природы: лишенные вследствие такого состояния Европы в продолжение многих столетий всякого настоящего опыта по этой части, мы вдруг замечаем, что когда американцам не хватает несчастья, проистекающего от правительства, им как будто не хватает самих себя. Можно сказать, источник чувствительности иссяк у этих людей. Они рассудительны, справедливы, но нисколько не счастливы.
Достаточно ли одной библии, иначе говоря, нелепых выводов и правил поведения, которые странные умы извлекают из этого собрания поэм и песен, чтобы породить все это несчастье? Следствие, мне кажется, слишком значительно для такой причины.
Господин де Вольней рассказывает, что однажды он сидел за столом в деревне у одного славного американца, человека состоятельного и окруженного взрослыми уже детьми, вдруг какой-то молодой человек входит в столовую: ‘Добрый день, Уильям,— говорит отец семейства,— садитесь. Вы, как я вижу, вполне здоровы’. Путешественник спросил, кто этот молодой человек. ‘Это мой второй сын’. ‘А откуда он приехал?’ ‘Из Кантона’.
Приезд сына с другого конца света произвел так мало впечатления.
Все внимание, по-видимому, там затрачивается на разумное устройство жизни и на предотвращение всяческих неудобств, но когда, наконец, приходит время пожинать плоды стольких забот и столь долгого стремления к порядку, этим людям уже не хватает жизненных сил, чтобы наслаждаться.
Можно подумать, что дети Пенна никогда не читали стиха, в котором словно заключена вся их история:

Et propter vitam, Vivendi perdere causas {*}.

{* И ради жизни потерять основание для жизни (лат.). }

Когда наступает зима, которая в этих краях, как и в России, бывает самым веселым временем года, молодые люди обоего пола целыми днями и ночами катаются вместе в санях по снегу, совершая поездки за пятнадцать или за двадцать миль, очень весело и без всякого надзора, и из этого никогда не возникает никаких недоразумений.
Юности свойственна физиологическая веселость, которая скоро проходит вместе с жаром крови и исчезает в возрасте около двадцати пяти лег, после этого только страсти могут доставлять наслаждение. В Соединенных Штатах существует такое множество разумных привычек, что кристаллизация сделалась там невозможной.
Я удивляюсь такому счастью, но не завидую ему: это похоже на счастье принадлежать к иной и притом низшей породе существ. Я жду лучшего от Флориды и Южной Америки {Обратите внимание на нравы Азорских островов: любовь к богу и земная любовь занимают там все мгновения жизни. Христианская религия, в толковании иезуитов, гораздо менее враждебна в этом смысле человеку, нежели английский протестантизм: она, по крайней мере, разрешает плясать по воскресеньям, а один день из семи, отданный удовольствиям, уже много для земледельца, который прилежно работает в течение шести остальных.}.
Что же касается Северной Америки, то догадка моя подтверждается совершенным отсутствием там художников и писателей. Соединенные Штаты до сих пор не прислали нам из-за океана ни одной трагедии, ни одной картины, ни одного жизнеописания Вашингтона.

ГЛАВА LI

О ЛЮБВИ В ПРОВАНСЕ ДО ЗАВОЕВАНИЯ ТУЛУЗЫ СЕВЕРНЫМИ ВАРВАРАМИ В 1328 ГОДУ

Любовь имела совсем особую форму в Провансе между 1100 и 1328 годом. Там существовало твердое законодательство об отношениях между полами в любви, столь же строгое и столь же тщательно соблюдаемое, как законы чести в наши дни. Эти законы любви прежде всего совершенно не считались со священными правами мужей. Они не допускали никакого лицемерия. Принимая человеческую природу такой, как она есть, законы эти должны были давать много счастья.
Существовал официальный способ объявлять себя влюбленным в данную женщину, как и способ быть принятым ею в качестве возлюбленного. После стольких-то месяцев ухаживания по определенным формам предоставлялось право поцеловать ей руку. Общество, молодое еще, с увлечением предавалось разным формальностям и церемониям, которые в ту пору свидетельствовали о наличии цивилизации, хотя в наши дни от них можно было бы умереть со скуки. То же находим мы и в языке провансальцев, в сложности и запутанности их рифм, в их словах мужского и женского рода для обозначения одного и того же предмета, наконец, в бесчисленном количестве их поэтов. Все, что в обществе является формой и что кажется нынче нелепым, имело тогда всю свежесть и пикантность новизны.
Поцеловав женщине руку, вы поднимались затем со ступени на ступень исключительно в силу заслуг и без всякого нарушения правил. Надо заметить, что если о мужьях никогда не было речи, то, с другой стороны, официальное возвышение любовника ограничивалось тем, что мы теперь назвали бы сладостью нежнейшей дружбы между лицами разного пола {Воспоминания о жизни Шабанона, написанные им самим. Удары тростью о потолок.}. Но после нескольких месяцев или нескольких лет испытания женщина, будучи совершенно уверена в характере и в скромности мужчины, предоставляла этому мужчине все внешние преимущества и все возможности, которые дает нежнейшая дружба, а при таких условиях дружба эта должна была стать весьма опасной для добродетели.
Когда я говорил о нарушении правил, то имел в виду, что женщина могла иметь нескольких поклонников, но лишь одного на высших степенях. По-видимому, все другие не могли возвыситься значительно над той степенью дружбы, которая давала право целовать у женщины руку и видеть ее каждый день. Все, что до нас сохранилось от этой своеобразной цивилизации, сводится к стихам, и притом еще рифмованным самым причудливым и сложным образом, не надо удивляться, если сведения, получаемые нами из баллад, сочиненных трубадурами, смутны и не отличаются точностью. Был найден даже брачный контракт в стихах. После завоевания 1328 года, имевшего целью искоренить ересь, папы несколько раз призывали сжечь все написанное на народном языке. Итальянское коварство объявило латинский язык единственно достойным столь умных людей. Это была бы очень полезная мера, если бы ее можно было повторить в 1822 году.
Такая публичность и официальность в делах любви на первый взгляд как будто мало подходит к истинной страсти. Если дама говорила своему поклоннику: ‘Из любви ко мне поезжайте и посетите гроб господен в Иерусалиме, оставайтесь там три года и затем возвращайтесь’,— влюбленный тотчас же пускался в путь: промедлив хотя бы мгновение, он покрыл бы себя таким же позором, какой в наши дни навлекает на человека нетвердость в вопросах чести. Язык этих людей обладал чрезвычайными тонкостями, позволявшими выражать самые неуловимые оттенки чувства. Другим признаком того, что эти нравы далеко продвинулись вперед на пути истинной цивилизации, было то, что немедленно по окончании ужасов средневековья и феодализма, когда сила значила все, мы видим, что слабый пол подвергался меньшей тирании, чем та, какой он сейчас подвергается на законном основании: мы видим, что бедные, слабые создания, которые больше всего подвергаются в любви опасности и прелести которых могут скорее увянуть, оказываются вершительницами судеб мужчин, приближающихся к ним. Изгнание на три года в Палестину, переход от цивилизации, исполненной радости, к фанатизму и тяготам лагеря крестоносцев должны были являться великим бременем для всякого, кроме экзальтированного христианина. Что может сделать со своим любовником женщина, подло брошенная им в Париже?
На это можно дать только один ответ: ни одна уважающая себя женщина в Париже не имеет любовника. Как мы видим, благоразумие имеет сейчас более серьезные основания советовать женщинам не предаваться любви-страсти. Но другой вид благоразумия, которого я, конечно, отнюдь не одобряю, не советует ли им мстить за себя посредством любви физической? Своим лицемерием и аскетизмом {Аскетический принцип, согласно Иеремии Бентаму.} мы добились не усиления дани приносимой добродетели — ибо никогда нельзя безнаказанно противоречить природе, а лишь того, что на земле стало меньше счастья и неизмеримо меньше великодушных порывов.
Любовник, который после десятилетней близости покидал свою бедную возлюбленную потому только, что замечал, что ей исполнилось тридцать два года, считался обесчещенным в милом Провансе, ему ничего не оставалось, как только похоронить себя в уединении монастыря. Поэтому человек, даже не то что великодушный, а просто благоразумный, был заинтересован в том, чтобы не притворяться более страстно влюбленным, нежели то было в действительности.
Мы лишь угадываем все это, ибо сохранилось очень мало памятников, содержащих точные сведения…
Приходится судить о совокупности тогдашних нравов по нескольким отдельным фактам. Вы знаете историю поэта, который оскорбил свою даму, после двух лет отчаяния она удостоила наконец ответить на его многочисленные послания и велела сообщить ему, что если он вырвет у себя ноготь, который ей принесут от его имени пятьдесят влюбленных и верных рыцарей, она, может быть, простит его. Поэт поспешил подвергнуть себя этой мучительной операции. Пятьдесят рыцарей, поклонников своих дам, поднесли этот ноготь оскорбленной красавице с величайшей торжественностью. То была столь же внушительная церемония, как вступление принца крови в один из городов королевства. Любовник, облаченный в одежду кающегося, издали следовал за своим ногтем. Дождавшись конца весьма продолжительной церемонии, дама соблаговолила простить его, он был восстановлен во всех правах своего прежнего счастья. История сообщает, что они прожили вместе много счастливых лет. Не подлежит сомнению, что два года печали доказывают истинную страсть и что они могли бы заставить ее зародиться, если бы она раньше уже не существовала в такой же сильной степени.
Двадцать подобных случаев, которые я мог бы привести, свидетельствуют о повсеместном распространении галантности, милой, остроумной и основанной на полной справедливости в отношениях между двумя полами, я говорю — галантности, потому что во все времена любовь-страсть бывает исключением, более любопытным, нежели частым, которому нельзя предписывать какие-либо законы. В Провансе все то, что в любви могло быть рассчитано заранее и подчинено разуму, основано было на справедливости и на равенстве прав обоих полов,— вот чем я больше всего восхищаюсь, ибо это устраняет несчастье, насколько это возможно. Напротив, абсолютная монархия века Людовика XV ввела в моду низость и жестокость в эти отношения {Стоило послушать в Неаполе в 1802 году рассказы милейшего генерала Лакло. Тот, кто не имел этого счастья, может заглянуть в ‘Частную жизнь маршала Ришелье’, девять томов, чрезвычайно занятно написанных.}.
Хотя этот красивый провансальский язык, столь исполненный утонченности и столь стесняемый рифмой {Он зародился в Нарбонне как смесь латыни и арабского языка.}, не был, по всем вероятиям, языком народа, все же нравы высших кругов общества переходили к низам его, которые в тогдашнем Провансе не отличались грубостью, потому что были очень зажиточны. Они переживали медовый месяц цветущей и богатой торговли. Обитатели берегов Средиземного моря сообразили (в IX веке), что заниматься торговлей на этом море, рискуя несколькими судами, менее утомительно и почти столь же приятно, как обирать прохожих на большой дороге под начальством какого-нибудь мелкого феодального сеньера. Немного позже, в X веке, провансальцы узнали от арабов о существовании удовольствий более приятных, чем грабеж, насилие и битвы.
Средиземное море надо рассматривать как главный очаг европейской цивилизации. Счастливые берега этого прекрасного моря с его благодатным климатом сделались еще более цветущими по причине благосостояния обитателей и отсутствия всякой унылой религии или унылого законодательства. Необычайно радостный дух тогдашних провансальцев переварил христианскую религию, нисколько не изменившись от этого.
Мы видим яркую картину сходного действия той же причины в городах Италии, история которых дошла до нас в более полном виде и которые вдобавок были настолько счастливы, что оставили нам Данте, Петрарку и живопись.
Провансальцы не подарили нам великой поэмы, вроде ‘Божественной комедии’, в которой отражаются все особенности нравов эпохи. Мне кажется, что они были менее страстны, но гораздо более жизнерадостны, чем итальянцы. Этим веселым отношением к жизни они обязаны своим соседям, испанским маврам. Любовь вместе с весельем, празднествами и удовольствиями царила в замках счастливого Прованса.
Видели ли вы в Опере финал прекрасной комической оперы Россини? Все на сцене — одно веселье, красота, идеальное великолепие. Мы бесконечно далеки от низких сторон человеческой природы. Опера кончается, занавес падает, зрители расходятся, люстра поднимается кверху, тушат кенкеты. Запах лампового чада заполняет залу, занавес приподнимается до половины, и видишь каких-то грязных оборванцев, которые расхаживают по сцене, они суетятся на ней самым уродливым образом, сменив молодых женщин, за несколько мгновений до того блиставших там своею грацией.
Так же подействовало на Провансальское королевство завоевание Тулузы армией крестоносцев. Любовь, грацию и веселье сменили северные варвары и святой Доминик. Не стану омрачать эти страницы рассказом об ужасах инквизиции, проникнутой в ту пору юным пылом, рассказом, от которого волосы становятся дыбом. Что касается варваров, это были наши отцы, они убивали и опустошали все сплошь, они разрушали — ради простого удовольствия разрушать — то, чего не могли унести с собою, их воспламеняла дикая ярость против всего, что носило какой-нибудь отпечаток цивилизации, к тому же они не понимали ни слова из этого прекрасного южного языка, и бешенство их от этого еще усиливалось. Весьма суеверные и предводительствуемые ужасным святым Домиником, они верили, что попадут на небо, если будут убивать провансальцев. Для тех все было кончено: конец любви, конец веселью, конец поэзии, не прошло и двадцати лет после завоевания (1335), как они сделались почти такими же грубыми варварами, как французы, наши отцы {См. ‘Состояние военной мощи России’, правдивое сочинение генерала сэра Роберта Уильсона.}.
Откуда появилась в этом уголке мира та прелестная форма цивилизации, которая в течение двух веков составляла счастье высших кругов общества? По-видимому, от испанских мавров.

ГЛАВА LII

ПРОВАНС В XII ВЕКЕ

Я приведу в переводе один рассказ из провансальских рукописей, случай, который в нем излагается, произошел около 1180 года, а рассказ был написан около 1250 года {Рукопись эта находится в Laurentiana. Г-н Ренуар воспроизводит ее в т. V своих ‘Трубадуров’, стр. 189. В его тексте немало ошибок, он слишком восхвалял и слишком мало знал трубадуров.}.
Монсеньер Раймонд Русильонский был, как вы знаете, доблестный барон и имел женою мадонну Маргариту, прекраснейшую из женщин, каких только знавали в те времена, одаренную всеми прекрасными качествами, добродетелями и учтивостью. И вот случилось, что Гильем де Кабестань, сын бедного рыцаря из замка Кабестань, прибыл ко двору монсеньера Раймонда Русильонского, предстал перед ним и спросил, не угодно ли ему, чтоб он сделался пажом при его дворе. Монсеньер Раймонд, видя, что Гильем красив и привлекателен, сказал, что он будет желанным гостем, и предложил ему остаться при дворе. Итак, Гильем остался: и так учтиво вел себя, что все от мала до велика его полюбили. И он сумел так отличиться, что монсеньер Раймонд пожелал, чтобы он стал пажом мадонны Маргариты, жены его. Так и было сделано. После этого Гильем постарался отличиться еще больше и словами и делами. Но, как обычно бывает в любовных делах, случилось, что любовь пожелала овладеть мадонной Маргаритой и воспламенила ее мысли. Так угодны были ей поступки Гильема, и слова его, и повадка, что однажды она не могла удержаться и сказала: ‘Вот что, Гильем, скажи: если бы какая-нибудь женщина сделала вид, что любит тебя, осмелился бы ты полюбить ее?’ Гильем, который сообразил, в чем дело, ответил ей вполне откровенно: ‘Да, конечно, госпожа моя, только бы видимость эта была правдивой’. ‘Клянусь святым Иоанном,— сказала дама,— ты хорошо ответил, как подобает храброму мужчине, но теперь я хочу тебя испытать, сможешь ли ты познать и уразуметь на деле, какая видимость бывает правдива, а какая нет’.
Когда Гильем услышал эти слова, он ответил: ‘Госпожа моя, пусть будет так, как вам угодно’.
Он стал задумываться, и любовь тотчас же повела против него войну. И мысли, которые любовь посылает своим слугам, проникли в самую глубину его сердца, и с того времени сделался он слугою любви и стал сочинять маленькие стихотворения, приятные и веселые, и песни, служащие для пляски, и песни, служащие для приятного пения {Он сочинял и слова и мелодии.}, что всем весьма нравилось, а больше всего той, для которой он пел. И вот любовь, которая дарит своим слугам, когда ей заблагорассудится, должную награду, пожелала наградить Гильема. И начала она донимать даму любовными мечтаниями и размышлениями так сильно, что та не знала отдыха ни днем, ни ночью и все время думала о доблести и достоинствах* которые в таком изобилии находились и обитали в Гильеме.
Однажды случилось так, что дама позвала к себе Гильема и сказала ему: ‘Вот что, Гильем, скажи мне, как ты полагаешь: вид мой правдив или обманчив?’ Гильем отвечает: ‘Мадонна, бог мне свидетель, с того мгновения, как я стал вашим слугою, в сердце мое ни разу не проникла мысль, чтобы вы могли не быть самою лучшею из всех когда-либо живших женщин и самой правдивой на словах и по внешнему виду. Этому я верю и буду верить всю жизнь’. И дама ответила: ‘Гильем, говорю вам, если бог мне поможет, вы никогда не будете мною обмануты, и ваши мысли обо мне не будут тщетны или потрачены напрасно’. И она протянула руку и ласково обняла его в комнате, где оба они сидели, и они предались утехам любви {A far all’amore.}, но вскоре наветчики — да поразит их бог своим гневом — начали говорить и толковать об их любви по поводу песен, которые Гильем сочинял, утверждая, что он полюбил госпожу Маргариту, и до тех пор болтали об этом вкривь и вкось, пока дело не дошло до ушей монсеньера Раймонда. Тот был весьма удручен этим и сильно опечалился прежде всего потому, что ему надлежало теперь потерять своего оруженосца, которого он любил, а еще больше из-за позора своей жены.
Однажды случилось, что Гильем отправился на соколиную охоту, сопровождаемый только одним стремянным, и монсеньер Раймонд велел спросить, где он, и слуга ответил, что Гильем поехал на соколиную охоту, а другой прибавил, что он находится в таком-то месте. Тотчас Раймонд прячет под платье оружие, велит привести коня и направляется совсем один к тому месту, где был Гильем. Ехал он до тех пор, пока его не отыскал. Когда Гильем увидел его, то сильно удивился, и тотчас пришли ему зловещие мысли, и он отправился к нему навстречу и сказал:
‘Сеньер, добро пожаловать! Почему это вы совсем один?’ Монсеньер Раймонд ответил: ‘Гильем, для того ищу я вас, чтобы развлечься с вами вместе. Вы ничего не поймали?’ ‘Я ничего не поймал, сеньер, ибо ничего не нашел, а кто мало находит, ничего и не ловит, говорит пословица’. ‘Ну, так оставим эту беседу,— сказал монсеньер Раймонд.— И, помня о той верности, которою вы мне обязаны, ответьте правдиво о тех вещах, о которых я хочу спросить вас’. ‘Клянусь богом, сеньер,— сказал Гильем,— если это такая вещь, какую можно сказать, я вам скажу ее’. ‘Я хочу, чтобы без всяких уловок,— сказал монсеньер Раймонд,— вы ответили мне полностью на то, о чем я спрошу вас’. ‘Сеньер, о чем бы вы ни пожелали спросить меня,— сказал Гильем,— я на все отвечу вам правдиво’. Тогда монсеньер Раймонд спросил: ‘Гильем, если бог и святая вера вам дороги, скажите: есть ли у вас возлюбленная, для которой вы поете и к которой вы охвачены любовью?’ Гильем ответил: ‘Сеньер, как бы мог я петь, если бы любовь не нудила меня? Узнайте истину, монсеньер: любовь всего меня держит в своей власти’. Раймонд ответил: ‘Охотно верю, ибо иначе как могли бы вы так хорошо петь? Но я хочу знать, кто ваша дама’. ‘Ах, сеньер, ради господа бога! — сказал Гильем.— Подумайте сами, чего вы от меня требуете. Ведь вы хорошо знаете, что негоже называть имя своей дамы и что Бернарт де Вентадорн сказал:
Разум мне служит для одной вещи:
Никогда еще никто не спрашивал меня о причине моей радости
Без того, чтобы я охотно ему не солгал,
Ибо не кажется мне добрым правилом,
Но скорее безумием и ребячеством,
Чтобы кто-нибудь счастливый в любви
Открыл свое сердце другому человеку.
Разве что только тот может услужить и помочь ему’1.
1 Я даю дословный перевод провансальских стихов, которые привел Гильем.
Монсеньер Раймонд ответил: ‘Я вам даю слово, что буду служить вам, поскольку это в моей власти’. Раймонд так настаивал, что Гильем ему сказал:
‘Сеньер, знайте, что я люблю сестру госпожи Маргариты, вашей жены, и думаю, что она тоже меня любит. Теперь, когда вы это знаете, прошу вас помочь мне или по крайней мере не чинить мне помехи’. ‘Вот моя рука и слово,— сказал Раймонд.— Я клянусь вам и обещаю употребить в вашу пользу всю мою власть’. Тут он поклялся ему и, поклявшись, сказал: ‘Я хочу отправиться вместе с вами в ее замок, который близко отсюда’. ‘И я вас очень прошу об этом,— сказал Гильем,— клянусь богом’. Итак, они направились к замку Льет. И когда они прибыли в замок, их очень хорошо принял там эн {‘Эн’ на провансальском языке означает ‘господин’.} Роберт Тарасконский, который был мужем госпожи Агнесы, сестры госпожи Маргариты, и сама госпожа Агнеса. И монсеньер Раймонд взял госпожу Агнесу за руку, отвел ее в опочивальню, и они сели рядом на кровать. И монсеньер Раймонд сказал: ‘Теперь скажите мне, свояченица, со всею правдивостью, которою вы мне обязаны, любите ли вы кого-нибудь с любовью?’ И она сказала: ‘Да, сеньер’. ‘А кого?’ — спросил он. ‘О, этого я вам не скажу! — ответила она.— О чем это вы толкуете со мной?’
Но он так ее упрашивал, что наконец она сказала, что любит Гильема де Кабестань. Она сказала это потому, что видела Гильема задумчивым и печальным, и хорошо знала, что он любит ее сестру, и потому боялась, что Раймонд замыслит злое против Гильема. Такой ответ доставил Раймонду большую радость. Агнеса все рассказала своему мужу, и тот сказал, что она очень хорошо сделала, и обещал предоставить ей свободу делать и говорить все, что только может спасти Гильема. Агнеса не преминула так поступить. Она позвала Гильема к себе в опочивальню и оставалась с ним наедине столько времени, что Раймонд подумал, что они предаются любовным утехам, и все это было ему приятно, и он начал уже думать, что все, что ему наговорили, было неправдой и что люди болтали это на ветер. Агнеса и Гильем вышли из опочивальни. Подали ужинать, и все поужинали в большом веселье. А после ужина Агнеса велела поставите кровати их обоих около самой ее двери, и Гильем и дама так искусно притворялись, что Раймонд поверил, что Гильем спит с нею.
На другой день они пообедали в замке весьма весело и после обеда уехали, отпущенные с почетом и пышностью, и вернулись в Русильон. И Раймонд, как можно скорее попрощавшись с Гильемом, пошел к своей жене и рассказал обо всем, что видел, о Гильеме и о ее сестре, отчего жена его провела всю ночь в большой печали. И на другое утро она велела позвать Гильема, обошлась с ним плохо и назвала его неверным другом и изменником. А Гильем попросил у нее пощады, как человек, который совсем неповинен в том, в чем его обвиняют, и рассказал обо всем, что произошло, слово в слово. Дама призвала к себе сестру и от нее узнала, что Гильем невиновен. И по этому случаю она приказала, чтобы он сочинил песню, в которой высказал бы, что никогда не любил ни одной женщины, кроме нее и тогда он сочинил песню, в которой говорится:
Сладка мысль,
Которую часто посылает мне любовь…
И когда Раймонд Русильонский услышал песню, которую Гильем сочинил для его жены, он приказал ему явиться на беседу с ним довольно далеко от замка, и отрубил ему голову, и положил ее в охотничью сумку, а сердце он вырезал из его тела и положил его вместе с головой. Он вернулся в замок, приказал изжарить сердце и подать его на стол жене, и заставил ее съесть его, а она не знала, что она ест. Когда она кончила есть, Раймонд встал и сказал жене, что она съела сердце сеньера Гильема де Кабестань, и показал голову, и спросил ее, пришлось ли сердце Гильема ей по вкусу. И она услышала то, что он ей сказал, и увидела голову сеньера Гильема, и узнала ее. Она ему ответила и сказала, что сердце было такое хорошее и вкусное, что никогда никакая пища и никакое питье не заглушит у нее во рту вкуса, который оставило там сердце сеньера Гильема. И сеньер Раймонд кинулся на нее с мечом. Она убежала от него, бросилась с балкона и разбила себе голову.
Стало это известно во всей Каталонии и во всех землях короля Арагонского. Король Альфонс и все бароны этих областей погрузились в великую скорбь и в великую печаль по поводу смерти сеньера Гильема и жены Раймонда, которую он столь мерзким образом умертвил. Они объявили ему войну не на жизнь, а на смерть. После того, когда король Альфонс Арагонский взял замок Раймонда, он велел положить тела Гильема и его дамы в гробницу, воздвигнутую перед входом в церковь города Перпиньяна. Все истинные влюбленные и все истинные возлюбленные молили бога о спасении их душ. Король Арагонский взял в плен Раймонда и держал его в тюрьме, пока тот не умер, а все его имение он отдал родственникам Гильема и той женщины, которая из-за него умерла.

ГЛАВА LIII

АРАВИЯ

Образцы истинной любви и ее родину надо искать под темным шатром араба-бедуина. Там, как и в некоторых других местах, уединение и прекрасный климат породили благороднейшую из страстей человеческого сердца, ту, которая для своего счастья должна вызвать ответное чувство, не менее сильное, чем она сама.
Для того чтобы любовь могла проявиться со всей своей силой в человеческом сердце, следует, насколько это возможно, установить равенство между обоими любящими. На нашем унылом Западе этого равенства не существует: покинутая женщина несчастна или обесчещена. Под шатром араба клятва верности не может быть нарушена. Презрение и смерть следуют немедленно за этим преступлением.
Щедрость столь священна в глазах этого народа, что разрешается воровать для того, чтобы дарить. Вдобавок опасности подстерегают там человека ежедневно, и вся жизнь проходит, если так можно выразиться, в страстном уединении. Даже сойдясь между собою, арабы говорят мало.
Ничто не меняется у обитателя пустыни: все там вечно и недвижимо. Своеобразные нравы, которые я по своему невежеству могу лишь набросать в общих чертах, существовали, вероятно, во времена Гомера {За девятьсот лет до Рождества Христова.}. Они были описаны в первый раз около 600 года нашей эры, за два столетия до Карла Великого.
Отсюда видно, что именно мы были варварами по сравнению с Востоком, когда отправились тревожить его покой нашими крестовыми походами {В 1095 году.}. Зато всем, что есть благородного в наших нравах, мы обязаны этим походам, а также испанским маврам.
Если бы мы вздумали сравнивать себя с арабами, высокомерие человека прозаического ответило бы сострадательной улыбкой. Наши искусства стоят гораздо выше, наши законы с виду как будто еще выше, но я сомневаюсь, чтобы мы оказались выше арабов в искусстве домашнего счастья: нам всегда недоставало искренности и простоты, а в семейных делах обманщик первый становится несчастным. Для него нет больше спокойной уверенности: всегда неправый, он всегда испытывает боязнь.
На заре возникновения самых древних памятников мы застаем арабов разделенными на большое число независимых племен, кочующих в пустыне. В зависимости от большей или меньшей степени легкости, с какою эти племена могли удовлетворять свои необходимейшие потребности, они обладали более или менее изысканными нравами. Щедрость одинаково царила повсюду, но в зависимости от уровня благосостояния племени она выражалась в даре четверти козленка, необходимой для поддержания жизни, или сотни верблюдов, таков был дар, обусловленный родственными отношениями или обязанностями гостеприимства.
Героический век арабов, тот век, когда эти благородные души блистали, чистые от напыщенного остроумия или чрезмерно утонченных чувств, непосредственно предшествовал Магомету, что соответствует V веку нашей эры, основанию Венеции и царствованию Хлодвига. Покорно прошу наше высокомерие сравнить любовные песни, оставшиеся нам от арабов, и благородные нравы, изображенные в ‘Тысяче и одной ночи’, с отвратительными ужасами, забрызгавшими кровью каждую страницу Григория Турского, историка Хлодвига, или Эгинхарда, историка Карла Великого.
Магомет был пуританин, он хотел изгнать наслаждение, которое никому не причиняет вреда: он убил любовь в странах, которые приняли ислам {Константинопольские нравы. Единственный способ убить любовь-страсть — это помешать всякой кристаллизации, сделав желаемое легко доступным.}, поэтому основанная им религия всегда менее строго соблюдалась в Аравии, своей колыбели, нежели во всех других магометанских странах.
Французы вывезли из Египта четыре фолианта, озаглавленные ‘Книга песен’. Эти фолианты содержат:
1. Жизнеописания поэтов, сочинивших эти песни.
2. Самые песни. Поэт воспевает в них все, что его занимает, он восхваляет своего быстрого скакуна и свой лук, поговорив сперва о своей возлюбленной. Песни эти часто были любовными письмами авторов, которые сообщали любимому предмету точную картину всех чувств своей души. В них иногда говорится о холодных ночах, во время которых приходилось сжигать свой лук и стрелы. Арабы — бездомный народ.
3. Жизнеописания музыкантов, сочинивших музыку к этим песням.
4. Наконец, изображения музыкальных формул, эти формулы для нас — непонятные иероглифы, и музыка эта навсегда останется нам недоступной, впрочем, она и не понравилась бы нам.
Существует еще другой сборник, озаглавленный ‘История арабов, умерших от любви’.
Эти любопытнейшие книги чрезвычайно мало известны. У небольшого числа ученых, которые могут прочесть их, сердце иссушено учеными занятиями и академическими привычками. Чтобы разобраться в этих памятниках, столь интересных своей древностью и своеобразной красотой нравов, которую они позволяют угадывать, надо обратиться к истории за некоторыми фактами.
С незапамятных времен, особенно перед самым появлением Магомета, арабы отправлялись в Мекку, чтобы совершить обход вокруг Каабы, или дома Авраамова. Я видел в Лондоне очень точную модель этого священного города. Это семь или восемь сотен домов, имеющих кровли в виде террас и затерянных среди песчаной пустыни, сжигаемой солнцем. На одной из окраин города виднеется обширное здание, имеющее приблизительно квадратную форму. Это сооружение окружает Каабу, оно состоит из множества крытых галерей, необходимых под аравийским солнцем для совершения священной прогулки. Галереи эти играли важную роль в истории арабских нравов и поэзии: по-видимому, в течение долгих веков они были единственным местом, где мужчины и женщины собирались вместе. Перемешавшись между собою, они медленными шагами, распевая хором священные стихи, делали круг Каабы. Эта прогулка занимает три четверти часа, и она повторялась по нескольку раз в день, таков был священный обряд, для совершения которого мужчины и женщины стекались со всех концов пустыни. В галереях Каабы цивилизовались арабские нравы. Вскоре возникла борьба между отцами и влюбленными, вскоре араб начал в любовных одах изливать свое чувство перед строго охраняемой братьями или отцом молодой девушкой, с которою рядом он совершал священную прогулку. Великодушные и сентиментальные привычки того народа уже сложились в кочевом становище, но мне кажется, что арабская галантность родилась рядом с Каабой, там же и родина литературы. Эта литература первоначально выражала страсть с той простотою и пылом, с какой испытывал ее поэт. Позднее поэт, вместо того чтобы стараться тронуть сердце своей милой, стал стараться писать красивые стихи. Так зародилась напыщенность, которую мавры несли с собой в Испанию и которая доныне еще портит книги этого народа {В Париже находится большое число арабских рукописей. Те из них, которые относятся к более позднему времени, отличаются напыщенностью, но нигде не найдем мы в них подражания грекам или римлянам,— вот почему ученые их презирают.}.
Я вижу трогательное доказательство уважения, с которым арабы относились к слабому полу, в формуле их развода. Женщина в отсутствие мужа, с которым хотела расстаться, складывала шатер и затем вновь его расставляла так, что вход оказывался теперь с противоположной стороны. Эта простая церемония навсегда разлучала супругов.

ОТРЫВКИ, ИЗВЛЕЧЕННЫЕ И ПЕРЕВЕДЕННЫЕ ИЗ СБОРНИКА, ОЗАГЛАВЛЕННОГО ДИВАН ЛЮБВИ, СОСТАВЛЕННОГО ЭБН-АБИ-ХАДГЛАТОМ

(Рукописи Королевской библиотеки, NoNo 1461 и 1462)

Мухаммед, сын Джафара Элауазади, рассказывает, что, когда Джамиль заболел тем недугом, от которого умер, Элабас, сын Сохайля, посетил его и нашел его уже умирающим. ‘О сын Сохайля! — сказал ему Джамиль.— Что думаешь ты о человеке, который никогда не пил вина, никогда не получал незаконного барыша, никогда не умерщвлял безвинно ни одного живого творения, чью жизнь заповедал щадить аллах, и который ныне свидетельствует, что нет бога, кроме бога, и Мухаммед — пророк его?’ ‘Я думаю,— ответил бен-Сохайль,— что человек этот спасется и попадет в рай. Но кто же этот человек, о котором ты говоришь?’ ‘Это я’,— ответил Джамиль. ‘Я не знал, что ты исповедуешь ислам,— сказал тогда бен-Сохайль,— и к тому, же ты вот уже двадцать лет как любишь Ботайну и прославляешь ее в своих стихах’. ‘Для меня,— ответил Джамиль,— сегодня первый день той жизни и последний день этой жизни, и пусть милость господина нашего Мухаммеда не будет надо мной в день суда, если я когда-либо простер руку к Ботайне для чего-либо достойного порицания’.
Этот Джамиль и Ботайна, его возлюбленная, принадлежали оба к Бени-Азра — племени, прославившемуся любовью среди всех арабских племен. Поэтому сила любви их вошла в пословицу. Никогда еще бог не создавал существ, столь нежных в любви.
Сайд, сын Агбы, спросил однажды у одного араба: ‘Из какого ты народа?’ ‘Я из народа тех, которые умирают, когда любят’,— ответил араб. ‘Значит, ты из племени Азра?’ — сказал Сайд. ‘Да, клянусь владыкою Каабы’,— ответил араб. ‘От чего происходит, что вы любите так сильно?’ — спросил опять Сайд. ‘Наши женщины прекрасны, а юноши наши чисты’,— ответил араб.
Некто спросил однажды у Аруа-бен-Хезама {Этот Аруа-бен-Хезам был из племени Азра, только что нами упомянутого. Он славился как поэт, но еще больше как один из многочисленных мучеников любви, которых арабы насчитывают среди своего народа.}: ‘Правду ли говорят про вас, будто из всех людей у вас самое нежное сердце в любви?’ ‘Да, поистине это правда,— ответил Аруа.— Я знал тридцать юношей моего племени, которых смерть похитила, и у них не было иного недуга, кроме любви’.
Некий араб из племени Бени-Фазарат сказал однажды другому арабу из племени Бени-Азра: ‘Вы, Бени-Азра, думаете, что смерть от любви — прекрасная и благородная смерть, но это лишь явная слабость и глупость, и те, кого вы считаете людьми, высокими духом, в действительности лишь безрассудные и слабые создания’. ‘Ты не говорил бы так,— ответил араб из племени Азра,— если бы видел большие черные глаза наших женщин, прикрытые сверху длинными ресницами, а снизу мечущие стрелы, или если бы видел их улыбку и зубы, блестящие между смуглыми губами’.
Абу-эль-Хассан-Али, сын Абдаллы Эльзагуни, рассказывает следующее. Некий мусульманин полюбил до безумия одну христианскую девушку. Ему пришлось предпринять путешествие в чужие края в сопровождении друга, который был его наперсником в любви. Дела его там затянулись, он заболел смертельным недугом, и тогда он сказал своему другу:
‘Конец мой приближается. Я не увижу больше в этом мире той, которую люблю, и боюсь, что если я умру мусульманином, то не встречу ее и в будущей жизни’. Он принял христианство и умер. Его друг отправился к молодой христианке и застал ее больною. Она сказала ему: ‘Я не увижу больше моего друга в этом мире, но я хочу быть вместе с ним в другом мире. Поэтому свидетельствую, что нет бога, кроме бога, и Мухаммед — пророк его’. С этими словами она умерла, и да будет над ней милость божья.
Эльтемими рассказывает, что в арабском племени Таглеб была очень богатая христианская девушка, которая любила молодого мусульманина. Она предложила ему все свое состояние и все, что у нее было драгоценного, но не могла добиться его любви. Когда она утратила всякую надежду, она дала сто динаров художнику, чтобы он сделал изображение юноши, которого она любила. Художник сделал изображение, и молодая девушка, получив его, поставила в одном месте, куда приходила ежедневно. Прежде всего она целовала изображение, затем садилась около него и проводила в слезах остаток дня. Когда наступал вечер, она кланялась изображению и удалялась. Так делала она в течение долгого времени. Когда юноша умер, она пожелала увидеть и поцеловать его мертвого, после чего вернулась к изображению, поклонилась ему и, поцеловав, как обычно, легла с ним рядом. Когда наступило утро, ее нашли мертвой, и рука ее была протянута к нескольким строчкам, которые она начертала перед смертью.
Уэдда, из Йемена, славился среди арабов своей красотой. Он и Ом-эль-Бонайн, дочь Абдель-Азиса, сына Меруана, были еще детьми, когда полюбили друг друга столь сильно, что не могли ни на одно мгновение разлучиться. Когда Ом-эль-Бонайн стала женой Уалида-бен-Абд-эль-Малека, Уэдда потерял рассудок. Долгое время пробыв в тоске и душевном смятении, он отправился в Сирию и начал бродить каждый день вокруг дома Уалида, сына Малека, но сперва не находил способа добиться того, чего желал. Наконец он встретился с одной девушкой, которую расположил к себе своими стараниями и настойчивостью. Когда он решил, что может довериться ей, он спросил, знает ли она Ом-эль-Бонайн. ‘Разумеется, потому что это моя госпожа’,— ответила девушка. ‘Хорошо,— продолжал Уэдда,— твоя госпожа — моя двоюродная сестра, и если ты принесешь ей весть обо мне, то, конечно, доставишь ей радость’. ‘Я охотно сообщу ей эту весть’,— ответила девушка и побежала тотчас же рассказать Ом-эль-Бонайн об Уэдде. ‘Что ты говоришь! — вскричала та.— Как, Уэдда жив?’ ‘Несомненно’,— сказала девушка. ‘Ступай,— продолжала Ом-эль-Бонайн,— скажи ему, чтобы он не уходил отсюда, пока не придет к нему вестник от меня’. Затем она устроила так, что Уэдда проник к ней, и она держала его у себя, скрыв в сундуке. Когда она считала себя в безопасности, она выпускала его оттуда и проводила с ним время, а когда приходил кто-нибудь, кто ног бы его увидеть, она прятала его обратно в сундук.
Случилось однажды, что Уалиду принесли жемчужину, и он сказал одному из своих слуг: ‘Возьми эту жемчужину и отнеси ее Ом-эль-Бонайн’. Слуга взял жемчужину и отнес ее Ом-эль-Бонайн. Не доложив о себе, он вошел к ней в ту минуту, когда она была с Уэддой, и ему удалось заглянуть в комнату Ом-эль-Бонайн, которая от этого не остереглась. Исполнив поручение, слуга Уалида попросил у Ом-эль-Бонайн чего-нибудь в награду за драгоценность, которую он принес. Она сурово отказала и сделала ему выговор. Слуга вышел, разозленный на нее, отправился к Уалиду и рассказал ему все, что видел, описав при этом сундук, куда на его глазах спрятался Уэдда. ‘Ты лжешь, раб, не знающий матери, ты лжешь!’ — воскликнул Уалид и сразу устремился к Ом-эль-Бонайн. В комнате ее стояло несколько сундуков. Он сел на тот, в котором был заперт Уэдда и который ему описал раб, и сказал Ом-эль-Бонайн: ‘Подари мне один из этих сундуков’. ‘Они все принадлежат тебе, как и я сама’,— отвечала Ом-эль-Бонайн. ‘Хорошо,— продолжал Уалид,— я хочу получить тот, на котором сижу’. ‘В нем находятся вещи, необходимые для женщины’,— сказала Ом-эль-Бонайн. ‘Мне нужны не эти вещи, а самый сундук’,— сказал Уалид. ‘Он твой’,— отвечала она. Уалид тотчас же велел унести сундук и, призвав двух рабов, приказал им рыть в земле яму до тех пор, пока не покажется вода. Затем, наклонившись к сундуку, он крикнул: ‘Мне рассказали кое-что про тебя. Если это правда, да погибнет весь род твой и память о тебе пусть будет погребена. А если это неправда, нет зла в том, что я зарываю сундук: я только хороню дерево’. Затем он приказал бросить сундук в яму и засыпать ее камнями и землей, которые были вынуты из нее. После этого Ом-эль-Бонайн постоянно приходила на это место и плакала там, пока однажды ее не нашли там мертвою, прильнувшей лицом к земле {Отрывки эти взяты из разных глав названного сборника. Три из них взяты из последней главы, представляющей собою краткие жизнеописания большого числа арабов — мучеников любви.}.

ГЛАВА LIV

О ЖЕНСКОМ ОБРАЗОВАНИИ

При нынешнем способе воспитания молодых девушек, который есть плод случайности и глупейшего высокомерия, мы оставляем в них неразвитыми самые блестящие способности, наиболее пригодные к тому, чтобы доставить и им самим и нам счастье. Но какой благоразумный мужчина не воскликнул хоть раз в жизни:
…Резонно говорят,
что образованна достаточно хозяйка,
Коль различает, где штаны и где фуфайка.
‘Ученые женщины’ д. II, явл. 7.
В Париже величайшей похвалой молодой девушке, которую можно уже выдать замуж, является следующая фраза: ‘У нее очень кроткий характер’,— и таковы наши бараньи привычки, что это сильнее всего действует на глупых женихов. Посмотрите на них через два года, когда молодой муж завтракает с глазу на глаз со своей женой в пасмурный день с шапочкой на голове, в то время как им прислуживают три рослых лакея.
В 1818 году в Соединенных Штатах был предложен закон, присуждавший к тридцати четырем ударам плетью всякого, кто научит читать виргинского негра {Сожалею, что не нахожу в одной итальянской рукописи ссылок, на официальный источник, откуда заимствован этот факт, хотелось бы, чтобы его можно было опровергнуть.}. Нет ничего разумнее и последовательнее этого закона.
Когда сами Американские Соединенные Штаты были полезнее своей матери-родине: тогда ли, когда были ее рабами, или впоследствии, когда стали равными ей? Если труд свободного человека дает вдвое или втрое больше, чем труд того же человека, обращенного в рабство, почему не допустить того же самого и относительно мысли этого человека?
Если бы у нас хватило смелости, мы давали бы молодым девушкам такое же воспитание, как рабыням. Доказательством этого служит, что из числа полезных вещей они узнают только то, чему мы не желаем их обучать.
Но те крохи воспитания, которые им, к несчастью, удается подхватить, они обращают против нас, скажут иные мужья. Без всякого сомнения, и Наполеон тоже был прав, не доверяя оружия национальной гвардии, и крайние консерваторы были тоже правы, запрещая взаимное обучение. Вооружите человека и затем продолжайте угнетать его, и вы увидите: он будет достаточно развращен, чтобы обратить оружие против вас, если только сможет.
Если бы даже нам было позволено воспитывать молодых девушек идиотками при помощи молитв в честь богоматери и похотливых песенок, как в монастырях 1770 года, против этого нашлось бы несколько небольших возражений:
1. В случае смерти мужа они призваны руководить молодой семьей.
2. В качестве матерей они дают детям мужского пола, будущим молодым тиранам, первоначальное воспитание, то, которое образует характер и склоняет душу искать счастья на одном пути скорее, чем на другом, что в четыре или пять лет вещь уже совершившаяся.
3. Несмотря на всю нашу гордость в мелких домашних делах, то есть в тех именно, от которых преимущественно зависит счастье,— ибо при отсутствии страстей счастье основано на отсутствии ежедневных мелких неприятностей,— советы неразлучной спутницы нашей жизни имеют огромное влияние, хотим мы или не хотим предоставить ей хотя бы малейшее влияние, но она повторяет одни и те же вещи двадцать лет подряд, а где найдется душа, наделенная римскою твердостью, чтобы противостоять одной и той же мысли, повторяемой в течение целой жизни? Свет полон мужей, которые позволяют руководить собою, но они делают это по слабости, а не из чувства справедливости и равенства. Так как мужчины уступают только по необходимости, женщины всегда испытывают искушение злоупотреблять этим, а порою даже вынуждены бывают злоупотреблять, дабы сохранить свое влияние.
4. Наконец, в период любви, который в южных странах часто охватывает двенадцать или пятнадцать лет — лучших лет нашей жизни,— все наше счастье находится в руках женщины, которую мы любим. Один миг неуместной гордости может сделать нас навсегда несчастными. А может ли раб, посаженный на трон, устоять перед соблазном злоупотребить своей властью? Отсюда женская ложная чувствительность и гордость. Нет ничего бесполезнее всех этих доводов. Мужчины — деспоты, а поглядите, ценят ли другие деспоты самые, благоразумные советы. Человек, который все может, прислушивается к внушениям лишь одного рода: к тем, которые учат его умножать свою власть. Где бедные молодые девушки найдут Кирогу или Риего, которые могли бы преподать деспотам, угнетающим и унижающим их, чтобы еще сильнее угнетать, спасительные советы, вознаграждаемые милостями и орденскими лентами, а не виселицей, как случилось с Порльером?
Если подобная революция требует нескольких столетий, то лишь потому, что в силу роковой случайности все первые опыты должны неизбежно противоречить истине. Просветите ум молодой девушки, образуйте ее характер, дайте ей, наконец, хорошее образование в истинном смысле этого слова, и она заметит рано или поздно свое превосходство над другими женщинами и.сделается педанткой, иначе говоря, самым неприятным и самым жалким существом на свете. Каждый из нас скорее предпочтет прожить свою жизнь со служанкой, чем с ученой женщиной.
Посадите молодое деревцо посреди густого леса, лишенное по вине соседей воздуха и солнца, оно покроется чахлой листвой и вытянется, приняв нелепую форму, не соответствующую его природе. Надо насадить разом целый лес. Какая женщина гордится тем, что умеет читать?
Уже два тысячелетия педанты твердят нам, что женщины одарены более живым, а мужчины более основательным умом, что у женщин более тонкие мысли, а у мужчин больше силы внимания. Точно так же парижский зевака, прогуливаясь в былые времена в садах Версаля, из всего, что видел, заключал, что деревья родятся подстриженными.
Я готов признать, что у девочек меньше физических сил, чем у мальчиков. Это позволяет сделать соответственный вывод относительно ума, ибо, как известно, Вольтер и д’Аламбер были первыми кулачными бойцами своего века. Все согласны, что девочка десяти лет в двадцать раз сообразительнее’ мальчика того же возраста. Почему же в двадцать лет она должна стать большой дурехой, неловкой, застенчивой, боящейся пауков, а мальчуган — умным человеком?
Женщины знают только то, чему мы не хотим их учить, то, что они извлекают из жизненного опыта. Поэтому для них большая неудача — родиться в богатой семье: вместо того, чтобы постоянно соприкасаться с существами, которые держат себя с ними естественно, они окружены горничными и компаньонками, уже развращенными и обезличенными богатством {Мемуары г-жи де Сталь, Коле, Дюкло и маркграфини Байретской.}. Ничто не может быть глупее принца.
Молодые девушки, чувствуя себя рабынями, рано приучаются на все глядеть открытыми глазами. Они видят все, но они слишком невежественны, чтобы видеть хорошо. Во Франции тридцатилетние женщины не имеют тех знаний, которыми обладают пятнадцатилетние мальчики. У женщины пятидесяти лет ум соответствует уму мужчины двадцати пяти лет. Поглядите, как г-жа де Севинье восхищается самыми нелепыми поступками Людовика XIV. Поглядите, с какой ребячливостью рассуждает г-жа д’Эпине {Т. I.}.
Женщины должны кормить нас и заботиться о детях. Я отвергаю первый пункт и принимаю второй. Они должны, кроме тою, проверять счета своих кухарок. Поэтому им не хватает времени, чтобы сравняться познаниями с пятнадцатилетним мальчиком. Мужчинам приходится быть судьями, банкирами, адвокатами, негоциантами, врачами, священниками и т. д. И все же они находят время читать речи Фокса и ‘Лузиады’ Камоэнса.
В Пекине судья, спешащий рано утром во дворец правосудия, чтобы постараться засадить в тюрьму и разорить ни за что ни про что беднягу журналиста, не угодившего помощнику статс-секретаря, у которого судья имел честь обедать накануне, несомненно, менее занят, чем его жена, которая проверяет счета кухарки, заставляет свою внучку штопать чулки, смотрит, как та берет уроки танцев и музыки, принимает у себя приходского священника, принесшего ей ‘Quotidienne’, и затем отправляется покупать новую шляпу на улицу Ришелье и прогуляться в Тюильрийском саду.
В промежутках между своими благородными занятиями наш судья находит еще время подумать о прогулке своей жены в Тюильри, и, если бы он был в таких же хороших отношениях с властью, которая управляет вселенной, как с той, которая царит в государстве, он выспросил бы у неба для женщин ради их блага восемь или десять добавочных часов сна. При нынешнем состоянии общества досуг, являющийся для мужчин источником счастья и богатства, для женщин не только не благо, но одна из тех пагубных свобод, от которых достойный судья хотел бы помочь нам избавиться.

ГЛАВА LV

ДОВОДЫ ПРОТИВ ЖЕНСКОГО ОБРАЗОВАНИЯ

Но женщины должны исполнять мелкие домашние роботы. У моего полковника г-на С. четыре дочери, воспитанные в лучших правилах, иначе говоря, они трудятся целый день. Когда я прихожу к ним, они поют арии Россини по нотам, которые я привез им из Неаполя, кроме того, они читают библию Руайомона, заучивают наизусть самую глупую часть истории, иначе говоря, хронологические таблицы, а также стихи Лерагуа, они много знают из географии, делают замечательные вышивки, и я считаю, что каждая из этих хорошеньких девушек может заработать трудом рук своих восемь су в день. Если они будут работать триста дней в году, это составит четыреста восемьдесят франков, то есть меньше того, что получает один из их учителей. Ради этих четырехсот восьмидесяти франков в год они безвозвратно тратят время, назначенное людям для приобретения мыслей.
Если женщины будут прочитывать с удовольствием десять или двенадцать хороших книг, ежегодно выходящих в свет в Европе, они вскоре перестанут заботиться о своих детях. Это все равно, как если бы, засаживая деревьями берег океана, мы боялись, что остановим движение его волн. Воспитание всемогуще, но отнюдь не в этом смысле. Однако вот уже, четыреста лет, как пользуются этим доводом против всяческого образования. Не только парижанка 1820 года богаче добродетелью, чем парижанка 1720 года, то есть времен Регентства и системы Лоу, но и дочь самого богатого из тогдашних откупщиков получала худшее образование, чем дочь самого жалкого нынешнего адвоката. Но разве от этого хозяйство ведется теперь женщинами хуже? Конечно, нет! А почему? Да потому, что нужда, болезнь, стыд, инстинкт принуждают их к этому. Это то же самое, как если бы сказали, что офицер, сделавшись слишком любезным, разучится ездить верхом. Забывают, что в первый же раз, когда он разрешит себе эту вольность, он сломает руку.
Приобретение новых мыслей имеет одинаковые хорошие и дурные последствия у обоих полов. Тщеславие всегда у нас будет, даже при полнейшем отсутствии оснований для того, чтобы его иметь, посмотрите на мещан какого-нибудь маленького городка. Но, по крайней мере, заставим тщеславие опираться на какие-нибудь истинные достоинства, полезные или приятные для общества.
За последние двадцать лет полуидиотики, увлеченные революцией, которая все меняет во Франции, начинают признавать, что женщины могут кое-что делать, но они должны предаваться занятиям, приличествующим их полу: ухаживать за цветами, составлять гербарии, разводить чижиков, это называется невинными удовольствиями.
1. Эти невинные удовольствия все же лучше, чем полная праздность. Предоставим их дурам, подобно тому как мы предоставляем дуракам славу сочинения куплетов по случаю дня рождения хозяина дома. Но добросовестно ли с нашей стороны предлагать г-же Ролан или миссис Хетчинсон {См. мемуары этих замечательных женщин. Я мот бы назвать еще много других, но имена их неизвестны читателям, да к тому же на достоинства живых людей нельзя даже намекнуть.} тратить время на разведение маленького кустика бенгальских роз?
Все это рассуждение сводится к следующему: хотят иметь возможность сказать о своем рабе: ‘Он слишком глуп, чтобы быть злым’.
Но в силу некоего закона, именуемого симпатией, закона природы, которого поистине пошлые глаза никогда не замечают, недостатки спутницы вашей жизни портят ваше счастье отнюдь не пропорционально тому прямому вреду, который они могут вам причинить. Я почти готов предпочесть, чтобы жена моя в порыве гнева раз в год пыталась ударить меня ножом, тому, чтобы она каждый вечер хмуро смотрела на меня.
Наконец, среди людей, которые живут вместе, счастье заразительно.
Пока вы были на Марсовом поле или в нижней палате, подруга ваша могла провести утро, раскрашивая розу по образцу прекрасной работы Редуте или читая том Шекспира. В обоих случаях удовольствия ее были одинаково невинны, но только с мыслями, почерпнутыми из ее работы над розой, она после вашего возвращения домой надоест вам скорей и сверх того захочет отправиться вечером в свет в поисках немного более ярких впечатлений. Напротив, если она внимательно читала Шекспира, то она так же устала, как и вы, испытала столько же удовольствия и будет более рада уединенной прогулке с вами под руку в Венсенском лесу, нежели появлению на самом модном из званых вечеров. Удовольствия большого света не для счастливых женщин.
Невежды — прирожденные враги женского образования. Теперь они проводят все свое время с женщинами, волочатся за ними и встречают хороший прием, но что будет с ними, если женщины разлюбят игру в бостон? Когда мы возвращаемся из Америки или из Ост-Индии, загорелые, с грубоватым голосом, который сохраняется потом еще полгода, что могли бы эти молодые люди ответить на наши рассказы, если бы у них не было наготове следующей фразы: ‘Что до нас, то женщины на нашей стороне. Пока вы были в Нью-Йорке, окраска тильбюри изменилась, теперь в моде цвет, называемый головой негра’. И мы слушаем их внимательно, ибо знания такого рода полезны. Хорошенькая женщина даже не взглянет на нас, если наша коляска не будет отвечать требованиям хорошего вкуса.
Эти глупцы, в силу превосходства мужского пола считающие себя обязанными знать больше, чем женщины, совершенно погибли бы, если бы женщины сочли нужным учиться чему-нибудь. Тридцатилетний дурак, увидев в замке одного из своих друзей двенадцатилетних девочек, говорит себе: ‘Я буду проводить с ними свою жизнь через десять лет’. Можно представить себе его негодующие крики и ужас, если бы он увидел их изучающими что-нибудь полезное.
Вместо общества и беседы баб мужского пола женщина образованная, если только ей удалось приобрести некоторые идеи, не утратив своей природной прелести, может быть уверена, что со стороны самых достойных мужчин своего века она встретит уважение, доходящее почти до восторга.
Женщины станут тогда соперницами, а не подругами мужчин. Да, если только посредством особого эдикта вы упраздните любовь. А пока не появился такой прекрасный закон, прелесть и восторг любви лишь удвоятся, только и всего. Основание, на котором совершается кристаллизация, станет более широким. Мужчина сможет делиться всеми своими мыслями с женщиной, которую любит, вся природа приобретет новое очарование в его глазах, и, так как идеи всегда отражают какой-либо оттенок характера, любящие лучше будут узнавать друг друга и совершать меньше неосторожных поступков, любовь будет менее слепа и будет вызывать меньше несчастий.
Желание нравиться гарантирует то, что стыдливость, тонкость чувств и все проявления женской прелести никогда не пострадают от образования. Этого так же мало надо бояться, как и того, что мы отучим соловьев петь весной.
Женская прелесть происходит отнюдь не от невежества. Поглядите на достойных супруг наших деревенских буржуа, поглядите на жен богатых купцов в Англии. Аффектация, которая является педантством (ибо я называю педантством то, что вдруг начинают некстати говорить о платье из мастерской Леруа или о романсе, сочиненном Романьези, или когда напыщенно ссылаются на фра Паоло и на Тридентский собор в разговоре о наших кротких миссионерах), педантством платья и хорошего тона, необходимостью сказать о Россини именно ту фразу, которая считается приличной, убивают очарование парижских женщин, однако, несмотря на ужасные результаты этой прилипчивой болезни, разве не в Париже проживают самые милые женщины Франции? Не те ли именно, в чьи головы случай вложил больше всего правильных и интересных мыслей? Вот этих-то мыслей я и требую от книг. Конечно, я не предложу женщинам читать Греция или Пуффендорфа, когда мы имеем комментарии Траси к творениям Монтескье.
Женская тонкость чувств есть следствие того опасного положения, в которое жизнь ставит их очень рано. Она проистекает из необходимости жить вечно среди жестоких и прелестных врагов.
Во Франции найдется, может быть, пятьдесят тысяч женщин, которых материальный достаток освободил от всякого труда. Но без труда нет счастья (самые страсти понуждают нас к трудам, и к трудам очень тяжелым, поглощающим всю деятельную силу души).
Женщина, имеющая четверых детей и десять тысяч франков годового дохода, работает, когда вяжет чулки или шьет платье для своей дочери. Но нельзя согласиться, что женщина, имеющая собственную карету, работает, вышивая узор или диванную подушку. Если не считать мелких проблесков тщеславия, она не может вложить в этот труд никакого интереса, и, следовательнв, она не работает.
Поэтому счастье ее серьезнейшим образам поставлено под угрозу.
А еще более — счастье поработившего ее деспота, ибо женщина, сердце которой в течение двух месяцев подряд не знает никаких волнений, кроме тех, которые связаны с вышивкой, быть может, возымеет дерзость почувствовать, что любовь-склонность, или любовь-тщеславие, или даже, наконец, любовь физическая есть великое счастье сравнительно с обычным ее состоянием.
Женщина не должна давать повод говорить о себе, на что я снова отвечу: о какой женщине говорят потому только, что она умеет читать?
И кто мешает женщинам в ожидании переворота в их судьбе скрывать научные занятия, доставляющие им ежедневно изрядную порцию счастья? Мимоходом открою им один секрет: если мы поставим себе какую-нибудь определенную цель, например, пожелаем составить себе отчетливое представление о заговоре Фьеско, имевшем место в Генуе в 1547, году, самая несносная книга приобретает в наших глазах интерес такой же, как в любви — встреча с человеком, для нас безразличным, но видевшим недавно того, кого мы любим. И этот интерес усугубляется из месяца в месяц, пока наконец мы не перестанем заниматься заговором Фьеско.
Истинное поле деятельности для женских добродетелей комната больного. Но можете ли вы добиться у всеблагого божества увеличения числа болезней, чтобы предоставить достаточно занятий нашим женщинам? Ведь это значит рассуждать, основываясь на исключениях.
К тому же я говорю, что женщина должна ежедневно заполнять три или четыре часа свободного времени так же, как разумные мужчины заполняют свое свободное время.
Молодая мать, у которой сын болен корью, не могла бы, если бы даже захотела, найти удовольствие в чтении путешествия Вольнея по Сирии, подобно тому как ее муж, богатый банкир, не смог бы в минуту банкротства найти удовольствие в размышлениях над теорией Мальтуса.
Вот единственный способ для богатых женщин возвыситься над женщинами вульгарными: надо обладать нравственным превосходством. После этого они естественным образом начинают испытывать другие чувства {Вспомните миссис Хетчинсон, отказавшуюся быть полезной своей семье и мужу, которого обожала, потому что для этого надо было выдать некоторых цареубийц министрам клятвопреступного Карла П. Т. III, стр. 284.}.
Вы хотите сделать из женщины писательницу? Совершенно так же, как вы намереваетесь сделать вашу дочь оперной певицей, приглашая к ней учителя пения. Я утверждаю, что женщина должна писать по примеру г-жи Сталь (Делоне) лишь произведения, которые должны быть изданы после ее смерти. Для женщины моложе пятидесяти лет печататься — значит подвергать свое счастье ужаснейшему риску: если она настолько Счастлива, что имеет любовника, она прежде всего потеряет его.
Я вижу только одно исключение: если женщина пишет книги, чтобы прокормить и воспитать свою семью. В этом случае она должна постоянно выдвигать на вид денежный интерес, когда говорит о своих сочинениях, например, она может сказать командиру эскадрона: ‘Ваша должность приносит вам четыре тысячи франков в год, а я при помощи двух переводов с английского имела возможность в прошлом году затратить лишних три тысячи пятьсот франков на воспитание моих двух сыновей’.
За исключением этого случая, женщина должна печататься, как барон Гольбах или г-жа де Лафайет: лучшие друзья их ничего об этом не знали. Лишь для публичной женщины издание книги может пройти без каких-либо ощутительных неудобств: пошлая толпа, имеющая возможность вдоволь презирать ее за ее положение, превознесет ее до небес за талант и даже преувеличит размеры этого таланта.
Во Франции немало мужчин, имеющих шесть тысяч ливров годового дохода, полагают все счастье своей жизни в занятиях литературой, не печатая при этом ни одной строчки. Для них прочесть хорошую книгу — величайшее удовольствие. По прошествии десяти лет оказывается, что они удвоили силу своего ума, и никто не станет отрицать, что, по общему правилу, чем больше у человека ума, тем меньше у него страстей, не совместимых с чужим счастьем {Это заставляет меня много ожидать от подрастающего поколения привилегированных кругов общества. Надеюсь также, что мужья, которые читают эту главу, станут менее деспотичными на три дня.}. Никто, полагаю, не станет также отрицать того, что сыновья женщины, читающей Гиббона или Шиллера, приобретут больше ума, чем сыновья женщины, перебирающей четки и читающей романы г-жи де Жанлис.
Молодой адвокат, купец, врач, инженер могут вступить в жизнь, не имея никакого образования: они приобретают его ежедневно посредством своего ремесла. Но какие средства имеют их жены, чтобы приобрести почтенные и необходимые качества? Для этих существ, целиком ушедших в домашнее хозяйство, великая книга жизни и необходимости запечатана. Они расходуют неизменно одним и тем же способом, проверяя счета кухарок, те три луидора, которые муж выдает им каждый понедельник.
Я скажу в интересах деспотов: самый ничтожный из мужчин, если ему двадцать лет и у него розовые щеки, опасен женщине, которая ничего не знает, потому что она вся находится во власти инстинкта, а на умную женщину он произведет не больше впечатления, чем красивый лакей.
Смешная сторона нынешнего воспитания заключается в том, что молодых девушек обучают лишь таким вещам, которые они должны забыть вскоре после выхода замуж. Надо трудиться по четыре часа в день в продолжение шести лет, чтобы научиться хорошо играть на арфе, для того, чтобы хорошо писать миниатюры или акварели, необходимо затратить половину этого времени. Большая часть молодых девушек не достигает даже сносной посредственности, отсюда вполне справедливая пословица: любитель — это невежда {В Италии справедливо обратное: там самые прекрасные голоса встречаются среди любителей, чуждых театру.}.
Возьмем молодую девушку, обладающую некоторым талантом: через три года после замужества она даже раз в месяц не возьмется за арфу или за кисть, эти занятия, на которые ею было затрачено столько труда, наскучили ей, если только случайно она не обладает душою художника — вещь всегда чрезвычайно редкая и делающая женщину малопригодной для домашних забот.
Равным образом под пустым предлогом приличия молодых девушек не обучают ничему такому, что могло бы послужить для них руководством в разных жизненных обстоятельствах, более того, от них скрывают, в их присутствии отрицают эти обстоятельства, тем самым прибавляя к их действию, во-первых, чувство удивления, во-вторых, недоверие к полученному ими воспитанию в целом, оказавшемуся лживым {Воспитание, полученное г-жой д’Эпине, см. ее ‘Мемуары’, T. I.}. Я утверждаю, что с хорошо воспитанными девушками надо говорить о любви. Кто решится, положа руку на сердце, утверждать, что при нынешнем состоянии наших нравов шестнадцатилетние девушки ничего не знают о любви? От кого получают они столь важное представление о ней, которое так нелегко правильно сообщить? Вспомните, как Жюли д’Этанж жалуется на познания, которые она получила от своей горничной Шальо. Надо быть благодарным Руссо, осмелившемуся в век ложных приличий быть правдивым художником.
Так как нынешнее женское образование является, быть может, самой забавной нелепостью в жизни современной Европы, то чем меньше женщины получают этого образования, тем они лучше {Я делаю исключение для воспитания манер: на улице Верт лучше входят в гостиную, чем на улице Сен-Мартен.}. Вот почему, может быть, в Италии и Испании они настолько выше мужчин и, я бы сказал даже, настолько выше женщин других стран.

ГЛАВА LVI

ПРОДОЛЖЕНИЕ

У нас во Франции все понятия о женщинах заимствуются из грошового катехизиса, и забавнее всего то, что многие люди, пренебрегающие авторитетом этой книги, когда дело идет о пятидесяти франках, подчиняются ей буквально и тупо в вопросе, который при тщеславных привычках XIX века, быть может, важнее всего для их счастья.
Не должно существовать развода, потому что брак есть таинство. Но какое таинство? Символ единения Иисуса Христа с его церковью? А что сталось бы с этим таинством, если бы слово церковь случайно оказалось мужеского рода?1. Но оставим эти ветшающие предрассудки2, обратив внимание только на такое странное зрелище: корни дерева подсечены топором насмешки, но ветви продолжают цвести. Возвращаясь к наблюдению над фактами и их последствиями, отметим следующее.
{1 Tu es Petrus, et super hanc petram
Aedificabo Ecclesiam meam *.
См. ‘Историю церкви’ Поттера.
* Ты есть Петр, и на сем камне воздвигну церковь мою (лат.)
2 Религия есть личное дело между отдельным человеком и божеством. По какому праву становитесь вы между богом и мною? Я избираю попечителя на основании общественного договора лишь Для таких вещей, которых не могу сделать сам.
Почему бы французу не оплачивать своего священника, как оплачивает он своего булочника? Если мы имеем сейчас в Париже хороший хлеб, то только потому, что государство не надумало бесплатно снабжать все население хлебом, приняв всех булочников на казенную службу.
В Соединенных Штатах каждый оплачивает своего священника, эти господа вынуждены, таким образом, стараться, и мой сосед не вздумает полагать своего счастья в том, чтобы навязать мне своего священника. (‘Письма’ Беркбека.)
Что, если у меня, как у наших отцов, твердое убеждение в том, что мой священник — тайный союзник моей жены? Итак, если не появится новый Лютер, в 1850 году во Ф. не будет больше католицизма. Эту религию в 1820 году мог спасти только г-н Грегуар, между тем поглядите, как с ним обошлись.}
Участь глубокой старости у обоих полов зависит от того, на что истрачена молодость, у женщин это сказывается раньше, чем у мужчин. Как принимают в свете сорокапятилетнюю женщину? Сурово и скорее хуже, нежели она того достойна, когда ей двадцать лет, ей льстят, а в сорок ее бросают.
Сорокапятилетняя женщина пользуется значением только благодаря своим детям или любовнику. Мать, с успехом подвизающаяся в изящных искусствах, не в силах передать сыну своего таланта, не считая тех чрезвычайно редких случаев, когда он получил в дар от природы зачатки именно этого таланта. Мать с развитым умом сообщает юному сыну понятие не только обо всех талантах, просто приятных, но и обо всех талантах, полезных мужчине в общественной жизни, а он может выбирать. Варварство турок в значительной степени зависит от состояния нравственного отупения прекрасных грузинок. Молодые люди, рожденные в Париже, обязаны своим матерям неоспоримым превосходством, которым они обладают в шестнадцать лет по сравнению с молодыми провинциалами того же возраста. А между тем именно в возрасте от шестнадцати до двадцати пяти лет обычно решается наша судьба.
Каждый день люди, изобретающие громоотводы, книгопечатание или способ выделки сукна, содействуют нашему счастью так же, как и всякие Монтескье, Расины и Лафонтены. Но число гениев, порожденных данной нацией, пропорционально числу людей, получивших достаточное умственное образование {Посмотрите на генералов 1795 года.}, и ничто не доказывает, что мой сапожник не обладает душой, подобной душе Корнеля, ему недостает лишь образования, чтобы развить свои чувства и научиться передавать их публике.
Благодаря нынешней системе воспитания молодых девушек все гении, родившиеся женщинами, пропадают для общественного счастья, но, если случай дает нам возможность проявить себя, посмотрите, чего они достигают в самых трудных областях, посмотрите в наши дни на Екатерину II, единственным воспитанием которой были опасности и распутство, на г-жу Ролан, на Александру Мари, которая в Ареццо вооружает полк и ведет его на французов, на Каролину, королеву Неаполитанскую, которой удается остановить заразу либерализма лучше, чем нашим Каслри или П… Относительно всего того, что до сих пор препятствовало превосходству женщин в умственных трудах, смотри главу о стыдливости, пункт 9. Чего не достигла бы мисс Эджворт, если бы необходимая для юной английской мисс осторожность не поставила ее в необходимость с самого начала соединить роман с церковной проповедью! {В отношении искусств мы здесь находим крупный недостаток разумного управления, а также единственную разумную похвалу, которую можно воздать монархии в стиле Людовика XIV. Поглядите на литературное бесплодие Америки. Ни одной баллады, которая напоминала бы баллады Роберта Бернса или испанцев XIII столетия (см. восхитительные романсы современных греков, или испанцев, или датчан XIII столетия, а особенно арабскую поэзию VII века).}.
Какой мужчина в любви или браке имеет счастливую возможность сообщать свои мысли в том виде, как они ему приходят в голову, женщине, с которой он проводит свою жизнь? Он находит доброе сердце, разделяющее его печали, но он всегда вынужден разменивать на мелкую монету свои мысли, если хочет быть понятым: и смешно было бы ожидать разумных советов от ума, нуждающегося в подобном режиме, чтобы постигать разные вещи. Наиболее совершенная, с точки зрения нынешнего воспитания, женщина оставляет своего спутника одиноким среди опасностей и рискует быстро наскучить ему.
Какого превосходного советчика нашел бы мужчина в лице жены, если бы она умела мыслить! Советчика, интересы которого, в конце концов, если не считать одного-единственного предмета, да и то занимающего лишь утро жизни, вполне тождественны с его собственными..
Одно из прекраснейших преимуществ ума то, что он доставляет человеку уважение в старости. Вспомните приезд Вольтера в Париж. Королевское величие потускнело перед ним. Но что касается бедных женщин, то лишь только они теряют блеск юности, их единственным и грустным счастьем остается возможность создавать себе иллюзии относительно той роли, которую они играют в свете.
Остатки талантов юных лет кажутся просто смешными, и для современных женщин было бы счастьем умирать в пятьдесят лет.
Только одни священники и аристократы, не допускающие развода {Ничто не может быть печальнее существования низложенного короля, такова, однако, будет участь священников и французских дворян через сто лет. Я весьма им советую ради собственного их счастья покинуть ряды отступающей армии и перейти на сторону разума и просвещения: там живет радость, сопровождающая победу.}, имеют основания бояться того, чтобы женщина приобретала идеи.
Что касается истинной нравственности, то чем развитее ум, тем яснее он понимает, что справедливость — единственный путь к счастью. Гений есть могущество, но сверх того это светоч для отыскания великого искусства быть счастливым.
В жизни большинства мужчин бывают моменты, когда они способны совершить великие дела, когда ничто не кажется им невозможным. Невежество женщин заставляет человеческий род терять этот великолепный случай. Любовь в наши дни побуждает мужчину самое большее хорошо ездить верхом или удачно выбрать портного.
Мне некогда защищаться здесь от критики, но если бы я был властен устанавливать новые обычаи, я давал бы молодым девушкам по возможности такое же образование, как и мальчикам. Поскольку я не имею намерения писать книгу обо всем вообще, то, надеюсь, от меня не потребуют, чтобы я изложил здесь, что именно в современном образовании мужчин нелепо. (Их не обучают двум самым важным наукам: логике и морали.) Если взять это образование таким, какое оно есть, я утверждаю, что все же лучше давать его молодым девушкам, нежели обучать их только музыке, акварельной живописи и вышиванию.
Итак, надо учить молодых девушек читать, писать и считать посредством взаимного обучения в центральных школах-монастырях, где строго каралось бы присутствие всякого мужчины, исключая преподавателей. Объединение детей имеет то огромное преимущество, что как бы ограниченны ни были преподаватели, дети вопреки им научаются от своих маленьких товарищей искусству жить в свете и считаться с чужими интересами. Разумный преподаватель должен был бы разъяснять детям их маленькие споры и дружеские связи и именно с этого начинать свой курс морали, вместо того, чтобы рассказывать историю о ‘Золотом тельце’ {Мой дорогой ученик, ваш батюшка нежно любит вас, именно потому он мне платит сорок франков в месяц, чтобы я преподавал вам математику, рисование,— словом, все, чем можно заработать себе хлеб насущный. Если бы вы зябли оттого, что у вас нет плаща, ваш батюшка очень бы страдал. Он страдал бы потому, что питает к вам симпатию, и т. д. и т. д. Но когда вам исполнится восемнадцать лет, вы должны будете сами зарабатывать деньги, необходимые для приобретения этого плаща. Ваш батюшка, говорят, имеет двадцать пять тысяч ливров годового дохода, но у него четверо детей, поэтому вам следует отвыкнуть от экипажа, которым вы пользуетесь у вашего батюшки, и т. д. и т. д.}.
Без всякого сомнения, через несколько лет взаимное обучение будет применяться ко всему, что только преподают в школах, но при нынешнем положении вещей я хотел бы, чтобы молодые девушки изучали латынь, как и мальчики, латынь хороша тем, что она приучает скучать, кроме латыни,— историю, математику, знакомство с растениями, употребляемыми в пищу или целебными, затем логику, гуманитарные науки и т. д. Обучение танцам, музыке и рисованию следует начинать с пяти лет.
В шестнадцать лет девушка должна думать о том, как она будет жить замужем, и мать обязана сообщить ей правильные понятия о любви {Вчера вечером я слышал, как две прелестные четырехлетние девочки распевали любовные песенки, довольно нескромные, сидя на качелях, которые я раскачивал. Горничные обучают их этим песенкам, а мать говорит, что любовь и любовник — слова, лишенные всякого смысла.}, о браке и о недостаточной честности мужчин.

ГЛАВА LVI bis

О БРАКЕ

Верность женщин в браке без любви — вещь, вероятно, противоестественная1.
{1 Anzi certamente. Coll’amore uno non trova gusto a bevere acqua altra che quella di questo fonte prediletto. Resta naturale allora la fedelt.
Col’matrimonio senza amore, in men di due anni l’asqua di questo fonte diventa amara. Esiste sempre per in natura il bisogno d’acqua. I costumi fanno superare la natura, ma solamenta quan-do si pu vincerla in un instante: la moglie indiana che si abbrucia (21 ottobre 11821) dopo la morte del vecchio marito che odiava, la ragazza europea che trucida larbaramente il tenero bambino al quale teste diede vita. Senza 1’altissimo muro del monistero, le monache anderebbero via *.
* Безусловно, нет. Когда любишь, не хочешь пить другой воды, кроме той, которую находишь в любимом источнике. Верность в таком случае — вещь естественная. В браке без любви менее чем через два месяца вода источника становится горькой. Но в природе человека — всегда нуждаться в воде. Обычаи побеждают иногда природу, но только тогда, когда можно победить ее в одно мгновение: например, вдова индуска, сжигающая себя (21 октября 1821) после смерти старого ненавистного ей мужа, или европейская девушка, варварски убивающая нежного младенца, которому она только что дала жизнь. Не будь высоких монастырских стен, все монахини разбежались бы!}
Этой противоестественной вещи пробовали добиться с помощью страха ада и религиозных чувств, пример Испании и Италии показывает, как мало это имело успеха.
Во Франции хотели достигнуть того же с помощью общественного мнения: это была единственная плотина, способная оказать сопротивление, но ее плохо построили. Нелепо говорить молодой девушке: ‘Вы будете хранить верность избранному вами супругу’,— и затем силой выдавать ее замуж за скучного старика1.
{1 Все, касающееся женского образования у нас, комично, вплоть до мелочей. Например, в 1820 году, при владычестве тех самых аристократов, которые воспретили развод, министерство посылает в подарок городу Лану бюст и статую Габриэль д’Эстре, Статуя будет поставлена на городской площади, очевидно, с целью распространить среди молодых девушек любовь к династии Бурбонов и побудить их при случае не быть слишком жестокими с любезными королями и производить на свет новых отпрысков этой славной семьи.
Но взамен то же самое министерство не разрешает поставить в Лане бюст маршала Серюрье, честного человека, который не был волокитой и, кроме того, грубо начал свою карьеру в качестве простого солдата. (Речь генерала Фуа, ‘Courrier’ от 17 июня 1820 года. Дюлор в любопытной ‘Истории Парижа’, глава ‘Любовные дела Генриха IV’.)}
Но молодые девушки охотно выходят замуж. Это объясняется тем, что благодаря принудительной системе современного воспитания рабство, которому они подвержены в доме своей матери, нестерпимо скучно, кроме того, им не хватает просвещенности, и, наконец, это — требование природы. Есть только один способ добиться большей верности от женщины в браке: предоставить свободу молодым девушкам и право на развод людям женатым.
Женщина всегда теряет в первом браке самые прекрасные дни своей молодости, а в случае развода дает глупцам право злословить на ее счет.
Молодым женщинам, у которых много любовников, развод не нужен. Женщины известного возраста, в свое время имевшие много любовников, стараются исправить свою репутацию, и во Франции это им всегда удается, выказывая крайнюю суровость к заблуждениям, ими самими уже покинутым. Таким образом, требовать развода будет какая-нибудь несчастная добродетельная молодая женщина, влюбленная без ума, а позорить ее будут женщины, знавшие полсотни мужчин.

ГЛАВА LVII

О ТОМ, ЧТО НАЗЫВАЕТСЯ ДОБРОДЕТЕЛЬЮ

Я лично удостаиваю имени добродетели лишь обыкновение совершать тягостные и полезные для других поступки.
Симеон Столпник, двадцать два года простоявший на своем столбе и занимавшийся самобичеванием, отнюдь не добродетелен в моих глазах, и это, конечно, придает легкомысленный тон моему сочинению.
Равным образом я нисколько не уважаю картезианского монаха, который ничего не ест, кроме рыбы, и разрешает себе говорить только по четвергам. Признаюсь, мне милее генерал Карно, квторый уже в преклонном возрасте предпочел нести тяготы изгнания в маленьком северном городке, чтобы не совершить низости.
У меня есть некоторая надежда, что это в высшей степени вульгарное заявление заставит читателя опустить остальную часть настоящей главы.
Сегодня утром, в праздничный день в Пезарро (7 мая 1819), будучи вынужден пойти к мессе, я велел подать себе требник и нашел в нем следующие слова:
Ioanna, Alphonsi quinti Lusitaniae regis filia, tanta divini araoris flamma praeventa fuit ut ab ipsa pueritia rerum caducarum pertaesa, solo coelestis patriae desiderio flagraret {Иоанна, дочь Альфонса V, короля португальского, столь охвачена была пламенем божественной любви, что с самого детства, пренебрегая тленными вещами, горела одним лишь стремлением к божественной родине.}.
Трогательная добродетель, которую в таких красивых выражениях проповедует ‘Дух христианства’, сводится, стало быть, только к тому, чтобы не есть трюфелей из боязни расстроить желудок. Это очень благоразумный расчет, когда веришь в существование ада, но исполненный узколичного и весьма прозаического интереса. Философская добродетель, так хорошо объясняющая возвращение Регула в Карфаген и породившая сходные черты в нашей Революции {Мемуары г-жи Ролан. Г-н Гранженев, отправляющийся в восемь часов вечера на ту улицу, где его должен убить капуцин Шабо. Полагали, что эта смерть будет полезна делу свободы.}, свидетельствует, наоборот, о благородстве души.
Единственно для того, чтобы не гореть на том свете в огромном котле с кипящим маслом, г-жа де Турвель сопротивляется Вальмону. Не понимаю, как мысль о том, что он соперник котла, наполненного кипящим маслом, не вынуждает Вальмона удалиться с презрением.
Насколько трогательнее Жюли д’Этанж, которая помнит свои клятвы и дорожит счастьем г-на де Вольмара!
То, что я говорю о г-же де Турвель, кажется мне применимым и к высокой добродетели мистрис Хетчинсон. Какую душу пуританство отняло у любви!
Одна из самых забавных странностей в мире — то, что мужчины всегда полагают, будто знают все, что им, по-видимому, нужно знать. Послушайте, как они рассуждают о политике, этой столь сложной науке, послушайте, как они рассуждают о браке и о нравах.

ГЛАВА LVIII

ПОЛОЖЕНИЕ ЕВРОПЫ В ОТНОШЕНИИ БРАКА

До сих пор мы рассматривали вопрос о браке только в порядке теоретического рассуждения {Автор прочел главу, озаглавленную ‘Dell’amore’ {‘О любви’ (итал.).}. в итальянском переводе ‘Идеологии’ г-на дь Граси. Читатель найдет в этой главе мысли, имеющие несравненно большее философское значение, нежели все то, что можно встретить здесь.}, теперь подойдем к нему с точки зрения фактов.
В какой из стран мира больше всего счастливых браков? Безусловно, в протестантской Германии.
Привожу следующий отрывок из дневника капитана Сальвиати, не меняя в нем ни одного слова:

‘Гальберштадт, 23 июня 1807 года.

Господин фон Бюлов, тем не менее, совершенно искренне и открыто влюблен в фрейлейн фон Фельтгейм: он всегда и всюду следует за ней, беспрестанно разговаривает с ней и часто задерживает ее в десяти шагах от нас. Это открытое предпочтение смущает общество, разъединяет его, и на берегах Сены оно показалось бы верхом неприличия. Немцы гораздо меньше нашего думают о том, что разъединяет общество, и неприличие кажется здесь просто нарушением мелких условностей. Вот уже пять лет, как г-н фон Бюлов ухаживает таким образом за Минной, на которой он не мог жениться из-за войны. У всех девушек из общества есть свои возлюбленные, известные всем, но зато среди немцев, знакомых моего друга фон Мермана, нет ни одного, женившегося не по любви, а именно:
Мерман, брат его Георг, г-н фон Фохт, г-н фон Лазинг, и т. д., и т. д. Он перечислил мне десяток лиц.
Открытая и страстная манера, с которой все эти поклонники ухаживают за своими возлюбленными, показалась бы во Франции верхом неприличия, нелепости и невежливости.
Мерман говорил мне сегодня вечером, возвращаясь из трактира ‘Зеленый охотник’, что из всех женщин его весьма многочисленной фамилии нет, по его мнению, ни одной, которая обманула бы своего мужа. Допуская даже, что он заблуждается наполовину, все же это необыкновенная страна.
Щекотливое предложение, которое он сделал своей свояченице, г-же фон Мюнихов, род которой должен угаснуть за отсутствием мужского потомства, после чего огромные их имения перейдут к государю, встречено было с холодностью: ‘Никогда больше не говорите мне об этом’.
Он кое-что обиняками рассказал об этом прелестнейшей Филиппине (которая только что добилась развода с мужем, желавшим попросту продать ее своему государю), она выразила непритворное негодование в сдержанных, отнюдь не преувеличенных выражениях: ‘Итак, вы совсем перестали уважать наш пол? Ради вашей чести хочу думать, что вы шутите’.
Во время путешествия на Брокен в обществе этой поистине прекрасной женщины она опиралась на его плечо, задремав или притворившись, что спит, толчок на ухабе бросает ее на него, он обнимает ее за талию, она откидывается в другой угол коляски, он не думает, что она совершенно недоступна обольщению, но уверен, что она покончила бы с собой на другое утро после своего падения. Несомненно, что он страстно любил ее, что она тоже любила его, что они непрерывно встречались и что она оставалась безупречной, но в Гальберштадте очень бледное солнце и очень мелочное правительство, а эти две особы очень холодны. В их самых пылких свиданиях наедине всегда принимали участие Кант и Клопшток.
Мерман рассказывал мне, что женатый человек, уличенный в супружеской измене, может быть приговорен брауншвейгским судом к десяти годам тюрьмы, закон этот вышел из употребления, но все же оказывает влияние, благодаря ему не решаются шутить такого рода вещами: репутация волокиты отнюдь не является здесь преимуществом, как во Франции, где почти невозможно оспаривать ее у женатого человека в его присутствии, не рискуя оскорбить его.
Всякий, кто сказал бы моему полковнику или К., что они не волочатся больше за женщинами с тех пор, как женились, не вызвал бы у них сочувствия.
Несколько лет тому назад одна из здешних женщин в порыве благочестивого раскаяния призналась мужу, занимающему придворную должность при Брауншвейгском дворе, что она обманывала его шесть лет подряд. Муж, столь же глупый, как жена, пошел и доложил об этом герцогу, счастливый любовник вынужден был подать в отставку и покинуть страну в двадцать четыре часа, после того как герцог пригрозил привлечь его к суду.

Гальберштадт, 7 июля 1807.

Мужей здесь не обманывают, это правда, но зато какие здесь женщины, великий боже! Статуи, еле организованные массы. До брака они очень приятны, быстры, как газели, с живым и нежным взглядом, который сразу улавливает все признаки любви. Объясняется это тем, что они заняты охотой на мужа. Но едва муж найден, они становятся всего-навсего производительницами детей, непрерывно обожающими производителя. В семье, где есть четверо или пятеро детей, один из них обязательно болен, ибо половина детей умирает, не достигнув семи лет, а в здешних краях, как только един из детей захворал, мать перестает выезжать в свет. Я вижу, что им доставляют неизъяснимое наслаждение ласки их детей. Мало-помалу они теряют все свои мысли. Это совсем как в Филадельфии. Молодые девушки, отличающиеся самой безумной и самой невинной веселостью, менее чем через год становятся скучнейшими из жен. Чтобы покончить с немецкими браками, прибавлю, что приданое жен совсем ничтожно по причине майоратов. Фрейлейн фон Дисдорф, отец которой имеет сорок тысяч ливров годового дохода, получит в приданое, может быть, две тысячи экю (семь тысяч пятьсот франков).
Господин фон Мерман взял четыре тысячи экю за своей женой.
Дополнение к приданому выплачивается при дворе тщеславием. Мерман говорил мне, что среди буржуазии можно найти невест с приданым в сто тысяч или сто пятьдесят тысяч экю (шестьсот тысяч франков вместо пятнадцати тысяч), но тогда нельзя более появляться при дворе, а это значит быть изгнанным из всякого общества, где присутствуют принц и принцесса. ‘Это ужасно!’ — таково его собственное выражение, и это был крик сердца.
Немецкая женщина, обладающая душою Фи…, с ее умом, с ее лицом, благородным и чувствительным, с ее огнем в восемнадцать лет (теперь ей двадцать семь), будучи вполне порядочной и исполненной естественности, согласно нравам здешней страны, имея по той же причине лишь небольшую и полезную дозу религиозности, несомненно, могла бы сделать своего мужа счастливым. Но как льстить себя надеждой, что сохранишь постоянство вблизи столь несносных матерей семейства?
‘Но он был женат’,— ответила она мне сегодня утром, когда я порицал четырехлетнее молчание любовника Коринны, лорда Освальда. Она не спала до четырех часов утра, читая ‘Коринну’, этот роман глубоко взволновал ее, и она отвечает мне с трогательным простодушием: ‘Но он был женат’.
В Фи… столько естественности и наивной чувствительности, что даже на родине естественности она кажется недотрогой ничтожным умам, обитающим в ничтожных душах. Их шутки вызывают у нее тошноту, и она этого отнюдь не скрывает.
В хорошей компании она смеется, как сумасшедшая, слушая самые веселые шутки. Это она мне рассказала историю юной, шестнадцатилетней принцессы, впоследствии столь прославившейся, которая часто заставляла офицера, стоявшего на дежурстве у ее дверей, подниматься в ее покои’.

Швейцария

Я мало знал семей более счастливых, чем те, которые живут в Оберланде, области Швейцарии, расположенной около Берна, и всем известно (1816), что молодые девушки проводят там со своими поклонниками каждую ночь с субботы на воскресенье.
Глупцы, воображающие, что они знают свет, потому что совершили путешествие из Парижа в Сен-Клу, конечно, запротестуют, к счастью, я нахожу у одного швейцарского писателя {‘Философские принципы полковника Вейса’, издание 7-е, т. II, стр. 245.} подтверждение тому, что я лично наблюдал в течение четырех месяцев.
‘Один славный крестьянин жаловался мне на опустошения, производившиеся в его огороде, я спросил, почему у него нет собаки. ‘Мои дочери никогда бы не вышли замуж’. Я не понял его ответа, он добавил, что у него была такая злая собака, что ни один парень не решался влезть к нему в окно.
Другой крестьянин, мэр своей деревни, желая похвалить свою жену, говорил мне, что в те времена, когда она была девушкой, ни у кого не было больше Kilter’ов, или ‘бодрствователей’ (это значит, что у нее больше всего было молодых людей, приходивших проводить с нею ночь).
Некий полковник, пользующийся общим уважением, был вынужден во время поездки в горы провести ночь в одной из самых уединенных и живописных долин этой страны. Он остановился у мэра этой долины, человека богатого и почитаемого. Входя, иностранец заметил молодую девушку лет шестнадцати, образец грации, свежести и простоты, то была дочь хозяина дома. В этот вечер состоялся бал под открытым небом, иностранец стал ухаживать за молодой девушкой, которая отличалась поистине поразительной красотой. Наконец, набравшись смелости, он спросил, не может ли он бодрствовать у нее. ‘Нет,— ответила девушка,— я сплю со своей двоюродной сестрой, но я сама приду к вам’. Можно судить о волнении, которое вызвал этот ответ. После ужина иностранец поднимается со своего места, молодая девушка берет светильник и провожает его в его комнату, он полагает, что счастье в его руках. ‘Нет,— говорит она простодушно,— я сперва должна попросить позволения у мамы’. Если бы грянул гром, гость не был бы поражен так сильно. Она уходит, он снова собирается с духом и прокрадывается к обшитой деревом гостиной этих славных людей. Он слышит, как дочь умильно просит мать дать ей позволение, наконец она получает его. ‘Не правда ли, старик,— говорит мать своему мужу, который лежал уже в постели,— ты согласен, чтобы Тринели провела ночь с господином полковником?’ ‘Охотно,— отвечает отец.— Мне кажется, что такому человеку я одолжил бы даже жену’. ‘Хорошо, ступай,— говорит мать Тринели,— но будь умницей, не снимай юбки…’ На рассвете Тринели, к которой иностранец проявил уважение, встала с постели девственницей, она оправила подушки, приготовила кофе со сливками для своего ‘бодрствователя’ и, присев на постель, позавтракала с ним, после этого она отрезала маленький кусочек от своего Brustpelz (кусок бархата, прикрывающий грудь). ‘Возьми,— сказала она,— сохрани это на память о счастливой ночи, я никогда ее не забуду. Зачем ты полковник?’ И, поцеловав его на прощание, она убежала, ему не удалось больше ее увидеть’ {Я счастлив, что могу подтвердить чужими словами необычайные факты, которые имел случай наблюдать. Конечно, не будь г-на Вейса, я не сообщил бы об этой черте местных нравов. Я умолчал о чертах столь же характерных, описывая Валенсию и Вену.}.
Вот противоположная крайность по сравнению с нашими французскими нравами, и я отнюдь не одобряю ее.
Если б я был законодателем, я бы попытался ввести во Франции, по примеру Германии, танцевальные вечера. Три раза в неделю молодые девушки отправлялись бы со своими матерями на бал, начинающийся в семь часов и оканчивающийся в полночь, требующий в смысле расходов только одной скрипки и нескольких стаканов воды. В соседней комнате матери, быть может, немного завидуя тому счастливому воспитанию, которое досталось на долю их дочерей, играли бы в бостон, в третьей комнате отцы читали бы газеты и беседовали о политике. Между полуночью и часом ночи каждая семья соединилась бы снова, чтобы вернуться под родной кров. Таким образом, молодые девушки научились бы узнавать молодых людей, фатовство и неизбежно следующая за ним нескромность очень скоро сделались бы им ненавистны, наконец, они могли бы выбрать себе мужа. У некоторых молодых девушек зародилась бы здесь несчастная любовь, но число обманутых мужей и несчастных браков чрезвычайно уменьшилось бы. Тогда было бы менее нелепо наказывать неверных жен общественным презрением, закон говорил бы молодым женщинам: ‘Вы выбрали себе мужа, будьте же ему верны’. Тогда бы я разрешил преследование и наказание по суду того, что англичане называют criminal conversation {Преступные отношения (англ.).}. Суды имели бы право налагать в пользу тюрем или больниц штрафы в размере двух третей состояния соблазнителя и приговаривать его к нескольким годам тюремного заключения.
Жену можно было бы привлекать за прелюбодеяние к суду присяжных. Но присяжные должны были бы предварительно установить, что поведение мужа было совершенно безупречным.
Жену, виновность которой доказана, можно было бы приговаривать к пожизненной тюрьме. Если муж находился в отсутствии более двух лет, ее можно было бы приговорить лишь к заключению на несколько лет. Общественные нравы стали бы скоро сообразовываться с этими законами и усовершенствовали бы их1.
Тогда дворяне и священники, горько сожалея о благонравных временах г-жи де Монтеспан или г-жи Дюбарри, были бы вынуждены разрешить развод2.
1 Английская газета ‘Examiner’ в конце отчета о процессе королевы (No 662 от 3 сентября 1820 года) прибавляет,
‘We have a system of sexual morality, under which thousands of women become mercenary prostitutes whom virtuous women are taught to scorn, while virtuous men retain the privilege of frequenting those very women, without it’s being regarded as any thing more than a venial offence’ {‘При господствующей у нас системе половой морали тысячи женщин становятся проститутками, которых честные женщины презирают, между тем как добродетельные мужчины сохраняют привилегию посещать этих самых женщин, и никто не видит в этом ничего, кроме простительного грешка’.}.
В стране cant’a {Лицемерия (англ.).} нужна поистине благородная смелость, чтобы решиться сказать по этому вопросу правду, как бы ни была она общеизвестна и очевидна, это тем большая заслуга со стороны бедной газеты, могущей рассчитывать на успех лишь в том случае, если ее станут покупать богатые люди, которые видят в епископах и в Библии единственную защиту своих прекрасных ливрей.
2 Г-жа де Севинье писала своей дочери 23 декабря 1671 года: ‘Не знаю, известно ли вам, что Вилларсо, обратившись к королю с просьбою о должности для своего сына, искусно воспользовался случаем, чтобы сказать ему, что есть люди, позволяющие себе нашептывать его племяннице (мадмуазель де Руксель), что его величество имеет на нее некоторые виды и что если это так, то он умоляет короля воспользоваться его услугами, потому что он лучше предоставит ему, чем кому-либо другому, это дело, которое он берется довести до благополучного конца. Король засмеялся и сказал: ‘Вилларсо, мы с вами слишком стары, чтобы посягать на пятнадцатилетних девушек’. И, как порядочный человек, он посмеялся над ним и рассказал дамам весь этот разговор.
Мемуары Лозена, Безанваля, г-жи д’Эпине, и т. д. и т. д. Прошу не осуждать меня окончательно, не прочтя сначала этих мемуаров.
В какой-нибудь деревне около Парижа был бы устроен Элизиум для несчастных женщин — убежище, куда под страхом ссылки на галеры не смел бы заходить ни один мужчина, кроме врача и священника. Женщина, стремящаяся получить развод, должна была бы сначала отправиться туда и стать узницей этого Элизиума, она оставалась бы там два года, не отлучаясь ни разу. Она имела бы право писать письма, но без права получать ответы.
Совет, состоящий из пэров Франции и нескольких уважаемых судей, вел бы от имени жены тяжбу о разводе и назначал бы сумму, которую муж должен был бы выплачивать заведению. Женщина, ходатайство которой было бы отвергнуто судом, имела бы право провести остаток своей жизни в Элизиуме. Правительство выдавало бы администрации Элизиума две тысячи франков на каждую поселившуюся в нем женщину. Для принятия в Элизиум нужно было бы иметь приданое не менее чем в двадцать тысяч франков. Строгость нравственного режима была бы там чрезвычайная.
После двух лет полной разлуки с миром разведенная жена получала бы право снова выйти замуж.
Утвердив все предшествующее, палаты могли бы рассмотреть, не следует ли, с целью вызвать похвальное соревнование между молодыми девушками, предоставить сыновьям часть отцовского наследства, в два раза большую той, которая достается дочерям. Девушки, не вышедшие замуж, получали бы долю., равную с детьми мужского пола. Попутно можно заметить, что эта система постепенно разрушила бы нашу привычку к слишком неприличным ‘приличным партиям’. Возможность развода делала бы бесполезной крайнюю низость.
В разных местностях Франции в бедных деревнях следовало бы учредить тридцать аббатств для старых дев. Правительство постаралось бы окружить эти заведения возможным почетом, чтобы немного скрасить печаль бедных девушек, которые заканчивали бы там свою жизнь. Следовало бы дать им все погремушки высокого звания.
Но оставим эти химеры.

ГЛАВА LIX

ВЕРТЕР И ДОН ЖУАН

В компании молодых людей, после того как посмеются вволю над каким-нибудь бедным влюбленным и он покинет гостиницу, беседа обычно заканчивается обсуждением вопроса, что лучше: брать ли женщин, как моцартовский Дон Жуан или как Вертер? Контраст был бы еще ярче, если бы я назвал Сен-Пре, но это такая серенькая личность, что я был бы несправедлив к нежным душам, избрав его их представителем.
Характер Дон Жуана требует немалого числа добродетелей, полезных и уважаемых в свете, как, например: поразительное бесстрашие, находчивость, живость, хладнокровие, занимательность и т. д.
У донжуанов бывают минуты глубокой безотрадности, и старость их очень печальна, но большинство мужчин не доживает до старости.
Влюбленные играют жалкую роль по вечерам в гостиной, потому что вы сильны и талантливы с женщинами лишь постольку, поскольку обладание имн интересует вас не больше, чем партия на бильярде. Так как общество знает, что у влюбленных есть большой интерес в жизни, то, как бы умны они ни были, они всегда становятся мишенью насмешек, но по утрам, пробуждаясь, вместо того чтобы томиться дурным настроением до тех пор, пока что-нибудь пикантное или злое не оживит их, они грезят о той, которую любят, и строят воздушные замки, где обитает счастье.
Любовь в стиле Вертера открывает душу для всех искусств, для всех сладостных и романических впечатлений: для лунного света, для красоты лесов, для красоты живописи — словом, для всякого чувства прекрасного и наслаждения им, в какой бы форме оно ни проявлялось, хотя бы одетое в грубый холст. Такая любовь позволяет находить счастье даже при отсутствии богатства {Первый том ‘Новой Элоизы’ и все, ее тома, если бы Сен-Пре обладал хоть тенью характера, но это был настоящий поэт, болтун без всякой решимости, человек, обретавший мужество лишь после долгих разглагольствований, вообще очень плоский. Такие люди имеют огромное преимущество в том смысле, что никогда не возмущают женской гордости и никогда не вызывают у своей подруги удивления. Необходимо взвесить это слово: в этом, может быть, заключается вся тайна успеха пошлых мужчин у выдающихся женщин. Однако любовь становится страстью лишь тогда, когда заставляет забывать самолюбие. Поэтому женщины, которые, подобно Л., требуют от любви удовлетворения своей гордости, не испытывают настоящей любви. Не подозревая того, они оказываются на одном уровне с прозаическим мужчиной, предметом их презрения, который ищет в любви любви-тщеславия. Эти женщины хотят любви и гордости, но любовь удаляется с краскою на лице, это самый гордый из всех деспотов, он хочет быть или всем, или ничем.}. Такие души, вместо того чтобы страдать от пресыщения, как Мельян, Безанваль и т. д., сходят с ума благодаря избытку чувствительности, как Руссо. Женщины, одаренные известной возвышенностью души и умеющие, после того как окончилась их первая молодость, видеть, где именно обитает любовь и какова она, по общему правилу, ускользают от донжуанов, могущих похвалиться скорее числом, нежели качеством своих побед. Заметьте — и пусть это послужит к их унижению в глазах нежных душ,— что гласность так же необходима для триумфов донжуанов, как тайна — для триумфов Вертеров. Большинство мужчин, для которых женщины — главное занятие в жизни, родилось в очень обеспеченной среде, иначе говоря, в силу полученного ими воспитания и из подражания всему, что окружало их в юности, они бывают людьми сухими и эгоистами {Прочтите одну страницу из Андре Шенье, или, что гораздо труднее, попробуйте трезво взглянуть на свет. ‘Обычно те, кого мы называем патрициями, дальше других людей от любви к чему бы то ни было’,— говорит император Марк Аврелий. ‘Мысли’, стр. 50.}.
Истинные донжуаны кончают даже тем, что привыкают рассматривать женщин как враждебную партию и радуются всякого рода их несчастьям.
Напротив, в Мюнхене, у любезного герцога делль Пиньятелле, мы видели истинный способ находить счастье в сладострастии даже без любви-страсти.
‘Я убеждаюсь в том, что женщина мне нравится,— сказал он мне однажды вечером,— когда я чувствую себя смущенным в ее присутствии и не нахожу, что сказать ей’. Отнюдь не краснея за этот миг смущения и не стараясь отомстить за него во имя самолюбия, он, напротив, заботливо лелеял его как источник счастья. У этого милого молодого человека любовь-влечение было совершенно свободно от тщеславия, разъедающего его, это был оттенок, ослабленный, но чистый и беспримесный, истинной любви, и он уважал всех женщин как очаровательных существ, по отношению к которым мы очень несправедливы (20 февраля 1820).
Так как не сам выбираешь себе темперамент, иначе говоря, душу, то никто не может наделить себя выдающейся ролью. Сколько бы ни старались Жан-Жак Руссо или герцог Ришелье, они при всем своем уме не могли бы изменить своей судьбы в отношении женщин. Я склонен думать, что герцог никогда не переживал минут вроде тех, какие Руссо пережил в парке Шеврет в присутствии г-жи д’Удето, или в Венеции, слушая музыку Scuole {Школы, здесь — музыкальные общества (итал.).}, или в Турине, у ног г-жи Базиль. Но зато никогда не приходилось ему краснеть и стыдиться того смешного положения, в какое Руссо попадал перед г-жою де Ларнаж, воспоминания о чем преследовали его всю остальную жизнь.
Роль Сен-Пре сладостнее и заполняет все минуты существования, но надо сознаться, что роль Дон Жуана гораздо блистательнее. Если у Сен-Пре посреди жизненного пути изменятся его вкусы, одинокий, замкнутый, с привычкой к задумчивости, он займет на сцене мира последнее место, а между тем Дон Жуан пользуется великолепной репутацией среди мужчин и, может быть, еще сумеет понравиться нежной женщине, искренне принеся ей в жертву свои развратные вкусы.
На основании всех вышеприведенных доводов я полагаю, что вопрос остается нерешенным. Но Дон Жуан превращает любовь в весьма заурядное занятие, а потому я склонен считать Вертера более счастливым. Вместо того, чтобы, подобно Вертеру, создавать действительность по образцу своих желаний, Дон Жуан испытывает желания, не до конца удовлетворяемые холодной действительностью, как это бывает при честолюбии, скупости и других страстях. Вместо того, чтобы теряться в волшебных грезах кристаллизации, он, как генерал, размышляет об успехе своих маневров {Сравните Ловласа с Томом Джонсом.} и, коротко говоря, убивает любовь вместо того, чтобы наслаждаться ею больше других, как это думает толпа.
Все вышеизложенное кажется мне неоспоримым. Другой довод, по крайней мере кажущийся мне таковым, хотя, по жестокости провидения, люди довольно простительным образом его не признают, состоит в том, что привычка к справедливости, за вычетом некоторых особых исключении, кажется мне самым верным путем к счастью, а Вертеры не бывают злодеями {См. ‘Частную жизнь герцога Ришелье’, 9 томов, in-8. Почему убийца в тот самый миг, когда он умерщвляет человека, не падает мертвым к ногам своей жертвы? Зачем существуют болезни? И если уж они существуют, то почему Трестальон не умирает от колик? Почему Генрих IV царствовал двадцать один год, а Людовик XV — пятьдесят девять? Почему продолжительность жизни каждого человека не находится в точном соответствии со степенью его добродетели? И другие гнусные, как скажут английские философы, вопросы, относительно которых само собой разумеется, что нет никакой заслуги в том, чтобы ставить их, хотя большой заслугой было бы ответить на них иначе, чем посредством ругательств или cant’a.}.
Чтобы чувствовать себя счастливым, несмотря на преступление, нужно совсем не испытывать угрызений совести. Не знаю, может ли существовать подобное создание {См. у Светония рассказ о Нероне после убийства матери, а между тем каким морем лести он был окружен!}, я его никогда не встречал и готов биться об заклад, что случай с г-жой Мишлен смущал ночной покой герцога Ришелье.
Следовало бы, что, однако, невозможно, быть совершенно лишенным способности к симпатии или иметь достаточно силы, чтобы обречь на смерть весь человеческий род {Жестокость есть не что иное, как больное чувство симпатии. Власть является наивысшим счастьем после любви лишь потому, что человек воображает, будто он в состоянии предписывать симпатию.}.
Люди, знающие любовь только по романам, почувствуют естественное отвращение, читая эти фразы в пользу добродетельной любви. Дело в том, что, по свойствам романа, изображение добродетельной любви чрезмерно скучно и малоинтересно. Издали кажется, что чувство добродетели обесцвечивает чувство любви и выражение ‘добродетельная любовь’ становится синонимом слабой любви. Но все это лишь немощь искусства, нисколько не умаляющая страсти, которая поистине существует в природе {Если нарисовать перед зрителем чувство добродетели рядом с чувством любви кажется, будто сердце разделяется между этими двумя чувствами В романах добродетель хороша только для того, чтобы приносить ее в жертву. Жюли д’Этанж.}.
Прошу позволения набросать здесь портрет самого близкого из моих друзей.
Дон Жуан отвергает все обязанности, связывающие его с другими людьми. На великом рынке жизни это недобросовестный покупатель, который всегда берет и никогда не платит. Идея равенства приводит его в такое же бешенство, как вода — человека, страдающего водобоязнью, вот почему гордость древностью рода так подходит к характеру Дон Жуана. Вместе с идеей равенства прав исчезает всякое понятие справедливости, или, вернее сказать, если в жилах Дон Жуана течет благородная кровь, эти пошлые идеи никогда не приходят ему в голову, я склонен думать, что человек, носящий историческое имя, более всякого другого способен поджечь город, чтобы сварить себе яйцо {См. у Сен-Симона рассказ о выкидыше у герцогини Бургундской или историю Г-жи де Могвиль, там же. Вспомните принцессу, которая удивлялась, что у других женщин тоже пять пальцев на руке, как и у нее, или герцога Орлеанского. Гастона, брата Людовика XIII, который находил весьма естественным, что его фавориты отправлялись на эшафот, чтобы угодить ему Поглядите, как в 1820 году эти господа добиваются избирательного закона, могущего снова вызвать к жизни Робеспьера во Франции, и г д. и т. д. Поглядите на Неаполь года. (Сохраняю эту заметку, написанную в 1820 году. Составленный генералом Лакло список знатных господ 1778 года с замечаниями об их нравственности, который я видел в Неаполе у маркиза Берио,— рукопись более чем в триста страниц самого скандального содержания.)}. Приходится извинить его: он так одержим любовью к себе, что утратил почти всякое представление о зле, которое может причинить, и во всей вселенной, кроме себя, не видит дикого больше, кто мог бы наслаждаться или страдать. В дни пылкой юности, когда все страсти заставляют нас чувствовать жизнь нашего собственного сердца и исключают бережное отношение к другим сердцам, Дон Жуан, исполненный переживаний и кажущегося счастья, рукоплещет себе за то, что ни о чем, кроме себя, не думает, тогда как другие люди на его глазах приносят жертвы долгу, он полагает, что постиг великое искусство жизни, но среди своего торжества, едва достигнув тридцати лет, он с изумлением замечает, что ему не хватает жизни, он испытывает все возрастающее отвращение к тому, в чем до сих пор заключалось для него наслаждение. Дон Жуан говорил мне в Торне в припадке мрачного настроения: ‘Не наберется и двадцати различных типов женщин, и после того как раза два или три обладал каждым из них, возникает пресыщение’. Я ответил: ‘Только воображение неподвластно пресыщению. Каждая женщина вызывает особый интерес, больше того, одна и та же женщина, в зависимости от того, встретили ли вы ее на два-три года раньше или позже в вашей жизни, если случай пожелает, чтобы вы полюбили ее, будет любима вами неодинаковым образом. Но женщина с нежной душой, если бы даже она полюбила вас, не вызовет у вас своими притязаниями на равенство иного чувства, кроме раздражения гордости. Ваша манера обладать женщинами убивает все другие радости жизни, манера Вертера увеличивает их во сто крат’.
Наступает развязка печальной драмы. Стареющий Дон Жуан обвиняет в своем пресыщении окружающие обстоятельства, но не самого себя. Мы видим, как он мучится от пожирающего его яда, бросается во все стороны и непрерывно меняет цель своих усилий. Но, как бы ни была блистательна внешность, для него все ограничивается заменой одного мучения другим, спокойную скуку он меняет на скуку шумную — вот единственный выбор, который ему остается.
Наконец он замечает, в чем дело, и признается самому себе в роковой истине, отныне его единственная утеха в том, чтобы заставлять чувствовать свою власть и открыто делать зло ради зла. Это вместе с тем последняя степень возможного для человека несчастья, ни один поэт не решился дать верное его изображение, картина, похожая на действительность, внушила бы ужас.
Но можно надеяться, что человек незаурядный сумеет свернуть с этого рокового пути, ибо в характере Дон Жуана содержится противоречие. Я предположил, что он очень умен, а при большом уме можно открыть добродетель на пути, ведущем в храм славы {Характер молодого дворянина 1820 года довольно правильно показан на милейшем Босвеле из ‘Old Morta lity’ (‘Пуритане’).}.
Ларошфуко, который смыслил кое-что в вопросах самолюбия и который в действительной жизни отнюдь не был глупым литератором {См. в ‘Мемуарах’ де Реца рассказ о неприятной четверти часа, которые он заставил коадъютора провести в парламенте между двух дверей.}, говорит (стр. 267): ‘Наслаждение в любви заключается в том, что ты любишь, ибо мы более счастливы страстью, которую сами испытываем, нежели той, которую внушаем к себе’.
Счастье Дон Жуана — только тщеславие, правда, основанное на обстоятельствах, для достижения которых требуется много ума и деятельной силы, но он должен чувствовать, что самый скромный генерал, который выигрывает сражение, самый скромный префект, который держит в узде департамент, испытывают больше наслаждения, чем он, тогда как счастье герцога Немурского, когда г-жа де Клев говорит, что любит его, я полагаю, стоит выше счастья Наполеона при Маренго.
Любовь в стиле Дон Жуана есть чувство, в некотором роде напоминающее склонность к охоте. Это потребность деятельности, которая возбуждается различными предметами, беспрестанно подвергающими сомнению ваш талант.
Любовь в стиле Вертера похожа на чувство школьника, сочиняющего трагедию, и даже в тысячу раз лучше, это новая жизненная цель, которой все подчиняется, которая меняет облик всех вещей. Любовь-страсть величественно преображает в глазах человека всю природу, которая кажется чем-то небывало новым, созданным только вчера. Влюбленный удивляется, что никогда раньше не видел необычайного зрелища, которое теперь он открывает в своей душе. Все ново, все живет, все дышит самым страстным интересом {Вол. 1819. Козья жимолость, при спуске.}. Влюбленный видит любимую женщину на линии горизонта всех пейзажей, попадающихся на его пути, и, когда он едет за сто миль с целью увидеть ее на один миг, каждое дерево, каждая скала говорят ему о ней различным образом и сообщают что-нибудь новое. Вместо этого потрясающего волшебного зрелища Дон Жуану нужно, чтобы внешние предметы, которые имеют цену в его глазах лишь постольку, поскольку они полезны ему, приобрели для него остроту в связи с какой-нибудь новой интригой.
Любовь в стиле Вертера доставляет своеобразное наслаждение, по прошествии года или двух, когда влюбленный, можно сказать, слил свою душу с душою возлюбленной и притом, удивительная вещь, независимо от успеха его чувства, даже при суровости его возлюбленной, что бы он ни делал, что бы он ни видел, он всегда спрашивает себя: ‘А что сказала бы она, если бы была со мной? Что сказал бы я ей, любуясь видом на Каза-Леккьо?’ Он говорит с ней, выслушивает ее ответы, смеется шуткам, которыми она его забавляет. В ста милях от нее и под бременем ее гнева он ловит себя на такой мысли: ‘Леонора была очень весела сегодня вечером’. Тут он пробуждается. ‘Но, боже мой,— говорит он, вздыхая,— в Бедламе есть сумасшедшие менее безумные, чем я’.
‘Но вы меня раздражаете,— заявляет мне один из друзей, которому я прочел этот отрывок.— Вы все время противопоставляете Дон Жуану страстно чувствующего человека, тогда как дело вовсе не в этом. Вы были бы правы, если бы можно было по собственной воле загореться страстью. Но что делать, если ты равнодушен?’. Заниматься любовью-влечением, но без всяких ужасов. Ужасы всегда происходят от мелочности души, жаждущей удостовериться в собственных достоинствах.
Но продолжаем, донжуанам очень трудно признать истину того, что я говорил сейчас о душевных состояниях. Не говоря уже о том, что они не могут ни видеть, ни чувствовать этого состояния: оно слишком обидно для их тщеславия. Заблуждение их жизни в том, что они полагают, будто могут в две недели завоевать то, чего влюбленный ценою великих мук насилу достигает в полгода. Они основываются на опытах, проделанных за счет бедняг, одинаково лишенных как души, которою нужно обладать, чтобы нравиться, открывая ее наивные порывы любящей женщине, так и ума, необходимого для роли Дон Жуана. Они не хотят видеть, что получают не то же самое, даже тогда, когда добиваются этого от той же самой женщины.
Человек разумный беспрестанно не доверяет,
Вот почему так велико число
Притворщиков в любви. Дамы, которых молят,
Заставляют долго вздыхать своих служителей,
Никогда в жизни своей не бывших лживыми.
Но цену сокровища, которое они даруют наконец,
Поймет лишь сердце, которое умеет им насладиться.
Чем дороже куплено оно, тем оно божественнее:
Радость любви измеряется ценою, какою она приобретена.
Ниверне ‘Трубадур Гильем де ла Тор’, III, стр. 342,
По отношению к Дон Жуану любовь-страсть можно сравнить с необыкновенной обрывистой и трудной дорогой, которая, правда, начинается среди очаровательных боскетов, но вскоре теряется среди острых утесов, вид которых не представляет ничего привлекательного для пошлого взора. Мало-помалу дорога эта уводит в высокие горы посреди мрачного леса, огромные деревья которого, застилающие свет своими густолиственными вершинами, поднимающимися до самого неба, приводят в ужас души, не закаленные опасностями.
После мучительных блужданий по бесконечному лабиринту, многочисленные повороты которого оскорбляют самолюбие, мы вдруг делаем еще один поворот и оказываемся в новом мире, в восхитительной долине Кашмира, изображенной в ‘Лалла Рук’.
Могут ли донжуаны, никогда не вступавшие на эту дорогу или делавшие по ней самое большее несколько шагов, судить о чудных зрелищах, открывающихся в конце пути?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Вы сами видите, что непостоянство — вещь хорошая:

Хочу я новости, хотя бы небывалой.

— Отлично. Вы смеетесь над клятвами и справедливостью. Но чего же люди ищут в непостоянстве? Очевидно, наслаждения.
Однако наслаждение, какое находят в объятиях красивой женщины, которую желали две недели и которою затем обладали три месяца, отличается от наслаждения, которое можно найти в объятиях любовницы, которую мы желали три года и которою обладали десять лет.
Если я не употребляю здесь слова всегда, то только потому, что старость, как нас уверяют, изменяя наш телесный состав, делает нас неспособными к любви, что до меня, то я отнюдь этому не верю. Ваша возлюбленная, сделавшись ближайшим вашим другом, дарит вам новые наслаждения, наслаждения старости. Этот цветок, который ранней весною был утренней розой, к вечеру превращается в восхитительный плод, когда сезон роз уже окончился {См. ‘Мемуары’ Коле, его жена.}.
Возлюбленная, которую мы желали три года,— поистине возлюбленная в полном значении этого слова, к ней приближаются не иначе, как с трепетом, а я должен сказать донжуанам: мужчина, который трепещет, никогда не скучает. Наслаждения в любви тем сильнее, чем больше в ней робости.
Несчастье непостоянства заключается в скуке, несчастье страстной любви заключается в отчаянии и смерти. Отчаяние, вызванное любовью, замечается другими, и из этого делают анекдот, никто не обращает внимания на старость дохнущих от скуки пресыщенных развратников, которыми полон Париж.
‘Гораздо больше людей пускает себе пулю в лоб от любви, чем от скуки’. Охотно верю этому: скука отнимает все, вплоть до мужества, необходимого для того, чтобы себя убить.
Существуют характеры, находящие наслаждение лишь в разнообразии. Но человек, который превозносит до небес шампанское в ущерб бургундскому, говорит с большим или меньшим красноречием, в сущности, лишь одно: я предпочитаю шампанское.
Каждое из этих вин имеет своих сторонников, из которых каждый прав по-своему, если только они хорошо знают себя самих и гоняются за тем видом счастья, которое наиболее подходит их организму {Физиологи, знающие устройство телесных органов, говорят вам: несправедливость в общественных отношениях порождает черствость, недоверчивость и несчастье.} и привычкам. Но сторонникам непостоянства портит дело то, что все глупцы присоединяются к ним из недостатка мужества.
Однако, в конце концов, каждый человек, если только он дает себе труд изучить себя, устанавливает свой собственный идеал прекрасного, и мне кажется, что желание обратить соседа в свою веру всегда бывает немножко смешно.

ИСТОРИКО-ЛИТЕРАТУРНАЯ СПРАВКА

О ЛЮБВИ

Книга ‘О любви’ была в основном закончена в июне 1820 года, когда Стендаль находился в Милане, затем переработана в Париже и появилась в печати в августе 1822 года.
Произведение не имело никакого успеха. Друзья Стендаля объясняли это тем, что книга написана очень трудным языком, да и мысль слишком сложна, и читателю не всегда понятны чувства, которые хочет объяснить автор. Действительно, Стендаль в своем произведении хотел сочетать точность научного исследования с эмоциональным повествованием о чувстве, которое с трудом поддается рациональному анализу.
Больше чем в каком-либо другом произведении Стендаля здесь обнаруживается его прежняя страсть к математике, которая казалась ему наукой самой объективной и наименее ‘лицемерной’. Свести данные опыта к математической формуле казалось ему необходимым условием полной и несомненной ясности. Однако именно эта тенденция книги повредила ему во мнении читателя, не привыкшего к такой ‘геометрической’ манере изложения.
В предисловии Стендаль сообщает, что начал записывать свои мысли в салоне Анджелы Пьетрагруа (своей бывшей возлюбленной) на программе концерта. Эта живописная деталь, вероятно, выдумана Стендалем, но несомненно, что книга возникла из его дневников. Неразделенная любовь к Метильде Висконтини, приносившая ему и радости и огорчения, заставляла его размышлять о чувстве, которое его захватило в 1819 году и не оставляло никогда. Затем он решил обобщить эти наблюдения со своих философских и политических позиций. Отсюда анализ любви в различных странах и в различные эпохи, все то же противопоставление Италии Франции и те же выпады против аристократической, ‘салонной’ культуры, деспотизма и религии. В тексте книги немало автобиографического. Часто свои личные переживания Стендаль приписывает вымышленным героям — Лизио Висконти, погибшему от любви, Сальвиати, покончившему с собой, и т. д. Однако нужно помнить, что книга ‘О любви’ не воспоминания, а трактат, и если в ней есть элементы пережитого, то еще больше работы воображения, анализа специально для того подобранных психологических казусов, примеров, придуманных, чтобы иллюстрировать ту или иную мысль.
Стендаль постоянно и много читал. Правда, он всегда жаловался на плохую память и потому в научном споре часто проигрывал, но все же начитанность его была очень велика. Он ссылается на сотни томов, упоминает о книгах французских, английских, итальянских, цитирует философскую и художественную литературу, письма, мемуары, исторические труды. Он сравнивает различные культуры, говорит о любви в Италии, в Англии, в Германии и в Испании. Во многих случаях личные наблюдения должны были уступить место книжному материалу. Желая придать своему трактату убедительность, он утверждает, что сам побывал в Испании и в Англии. Однако это только литературный прием. Стендаль мог судить ‘по личным впечатлениям’ только о Германии и Италии, не считая, конечно, Франции.
Во всех этих суждениях можно без труда обнаружить следы установившихся, более или менее привычных французскому читателю традиций в толковании тех или иных национальных типов. Особенное значение имели для Стендаля книги г-жи де Сталь — романы ‘Дельфина’ и ‘Коринна’ и книга ‘О Германии’,— которые он внимательно изучал и комментировал. Но из всех этих весьма разнообразных материалов он построил единую и четкую, выраженную в сотне анекдотов и размышлений теорию любви.
Первое место в различных ‘видах’ любви занимает у Стендаля ‘любовь-страсть’, непосредственное, захватывающее всего человека чувство, которое может принести большие огорчения, но в целом, по мнению Стендаля, является счастьем. Счастьем его делает ‘кристаллизация’, то есть деятельность воображения, которое из обычной женщины с ее недостатками и слабостями создает существо идеальное. Эта работа воображения и мысли, соответствующая уровню духовной культуры каждого человека, вместе с тем совершенствует его, освобождая от мелочных соображений выгоды и позволяя лучше понять психологию, философию и искусство. Вот почему, по мнению Стендаля, ‘любовь-страсть’ не только не принижает того, кто ею охвачен, но является силой нравственной и цивилизующей в широком смысле этого слова.
Книга при жизни Стендаля не переиздавалась. Однако он вернулся к ней в последние дни своей жизни и незадолго до смерти набрасывал для нее новое предисловие.
‘О любви’ дает наиболее полное представление о методе психологического анализа Стендаля и о постановке психологических проблем, которые получили свое углубленное художественное выражение в его позднейших романах и повестях.

ПРИМЕЧАНИЯ

Стр. 6. Скотти — генуэзец, полковник итальянской армии, с которым Стендаль познакомился по дороге из Парижа в Милане в 1811 году.
Стр. 8. …некий великий человек…— Наполеон.
Стр. 9. Г-жа д’Эпине (1726—1793) — покровительница Руссо, автор мемуаров, представляющих большой интерес с точки зрения изучения нравов эпохи (изданы в 1818 году в трех томах.
Карно (1753—1823) — деятель французской революции, организовал четырнадцать революционных армий и получил за это прозвание ‘организатора победы’. После восстановления Бурбонов (1815) подвергся изгнанию как ‘цареубийца’.
Баррас (1755—1829) — глава французского правительства во время Директории.
Стр. 10. О Крете и Ларю см. ‘Жизнь Анри Брюлара’.
…Читатель… сумеет сам сделать вывод…— Вывод ясен. Перемену во французском характере Стендаль приписывает режиму Бурбонов.
Стр. 11. ...любовь португальской монахини…— Стендаль имеет в виду ‘Письма португальской монахини’ — собрание пылких любовных писем монахини Марианны Алькафорадо к францзскому офицеру маркизу де Шамильи, изданное в 1669 году.
Кребильон-сын (1707—1777) — французский писатель, автор романов, насыщенных эротикой.
Герцог де Лозен (1632—1723) — блестящий придворный времен Людовика XIV.
Дюкло (1704—1772) — французский моралист и историк, автор любопытных мемуаров.
Мармонтель (1723—1799) — французский писатель, автор ‘Моральных сказок’.
Шамфор (1741—1794) — французский писатель, острослов и мемуарист.
Стр. 12. Между маркизою Дюдефан, одной из ярких представительниц ‘аристократии ума’ XVIII века, и Пон де Вейлем имел место такой разговор, цитируемый Гриммом в его ‘Литературных письмах’: ‘Почему,— спросила она его,— за сорок лет нашего знакомства мы ни разу не поссорились?’ — ‘Не знаю’.— ‘Должно быть, потому, что ни один из нас не был влюблен в другого’.
Стр. 13. Альфьери (1749—1803) — итальянский драматург, в своей автобиографии он рассказывает о своем болезненном самолюбии и гордости, которыми страдал в юношеском возрасте.
‘Жюстина’ — роман маркиза де Сада (1791), в котором изображаются самые отвратительные проявления садизма.
Пристойная форма заключается в том, что в последнюю минуту Стендаль решил зашифровать почти все встречающиеся в его книге имена, чтобы не скомпрометировать кого-нибудь.
Стр. 18. В терминологии Стендаля и его эпохи идеология означает: ‘наука об идеях’.
Стр. 19. Г-жа Ролан (1754—1793) — жена известного жирондиста, имевшая политический и литературный салон и славившаяся умом. Ее ‘Мемуары’, восхищавшие Стендаля, были изданы в сокращении в III году Республики и переиздавались несколько раз.
Стр. 21. Гораций Уолпол (1717—1797) — английский писатель. Его переписка с влюбленной в него г-жой Дюдефан многократно издавалась в начале XIX века.
Стр. 22. ‘Принцесса Клевская’ — роман г-жи де Лафайет (1678), в начале которого г-жа де Шартр рассказывает своей дочери историю любви короля Генриха II к Диане де Пуатье.
Де Люин, Шарль (1578—1621) — коннетабль Франции, был фаворитом Людовика XIII.
Г-жа де Полиньяк (1749—1793) — фаворитка Марии-Антуанетты, благодаря ее покровительству обогатившая всю свою семью и доставившая своему мужу герцогский титул.
Стр. 25. …вспомните развлечения на похоронах в Шотландии.— В старину похороны в Шотландии сопровождались шумными и веселыми поминками.
Стр. 27. ‘Природа говорит женщине…’ — Цитата из ‘Женитьбы Фигаро’ Бомарше (действие I, явление 4-е).
Стр. 28. Эмполи — городок поблизости от Флоренции.
Стр. 29. Арденнский лес — место действия комедии Шекспира ‘Как вам это понравится’, которую Стендаль очень любил.
Кулоны — семья знаменитых танцоров в эпоху Империи и Реставрации. Один из них открыл танцевальный зал.
Стр. 33. ‘Сопрано’ в Италии назывались певцы-кастраты.
Эдварде (1776—1842) — английский физиолог, изучавший проблему человеческих рас с физиологической точки зрения.
Стр. 34. Бенедикт и Беатриче — персонажи комедии Шекспира ‘Много шума из ничего’.
М-ль де Леспинас (1732—1776) — имела знаменитый салон, где собирались энциклопедисты. Ее письма были изданы в 1809 году. Генерал Безанваль (1722—1791) был командиром королевских войск в 1789 году. Его ‘Мемуары’, содержащие разоблачения касательно многих высоких особ, были изданы в 1806 году. Словарь придворного этикета г-жи де Жанлис (1746—1830), воспитательницы детей герцога Орлеанского Филиппа Эгалите, написавшей, кроме того, ряд слащавых романов и сочинений по педагогике, был издан в 1818 году. ‘Мемуары’ Данжо (1638— 1720), изданные в извлечении в 1817 году, содержат подробную картину жизни двора Людовика XIV.
Сен-Симон (1675—1755) — французский писатель-мемуарист, оставивший мемуары о дворе Людовика XIV и об эпохе регентства.
‘Вертер’ — известный роман Гете ‘Страдания молодого Вертера’.
Стр. 37. ‘Пуритане’ — роман Вальтера Скотта.
Армида — героиня ‘Освобожденного Иерусалима’ Тассо, удерживающая плененным в своих садах рыцаря Ринальдо.
Стр. 38. Вигано (1769—1821) — итальянский балетмейстер, ставивший балеты на сюжеты шекспировских трагедий и пытавшийся передать в танце психологический драматизм ситуации.
Стр. 39. ‘Биянка и Фальеро’ — опера Россини, впервые поставленная в миланском театре Ла Скала в 1819 году.
‘Армида и Ринальдо’ — опера Россини, впервые поставленная в неаполитанском театре Сан-Карло в 1817 году. Дуэт, о котором говорит Стендаль,— ‘Amor possente nome…’ (‘Могущественное имя любви…’).
Стр. 40. Сто единиц счастья,— Это пристрастие к математическим формулам в психологических вопросах — след юношеского увлечения Стендаля математикой (см. ‘Жизнь Анри Брюлара’).
Порденоне (1483—1539) — художник венецианской школы.
Саммарива (1760—1826) — итальянский адвокат и политический деятель-либерал. Он собрал великолепную коллекцию картин и других произведений искусства, которые находились в его вилле-музее на берегу озера Комо.
Стр. 41. Лекен, Анри-Луи (1728—1798) — французский трагик.
Гаррик (1717—1779) — знаменитый английский актер.
Танкред — герой трагедии Вольтера ‘Танкред’ (1760), написанной на сюжет ‘Неистового Роланда’ Ариосто.
Оросман — герой трагедии Вольтера ‘Заира’ (1732).
Люлли (1633—1687) — французский композитор, итальянец по происхождению, один из создателей французской оперной музыки.
Стр. 43. В ‘Мемуарах шевалье де Граммона’ (1713), принадлежащих перу Антуана Гамильтона, упоминается ‘непобедимый Джермин’, вельможа английского двора, отличавшийся изяществом манер и большим щегольством.
Стр. 44. Жофруа, Жюльен-Луи (1743—1814) — французский драматический критик, знаменитый фельетонист ‘Journal des Dbats’.
…моего друга… барона де Ботмера.— С бароном Ботмером, камергером брауншвейгского двора, Стендаль познакомился, когда жил в 1807—1808 годах в Брауншвейге.
В поэме Томаса Мура ‘Аалла Рук’ (1817) рассказывается, что царевна Лалла Рук влюбилась в поэта Фераморса, которому поручено было развлекать ее своими песнями во время долгого пути в Бухару, куда она ехала к своему жениху, принцу Алирису.
Стр. 45. Мисс Эштон — Люси Ламермур, героиня романа Вальтера Скотта ‘Ламермурская невеста’.
Стр. 46. Напомню начало любви Серафины…— Стендаль дальше не совсем точно цитирует эпизод из ‘Жиль Блаза’ Лесажа, историю эту рассказывает не дон Фернандо, а дон Альфонсо.
Сбиры инквизиции присочинены Стендалем.
Стр. 52. Курье, Поль-Луи (1772—1825) — ученый-эллинист и выдающийся публицист-либерал. Стендаль имеет в виду памфлет Курье (адресованный, однако, не итальянскому ученому-архивисту Дель-Фурия, а издателю Курье Ренуару) ‘Письмо к г-ну Ренуару о чернильном пятне, сделанном на флорентийской рукописи’, в котором Курье оправдывался от возведенного на него Дель-Фурия обвинения в умышленной порче греческой рукописи.
Стр. 53. ‘Miroir’ либеральный сатирический журнал, издававшийся в эпоху Реставрации.
Стр. 55. ..он виделся с ней не чаще двух раз в месяц.— Эпизод из отношений между Стендалем (под псевдонимом Сальвиати) и Метильдой Висконтини.
Стр. 56. Лечче — местечко на берегу Тарентского залива.
Стр. 59. Аппиани (ум. 1816) — миланский художник.
Эпонина — жена галла Цивилиса, поднявшая вместе с ним восстание протщв римлян, затем, после подавления восстания, прожившая вместе с Цивилисом девять лет в пещере и наконец вместе с ним казненная в Риме в 78 году нашей эры.
Бугенвиль (1729—1811) — французский мореплаватель, открывший большую часть островов Самоа и обследовавший всю Океанию.
Кук (1728—1779) — английский мореплаватель, исследователь островов Тихого океана и Австралии.
Стр. 64. Вальмон — герой романа Шодерло де Лакло ‘Опасные связи’ (1782).
Стр. 65. Жена президента де Турвеля — героиня того же романа ‘Опасные связи’, жертва Вальмона.
Единственное примечание издателя.— Издателем Стендаль называет самого себя.
Стр. 68. Погубил же себя Наполеон…— Речь идет о том, что Наполеон в 1813 году не пожелал сделать союзным государствам территориальные уступки и продолжал войну, приведшую к его гибели.
‘Эдинбургская темнииа’ — роман Вальтера Скотта.
‘Кларисса’ — роман Ричардсона ‘Кларисса Гарлоу’ (1748). Аовлас — герой этого романа.
Стр. 73. ‘Пират’ — роман Вальтера Скотта.
Стр. 74. ‘Айвенго’ — роман Вальтера Скотта.
Стр. 78. Пошлая шлюха — кузина Метильды, г-жа Траверсн.
Дуралей-судья — общественное мнение.
Стр. 82. Дон Карлос — герой одноименной трагедии Шиллера. Сен-Пре — герой романа Руссо ‘Новая Элоиза’. Ипполит — герой трагедии Расина ‘Федра’. Баязет — герой одноименной трагедии Расина.
Стр. 83. Регул и Деций — классические примеры античной доблести. Оба они принесли себя в жертву ради блага отечества.
Стр. 94. Желиот — один из знаменитых оперных певцов XVIII века, имя его встречается в ‘Мемуарах’ г-жи д’Эпине, где между прочим рассказывается, как однажды г-жа Жюлли попросила г-жу д’Эпине помочь ей избавиться от Жеушота, которого она разлюбила,
Знаим — город в Моравии. Стендаль в этом городе не бывал.
Стр. 96. Монтаньола — общественный сад в Болонье.
Стр. 98. ‘Безрассудно любопытный’ — вставная новелла в ‘Дон Кихоте’ (часть I, главы XXXIII—XXXIV).
Стр. 100. Рикары — индейское племя.
Стр. 102. Стендаль приводит эпизод из биографии Альфьери по его автобиографии ‘Жизнь Витторио Альфьери, написанная ни самим’.
Стр. 103. Маркиза де Куланж (ум. 1723) вела переписку с г-жой де Севинье и считалась одной из умнейших женщин своего времени.
Тюренн (1611—1675) — знаменитый французский полководец, отличавшийся большой выдержкой и спокойной расчетливостью.
Мы смерти не хотим и рады отыскать…— Цитата из Андре Шенье (воспроизводимая Стендалем не совсем точно взята из 36-й элегии.
Стр. 107. Морильо (1777—1838) — испанский генерал.
Стр. 108. Месинджер (1584—1640) — английский драматург, современник Шекспира.
Стр. 110. Опи, Амелия (1769—1853) — английская писательница, автор многочисленных и популярных в свое время романов.
Если бы существовала нация…— Стендаль маскирует свою мысль такой нацией, по его мнению, являются французы, у которых над всем господствует тщеславие.
Стр. 112. Герцогиня Беррийская (1695—1719) — дочь герцога Орлеанского, регента Франции, отличавшаяся распущенностью. В последние годы жизни она влюбилась в уродливого человека, который сумел привязать ее к себе дурным обращением.
Стр. 115. Мадмуазель — титул, который носила старшая дочь старшего брата короля.
Стр. 116. Одна знаменитая женщина…— г-жа де Сталь.
Прыжок с Левкадской скалы…— На Левкаде (одном из Ионических островов) есть над морем скала, откуда в древности ежегодно сбрасывали в море преступника для искупления грехов всего населения.
Стр. 117. …кораблекрушения г-на Кошле у мавров…— Кошле выпустил в 1821 году книгу ‘Кораблекрушение французского брига ‘Софи’ у западного берега Африки’.
Не в меру прославленного лорда Байрона.— Стендаль, который раньше был пылким поклонником Байрона, с 1822 года начал к нему охладевать.
Г-жа Дорналь и Сериньи… — В романе Дюкло ‘Исповедь графа де ***’ рассказывается: чтобы открыть глаза своему другу Сенесе (а не Сериньи, как ошибочно пишет Стендаль) на порочность его любовницы, г-жи Дорналь, граф ее соблазняет. Однако это не излечивает Сенесе от его страсти, и он женится на г-же Дорналь.
Стр. 118. Драгоценные слова были сказаны Стендалю, как явствует из одной его заметки, Метильдой 10 июня 1819 года. Они снова пробудили в Стендале угасшие было надежды. Этим же памятным числом он помечает свой ‘перевод’ рукописи Лйзяо Висконти.
Стр. 121. Жюли д’Этанж и Вольмар,— герои романа Руссо ‘Новая Элоиза’,
Стр. 122. Башмаки без пряжек у министра Ролана…— Анекдот о Ролане, который в первый раз явился ко двору небрежно одетым, взят из ‘Мемуаров’ его жены, г-жи Ролан.
Стр. 124. ‘Во Франции великие страсти так же редки, как великие люди’.— Эта фраза из книги Сенака де Мельяна ‘Портреты и характеристики выдающихся людей XVIII века’ (1813).
Герцог Беррийский был убит в 1820 году Лувелем из политических соображений.
Стр. 125. Салычетти (1757—1809) был депутатом Генеральных штатов 1789 года, затем Конвента, затем комиссаром армии, действовавшей против Марселя и Тулона. Поццо ди Борго (1764—1842) был депутатом Законодательного собрания в 1791 году, затем эмигрировал в Англию и сделался непримиримым врагом Наполеона, впоследствии, перейдя на службу к Александру I, был представителем России на Венском конгрессе и русским послом во Франции (до 1834 года) и в Англии (до 1839 года). Себастьяни (1772—1851) — генерал наполеоновской армии, затем морской министр и министр иностранных дел при Людовике-Филиппе. Червони (1768—1809) прославился своей храбростью, служа в революционной французской армии. Абатуччи (1771—1796) — генерал революционных войск. Арена (1770—1801) был депутатом от Корсики в Совете пятисот во время Директории, затем был казнен за участие в заговоре против Бонапарта.
…столь храбрые при Монмирайле или в Булонском лесу…— При Монмирайле Наполеон разбил русских и пруссаков 11 февраля 1814 года. Булонский лес — обычное место дуэлей.
Стр. 126. Сенеф — местечко в Бельгии, где французский полководец принц Конде в 1674 году разбил принца Оранского.
Рамильи — деревня в Бельгии, около Лувена, где английский полководец Мальборо в 1706 году разбил французскую армию под командованием Вильруа.
О’Мира — английский флотский врач, последовавший за Наполеоном на остров св. Елены. Его воспоминания о Наполеоне (‘Бонапарт в изгнании’ и ‘Голос со св. Елены’) были опубликованы в 1822 году, незадолго до выхода в свет ‘О любви’.
Стр. 127. ‘Мемуары’ графини фон Аихтенау, изданные на французском языке в 1809 году, несомненно, подложные. Предпоследний прусский король — Фридрих-Вильгельм II (1744—1797).
Баярд (1476—1524) — французский рыцарь, прозванный ‘рыцарем без страха и упрека’.
Стр. 129. Консьержери — тюрьма в Париже, находящаяся в здании Дворца правосудия.
Стр. 130. С. Pecchio nelle sue vivacissime lettere…— Отрывок взят из книги ‘Шесть месяцев в Испании, письма Джузеппе Пеккьо к леди Дж. О.’ (1822). Автор ее — граф Джузеппе Пеккьо (1785—1835), миланский либерал, занимавший при Наполеоне должность аудитора государственного совета. Отстранившись после падения Наполеона от официальной государственной жизни, он тайно продолжал политическую деятельность и за участие в заговоре карбонариев был в 1821 году заочно приговорен к смерти, но эмигрировал и жил сначала в Испании и Португалии, а затем в Англии. Стендаль, по-видимому, был знаком с ним в Милане.
Стр. 131. Аббат Жирар, Габриэль (1677—1748) — член Французской академии и автор многочисленных трудов по французской грамматике, слыл большим остроумцем и писал игривые стихи.
Стр. 132. Де Пезе (1741—1797) — автор игривых стихов, пользовавшихся успехом во французских салонах XVIII века.
Д’Арленкур, виконт (1789—1856) — автор романов, отличающихся большой напыщенностью.
Стр. 134. ‘В один прекрасный вечер…’ — Фраза графа Альмавивы из ‘Женитьбы Фигаро’ Бомарше (действие V, явление 7-е).
Стр. 136. Нью-Бонд-стрит в Лондоне и Шоссе д’Антен в Париже — аристократические кварталы, где селилась преимущественно финансовая аристократия. Фенчерч и улица се. Мартина — районы, заселенные беднотой.
Стр. 137. Мисс Верни, Фанни (1752—1840) — английская романистка.
Брайтон — фешенебельный морской курорт в Англии.
Джанноне, Пьетро ( 1678—1742) — итальянский историк и патриот, автор книги ‘Гражданская история Неаполитанского королевства’ (1723), содержащей резкое осуждение папской политики, и памфлета ‘Тройственное царство’ (1736), где он нападает на католические догматы. В 1736 году Джанноне был заключен в тюрьму, где и окончил свои дни
П — очевидно, Сильвио Пеллико (1789—1854), итальянский патриот, подвергшийся жестоким преследованиям со стороны австрийских властей и описавший свои мытарства в книге ‘Мои темницы’ (1822).
Стр. 138. Имогена — героиня пьесы Шекспира ‘Цимбелин’.
Нравы семейства Гарлоу описаны Ричардсоном в первой части его романа ‘Кларисса Гарлоу’.
Стр. 139. Юстес (Юстет), Джон (1762—1815) — английский археолог и путешественник, родом ирландец, описавший свое путешествие по Италии в книге, объявленной его врагами антикатолической.
Битти (1735—1803) — английский поэт, в стихах которого много описаний природы.
Епископ Ландафский — Ричард Уотсон (1736—1816), автобиография которого была издана в Лондоне в 1817 году.
Сатанинская школа — так называл Соути группу поэтов, возглавлявшуюся Байроном и Шелли.
Я называю нравственным злом в 1822 году всякое правительство…— В Саксонии в то время королем был Фридрих-Август, прозванный ‘Справедливым’, в Неаполе — Фердинанд.
Стр. 140. Эрин — древнее название Ирландии.
Yeomanry — зажиточное крестьянство.
Whileboys (буквально ‘белые парни’) — название тайного крестьянского общества, возникшего в XVIII веке.
Стр. 144. Дезе (1768—1800) — французский революционный генерал, оставивший по себе славу безупречной честности и справедливости.
Стр. 145. Аптекарь императора — Каде-Гассикур.
Стр. 148. ‘Торжество креста’ — Стендаль, по-видимому, имеет в виду трагедию немецкого поэта Захарии Вернера ‘Крест на Балтийском море’ (1806) на тему о крещении язычников-пруссов. ‘Вильгельм Телль’ — трагедия Шиллера.
Занд, Карл (1795—1820) — немецкий патриот, убивший кинжалом писателя Коцебу, считавшегося русским шпионом, и казненный за это.
Ф. — без сомнения, Клод Форьель (1772—1844), автор многочисленных трудов по истории юга Франции и романских народов.
Стр. 152. Пикар (1769—1828) — автор многочисленных комедий, из которых упоминаемая Стендалем пользовалась наибольшей известностью.
Тюрю (1727—1781) — выдающийся экономист, министр финансов при Людовике XVI.
‘Осада Кале’ — монархическая трагедия де Беллуа (1765), имевшая шумный успех и получившая одобрение Людовика XV, но вызвавшая резкие нападки более требовательных критиков.
‘Солдат-земледелец’ — плоский водевиль Бразье, Дюмерсана и Франса, поставленный в театре Варьете в 1821 году и производивший фурор своими патриотическими куплетами.
Бенвенути (1769—1844) — тосканский живописец.
Стр. 153. Арричи (род. в 1782 году) — поэт, уроженец Брешия, автор дидактических поэм.
Монсиньи (1729—1817) — французский композитор, один из создателей во Франции жанра комической оперы.
Стр. 154. ‘Минерва’ (‘La Minerve littraire’) — журнал либерального направления, издававшийся с 1820 по 1822 год.
Стр. 156. Шерлок — автор книги ‘Новые письма английского путешественника’. Лондон, 1780.
Стр. 159. Удары тростью о потолок — намек на весьма непристойный анекдот, рассказанный в книжке поэта и академика Шабанона (1730—1792) ‘Описание некоторых происшествий моей жизни’ (1795).
Стр. 160. В своем ‘Трактате о законодательстве гражданском и уголовном’ Бентам противопоставляет принципу аскетизма принцип утилитаризма.
Стр. 161. Де Лакло, Шодерло (1741—1803) — генерал, автор романа ‘Опасные связи’. В 1799 году он был назначен генеральным инспектором французской армии в Южной Италии. Свои сведения Стендаль почерпнул не из личных бесед с Лакло, а из его рукописи, которую он прочел в 1820 году.
Стр. 162. …смесь латыни и арабского языка…— Приводимые Стендалем сведения о провансальском языке (как и дальше — о поэзии трубадуров) вследствие тогдашнего состояния филологической науки зачастую неверны. Нарбонна была крупным, но, конечно, не единственным литературным центром, где вырабатывался литературный провансальский язык.
Стр. 163. Сэр Роберт Уильсон (1777—1849) — английский генерал.
Стр. 163—164. Точное название сборника, на который ссылается Стендаль: P. Raynouard ‘Choix des posies originales des troubadours’, в 6 томах, Париж, 1816—1821. Это первая попытка научного (хотя и очень несовершенного) издания средневековых провансальских текстов.
Стр. 179. Порльер (1783—1815) — испанский генерал, воевавший с французами в 1808 году. После восстановления на троне Фердинанда VII был в почете у короля, но в 1814 году, после того как в одном частном письме, перехваченном шпионами, позволил себе критиковать правительство, был арестован. В следующем году он организовал неудачный военный заговор против Фердинанда VII и был за это казнен. Генерал Кирога — один из участников этого заговора, при этом, однако, не пострадавший. Риего — испанский патриот и либерал, противник Наполеона, в 1820 году он поднял против Фердинанда VII восстание, подавленное с помощью французов, и в 1823 году был казнен.
Стр. 180. Фокс (1749—1806) — английский политический деятель, вождь вигов.
В Пекине — надо понимать ‘в Париже’.
Стр. 181. Библия Руайомона — сборник избранных мест из Библии в переводе на французский язык Никола Фонтена и Лег метра де Саси под псевдонимом ‘Сьёр де Руайомон, приор из Сомбреваля’. Книга эта, изданная с рисунками и дополнительными комментариями отцов церкви в 1674 году, сделалась настольной во всех ‘благонамеренных’ семьях.
Лерагуа — аббат, автор учебной книги в форме вопросов и ответов по римской и французской истории, изданной в Царнже в 1684 году. К одному из последующих изданий была приложена ‘Хронология наших королей в стихах’ (ее и имеет в виду Стендаль). Книга эта была весьма популярна и в последний раз переиздана в 1826 году.
Стр. 182. Миссис Хетчинсон — жена полковника Хетчинсона, одного из сподвижников Кромвеля, оставившая свои ‘Мемуары’, опубликованные лишь в 1806 году. Стендаль чрезвычайно их ценил.
Стр. 183. Редуте (1759—1840) — известный рисовальщик цветов.
Стр. 184. Романьези (1781—1850) — французский композитор, сочинивший романсы, которые сам распевал в парижских салонах.
Фра Паоло Сарпи (1552—1623) — венецианский богослов, автор ‘Истории Тридентского собора’ (1619), подвергшийся жестоким нападкам со стороны правоверных католиков.
Кроткие миссионеры — монахи, которых с 1816 года Конгрегация начала посылать во все провинции Франции для укрепления католицизма и реакционных идей.
Стр. 185. Гроций, Гуго (1583—1645) — голландский юрист и дипломат, автор трактата ‘О праве в военное и мирное время’.
Пуффендорф, Самуэль (1632—1694) — немецкий публицист, автор трактата ‘О естественном и международном праве’.
Де Траси, Дестют — современник Стендаля, мыслитель, которого Стендаль очень ценил, автор сочинения ‘Комментарий к ‘Духу законов’ Монтескье’.
Стр. 186. Г-жа Сталь (Делоне) (1693—1750) — французская писательница, автор мемуаров, вышедших после ее смерти.
Стр. 187. Гиббон (1737—1794) — английский историк, автор знаменитого труда ‘История разложения и упадка Римской империи’, начавшего выходить в свет в 1776 году.
Стр. 190. Г-н Грегуар — епископ, бывший член Конвента, впоследствии Конституционалист. В 1819 году он был избран депутатом от департамента Изеры, но выборы эти после бурных дебатов были кассированы на том основании, что Грегуар был ‘цареубийцей’ (то есть голосовал в Конвенте за казнь короля). Стендаль, оказавшийся во время этих выборов (в сентябре 1819 года) в Гренобле, голосовал за Грегуара.
Стр. 191. Каслри (1769—1822) — английский политический деятель, организатор коалиции против Наполеона.
П… — Этьен-Дени Пакье (1767—1862) — министр при Карле X, ультрароялист.
Эджворт, Мария (1767—1849) — английская писательница, автор многочисленных морализирующих романов.
Стр. 193. …в центральных школах-монастырях…— Стендаль здесь имеет в виду учрежденные во время Великой революции ‘центральные школы’, в одной из которых обучался он сам (см. ‘Анри Брюлар’).
Стр. 194. Габриэль д’Эстре — любовница короля Генриха IV.
Серюрье (1742—1819) — маршал Франции, уроженец города Лана. В ‘Courrier franais’ от 18 июня 1820 года был напечатан отчет о заседании палаты депутатов 17 июня, в котором генерал Фуа резко нападал на описанную у Стендаля тактику министерства внутренних дел по отношению к городу Лану.
Дюлор (1765—1835)—историк, автор ‘Истории Парижа’, где в указанной Стендалем главе рассказывается история любви Генриха IV и Габриэли д’Эстре.
Стр, 196. Текст на итальянском языке — не цитата, а пассаж, сочиненный самим Стендалем.
Г-н Гранженев, отправляющийся… на ту улицу…— История Гранженева, добровольно отправившегося на смерть, действительно рассказана в ‘Мемуарах’ г-жи Ролан. Но Стендаль исказил некоторые подробности: капуцин Шабо не был убийцей Гранженева, а, напротив, выразил желание разделить его судьбу, хотя в последнюю минуту и уклонился от этого.
Г-жа де Турвель и Вальлон — герои романа Шодерло де Лак-ло ‘Опасные связи’.
Стр. 203. О процессе королевы.— Речь идет о Каролнне-Ама-лии, дочери герцога Брауншвейгского и жене английского короля Георга IV, который в 1821 году затеял с нею бракоразводный процесс, но проиграл его, так как и сам вел не менее порочную жизнь, чем его. жена.
Г-жа де Монтеспан — любовница состарившегося Людовика XIV, была известна своим ханжеством. Г-жа Дюбарри — любовница Людовика XV, в эпоху революции обвиненная в связях с иностранцами и гильотинированная (1793).
Стр. 208. Герцог Ришелье (1696—1788) — фаворит Людовика XV, соблазнил и бросил г-жу Мишлен, которая этого не пережила. Случай этот описан в подложных ‘Мемуарах’ герцога Ришелье (1790) и в драме Александр Дюваля ‘Молодость Ришелье’ (1796).
Трестальон — вождь террористической шайки, которая на юге Франции в начале Реставрации убивала всех, кто был связан с Империей или революцией. Несмотря на многочисленные запросы в палате депутатов, Трестальон остался безнаказанным.
Стр. 209. Избирательный закон — знаменитый закон ‘о двойном голосовании’, принятый 12 июня 1820 года и обеспечивавший перевес крупным помещикам. Он послужил началом реакции, которая привела к революции 1830 года.
Стр. 211. Вол.— по-видимому, Вольтерра, где Стендаль действительно мог быть в 1819 году. Козья жимолость — какая-то деталь пейзажа, врезавшаяся в его память в момент сильного душевного волнения.
Стр. 212. Каза-Леккьо — местечко в 10 километрах от Болоньи, отличающееся большой живописностью.

А. Смирнов

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека