Предмет этой небольшой книжки — любовь, то движение сердца, которое превращает жизнь из скучной прозы в пленительный роман, в поэму, а иногда и трагедию.
Любовь в алхимии счастья есть тот философский камень, прикосновение которого к самым презренным вещам дает им цену золота. Как жизненный эликсир, любовь возвращает омертвевшему отношению нашему к вещам огонь молодости. Это не просто очаровательное состояние жизни — это сама жизнь в ее творческом порыве, в благоухании ее расцвета. Но я решительно против предрассудка, будто любовь исчерпывается любовной страстью, будто вне плотской влюбленности нет блаженства. Я делаю попытку разъяснить, что страсть любви, как всякая страсть, есть болезнь, процесс естественный, но от которого следует беречься и с которым нужно бороться, раз он охватил вас. Я глубоко убежден, что супружеская любовь со всеми ее радостями не только не нуждается в плотской страсти, но искажается ею и обезображивается. Во имя самого чистого счастья, какое дает влюбленность, необходимо охранять ее от животного безумия, и я думаю, нравственная культура дает достаточно сил для предупреждения или для встречи этого недуга. Я отмечаю традиционную ложь, которою и в литературе, и в общественном мнении омрачен вопрос о любви. Я указываю, что не только для высшего совершенства, которое не нуждается в счастье пола, но и для стремления к этому совершенству, выражающегося в святом союзе супружеском, необходима вся доступная человеку чистота тела и духа, необходима строгая воспитанность в целомудрии и долге ненарушимой верности друг другу. К великому таинству, продолжающему жизнь, нужно готовить незапятнанные алтари, необходима жертва безупречная, нужна благоговейно сохраненная сила жизни у обоих супругов, так как в ней источник бессмертия их рода. Нужно помнить, что и в наши дни, как тысячелетия назад, могущество расы, красота и сила человеческого типа зависят весьма существенно от достойного или недостойного отношения к жизнетворческому инстинкту. Мудрость всех народов и опыт цивилизаций говорят, что не только отдельные люди, но и народы гибнут от потери религиозного взгляда на этот инстинкт.
Утверждая, что любовная страсть есть болезнь духа, я счел нужным напомнить картину его здоровья, безумию любви противопоставить разум ее. Этот разум я называю святой любовью (‘любовь небесная’ по Платону), причем делаю попытку связать с нею все явления духа: сознание не только блага, но и истины, и красоты.
(Статьи, вошедшие в эту книжку, печатались под заглавием ‘Элементы романа’ в ‘Книжках Недели’. Здесь они являются просмотренными и значительно дополненными.)
ОЛЮБОВНОЙСТРАСТИ
Часть I
‘Почти нет таких людей, которые, перестав любить, не стыдились бы своей прошедшей любви’.
(Ларошфуко, ‘Максимы’)
I
Помните ли вы жалобный, как смертельный стон, напев романса:
Я из рода бедных Азров:
Полюбив, мы умираем…
Красавец стоял перед царевной бледный, сжигаемый роковою страстью, сестрою смерти…
Я знал одного беспечного юношу, всегда веселого, который наивно — как ребенок — смотрел на мир Божий. Точно в розовом тумане зари жил, пел, мечтал… И в один душный летний день пришли сказать, что он убит в саду. Я видел бледное лицо его, черную рану на лбу и устремленный в небо потухший взгляд. Он оставил свою юность и мечты, родных, друзей и цветущий мир, который ему так благоухал, он проклял все… А она, кто была причиною его изгнания из жизни, осталась равнодушной — с лицом херувима и куском льда в груди.
Помните ли вы ту историю, ‘которой нет печальнее на свете’, историю Ромео и Джульетты? Еще почти дети, свежие, невинные они стремились соединиться навеки, на них обрушились тысячи преград, и никто не мог помочь им в их мечте, кроме смерти…
Помните ли вы страдания молодого Вертера, эту великую и нежную душу, истекшую кровью любви, изнемогшую, ушедшую из мира с горькою, невозместимою обидой?..
Помните ли вы мучения бедной Тани у Пушкина, ее жалкие, безутешные слезы, ее навсегда разбитую жизнь? Мучения задумчивой княжны Мери? Бесконечно горькие муки Лизы и Лаврецкого, суровую печаль Базарова, жгучую тоску Веры из ‘Обрыва’, сатанинские терзания Дмитрия Карамазова, страдания Анны Карениной? Заставьте пройти перед вашим умственным взором вереницу влюбленных героев и героинь всех великих писателей — какое горестное, глубоко печальное это будет зрелище! От трагических мук Медеи и ярости Отелло, от безумной скорби нимфы Эхо до умирающей в тюрьме Гретхен — сколько невыразимых, беспредельных страданий сердца, сколько ужасов в этой блаженно безумной, древней как мир, поэме любви!
Возьмите самые счастливые, сказочные условия любви, возьмите цветущий остров среди голубого моря, поселите на нем невинных и прекрасных влюбленных, Дафниса и Хлою ( пусть они любят друг друга с колыбели, пусть любовь плотская загорается у них на очаге дружбы, в тишине природы, среди вечной весны. Возьмите этот невероятно счастливый случай, и все-таки какою отравой напоена любовь обоих, в самые даже невинные дни ее: ‘…Душа ее томилась, взоры были рассеяны, часто она произносила имя Дафниса, почти не ела, проводила бессонные ночи и забывала стада. То смеялась, то плакала. Засыпала и пробуждалась внезапно. Лицо ее то сразу покрывалось бледностью, то вспыхивало румянцем, кажется, меньшею тревогой объята телка, ужаленная оводом. Нередко, оставшись одна, говорила она себе: ‘Я больна. Но не знаю, чем. Я страдаю, а на теле моем нет раны. Я тоскую, но ни одна из овец моих не потерялась. Я вся пылаю, даже в прохладной тени. Сколько раз царапал меня колючий терновник — я не плакала. Сколько раз пчелы жалили меня — я от того не теряла охоты к пище. Значит, сильнее, чем все это — боль, которая теперь пожирает мое сердце…’
Так вздыхала и томилась Хлоя, не умея назвать любовь по имени, так вздыхал и томился бедный Дафнис: ‘…Поднеся пищу ко рту, он едва отведывал, если пил, едва касался губами краев чаши. Он был тих и мрачен, некогда более говорливый, чем полевые цикады. Он был неподвижен, некогда более резвый, чем козы. Стадо было забыто, флейта лежала беззвучная. И лицо его побледнело, как травы на полях во время летнего зноя… О злая победа! О странная болезнь, которую я и назвать не умею!..’
Так мучительна любовь даже в райской обстановке невинности, юности и красоты, в самых счастливых, грезоподобных условиях. А сколько боли и безобразия вносит в эту страсть еще и жестокая наша житейская проза. Невежды кричат о ‘блаженстве’ любви плотской, разумея под нею — сладострастие, то, что единственно им знакомо в любви, невежды готовы соблазнить сладострастием весь мир. Но те, кто в своей жизни испытал тяжелую болезнь любви и кто освободился от ее гнета — согласятся, какое опасное, какое безумное, какое горькое это ‘блаженство’, и сколько души отнимает оно напрасно!
II
Что такое любовь? Как пение птиц в природе — сплошной, бесконечный хор половой любви, так изящная литература — непрерывная, многовековая легенда любви, где героем является все человечество. Это — огромное явление нашей жизни, невыдуманное, реальное, дающее и радости, и мучений больше, чем все остальное в природе. Что же такое любовь? Мы все-таки не знаем этого, мы едва догадываемся о сущности любви, и ходячее представление о ней у нас суеверно до крайней степени, суеверно и безнравственно. Все мы смутно сознаем любовь как великую и сладостную тайну, мы жаждем ее — но жаждем грубо и материально, мы не влагаем разума в отношение к этой страсти, и оттого она бывает так безумна, и вместо райских упоений всего чаще измучивает хуже ада. Если вспомнить, какое бесчисленное множество людей — все молодое человечество — страдает явно — и еще более тайно — от этой страсти, если вспомнить глубокое расстройство всех жизненных отношений влюбленных, расстройство дел, полное забвение ими нравственного долга, забвение всего на свете ради столь мимолетного счастья, которое почти всегда оказывается призраком, если вспомнить все эти жгучие страдания, невольно охватит глубокая жалость к жертвам и вырвется вопрос: да что же такое любовь? И отчего она так жестока? И неужели нельзя облегчить никакими средствами — если не теперешнему, то хоть будущим поколениям — эту страшную тиранию?
Задача эта нелегкая, но тем необходимее решить ее. В истории человека накопился достаточный опыт страстей, любви достаточно уделено внимания гениальных умов, и наконец, мы имеем в нравственном откровении ключ к раскрытию и этой загадки, как и всех остальных. Правда половой любви могла бы быть разъяснена без больших усилий, если бы не господствовал в нашем миросозерцании неподвижный, многовековой культ этой любви, унаследованный еще от старинного рыцарства, если бы не та мгла, которою заволакивают любовь бездарные и безнравственные писатели, поэты, хранители дурных преданий, — все те, кто утверждают в человечестве миросозерцание в данное время. Если бы не подходить к любви плотской предвзято, заранее внушенным ложным представлением о ней, ее секрет оказался бы гораздо проще, чем думают, и возможность ослабить мучительные стороны этой страсти была бы осуществимее.
Любовь, говорит Ларошфуко, подобна привидениям: ‘tout le monde en parle, mais peu de gens en ont vu’ (‘все о ней говорят, но мало кто ее видел’). Да, немногие люди знают, что такое настоящая любовь, простая, не осложненная посторонними раздражениями. В современном обществе трудно встретить плотскую любовь естественную, не преувеличенную специальною культурой, как трудно по махровым розам наших цветников составить себе понятие о диком шиповнике. Из всех явлений жизни половая любовь в современном обществе культивируется всего настойчивее и давно приобрела ультрамахровые формы. Наша теперешняя цивилизация по преимуществу сладострастная, и совершенно искренно многие высокоодаренные люди, вроде Мопассана, не видят в жизни никакой высшей цели, никакого лучшего счастья, кроме половой любви, хотя иллюзорность ее ими уже хорошо чувствуется. Самый вдохновенный гений человека — в поэзии, романе, театре, живописи, музыке, скульптуре — еще почти всецело посвящает себя изображению любви, половою любовью пересыщены наши нравы, она входит так или иначе во все наши игры и развлечения, ее тонкое веяние чувствуется всюду. Но как ни всемогуща эта страсть, она не всегда имела теперешнее значение. Существовали иные времена, иные цивилизации и — как я уверен — и в будущем возможны иные, — когда плотская любовь вовсе не стоит в центре жизни, когда она на заднем плане.
III
В доисторической семье, когда по мнению большинства ученых, господствовал коммунальный брак, любовь — как страсть — едва ли была возможна. Все мужчины были мужьями всех жен. Не могло быть места любовной страсти и в эпоху полигинии и полиандрии, во времена гинайкократии и вообще при разнообразных формах семьи до начала истории. (Женщина, по Гесиоду, вовсе отсутствовала в ‘золотом веке’, она появляется только в серебряном, когда устанавливается матриархат). Первоначальный исторический период был, как известно, культурою насилия, эпохою бесконечных войн и охоты, где не любовь, а победа была центральным мотивом всякой деятельности. Женщина в те времена еще не существовала как предмет любви. В Австралии, по словам Летурно, ‘женщина и до сих пор является домашним животным, служащим для полового удовольствия, для размножения рода, а в случае нужды — и пищей. Единственные занятия мужчины у дикарей до сих пор охота и война. За ним, в охотничьих экскурсиях, следует его жена, неся на себе и детей, и движимое имущество семейства. Ест она лишь тогда, когда насытится ее господин, на ее долю приходятся остатки, которые он бросает ей, как собаке… Ее дикий обладатель по-видимому не питает к ней ни малейшего чувства привязанности. Австралийские женщины очень редко умирают естественной смертью, большею частью их убивают раньше, чем они состареются и успеют похудеть, из боязни упустить такую хорошую пищу’… Собака, как более деятельный помощник в охоте, ценится больше жены. Женщина не имеет права есть вместе с мужем и даже жарить себе пищу на одном костре с его пищей, она живет в особой пристройке, — на нее налагаются все самые тяжкие работы. Даже там (как у кафров), где дикарь переходит к земледелию, женщина ‘строит жилища, плетет циновки, приготовляет глиняную посуду… Она вскапывает землю, сеет и жнет. Мужчине никогда и в голову не приходит помочь ей… Повсюду в Африке мужчина занимается войной и охотой. В течение долгих часов своего досуга он лениво лежит где-нибудь в тени, курит или болтает’. То же крайнее унижение женщины замечается и в Патагонии, — словом, всюду в первобытном варварстве.
Естественно, что в этом периоде половая любовь является тем, что она есть в своем источнике — половой похотью. Душевное брожение, вызываемое этой похотью, совершенно аналогично с опьянением, сопровождающим всякую страсть. Дикарь влюблялся в женщину не более, чем в собаку на охоте, в копье свое во время войны, во вкусную пищу во время голода. Женщина как предмет любви была орудием сладострастия и только. Необходимы были многие тысячелетия исключительно счастливых условий, чтобы в наиболее одаренных расах изменился взгляд на женщину и отношения к ней приобрели некоторый нравственный оттенок. Грубая похоть, впрочем, со стороны женщин очень рано осложнилась животным страхом, благоговением перед хозяином, обоготворением его, — так что первичная форма половой любви, вероятно, была односторонняя, т.е. только со стороны женщин, без взаимности, или с тою слабою степенью взаимности, которую хозяин питает к своей собаке.
Но культ борьбы с течением веков перерождается в культ труда, охота и ее частный вид — война — уступают скотоводству и земледелию. Воевать беспрестанно, имея стада скота, о которых нужна забота — нельзя. Прирученные животные превратили постепенно самого человека в домашнее животное, приучили его к оседлой жизни. Вол и лошадь сделали земледелие возможным как главный вид труда, и тем окончательно поставили человека на истинный, достойный его путь в природе, — отвлекли его от борьбы и приучили к труду. Но как бы для облегчения этого важного для всего мира перехода человека от борьбы к труду развилась постепенно страсть, которая столь же чувственна, как охота и не менее сладостна, чем победа: развилась половая влюбленность, новый центр жизни и мысли для мужчин на целые тысячелетия. У дикарей любви не было, у варваров троянской эпохи она уже была, хотя и в грубо-чувственной форме. Сын царя в споре трех богинь отдает предпочтение Афродите. Этот сын царя — пастух, другие сыновья, например, Гектор, ни за что не сделали бы такого выбора, они, конечно, предпочли бы дары Паллады. Женщина в этом периоде уже ценится высоко, но почти исключительно телесно. Парису доставлено обладание только телом Елены, а не душой ее, ни он, ни она не скрывают взаимного презрения — и все-таки отдаются друг другу. Гибель Ахиллеса можно рассматривать как глубокую историческую аллегорию. Он умирает от стрелы Париса, направленной рукою Афродиты. Герой любви является невольным победителем самого мощного из героев насилия. Вместе с Ахиллом и весь древний культ борьбы уступает новому культу — сладострастия. За пять столетий до Р.Х. (До Рождества Христова), еще до расцвета эллинского искусства и философии, Анакреон Теосский объявляет себя певцом любви, говоря о женщинах, что
‘Краса их побеждает
И пламя и железо’.
IV
Раз доспехи были сняты, меч повешен на гвоздь, не приходилось больше скакать по полю в азарте за диким вепрем или бороться грудь с грудью с врагом — куда девать было древнему человеку его неукротимую энергию, его ярость, его привычку к бешеному напряжению нервов? Конечно, часть всего этого поглощал труд, поэтому трудовые классы, рабы, народ были всегда самыми целомудренными. Но каста древних победителей? Им не на что было истратить безмерной физической силы, накопленной в период войн, кроме сладострастия, и сам собою возникает новый культ — культ чувственной любви.
Надо заметить, что всякая потребность в человеке, физическая и психическая, стремится безгранично расшириться, возобладать над другими страстями, каждая потребность при благоприятных условиях выливается в особый культ, т.е. в сложную систему чувств и действий, внушенных верой в известный предмет. Как на простой мелодии нарастают гармонические припевы и мало-помалу образуется хор, так первичная потребность усложняется, захватывает в свою область другие страсти, заставляя их служить себе. Вокруг каждой страсти стремится образоваться свой мир жизни, как около срединного солнца, дающего теплоту и свет. Но удел всякой жизни — увядание, исчерпав все возможности свои, всякая система омертвевает. Культы войны, наживы (у торговых народов), чувственной любви, всякий культ ведет в конце концов к психозу, к некоторому помешательству на одной определенной идее, многовековый гипноз которой становится непреодолимым. Таково необоримое внушение Талмуда или Корана в религии, таковы инстинкты войны у дикарей или торговый инстинкт у евреев. Половая любовь тоже развилась в особую культуру со всеми выгодами и невыгодами всякого культа: с страшным накоплением силы этой потребности и нравственным омертвением ее.
Развивался этот гипноз любви постепенно. Простое удовлетворение похоти, как у дикарей, было слишком мимолетно, чтобы наполнить жизнь варвара. Подобно тому как в период войн велись атлетические упражнения, игры, в период любви потребовалось ухаживанье за женщиной, поклонение ей. Чтобы утончить и продлить наслаждение, сделать его, по возможности, психическим, потребовалась любовная игра: свидания, игрища, умыкание невест, очень сложные брачные обряды и т.п. Потребовалось участие поэзии, музыки и всех других искусств.
Задолго до возникновения письменности, существовал уже поэтический культ половой страсти — в бесчисленных любовных песнях, легендах, сказках, гаданьях, заговорах, наконец — в самом языке. Любовная терминологиия у простого народа, лишенного письменности, выработана изумительно, и, может быть, богаче всякой иной. Литература, являясь завершением цивилизаций, застает все культуры сложившимися, она не столько движет их вперед, сколько дает им могущественную поддержку, известно значение героических поэм Гомера. Но особенно огромную роль литература сыграла в любовном культе. Половая влюбленность в течение веков составляет почти единственное содержание художественной литературы. Романисты всех времен и народов, начиная с глубокой древности, описывают любовь в бесконечно разнообразных условиях времени, места, обстановки, возраста, ума, красоты, здоровья, социального положения любящих, груды романов появляются на свете с регулярностью растительного царства, на смену одним бесчисленным печатным листам идут другие, вянущие с быстротою осенних листьев. Только великие романы живут долго, но зато они и крайне редки. Они описывают самую страсть, тогда как мелкие — преимущественно обстановку ее.
V
Вот в этой-то обстановке половой любви и заключается тот обман, который изящная литература вносит в общее сознание. Тысячи плохих поэтов ‘воспевают’ половую любовь крайне преувеличенно — как божественное чувство, как неземное блаженство, как светлое преображение жизни, ставящее ее выше разума, выше совести и всяких святынь души. Половое очарование описывается как одна невыразимая сладость, один неомрачаемый восторг. Незначительные поэты напрягают всю свою посредственность, чтобы изобразить любовь в самых пленительных формах, тайные сладострастники, они рисуют соблазнительные, невероятные картины, которыми успевают раздражить и свое воображение, и тех читателей, кто не свободен от половой похоти, а кто свободен от нее совершенно. Только люди с большим вкусом или с большою совестью отвертываются от этой тонкой порнографии, масса же читателей бросается на нее с жадностью. Действуя в течение веков на неустойчивые мозги средних людей, любовный роман развращает половое чувство более, чем какое-нибудь другое влияние.
‘Любви не женщина нас учит, А первый пакостный роман…’ — говорил Пушкин. В заурядной семье, где бабушка читала Грандисона, маменька увлекалась Понсон-дю-Террайлем, дочь упивается Марселем Прево, — в такой семье из поколения в поколение передается мечта о половой любви, как некая религия, священная и прекрасная, и все поколения дышат одной атмосферой — постоянного полового восторга, постоянной жажды ‘влюбиться’. Великие авторы, описывающие любовь во всей ее трезвой, ужасной правде, до большинства не доходят, да большинству они и не по плечу, средней публике доступнее маленькие писатели и писательницы, которые, как и публика, не знают природы и не умеют быть верными ей, которые не знают, что такое любовь, но тем более стараются изобразить ее обольстительной. И вот тысячами голосов, исходящих ‘свыше’, в каждом молодом поколении создается ложное внушение о любви, делающее эту страсть одною из самых гибельных для человечества. Литературное внушение из читающих классов проникает в нечитающие и ослабляет способы борьбы с этою страстью, вырабатываемые всякой естественной, патриархальной культурой. В деревенской среде, где народ не испорчен (у староверов, например), там молодежь воспитывается целомудренно и религиозно, половое влечение презирается вне брака, и вообще никаких ‘романов’ и ‘драм’ не полагается, всякие попытки к ним гаснут в общем внушении, что это грех и позор. Поэтому здоровое влечение обоих полов здесь крайне редко развивается в страсть, регулируясь ранними и крайне строгими браками. Не то видим в средних, нетрудовых классах с утраченною религиозностью, с ослабленным представлением о добре и зле. Здесь понятие ‘грех’ вообще очень смутно и не играет повелительной роли в жизни. Менее всего ‘грехом’ считается половая страсть, которая, подобно войне и охоте, признается занятием рыцарским, т.е. ‘благородным’. В противность трудовым классам, городские культивируют влюбленность как добродетель, как некоторый даже подвиг. Не только поэты, но и иные философы воспевают ее божественность, как начала мира. Вспомните пламенное обращение к Венере в начале поэмы Лукреция. Половой любви он приписывает даже космические силы, движение ветра и облаков. ‘Ты одна управляешь природою вещей и без тебя ничто не появляется на божественный край света’. Как ни забавно подобное преувеличение, но, высказываемое с высоты, оно действует. Половая похоть по самой природе своей дает самое острое из наслаждений, будучи же воспитана в течение тысячелетий, как основная радость жизни, она разрастается, мне кажется, в особый психоз, который был не известен древнему человечеству и вероятно исчезнет в будущем. В разгар этого культа половой любви люди рождаются уже с особо настроенными нервами, с предрасположением к любовной страсти, как прежде рождались с предрасположением к войне. Современный юноша не опоясывается мечем, не мечтает о первом походе на врагов, но с самого детства только и слышит, что о любви, о неизбежной встрече с женщиной и половых восторгах. Еще в колыбели он слышит песни нянек о поцелуях и объятиях, о тайных свиданиях, клятвах и изменах, едва он подрастает — его охватывает сладострастная поэзия, искусство, литература, наука, которые говорят о тех же тайнах. Сама юность есть уже брожение, напряженный рост всех сторон духа, слепые поиски окончательного счастья. А тут подходят годы полового созревания, нарождается смутная, но могущественная потребность, кажущаяся безграничною. Юноша бросается в пропасть собственных страстей, наполненную волшебными видениями, — еще задолго до способности любить физически, он жаждет любви и томится по ней, он считает ее сплошным, бесконечным упоением… Но это горькая, — увы, слишком горькая ошибка, стоящая часто страшно дорого…
VI
Конечно, если бы половая любовь вовсе не заключала в себе счастья, то ни поэтам, ни философам не удалось бы развить почти религиозное поклонение этой страсти.
Влюбленность заключает в себе действительное очарование, и даже большее, чем удовлетворение всякой другой потребности. Я говорю не о блаженстве плотского соединения: ставить слишком высоко эту радость осязания предостерегал еще архангел первого человека, как говорится в поэме Мильтона: ‘И скотам доступна та же радость’. Это чувство не было бы общим с ними и обыкновенным, ‘если бы в нем заключалось что-либо достойное подчинить человеческий дух’. (Песнь VIII). Но помимо сладострастия, которое есть скорее средство, чем цель любви, — влюбленность дает особое духовное блаженство, таинственную и непостижимую радость любви бесплотной. Это счастье начинается еще до первой встречи, склонный влюбиться юноша, как герой ‘Первой любви’ у Тургенева, начинает томиться сладкими ожиданьями, он грезит о небывалых возлюбленных, он, как Клопшток, способен писать сонеты будущей своей избраннице. При первой же встрече с нею он только находит центр для готовой уже сферы чувств, у него точно пелена спадает с глаз, и избранница его, будто по волшебству, превращается из человека в совсем особое, как бы божественное существо. Пусть это иллюзия, оптический обман под внушением страсти, но как бы ни было, эта иллюзия пленительна. Как сумасшедший скряга оловянные пуговицы принимает за золото, как одержимый манией величия — свой колпак за корону, так влюбленный — искренно и страстно принимает предмет любви своей за существо совершенное, за какого-то светлого посланника небес. Кто знает, — может быть, страсть, подобно гашишу, до такой степени напрягает душу влюбленного, что она начинает видеть в любимом существе не тело только, а самый дух, божественный и бессмертный, который только и прекрасен, который только и заслуживает любви. Человек кажется бесконечно милым, привлекательным, дивным, ему хочется поклоняться, созерцать его, отдаться ему душой. Восторг несказанный наполняет сердце при одной мысли о нем, он — все, он как бы сошедший на землю бог. Чувствуется, что найдена цель жизни, идеал человека осуществлен и вот он. В этот ранний период влюбленности она прекрасна, она еще не половая страсть, а просто любовь и по природе ощущений ее невозможно отличить от пылкой дружбы, от матерней любви и т.п. Эту влюбленность можно бы назвать святою, если бы она не была обманом чувств, который в отличие от подлинной любви — материнской, братской, дружеской — гаснет быстро или переходит в половую страсть, в состояние бредовое, о котором собственно и пойдет речь в этой книге. В сравнении с первым периодом влюбленности этот второй то же самое, что знойный полдень после свежего утра или гроза после затишья. Восхищение уступает место желанию, идеальное Vorstellung (представление) сменяет слепая и жестокая Wille (воля). Все святое, нежное, невинное исчезает…
VII
‘Помилуйте, — думает юноша. — Как же любовь не святое чувство? Ведь ее воспевают поэты!’ Но, милый юноша! Мало ли каких вещей поэты не воспевают! Нет смертного греха, который не нашел бы своего Гомера. Вспомните у нас эпоху Языкова, культ попоек, разгула, картежной игры и всевозможных предосудительных дурачеств. Талантливейшие поэты, не исключая Пушкина и Лермонтова, прославляли пьянство и разврат — правда, утонченное пьянство, изысканный, анакреонтический разврат, которому предаваться тогда считалось признаком хорошего тона. В тайных великосветских кружках, в которых участвовал Пушкин, разыгрывались, например, такие ‘живые картины’, как гибель Содома, и наш величайший поэт едва не умер от этих оргий. Нет сомнения, что в более поздний, трезвый возраст и Пушкин, и Лермонтов отказались бы от своих эротических писаний, устыдились бы их, но плохие поэты — вроде Баркова — прославляли сладострастие и в поздний возраст. А современные поэты вроде Бодлера и Верлена воспели не только вообще разврат, но и все сумасшедшие, противоестественные его виды. И у русских молодых поэтов были попытки опоэтизировать некоторые из этих грехов, печатные попытки! Воровство грошовое поэтами, быть может, не воспето, но en gros, в виде апофеоза бисмарковской политики до сих пор вдохновляет немецкую музу. Убийство тоже, и даже не только массовое, а и всяких иных родов, не исключая разбойничьего — разве разбойники не ‘воспеты’? Богохульство, ‘гордое отрицание’ всего святого, глумление над Вечностью, восторг перед ‘демоническою красотой’, апология дьявола, как источника зла, — все это имеет своих и мелких, и довольно крупных поэтов. Как же не иметь их сладострастной чувственности, ‘любви’! Именно потому, что в этом явлении всего менее участвует разум и всего более растительный инстинкт, здесь — богатое поле для раздражающих описаний, для игры на струнах, которые наверное у всякого найдутся. И поэты этим пользуются особенно охотно.
Если бы половая любовь была действительно так возвышенна, как описывают плохие поэты, то они ее и не описывали бы: она не вместилась бы в их кругозор, слишком ограниченный. Если плохие писатели видят особенно отчетливо половую любовь, то это — доказательство, что любовь явление не столь уж высокое, немногим выше пьянства, которое воспето не с меньшим стараньем, немного выше борьбы, воспетой с особенною напыщенностью.
Между половой страстью, борьбой и пьянством есть внутренняя, психологическая связь. Все эти состояния представляют потерю душевного равновесия, затмение разума и радость зверя, сбросившего с себя узду. Короче всего достигают этой животной свободы пьяницы, и замечательно, что их опьянение чаще всего принимает буйный и сладострастный характер. Наоборот, даже трезвая борьба и трезвая половая любовь доходят до опьянения, случалось, раздраженные битвой рыцари, не находя врагов, в исступлении бросались на неодушевленные предметы, рубили скалы и деревья (так называемые берсеркьеры). В случаях отчаянной храбрости, в разгаре боя, людьми руководит уже не сознание долга, не страх ответственности, а чисто животное сладострастие борьбы, жажда уничтожить противника. В рукопашной дерутся не только оружием, но часто вцепляются во врага зубами и ногтями, грызут его мясо. Ясно, что чувство, руководящее в этом, есть страсть, т.е. маниакальное развитие потребности, в обыкновенное время незамечаемой по ее незначительности. В такую же страсть развивается и половая любовь, где происходит часто то же осложнение, что и в минуты боя, т.е. любящие готовы кусать друг друга и (в исключительных случаях) кусают в каком-то упоении. Так называемый ‘садизм’ есть лишь крайнее развитие сладострастного пароксизма. Во всех трех явлениях, в борьбе, половой любви и пьянстве весь строй душевный выводится из своего равновесия, и, как в нитроклетчатке, происходит нечто вроде взрыва: все способности, развязанные от воли разума, устремляются по направлению страсти и производят бред. Анакреон не отделяет любовь от вина, Эрота от Диониса. Тесная связь между пьянством и сладострастием замечена апостолом. ‘Вино и женщины’ всегда сопутствовали ремеслу ландскнехтов, как пьянство — необходимый спутник проституции (которая, в сущности, есть первоначальная форма половой любви, брак дикарей). Поэты и не скрывают, что половая любовь есть ‘страсть’, не замечая, как они плохо ее этим рекомендуют.
VIII
Любовь плотскую поэты называют ‘святою’. Но если так, то почему в сколько-нибудь порядочных семьях ее прячут от детей, не дают им, например, читать любовные романы? Ничего другого хорошего не прячут, ни описаний дружбы, ни радостей, ни святых мучений, а это будто бы ‘святое’ чувство тщательно скрывают до совершеннолетия детей. Да и после совершеннолетия ни один отец, ни одна сколько-нибудь совестливая мать не станут учить детей любовному искусству, не станут прививать им эту страсть нарочно. Но если она ‘святая’, то следовало бы спешить заразить ею каждую девушку и юношу. Напротив, от такой заразы оберегают, считают ее чем-то вроде неизбежной болезни: ‘придет пора — полюбишь’, говорят с тяжелым вздохом. Взрослые, переживши любовь, хорошо знают (что бы ни болтали развратные поэты), что влюбленность — явление телесное и ведет к телесным результатам: как в других похотях и болезнях, в половой любви не душа владеет телом, а тело душой. Взрослые люди знают, что при малейшей неосторожности эта сладкая болезнь делается опасной и может повести к серьезным увечьям сердца, а иногда и к гибели. Они знают, что ни в каком ином процессе (еде, питье, сне) не проявляется столько животности, столько самозабвения, как в любовном акте, и никогда близость тел не сопровождается таким отдалением душ, как в момент этого соединения. Если любовь ‘святое’ чувство, почему выливается оно в сладострастный, т.е. чисто животный акт?
Любовь, говорят, — святое чувство, так как следствием его является новая жизнь. Но правда ли это? Деторождение требует соединения, но нуждается ли оно в любви? Всем известно, что дети родятся от союза, как любящих, так и ненавидящих друг друга лиц. Во всем органическом царстве насильственное соединение ведет к тому же. Там дети родятся даже от искусственного оплодотворения, когда особи не знают даже друг друга и никогда не видались. Не существует ни малейшего доказательства, чтобы любовь входила в творческий процесс жизни. От самых грубых насилий, от соединения в сонном, бессознательном состоянии, от людей отвратительных друг другу все-таки совершаются зачатия, тогда как очень часто самая пылкая любовь оказывается бесплодной.
‘Любовь — святое чувство, оно влечет друг к другу родственные души’. Но все же знают, что влекутся в данном случае тела, а не души, слишком часто половая любовь соединяет души глубоко чуждые, что тотчас и обнаруживается по удовлетворении тел. Большинство браков оказываются несчастными именно потому, что половая любовь вводит обе стороны в обман и дает лишь призрак требуемого сродства душ. Наконец, если любовь ‘святое’ чувство, почему она сопровождается таким упадком совести, забвением нравственного долга? Ведь известно, что влюбленные часто ни перед чем не останавливаются для достижения своих целей: обман и ложь, измена, ненависть, клевета, воровство, иногда даже убийство (соперников) — обычные средства. Жена легко изменяет мужу, девушка бросает родную семью — хотя бы с риском убить этим родителей, мать бросает родных детей. Влюбленный человек, если нужно, изменяет родине, религии, лучшим верованиям собственной души. Семирамида, чтобы избежать укоров за свои увлечения, издала закон: ‘Все позволено, что приятно’. По преданию она кончила тем, что влюбилась в своего коня…
Почему же, ответьте мне по совести, половая любовь — ‘святое’ чувство? И почему она обыкновенно так скоро исчезает? Ведь ни одно из истинно святых чувств никогда не прекращается. Дружба, материнская любовь, религиозное сознание, вкус к изящному, доброта, гений, ум — им нет конца, они или растут со временем, или не ослабевают вовсе, если же разрушаются, то вместе с телом. А влюбленность — по наблюдениям одного мыслителя — продолжается много два года, чаще же не выдерживает и медового месяца. Самый термин ‘медовый’ месяц показывает, что далее этого срока начинаются отношения уже не сладкие…
О половой любви не говорят при детях, юношах, девушках, неприлично говорить о ней в обществе почтенных дам или стариков. Среди взрослых допускается говорить о любви, но чаще всего в ироническом тоне — серьезный тон кажется неловким. И я думаю, будет время, когда о половой любви говорить публично будет стыдно, как о других телесных отправлениях. Да не только публично: может быть и тайно признаться в этой страсти, даже любящим людям, будет стыдно, ведь и теперь только наглые, развращенные люди легко говорят: ‘Я люблю вас’. Чем девственнее влюбленные, чем совестливее они, тем труднее им в первый раз выговорить это роковое слово. Нужен целый пожар страсти, чтобы вынудить его у них. Чистая душа идет на это как на какой-то позор, смутно чувствуя, что тут есть что-то недостойное, смешное, странное, ненужное. Признаться в любви можно лишь в затмении разума, ибо в своей глубокой сущности половая любовь, как и всякая ‘страсть’, есть измена душе, свержение ее с престола жизни, воцарение плоти. Мы все теперь упиваемся любовными романами, но, повторяю я, будет время, когда самый чистый рассказ об ощущениях влюбленного, даже такой изящный, как ‘Вертер’, будет казаться столь же неуместным, как рассказ о пищеварении и расстройстве его. Любовные романы будут описываться в клинических журналах, как теперь описываются болезни, потому что любовь половая — типическая ‘болезнь роста’, где вместо острой физической боли в пароксизмах — острое наслаждение. Я не сомневаюсь, что ученый медик мог бы, тщательно изучив влюбленность, собрать достаточно материала для интересной диссертации. Влюбленность, наверное, имеет свои кривые температуры, пульса, дыхания и т.п., свои рефлексы и стигматы, свой диагноз и предсказание, а может быть и свою терапию… Опыты над животными показали, что период половой любви у них сопровождается выделением ядовитых веществ в крови (Рибо, ‘Психология чувств’). Недаром Пушкин любовь называл отравой, а Байрон — чумой.
IX
Половая любовь в Ветхом Завете указана не как святое чувство, а как кара за грехопадение. ‘Умножая умножу скорбь твою в беременности твоей, в болезни будешь рождать детей, и к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою’ (Быт. III. 16). Затем в Библии о половой любви не говорится ни слова до эпохи развращения человеческого рода: Адам познал жену и пр. Когда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и стали брать их себе в жены, пошел такой разврат, что ‘раскаялся Господь, что создал человека на земле, и возскорбел в сердце своем’, ‘ибо всякая плоть извратила путь свой на земле’, и воздвиг потоп. Это древнее предание важно как опыт тогдашнего человечества в оценке любовной страсти и ее роли на земле. Апокрифы передают, что первородный грех, ввергший человеческий род в пучину зла, был актом половой любви. Но пусть это свидетельство слишком древнее, те, которые воспевают половую любовь, как святое, ‘божественное’ чувство, ставя его ‘выше долга’, могли бы заглянуть в Евангелие, в Завет Новый, где указаны все истинно святые чувства. Христос, как известно, об этой форме любви (как и обо всем важном) выразился категорически, так что невозможны никакие кривотолки. ‘А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем’. (Мф.5.28). Этими словами всякое вожделение признается блудом, т.е. одним из смертных грехов, поставленных у Моисея между убийством и воровством. Христос не отменил, а усугубил древний закон о половой любви, отнесшись к ней безусловно отрицательно. Никогда и никем женщина не была столь вознесена в своем человеческом достоинстве, как этою заповедью Христа. Даже втайне вожделеть считается грехом, нарушением святости междучеловеческих отношений. Эти отношения указаны в одном лишь виде для всех обязательной любви: ‘любите друг друга’, т.е. женщины и мужчины, как братья и сестры, не более и не менее этого. Не сделано оговорки относительно ‘вожделения’ даже для мужа в отношении жены, сказано — ‘всякий’, следовательно, и муж, и для супругов предложена любовь только братская.
Мне кажется, что этот закон вовсе не исключает продолжения человеческого рода, как и не менее повелительные заповеди — не убий, не укради и пр. ‘Кто может вместить, да вместит’. Нравственный закон обращается к свободной воле человека и не касается деяний невольных. Мы все убиваем невольно тысячи существ, видимых и невидимых — насекомых, бактерий и т.п. Мы все крадем в тысячах случаев — те или иные выгоды или условия, при обмене вещей и услуг, невозможно совершенно точно отделить чужое от своего. Точно также невольно мы беспрерывно ‘послушествуем на друга своего свидетельство ложно’, клевещем (хотя бы в малой доле неправды), за невозможностью безусловно точно отделить истину от лжи. Невольно творим себе кумиры, невольно завидуем и т.д. Быть вполне безгрешными — это идеал, недостижимый на сколько-нибудь продолжительное время. Сейчас вы безгрешны против второй заповеди, но грешите против восьмой, далее безгрешны против восьмой, но нарушаете четвертую и т.д. Вопрос нравственной жизни не в том, чтобы ни в чем не погрешить, это невозможно, а в том лишь, чтобы не переводить греха из невольного состояния в вольное, не расширять его ограниченных пределов в безграничные. Я думаю, то же и с ‘вожделением’: когда оно охватывает душу чистую, внезапно помрачая сознание, бросая два существа неудержимо в объятия друг другу — это грех невольный, нужный для материальной жизни и для нее достаточный. Вспомните гончаровскую Веру в ‘Обрыве’, когда она после долгой, мучительной борьбы с собою, без памяти наконец отдается Марку. Ее прощаешь от всего сердца, она остается незапятнанной, и если бы и у Марка был такой же порыв, их соединение было бы только невольною ошибкой, такою же, как если вы по дороге раздавите нечаянно живое существо. Это грех во всяком случае, так как во всяком случае это — отступление от идеала, и это нужно помнить, чтобы всеми мерами избегать зла, ограничивать его до предела неодолимости. Половая любовь, сведенная к такому пределу, понятна, как то, что она и есть на самом деле: телесная нужда (впрочем, наименьшая из всех, так как требуется не для жизни человека, а лишь для продолжения жизни вне его). Грехом вольным и потому не имеющим оправдания страсть становится лишь тогда, когда к ней сознательно готовятся, раздражают ею себя и делают предметом соблазна для других. Такая любовь превращается в то же самое, как если бы вы, идя по дороге, сознательно разыскивали под ногами всякое живое существо, чтобы раздавить его, или готовились бы к краже всего, что чужое. И воспевание свободной половой любви то же самое, что воспевание кражи или убийства. Идеал дан один: все люди — братья, мужчины и женщины, указано, что в мире совершенном не женятся и не выходят замуж, а живут как ангелы. Указано, что не только половая, но вообще родственная физическая любовь уступает духовной. Помните: ‘Кто матерь моя и братья мои?.. Кто будет исполнять волю Отца моего Небесного, тот мне брат, и сестра, и матерь’ (Мф. 12).
В оправдание любовной страсти часто говорят: Христос простил блудницу. Да, но Он этим не оправдал ее: ‘Иди и впредь не греши.’ Простил после горького ее раскаяния, после очевидной решимости не отдаваться греху. Христос спас ее от побиения камнями, но не разрешил этим блуда, как полагают многие дамы, желающие, чтобы само Небо благословило их грешные увлечения. У блудницы первый ее грех, может быть, был невольный, а остальные из-за куска хлеба, но и ей Христос не разрешил греха. Многие образованные женщины заповеди Христа не считают для себя ‘обязательными’, это — ‘архаическая мораль’. У них своя, усовершенствованная мораль: ‘любовь — выше долга’. Увлеклась — и сейчас же цитата из Гете: ‘Если бы Бог меня хотел видеть иною, он сотворил бы меня иной’, цитата из Ларошфуко: ‘Кто не безумствовал, не должен считать себя слишком умным’. На этом основании дама великодушно разрешает себе ‘увлечься’. Пусть это будет третий, может быть, тринадцатый любимый человек, но в ‘тех’ она, видите ли, ‘ошиблась’, те были ‘не то, не то’. В конце-то концов, если бы здравый смысл не был отуманен похотью, то сама героиня или герой таких романов убедились бы, что эта свободная мораль не дает им счастья, и лучше было бы не только тринадцать раз, но и одного раза не ‘ошибаться’. Они убедились бы, что в законе Христа были бы ограждены не только безукоризненная чистота их и достоинство и святость, но и покой их, и счастие. Они убедились бы, что в законе этом скрыта не только нравственная красота, но и глубокая мудрость, основанная на знании человеческой природы, всех возможностей ее, злых и добрых.
Х
Все плотские потребности суть следствия нашего коренного несовершенства, следствия материальности, т.е. ответного упадка духа. Дух совершенный бесплотен, т.е. свободен от внешней среды, у него нет потребностей, он все любит, все созерцает и ничего не хочет. Поэтому еда, питье, сон, половое чувство нравственно допустимы лишь в физически необходимой мере их удовлетворения, т.е. ровно настолько, сколько нужно для поддержания жизни. Так как неудовлетворение потребности — мучит, т.е. отвлекает от высшей жизни, а переудовлетворение тоже мучит и отвлекает от нее, то долг наш — принижать телесные потребности до низшего уровня, долг — вырабатывать способность удовлетворяться очень малым, что не требует больших усилий и наименее отвлекает от Бога. Каждая плотская потребность имеет свой определенный минимум и неопределенный максимум, каждая может быть или необходимым — и потому не мешающим жизни злом, или злом необходимым, но подавляющим жизнь. То же и нормальная половая потребность. ‘Естественная, но не необходимая’, как заметил еще Эпикур, — она может быть сведена почти на нет (как это и удается людям строгой жизни) , и может разрастись в чудовищную страсть, хуже всякой другой похоти заслоняющую Бога. Вовсе не метафора, когда влюбленный называет возлюбленную своим ‘кумиром’: она — действительно кумир, грубый идол, а он — искренний идолопоклонник, но только что же тут хорошего и достойного восторга? Напротив, идолопоклонство есть жалкий упадок духа, отступничество его от высшего своего начала. Свести бесконечное содержание мировой жизни к прикосновению двух тел — разве это не обнищание души? Сузить свой горизонт до размеров женской или мужской фигуры, свои желания до одной, хотя бы жгучей точки — разве это не принижение жизни? Может быть, в любовном акте человек переживает жизнь атома, то элементарное стремление, из материала которого создается сознание. Может быть, передавать плотскую жизнь нельзя, не принизившись до элементов плоти. Когда чувство это совершенно неодолимо, приходится ему отдаваться, как всему неодолимому, но добровольно падать с своей высоты, искусственно культивировать — как у нас делается — страсть, возводить ее в пафос жизни — безумие. Это значит во что бы то ни стало добиваться в себе минеральной жизни, — один из видов убийства того высшего существа, которое с таким трудом в течение тысячелетий творилось в нашей плоти и живет в ней и которое следовало бы беречь с бесконечною заботливостью, как святыню.
Половая любовь, говорят, обогащает жизнь, дает ей новое содержание. Но правда ли это? Если вы взрослый человек, вспомните все возрасты вашей жизни и скажите по совести: когда жилось вам всего радостнее, разнообразнее? Вы не скажете, что в период любви. Мы все вспоминаем, как о лучшей поре жизни, о детстве, т.е. о том возрасте, который безусловно свободен от половой любви и не отравляется даже воспоминаниями о ней, как иногда в старости. Юность — возраст чудесный, но половая ли любовь дает ему лучшее украшение? Нет, юность счастлива сама собою, избытком рвущихся сил, впечатлительностью, способностью интересоваться всем на свете. Откиньте из вашей юности такую радость, как дружба с товарищами, игры с ними и труды, задушевные беседы о всем великом, откиньте ваши наслаждения за книгами и собственными дневниками, забудьте все ваши прогулки, путешествия, мечты и песни, забудьте любовь семейную, религиозное чувство, в юности иногда столь пылкое, откиньте юношескую свежесть и чистоту, — оставьте только половую любовь. Много ли, скажите по совести, эта любовь дала вам счастья? И наоборот, напоив вас отравленным медом, не омрачила ли она лучших дней ваших, не загубила ли времени более бесплодно, чем всякое иное увлечение? Ведь каждая ‘любовь’, — а вы пережили их, конечно, не одну, — отнимает более сил и досуга, чем нужно, например, на курс любой науки или любого искусства. Любовь ‘обогащает’ жизнь? Нет, она страшно разоряет ее. Подобно выпуклому стеклу, она соберет все лучи жизни в одну светящуюся, жгучую точку. Получается крайнее обеднение света и тепла на всем пространстве жизни, кроме фокуса, где чувствуется ненужный избыток этого сияния и жара. Половая любовь опустошает человека подобно скупцу, который, чтобы наполнить свои сундуки, обкрадывает свой же дом, распродает мебель, картины, платье, отказывает себе в обеде, лишь бы положить в сундук лишнюю горсть золота. Половая любовь суживает смысл жизни, из организма превращает человека в орган. В самом деле, что такое влюбленная особа, бредящая об одном — об удовлетворении своей страсти — что такое она, как не орган этой страсти? Ведь у такой особы все тело, мозг, нервы и сама душа представляются простыми прибавочными аппаратами к одному главному, который возобладал, поработил себе все другие. Как обжора из организма превращается в движущийся желудок, как меломан — в движущееся огромное ухо, так влюбленный — в специальный инстинкт, который, занимая в нормальном состоянии крошечное место, теперь распространяется как бы на все тело, поглощает его в себе. Что тут святого и возвышенного в этой ликвидации человека в пользу одной из его функций, да и то наименее сознательной, наименее духовной? Суетность этой тяжелой страсти особенно понятна старикам, если это люди хоть сколько-нибудь богатой души. Раз кто-то спросил поэта Софокла: ‘Каков ты теперь Софокл, в отношении к удовольствиям любви? Можешь ли еще иметь связь с женщиной?’ — А он отвечал: ‘Говори лучше, добрый человек! Я ушел от этого с величайшей радостью, как бегают от бешеного и жестокого господина’. (Платон. ‘Политика’. I.329.)
Часть II
XI
Принято думать, что половая страсть включает в себя любовь человеческую, дружбу, но это неверно. Действительно, иногда влюбляются друг в друга люди способные к взаимной дружбе, но чаще этого не бывает. Проходит чувственный пыл — и вдруг, к изумлению самих влюбленных, они становятся не только не интересными, но презренными друг для друга. Ничего общего, ни одного предмета, ни одной мысли, ни одного влечения. Оказывается, что люди идут совершенно разными дорогами, совершенно чужие, несхожие. И это замечают часто уже нарожав детей, когда отступать уже поздно. Сознание, что жизнь испорчена, что ‘он заедает мне век’ или наоборот, отравляет и без того кислое сожительство. А отчего все произошло? Оттого, что некогда оба безумно преувеличенно взглянули на любовь, на половое опьянение свое и безумно пренебрегли истинно серьезными условиями — соответствием развития, характеров, убеждений, привычек, вкусов, наклонностью уважать человека, а не самку или самца, ибо второстепенное отходит быстро, основное остается. Большинство счастливых браков заключаются именно при отсутствии типической влюбленности, когда явились налицо серьезные условия, возможность дружбы. Нет любовного сумасшествия, зато сколько достоинства и истинной красоты в отношениях, сколько ясности и разума.
Любовь плотская, как и всякая похоть, есть в значительной степени предмет обычая, моды, даже спорта. Греки не знали или стыдились нравственной любви к женщине, Анакреон насчитывает целые тысячи своих любовниц: ясно, что он разумел под ‘любовью’. Насколько нравственное влечение к женщинам было слабо, показывает закон в Афинах, принуждавший не только к женитьбе, но и к исполнению минимума т.н. ‘супружеских обязанностей’. Греческий Эрос относился исключительно к отрокам, Платон (‘Федр’, ‘Пир’), в философском анализе половой любви, разумеет под нею именно эту любовь. Этот вид половой страсти имел самое широкое, публичное распространение в древнем мире, в некоторых странах (Беотии, Элиде) он поощрялся законом, он входил в некоторые священные обряды и даже приписывался богам (см. мифы о Ганимеде и Гиацинте). Та же ‘любовь’ издревле и до сих пор широко практикуется на всем Востоке: у китайцев, индусов и особенно у магометан, поэзия которых — напр. книга ‘О любви’ в ‘Гюлистане’ Саади — говорит исключительно о любви к мальчикам. И в современной Европе, даже там, где эта ‘любовь’ преследуется как уголовное преступление, она все-таки не выводится. И как уверяют клиницисты, этот противоестественный грех имеет картину общую с половой ‘любовью’. Одержимые этим пороком чувствуют типическую влюбленность к известным лицам своего пола, со всеми муками ревности, ожидания, жаждою обладания и пр. и пр. Здесь, в этой темной области, разыгрываются такие же романы и драмы, ухаживания, объяснения в любви, измены, отчаяния и восторги. Значительно реже, но такая же страсть возникает и между женщинами. Все это считается извращением полового инстинкта. Но способность половой ‘любви’ возникать и на такой безумной почве доказывает, что эта ‘любовь’ сама по себе не так уж свята, как кричат плохие поэты, и не так необходима для блага рода, как говорят некоторые философы. Современная половая страсть может быть столь же противоестественна, как греческая — к отрокам, или как вошедшая в обычай в средневековой Италии любовь к некоторым животным. Если чувственный акт не имеет цели деторождения, единственной его оправдывающей, то не все ли равно, какой предмет изберет человек для насыщения свой страсти. Во всех случаях это будет противоестественный акт, т.е. разврат.
XII
Влюбленность не только не святое чувство, но требует самого усиленного внешнего освящения, чтобы получить право на уважение. Необходимо связывать с половою страстью деторождение, дружбу, поэзию юности — и без любви прекрасной, необходимо благословение неба через особый торжественный, напоминающий коронование обряд. Подобно тому как мясо нельзя есть, если оно не приправлено овощами, так и влюбленность нельзя чтить, если она не приправлена тем, что действительно свято и поэтично. Отвлеченная от своих приправ в голом виде, половая любовь делается отвратительной, представьте себе не молодых и не красивых, а старых и безобразных влюбленных, не связанных ни дружбою, ни детьми, ни брачным обрядом, а только страстью друг к другу. Один смех и жалость. Филемон и Бавкида — пример не любви супружеской, а дружбы, непорочной, как братские отношения. Вообразите этих стариков влюбленными — как они станут противными. А ведь нельзя отрицать, что чувственная любовь, хоть и не часто, встречается и у стариков. Тут ‘любовь’ отзывается не только не святым, а чем-то поганым, так как единственный смысл ее — деторождение — исчезает.
Чувственная любовь возбуждается, говорят, физическою красотою. Но это далеко не всегда. Влюбляются и в некрасивых и часто самою болезненною, мучительною страстью. ‘Любовь зла, полюбишь и козла’, говорит русская пословица, ‘не по-хорошу мил, а по-милу хорош’. Вспомните Титанию, влюбившуюся в осла. Самый безобразный из богов — Вулкан, хромой на обе ноги, был мужем Аглаи, младшей из Харит, мужем Майи, богини весны и наконец мужем самой Афродиты. Решающий мотив в любви принадлежит не красоте. Еще менее он принадлежит истине или добру. Влюбленные охотно признаются, что они увлеклись безумно и даже гордятся этим. ‘Я наделал глупостей’ — эту фразу произносят с величайшим одобрением себе. Участие разума в половой любви считается чуть не грехом. ‘Это уже не любовь, если действует рассудок’. Совершенно верно, но если вспомнить, в каких случаях человек отрекается от рассудка, — вывод будет не в пользу любви. Мы заглушаем разум в делах, где не можем ожидать поддержки его, и влюбленные хорошо знают, что и разум и совесть всегда против чувственных увлечений. Совершенно не входит в половую любовь и доброта: влюбляются в злых и добрых безразлично. В слабых степенях половой любви, когда разум и совесть еще не совсем подавлены, в выборе предмета любви участвуют и они, но чем сильнее, типичнее страсть, тем она безумнее и бессовестнее.
Таким образом, ни одно из духовных начал не участвует в явлении любви. Ученые объясняют это положением полового центра в организме — первоначального источника половой эмоции. Этот центр находится на высоте четвертого поясничного позвонка. ‘Психологическая роль его, говорит Рибо (Т. Рибо ‘Психология чувств’.), мала или же он совсем не играет никакой роли, он представляет собою инстинктивный центр, на действие которого не имеет влияния уничтожение мозговых полушарий и мозжечка’… Вот до какой степени мало голова участвует в половом чувстве: головной мозг может вовсе отсутствовать или не действовать, как у идиотов, и половая жизнь останется неприкосновенной. Высший орган души не рождает любовное чувство, а лишь отражает его: свод черепа служит, так сказать, для простого резонанса музыки, разыгрываемой глубоко внизу, в поясничной области, на струнах наиболее животных и даже растительных (так как половая жизнь у нас явление общее с растениями). В процессе половой любви господствует плоть — не форма ее, а материя, химизм крови. Чаще всего побеждает здоровье тела, чувствуемая в любимом человеке физиологическая исправность всех важнейших и особенно генитативных органов (‘Здоровье нравится в человеке более всего, будучи основанием чувства любви. Оно и праздность производит на пламя любви действие масла и пороха’ (Дон Жуан, CLXIX, Байрона).). К сожалению, и в этом, чисто физическом смысле, бывают исключения, так как и больные, и уроды не освобождены от этой — для них особенно жестокой — повинности. Вспомните бедного Квазимодо. Если можно со стороны сколько-нибудь переносить любовь красивой, здоровой, юной четы, то как противно зрелище любви людей ‘обиженных природой’! Может быть, это самое жалкое зрелище, какое есть в природе. Но и отборные красавцы и красавицы хорошо делают, если прячут свои тайны: чем они интимнее, тем неприятнее наблюдать их со стороны.
Половая любовь только безукоризненных людей бывает не противна для постороннего взгляда, да и то потому, что у них она безмолвна. Люди чистые и добрые, охваченные этой страстью, таят ее как не совсем приличную болезнь души, как слабость, выставлять которую перед другими стыдно. Не сознанием, а целомудренным чувством они понимают, что влюбленность вовсе не есть достоинство, что во всяком случае это отступление от нормы, забвение великого в пользу малого, творение себе кумира, который заслоняет Бога. Все это смутно чувствуется, если не сознается. Но для этого нужно иметь, конечно, очень чуткую совесть и врожденное благородство. Люди попорченные, каковы почти все, в любви делаются несносными, как и животные в половой период. Вспомните, как безобразны в это время собаки: в другое время столь милые, изящные, великодушные, приветливые, в любовном раже они делаются грубыми, обозленными, — похотливыми, — и прикоснуться к ним противно. Влюбленные люди не составляют исключения: в их глазах
‘…сияет пламень томный,
Наслаждений знак нескромный’.
Знак или наслаждений или предчувствия их, или страстной жажды их, а человек, наслаждающийся плотски, всегда некрасив, будь это еда, питье или другие физиологические виды счастья. Влюбленный человек делается беспокойным и нетерпимым, как все маньяки, он сохраняет способность думать и говорить только об одном предмете, причем этот предмет преувеличивает до размеров смешных всем, кроме него самого. Если это друг ваш, он надоедает вам признаниями, которых вы разделить не можете, он несносно ломается перед вами (и перед собою, конечно) , охорашивается и топорщится, принимает то блаженный, то героический, то трагический вид, к сумасшествию искреннему он прибавляет умышленное, хвастаясь своим счастьем пред всеми и стараясь возбудить зависть.
Подъем в теле этой могущественной, самой страстной похоти приводит в движение весь хор темных сил души: тщеславие, самолюбие, себялюбие, жажду власти, поклонения и пр. и пр. Приглашаю честных людей, которые любили когда-нибудь пылкою влюбленностью, вспомнить свои побочные чувства. Какие это дурные чувства и как они отравляли блаженство любви. Вспомните, как вы бывали ревнивы, щепетильны, обидчивы, как вы домогались безумного, божеского поклонения себе и как мало ценили, добившись его. Как вы, ваша мысль, воображение, все чувства были напоены одною жаждою тела любимого существа, и как вам лгали ваши чувства относительно необходимости для вас этого тела, как позорно вы подчинялись всему, чтобы добиться какого-нибудь прикосновения к любимому существу. Любовь, поистине, как Цирцея, превращает богатырей в свиней.
Наслаждение быть влюбленным действительно жгучее всех других, но зато и больнее. У Анакреона (XI) Киприда говорит ужаленному пчелою Эроту: ‘Если пчела жалит так больно, — посуди же, как больно, когда, Эрот, ты ранишь’. Как пьянство, влюбленность постоянно сопровождается своего рода Katzenjammer’ом, подозрениями, пресыщениями, недоверием, желаньем помучить любимого человека и быть помученным. Недаром потребность крови столь часто переплетается с эротизмом, в каждом влюбленном есть частичка маркиза de Sad’a. Частые самоубийства вместе и порознь от любви, убийства из ревности недаром сопровождают эту страсть. В уголовной антропологии уже установлена связь вообще всякого убийства и самоубийства с эротическим расстройством (См. главу об убийцах в прекрасной книге С. Дриля ‘Преступность и преступники’.). Половая функция, обеспечивающая жизнь более чем личности — жизнь рода — настолько могущественна, что возмущение ее спутывает весь нравственный строй человека. Подобно потопу, половая любовь, наводняя душу, ломает все психические, столь нежные, столь трудно образуемые преграды.
Вопреки мнению сладострастных, но слишком невежественных поэтов, половая страсть, как и все иные, есть не благо, а по самой сущности своей несчастие. До такой степени в жизни преобладает несчастная любовь, что счастливые ее случаи кажутся неестественными, не верными действительности. На Ромео и Джульетту было бы досадно смотреть, если бы это была счастливая, не трагическая любовь. Только мучения молодого Вертера, только гибель Маргариты (в ‘Фаусте’), только безумное горе Офелии или Медеи, — словом, только несчастье любви придает ей серьезный интерес. Необходимо вызвать в зрителе великое сострадание, чтобы он простил любовному роману присущую его природе недостойность. Только буржуазная, тупая публика может без скуки смотреть на сцены счастливой влюбленности, на банальные беседы под кустами сирени при луне, со вздохами и поцелуями. Но даже и такая публика заснула бы во втором же действии, если бы к любовной фабуле авторы не примешивали посторонних пряностей — измены, ревности, семейных ссор, — которые суть те же страдания, только пониже сортом, чем в трагедиях, и как все нечистые страдания вызывают не доброе, а скорее злое чувство в зрителе, чувство удовлетворенного эгоизма. И половая любовь дает неисчерпаемую почву для сатиры, комедии и эпиграммы. Любовных идиллий, буколик, пасторалей больше не пишут: Феокрит показался бы теперь слишком ребячливым, и в нем для современного читателя, как в ‘Песне Песней’, интересен только эротический оттенок. Как трагическое в великой литературе, так скабрезное в мелкой играют роль необходимых пряностей любви, без которых она сама по себе непереварима.
XIII
Половая любовь, в типической ее форме, имеет все признаки мании, иногда тихой, но нередко и буйной. Эта страсть делает человека нравственно слепым и умственно как бы ошеломленным. Человек теряет способность различать добро и зло, красивое и безобразное: все в предмете его страсти ему кажется прекрасным. Он лишается лучшего человеческого дара — дара понимания, совесть и разум его как бы парализованы. И не только в отношении любимого человека: во всем, что так или иначе прикасается к его любовной истории (а с нею прикасается ведь весь мир, по понятиям влюбленного) — во всем все отношения перестраиваются на главный мотив: способствует данная вещь его любви или нет. Если способствует — она прекрасна, если нет — отвратительна. До влюбленности, напр., вы глубоко любили брата, сестру, мать, друзей, любили законы нравственности и Бога, давшего эти законы. Но влюбились вы — и если эти брат, сестра, друзья, мать говорят против вашей страсти — вы чувствуете к ним враждебность, вам они начинают казаться врагами. Законы нравственности кажутся сомнительными, Бог — чем-то холодным и чуждым, вы стараетесь забыть Его и может быть станете доказывать, что Он не существует. Нравственно слабый человек, если он влюблен, совершает любую низость для осуществления своей страсти — ворует, изменяет долгу супружескому, бросает детей, убивает, клевещет, извивается как гад — лишь бы достигнуть заветной цели… Разве это не напоминает сумасшествия с его иногда поразительной, всегда злой энергией?
Половая любовь порабощает: вот одно из ее жестоких свойств, отравляющих радость обладания. Любовь требует всего человека, а взамен этого не может дать и половины. Мы хотим, чтобы та, которая нас любит, только нас любила бы, только о нас неизменно думала бы… и горевала бы. Да, наносить страдание любимому существу почти непременное условие этого рода любви. Если любящая вас особа безусловно счастлива этой любовью, вы не вполне этим удовлетворены (вообще человек не любит чужого счастья, завидует ему), и вам захочется хоть на время лишить своего друга этой радости, отнять кубок от его рта, чтобы он тем острее ощутил жажду. Бессознательно мы чувствуем, что удовлетворение граничит с пресыщением и спешим предупредить его. Если же друг не испытывает больших страданий от нашей холодности, мы сами начинаем страдать. В этой игре двух самолюбий, двух жажд повелевать проходит вся поэма половой связи. Каждый хочет быть господином в этом союзе, и отсюда столь печальная грызня супругов, часто состарившихся в общей спальной кровати. Ни тот, ни другой все еще ‘не хочет покориться’, т.е. оба, значит, все еще хотят покорять один другого.
Ни одна страсть — кроме разве скупости — не возбуждает столько ненависти к людям, как влюбленность. Кто не испытал мучений ревности, не знает, что такое нравственные страдания. Сравните Гамлета и Отелло. Бедному мавру нечего притворяться безумным: он уже безумен от горя, и трагизм его безумия в том, что он собственноручно убивает ту, которая для него милее собственной жизни. В какой страсти это еще возможно? Малейшее подозрение — и весь душевный мир влюбленного настраивается на месть и злобу: к ней, изменившей, к ее сообщнику, ко всему человеческому роду. Бывают жестоки дуэли из ревности (из всех страстей чаще всего половая любовь ведет к кровавой развязке), но надо поглядеть на ярость деревенских Отелло, чтобы получить понятие об остервенении, к какому приводит ‘любовь’, причем как бы для верха низости и окончательного торжества зла женщина, как самка у дерущихся львов, иногда охотно отдается победителю. Вспомните Лауру из ‘Каменного гостя’. Половая подлость поистине неизмерима.
Никогда человек — если он не исключительно порядочный человек — не лжет себе и людям столько, как когда он влюблен. Ах, я влюблен, поглядите на меня, я влюблен! Как я нежен и задумчив, как я пылок и интересен! И вот, едва увлекшись, молодой человек или женщина стараются всеми силами размазать как можно шире крупицу этого чувства, взвинтить его всемерно и прокричать о нем где только возможно, пококетничать, порисоваться. Потому-то в каждом романе, каждой стороне бывают необходимы конфиданты, на груди которых можно было бы излить слезы блаженства или горя, похвастать тем или другим. Влюбленность замечательно нескромна, хотя касается самого запретного из плодов. Только решительное отвращение всех к этой нескромности (когда она не наша) сдерживает ее в границах приличия, иначе влюбленный готов был бы весь мир сделать партером для своей сцены. Ни в одной похоти эгоизм не кричит так фальшиво и так громко, как в половой любви. Ни одна страсть столько не похожа на психоз, как эта ‘любовь’.
XIV
Половая любовь тотчас принижает обоих влюбленных: из существ свободных, отзывчивых на все впечатления мира, способных всем интересоваться, любовь делает каких-то маньяков, связанных половою idee fixe, вне которой уже нет жизни. Влюбленный ведь только о ней и думает, она одна перед его духовным взором, он к ней только и тянется. Влюбленному герою не до подвигов, не до человечества, не до друзей, не до Бога и своей судьбы. Как запойный пьяница, он жаждет одного, и все остальное ему ненужно. Укажите мне пример, где бы половая любовь, как лгут поэты, вдохновляла на великие дела, где бы она вызывала подъем благородных чувств? Я наблюдал обратное: половая страсть всегда только удваивает эгоизм и возбуждает не добрую, а злую энергию человека. Влюбленные рыцари, как самцы в борьбе за самку, совершали чудеса храбрости, т.е. способности драться и истреблять, но не делались уступчивее и великодушнее. Богатыри даже физической силы, как Самсон и Геркулес, гибли жертвой этой страсти. Сколько героев пало за Елену Аргивскую, за порицание которой был ослеплен Гомер! Сколько царей, начиная с Соломона, теряли мудрость и долг свой в сетях этой страсти! Сколько пророков — кончая Иоанном Крестителем, сколько царей мысли были погублены из-за женщин. Вспомним наконец близкие к нам ужасные жертвы в лице величайших наших поэтов. Переберите всех великих людей и назовите хоть одного, которого бы не талант, а любовь сделала великим — а маленькими, по крайней мере меньшими себя она делала многих. Ни в биографии древних мудрецов, в жизни Будды, Конфуция, Сократа, Платона и т.д., ни в жизни апостолов и святых, ни в жизни гениев нашей новейшей цивилизации мы не видим сколько-нибудь благотворного участия той формы любви, о которой здесь речь. Ни одному ученому, философу, художнику половая любовь не подсказала ничего доброго, и я думаю вопреки ходячему мнению, даже поэты всего менее способны работать, когда влюблены. Они хорошо описывают любовь — но уже после нее, когда она остынет, так как в период самой любви дух настолько встревожен, что творчество невозможно. Любовь Данте, Петрарки? Но их любовь грех назвать ‘половою’ — до такой степени она была бесплотной. Про них можно только сказать, что влюбленность, как она ни жестоко измучила их, все же не одолела огромного таланта их, который без любви нашел бы, вероятно, еще более блестящее приложение. Великие поэты самое великое падение, какое они могли вообразить, приписывали любви плотской. Именно этою любовью Мильтон объясняет падение первого человека, а Томас Мур — падение ангелов (‘The loves of Angels’).
В Евангелии, где дана мера нравственной жизни, нет и намека о возможности в совершенном человеке той человеческой страсти, которую поэты воспевают как ‘божественную’. В беседах Христа с самарянкой, Марией, сестрой Марфы, с блудницей и др. дан высокий образец святого отношения к женщинам, как к сестрам, кто бы они ни были. И это безусловное отсутствие ‘божественной’ страсти особенно пленительно. Наоборот, Моисей очень теряет от эпизода с эфиоплянкой. Индийский Кришна, кроме своих жестокостей, крайне роняет земную миссию свою любовными похождениями с пастушками. В числе других грубых черт Магомета особенно принижает его связь с женщинами после Хадиджи. В истории Лютера факт, что он поспешил жениться, сняв с себя монашество, делает фигуру этого ‘пророка’ совсем прозаическою. До какой степени высоты поднимается Сократ в глазах даже развратного Алкивиада, отказавшийся от половой страсти (см.’Пир’) и какою лишнею, совсем ненужною чертою его жизни является сварливая Ксантиппа. Никто не скажет, что и ближайшие к нам великие люди, вроде Байрона, Гете, Пушкина и пр., что-нибудь выиграли от связей с женщинами, тогда как отсутствие этих связей украшает биографии Канта, Ньютона, Спинозы и многих других мудрецов. Верный инстинкт подсказал молодому Будде бросить свою жену, как и подвижники всех стран, веков и религий не без основания отказываются не только от ‘божественной’ страсти, но и самой возможности иметь ее. Неужели многовековый опыт этих богатырей нравственного подвига так-таки ничего не значит в вопросе о достоинстве половой любви?
XV
Половая страсть сближает тела, но иногда поразительно разъединяет души. Бывает так, что муж и жена — оба порядочные, умные, милые люди и могли бы быть превосходными друзьями, если бы не плотская связь, которая, как оковы, которыми приклепаны друг к другу два арестанта, обоим мешают и обоих раздражают. Тот же муж и та же жена в чужом обществе так приветливы, любезны, даже задушевны со всеми, только не друг с другом. Оставаясь наедине, они молчат, точно вычерпали друг друга до дна и безусловно ничего интересного уже не ожидают найти один в другом. Но так как пустота давит иногда больше, чем материальное тело, то эта пустота раздражает, каждому хочется выйти из нее, вызвать в сожителе хоть искру жизни. И вызывают эту искру грубо, как бы высекая ее из кремня, — не куском железа, а железными ударами слова. Вспыхивают осколки сердца, оно чувствует боль, завязывается сцена с взаимными укорами и клеветой, каких ни муж, ни жена не сделали бы никому из совершенно чужих людей. Потом половая похоть опять их тянет друг к другу, идут объяснения, слезы, наступает надорванный, неискренний мир, затем опять чувство пустоты, опять ссора и т.д. Удивительно, до чего такая ‘любовь’ мешает дружбе, вместо того, чтобы создавать ее.
Половая любовь — страсть столь тяжелая, что даже для непорочных душ нуждается в поддержке иного, величайшего интереса — деторождения. Хоть эта любовь вовсе не нужна для появления потомства, хотя цель этой страсти — как всякой другой — она сама, а не последствия ее, — но нравственные люди чувствуют, что стыдно отдаваться половой любви ради нее самой и стараются оправдать себя желанием детей. Породив существо, ради которого будто бы пережита буря чувств, с волненьями, напряженьями, страхами и надеждами, достигнув физиологической цели, любящая чета значительно успокаивается, переносит свое внимание с себя на третье существо, и как всегда в подобных случаях, чувствует облегчение. Гора эгоизма спадает с плеч. Есть, наконец, отвлекающее от мании средство, есть нравственная цель дальнейшего сожительства. И я думаю, это самый счастливый момент всего романа, самый спокойный и осмысленный. Дело сделано, и работники воли Божией чувствуют гордость отдыхающих от труда людей. В этом периоде меньше огня и восторга, чем в эпоху зарождающейся любви, меньше упоительных и смутных предчувствий, но больше нежной радости, умиления и уважения друг к другу. ‘Только утро любви хорошо’, говорит поэт. Да, утро, и не слишком поздний вечер, тот час, когда еще достаточно света и теплоты, но палящий зной уже схлынул, повеяло живой прохладой. В любви, как и во всем прочем, гораздо лучше некоторый недостаток, чем преувеличение, ведущее к пресыщению. Ослабевает страстная любовь — и из-под гнета ее начинает выпрямляться придавленная было дружба, уважение, доверие, — хорошие человеческие отношения, единственные хорошие, какими держится всякий союз.
XVI
Что же такое половая страсть. Я думаю, она есть простой психоз, развивающийся на почве половой потребности, болезнь вовсе не нужная ни для акта зачатия, ни для восполнения типа, ни для сохранения его, ни для усовершенствования, как фантазируют некоторые философы. Для всех перечисленных целей достаточно простого полового влечения, управляемого совестью и вкусом. Даже там, где ни совесть, ни вкус не принимают участия в соединении особей, — например, в культурном животноводстве, жизнь рода не только не прекращается, но даже выигрывает в сравнении с дикими условиями полового подбора, где допустима ‘страсть’. Хозяева не дожидаются того, чтобы самец выбрал самку по своему вкусу и соединился с ней, напротив, они этого боятся и не допускают. Они сами подбирают пары, и этим только приемом тип восполняется и совершенствуется. То же и среди людей: в тех племенах, где жен добывают насильственно, где берут в плен самых молодых, сильных, красивых, где мужчины соединяются с ними не добиваясь любви ни их, ни своей, довольствуясь лишь удовлетворением плоти, — там расы не ниже, а физически даже выше, чем у народов, где в браке участвует половая страсть, и где влюбляются далеко не в самых здоровых, красивых и сильных. То же видим у народов, где брак решается выбором родителей: физический тип там нисколько не хуже, чем у нас, — стоит сравнить поколения наших прадедов с нами самими.
Я, конечно, отнюдь не сочувствую насильственному сближению полов, выбор жениха и невесты должен быть безусловно предоставлен им самим (хотя и при самом живом участии родителей). Но я думаю, что нынешний порядок — когда ищут половой страсти, а не дружбы, есть вовсе не добровольный выбор. Половая любовь является часто величайшим насилием над обеими сторонами, заставляя сходиться людей совершенно неподходящих друг к другу, глубоко чуждых. Половая любовь не только не самый верный инстинкт для наилучшего подбора расы, но скорее самый неверный. Как психоз, как помрачение разума, любовь парализует все соображающие и взвешивающие способности, лишает человека возможности сделать правильный выбор. Будучи гипнозом, развивающимся на половой почве, любовь, подобно всякому гипнозу, заставляет пораженного субъекта принимать одно существо за другое, мел за сахар, дерево за медведя. Поглядите на любовную историю великих людей. Казалось бы, все женщины, знавшие Шекспира, Гете, Данте, Мольера, Гейне и др. — должны бы были именно в них влюбляться, их выбирать для продолжения рода, — и что же: эти лучшие из лучших встречали или отказ в любви или самую черную измену. Шарлотта Буфф отвергает Гете и влюбляется в ничтожного Гестнера, возлюбленная Шекспира, которой посвящены дивные сонеты, отвергает великого человека и отдается какому-то мальчишке, Беатриче отвергает Данте и выходит замуж за какого-то буржуа. Наоборот: великие люди, ослепленные страстью, женились часто на ничтожных женщинах (например, тот же Данте, женившийся на Джемме Донати, или Мильтон, не говоря уже о жене Сократа). Такие ошибки бесчисленны и всякий их может наблюдать, сами влюбленные, когда спадет гипноз, поражаются, до какой степени они были слепы, и говорят, что их ‘черт свел’. Дарвинисты кричат упорно о ‘подборе’ породы, об усовершенствовании ее, закрывая глаза на беспрерывную порчу породы тем же половым подбором. Смешайте два табуна, породистый и дикий, и вы увидите, что половой вкус не оградит лучшую породу от смешения, и тип непременно будет испорчен, если не вмешается хозяин стада. И в человеческом обществе разве мы не видим постоянного искажения типа под влиянием страсти, соединяющей сильных и слабых, умных и глупых, красивых и некрасивых?
Если бы половая любовь была нужна для деторождения, она возникала бы в период наибольшей половой зрелости, т.е. от 25 до 35 лет. На деле же она несравненно чаще является в юношеский возраст, начиная от 16 лет и даже раньше. Данте (Vita Nuova) говорит, что когда он страстно влюбился в Беатриче, она начинала свой девятый год, тогда как он его ‘уже оканчивал’. Лермонтов чувствовал себя глубоко влюбленным в 10 лет. И эта первая любовь бывает не только серьезной, но иногда трагической. Тут всего возможнее самоубийства от любви. Вспомните, что Ромео и Джульетта были почти дети, ей не было и 14 лет, а у Ромео это была уже не первая любовь. Таким образом, половая страсть возникает иногда задолго до половой зрелости, она является как бы психозом созревания, смутным отзвуком того нервного брожения, которое в человеке только что начинает слагаться. Любовь в зрелом возрасте, от 25 лет, возникает редко с юношескою пылкостью, она здесь гораздо уравновешеннее. Сближение полов в этом возрасте чаще всего решает телесная потребность и душевная симпатия: соответствие вкусов, характеров, привычек и т.п. Это эпоха браков ‘по расчету’, какими и должны быть браки, если слово ‘расчет’ понимать в нравственном смысле. В этом возрасте разум принимает значительное участие в сближении полов, и потому такое сближение не столь легко и безоглядочно. Настоящая типическая любовь снова становится возможной при начале полового увядания, лет около 40, в эпоху ‘второй молодости’, когда ‘седина в бороду, а бес — в ребро’, по наблюдениям народной мудрости. В предчувствии климактерического кризиса женщина снова ищет увлечений, мужчина снова способен на безумие. И, как известно, эта старческая любовь самая тяжелая и трагическая. Помешательство от любви здесь всего возможнее.
Таким образом, половая любовь в острой ее форме вовсе не совпадает с половою зрелостью, она возникает преимущественно или когда половая сила слагается, или когда она разлагается. Это подтверждает мою догадку о том, что любовь есть психоз на почве неуравновешенной функции.
XVII
Я уверен, что как ни стараюсь выражаться ясно, меня непременно обвинят в ‘отрицании’ половой страсти. Но я этой страсти ни отрицать, ни утверждать не могу, она — явление природное, в своем корне от нас не зависящее. От нас зависит лишь то или иное отношение ко всякому явлению, и мне кажется, к половой любви у нас установилось отношение ложное и недостойное. Половая любовь существует, как все другие страсти, но как они, — она должна быть развенчана, с этого идола должны быть сняты драгоценные украшения и пышные краски, чтобы всякий видел, что это не бог, а простое дерево. Как идолу придает способность обманывать людей его человекоподобие, подобие жизни, так и половой любви — ее некоторая аналогия с настоящею любовью. Следует убедиться, что это лишь формальное сходство, и подобно тому, как идеально-красивая мраморная статуя все же не человек, так и идеальная половая любовь все же не есть нравственное чувство. Всякое нравственное чувство бескорыстно и нематериально, оно — вне тела и не для тела, а половая любовь вся в теле и для него. Надо убедиться, что при всей сладостности этой страсти и при всей остроте ее печалей, это не подъем души, а упадок ее, не здоровье, а болезнь: особая психопатия и даже мания, возникшая на физиологической почве, подобно душевным болезням, развивающимся вследствие голода, жажды, алкогольного отравления и т.п. Половая любовь имеет ту же нравственную природу что и сластолюбие, обжорство, тщеславие, или как скупость, жажда наживы, когда человек охватывается безумным влечением к вещам или деньгам, ему совсем ненужным. Скупость тоже, если хотите, ‘божественная’ любовь, ибо дает ощущения скупцам столь же сладостные, как и влюбленным, и столько же мучений, конечно…
Я чувствую, что говорю для многих неприятные вещи, но надо же каждому юноше и девушке, вступающим в жизнь, ясно знать не только об ожидающих их волшебных снах, но и о горьких разочарованиях после них, о тяжелой драме, которою почти каждая любовь сопровождается с такою неизбежностью, как сладкие грезы опиофага (наркомана — прим. ред.) — последующим похмельем. Половая любовь есть страсть столь тяжелая, что нужен большой запас нравственных сил, чтобы достойно встретить и перенести ее благополучно. К этому периоду жизни нужно готовиться со страхом, как к великому испытанию. Родители обязаны дать детям элементы здоровой любви — физическое здоровье, невинность, нравственную крепость, конечно, сколько это во власти родителей. Но и сами юноши должны серьезно, очень серьезно вдумываться в то, что им предстоит, и собираться с силами. Как спартанские и римские юноши задолго до битвы укрепляли свое тело, развивали в нем ловкость и искусство владеть оружием, так и современные — в числе жизненных битв, которые должны предвидеть, должны готовиться особенно серьезно к первой, решающей всю судьбу рода встрече с женщиной. От того, каким образом поведут себя обе стороны, поступят ли они благородно или низко, зависит счастье не только их, но и бесчисленных возможных поколений от них. Ведь именно для них только и необходимо соединение полов, для их вызова к жизни. Какой торжественный, таинственный момент! Какую священную ответственность берут на себя молодые влюбленные, сколько интересов — и каких бесконечных — им вручено судьбой! Единственные представители своего рода в этом мире они призываются к соединению как бы бесчисленным сонмом невидимых, родных им душ, жаждущих бытия, осуществления своего в материи. Каждая пара человеческая венчается как бы на царство среди народа, который пойдет от нее в глубь времен, каждая пара стоит в начале нового человеческого мира, на который наложит свою печать их душа и тело, их совесть и пороки. К великому таинству, творящему жизнь, следует приступать со страхом и трепетом, с молитвенным настроением совести, дабы ничем не замутить источника жизни, не отравить его потока, бегущего в вечность. Величайшая чистота здесь требуется, вся доступная человеку святость. Писатели, поэтизирующие половую страсть, внушающие людям легкомысленное отношение к ней, совершают грех соблазна, которому нет и имени.
XVIII
К половой жизни надо готовить юношей не так, как теперь готовят их безнравственные поэты и беллетристы, — не соблазнительными, тонко порнографическими картинами упоений, будто бы божественных, а в сущности животных, а так, как их готовили в старину в хороших семьях. Тогда берегли не только физическую, но и психическую невинность юношей как зеницу ока, старались им не давать никакого понятия об этой стороне жизни, скрывали половую любовь, как нечто постыдное, в глубокой тайне. Тогда инстинктивно понимали, что ‘придет пора’ и все откроется, но лучше, чтобы это открылось людям взрослым, с созревшею волею и разумом, с укрепившимися понятиями чести, с привычкою относиться к лицам другого пола безукоризненно и бестелесно. Охраненный от всяких половых раздражений юноша вырастал свежим, чистым и сильным, как молодой бог, во всем достоинстве красоты своей, во всей святости воображения. Он вступал в жизнь во всеоружии для встречи с тою, которая нужна для его жизни, если его охватывала страсть, он не знал, что это такое, и потому она была у него искренней, как Дафнис и Хлоя, влюбленная пара мучилась — и не догадывалась, что им нужно, влечение имело время созреть, обуздываемое всеми силами души, и наконец, разрешиться естественно, как падает созревший плод, готовый для новой жизни. Только такая страсть — как все невольное, превозмогшее все преграды, имеет правильное течение, наименее опасное для остальной жизни. Только при условиях, когда эта страсть обуздывается неведением, стыдом, убеждением в ее недостойности для человека и привычкою чистоты, только при таких преградах разлившаяся похоть может быть удержана в узком русле, не затопляя собою всей области духа.
Скажите по совести, сознается ли все это достаточно ясно всеми родителями, и сильна ли у нас та дисциплина, нравственная и гигиеническая, которая обеспечила бы детям счастье пола?
В любви плотской — пафос животной жизни, как в мысли — пафос духовной. Оба эти полярные сияния души крайне редко озаряют жизнь во всей роскоши своих красок. Как полярное сияние для жителей умеренных стран, счастье любви и мысли почти неизвестно людям испорченным — с оборванными, так сказать, электродами: их внутренняя энергия не доходит до степени свечения, не дает искры. Грустно и странно видеть большинство теперешней молодежи, хилой, с землистыми, впавшими лицами, с потухшим взором, с хриплым голосом. Они надорваны во всех отношениях — и может быть особенно в том нежном и тонком, которое называется половою функцией. В пугливых и вместе наглых взглядах, которые они бросают на женщин, можно прочесть повесть тайных грехов, повесть скверного опыта и поругания всех святынь, какие есть на свете, потому что нет глубже кощунства, как грязный взгляд на половую жизнь. Любовь плотская оказывается счастьем слишком сильным для испорченной теперешней расы. Дафнис и Хлоя — оба прекрасные и невинные, полные свежих, питательных — сказал бы я — соков молодости, ничем не отравленных, — Дафнис и Хлоя могли пережить томление этой страсти безнаказанно, для них эта болезнь роста была не опасна, как прорезание зубов для здорового ребенка. Естественная плотская любовь, подобно бурному предчувствию двух туч, заряженных противоположным электричеством, есть немое и тягостное напряжение, она есть темный физиологический и — вернее — даже химический процесс. Но овладеть химическим процессом не так-то легко: тут нужно величайшее внимание, соблюдение множества самых деликатных условий. Соблюдите их — получите драгоценный продукт, энергию укрощенную, введенную в живую систему. Иначе — взрыв, катастрофа или, что чаще, длительное, гнойное разложение…
XIX
Высшее благо человека требует, чтобы тело было средством духа, и когда какая-нибудь телесная потребность вдруг становится целью существования, это уже предвестие гибели. Всем потребностям тела должен быть обеспечен необходимый минимум, но все, сверх этого минимума, есть уже ущерб для духа. Когда какая-нибудь потребность разрастается, все другие должны вступить в коалицию против нее и дружным сопротивлением удержать нужное в границах необходимого. Из всех потребностей, кроме, может быть, голода, самая могущественная — половая страсть, и для обуздания ее нужно особенное напряжение остальных сфер духа: здесь особенно необходима нравственная подготовка. Нужно заранее, со дня рождения, сделать все, чтобы юноша в половой любви оказался хозяином этой страсти, а не рабом ее, а ведь у нас именно проповедуется рабство, добровольное и безоглядное подчинение ‘любви’. К половым утехам мы готовим детей наших с ранних дней, вводя их в тот ‘культ любви’, которым живем мы сами. Родители при детях целуются и обнимаются, говорят нежности о глазках и губках, ссорясь — при детях — упрекают друг друга в любовных изменах, при детях завязывают любовные интриги, ухаживают или принимают ухаживанья, при детях, сами любуются сладострастными картинами, статуями, романсами, читают сами и дают читать детям любовные романы, заставляют их заучивать любовные стихотворения, как ‘образцы словесности’. С ранней юности при детях оценивают их наружность, украшают их и наряжают, учат танцам, говорят о будущей свадьбе. Сами тонко развращенные, мы втягиваем в свою нравственную грязь едва вышедшие из иного мира чистые души… Немудрено, что уже десятилетние гимназисты пишут любовные записки знакомым девочкам, — не твердые в половом чувстве еще более, чем в грамматике. Так называемый ‘тайный порок юности’, губящий бесчисленное множество детей, вызывается наследственным сладострастием, воспитываемым в ряду поколений, а также тем культом любви, которым окружены дети. Надорванное в самой завязи своей, раздраженное половое чувство и сумасшедшее представление, будто любовь есть Цель жизни — вот с чем вступает юноша в свой критический возраст. Природа, наконец, посылает ему половую зрелость и он распоряжается ею как молодой мот, в руки которого попали большие средства…
XX
Самые высокие интересы человечества требуют, чтобы половой культуре был положен конец, или если хотите, чтобы теперешняя дикая половая культура, столь похожая на распутство, сменилась культурою разумною. Необходимо, чтобы были уничтожены те условия, которые извращают половую потребность в похоть, в страшную болезнь, которая, при всей жестокости, в значительной мере искусственна, как психоз, вызванный древним и достаточно отжившим культом. Для брака, для семьи, для нравственного счастья нужна не половая страсть, а целомудрие, необходима совесть, разум, любовь братская — все то, что нужно вообще для жизни.
‘Брак — любви могила’, говорит ходячая, но глубокая пословица. Влюбленность, перестав быть невинной, умирает. Она сменяется часто равнодушием, нередко отвращением, или же животным половым аппетитом, переходящим столь часто в обжорство со всеми последствиями обжорства — пресыщением, расстройством органов и т.п. И только в том случае, если оба супруга нравственные люди, их сожительство — как всякое сожительство хороших людей — превращается в дружбу, в бескорыстную привязанность, подобную дружбе матери к сыну или сестры к брату. Устанавливается любовь духовная, которая возникла бы и без полового участия (которое чаще препятствует такой чистой любви). Романисты делают грубую ошибку, продолжая невинную, ‘первую любовь’ долее брака. Потребность такой влюбленности со стороны иных пожилых мужчин и дам, испытавших уже ‘все’, есть вид разврата: разврат ведь и состоит в желании повторять неповторимое, возобновлять жгучие ощущения уже тогда, когда огонь погас, растягивать то, что по природе своей мгновенно. Физический развратник, вычерпавший себя до дна, прибегает к воспоминаниям: он воскрешает в своей памяти картины прошлого, если же память и воображение изменяют, он обращается к особого рода секретной живописи или секретной литературе. Совершенно то же делают более тонкие, психические развратники, если к старости не могут угомониться и все еще мечтают о нежных объятиях, страстном шепоте под трель соловья, о горячих поцелуях и т.п. — они возвращаются к сладостным романам плохого разбора или заводят себе умышленно такие же ‘романы’. Не настоящие, конечно, а так сказать — маргариновые, но все же романы, хотя от них, как от маргарина, не остается ничего, кроме душевной изжоги.
Когда человек созревает для брака, ему — если он не весь поглощен высшими интересами — сойтись с женщиной нужно, но не для половой любви, а для того, чтобы уже навсегда отказаться от любовных передряг, отвлекающих от правильной жизни. Любимая женщина для мужчины (как и обратно) должна служить громоотводом, спасительным щитом от беспокойной страсти. Он и она призваны беспрерывно погашать разгар животности друг друга, чтобы тем беспрепятственнее светил иной, духовный свет их жизни. Брак безукоризнен и свят, если между мужем и женой, при физической симпатии, возникает искренняя дружба, как между равными (какая желательна и между ‘чужими’, так как все родные, нет чужих). Дружба, если она серьезна, вполне достаточна, требовать еще какой-то особой половой любви значит требовать животного чувства, ставить его выше человеческого. Требовать разрыва одной связи вследствие другой, возникшей любви это значит притягивать к себе молнии, а не отвлекать их. Для большинства людей, по слабости их, брак нужен, но не для половой похоти, а для ослабления ее возможного предела. ‘Брак — любви могила’, — да, и это одна из лучших целей брака, его нравственное оправдание.
Конец
СУЕВЕРИЯИПРАВДАЛЮБВИ
Часть I
I
Что думают о любовной страсти образованные люди? Что думали о ней выдающиеся философы, ученые, поэты?
Древние мудрецы, пророки, вероучители едва удостоивали половую любовь своего презрения, они не останавливались даже на выяснении этой страсти, не отличая ее от порока. Древняя мудрость, более близкая к природе, чем наша, как бы стыдилась заниматься этой бурной похотью, не жалея громов на нее и ее источник — женщину. Читайте Библию — и вы поразитесь, до какой степени еще в глубочайшей древности половая страсть расстраивала жизнь, и сколько требовалось напряженного внимания, чтобы обуздать ее и обезвредить. В разные эпохи и цивилизации, у всех почти народов наряду с сладострастным культом раздавалась проповедь полного отрицания половой жизни, проповедь сурового аскетизма, доходившего в некоторых случаях даже до окончательного разделения человеческого рода на два как бы враждебных лагеря. В общинах, стремящихся к совершенству жизни, к божественности ее, оба пола навеки разделены и никакое общение между ними не допускается во избежание ‘соблазна’. Этот трагический культ подавления страсти вызван высокою потребностью души, но свидетельствует скорее о поражении духа, нежели о победе его над плотью, как и обратный, сладострастный культ. Достоинство жизни — не в разделении, а в союзе людей, не в принудительной святости, а в искренней, невинной чистоте, как у детей, для которых целомудрие легко и естественно. По нравственной слабости человечество до сих пор не достигло этого идеала, колеблясь между отрицающими его крайностями. Но аскетический культ захватывал собою лишь ничтожную часть общества, людей избранных, тогда как противоположный, сладострастный культ господствует над массами, именно он повинен в общепринятом, глубоко ложном взгляде на любовь, в суевериях, которыми окутана эта страсть. Современная мысль оказалась здесь даже бессильнее древней. Как всякий предмет культа, половая любовь наименее освещена сознанием: чем больше уделялось внимания ей, тем она делалась все священнее и неприкосновеннее. Дошло до того, что критический взгляд на половую страсть, как и на всякий предмет культа, считается кощунством, раз установившийся, неподвижный канон любви принимается на веки бесспорным, для всех обязательным. Как и во всяком идолопоклонстве, здесь допустимо одно: поклонение, и в формах этого поклонения разрешается всякое преувеличение. В эту сторону обыкновенно и устремляется ум: стесненный в критике, направленный исключительно на похвалу, он в восторгах пред любовной страстью не знает уже меры. Как во всяком устаревшем культе, получается понимание предмета до такой степени одностороннее, что в нем не осталось и тени правды. Кончается тем, что столь жизненное и яркое явление обволакивается туманом самого пошлого суеверия, живой дух явления замирает в ‘букве’, в книжной формуле, которой гипноз на целые века делается неодолимым. О половой любви редкие люди в состоянии говорить спокойно, как магометане при слове Мекка, мы при слове ‘любовь’ испытываем потребность проделать все то, что требует вековой культ любви: вздохнуть, принять нежный, задумчивый вид, произнести что-нибудь напыщенное или слащавое. Нам кажется, что это наше собственное, искреннее отношение к любви, а на самом деле это только обряд, машинально проделываемый нами по раз принятому образцу. Поэтому, очень трудно услышать о половой любви что-нибудь искреннее и свежее. Даже иные серьезные моралисты, как Эмерсон (в ‘Опытах’) или Адам Смит (в ‘Теории нравственных чувств’), заговорив о любви, начинают как-то приторно сюсюкать и пускать слюнки… Правда о любовной страсти доступна не образованному обществу и не его умственным вождям, а или людям высокого нравственного развития, или художественному гению, или грубому Цинизму людей, освободившихся от всякой морали.
Что думают о любовной страсти образованные люди? Недавно издана небольшая книжка на русском языке: ‘Любовь конца века’. Составители ее приглашали многих писателей, художников, ученых и артистов высказаться о любви. Составился любопытный хор, где целая толпа пожилых господ и дам рассматривают слепого бога, будучи в большинстве сами с завязанными глазами. Позвольте познакомить вас с их взглядами.
II
‘Любовь так же велика и таинственна, как смерть’, — заявляет один поэт, адвокат и критик. ‘Любовь — царица мира! Она все’, — восклицает один актер. ‘На свете одна любовь сама по себе, an und fur sich, — все остальное только для нее’, — пишет один редактор и беллетрист. ‘Любовь это тот центр, то солнце, вокруг которого теснятся все побуждения человеческой души, все проявления человеческой воли’, — заявляет другой писатель. ‘Что такое любовь? — захлебывается от восторга один автор исторических романов, седой и древний старец, — для полноты этого ответа недостаточно исчерпать все лексикальное богатство всех языков, наречий, подречий и говоров всего мира. Любовь — это мировой закон, такой же неизменный и непостижимый, как закон мирового тяготения… Любовь это основной закон жизни, дыхания всего живущего’ и пр. и пр. Один старый газетный критик коротко, но внушительно заявляет: ‘Я признаю любовь силою равною теплу, свету, электричеству’. Видите ли, даже не подобною силою, а равною! — ‘Любовь, как инстинкт, единственный фактор жизни’, — кричит одна пожилая беллетристка, а один старый профессор истории и публицист впадает просто в какие-то конвульсии восторга, в какой-то бред о любви, который я даже и разобрать не в состоянии.
Некоторые писатели, впрочем, взглянули серьезнее на вопрос. Любовь, по мнению одного знаменитого романиста (Золя), ‘наблюдается в двух формах: пассивизма и садизма. Любовь первого рода — любовь подчинения, рабства, поклонения. Пассивист готов переносить с радостью все пытки и истязания от любимой руки. Это любовная кротость и покорность, доведенные до апогея. Садист сам должен истязать и тиранить любимое существо. Он может любить и обожать только то, что поддается его любовному самодурству. Это — любовный деспотизм и насилие… Такова современная патологическая любовь. Нормальная любовь имеет характер смешанный, пассивно-садический’… По другому автору (Мор Иокаи), любовь есть сила, торжествующая над умом, она — ‘победоносный враг логики, она тиранически подавляет царей и народы, созидает и разрушает жизнь, управляет невинностью и пороком, не делая различия между ними’.
‘Любовь — творческая сила всегда и везде, — говорит одна писательница. — Любовь окрыляет мысль, и нервирует падающие силы, дает подъем утомленному духу. А то, что принято называть любовью в современном обществе, не только не творит, а напротив, — разрушает, губит, развращает. Ergo — это не любовь, а прямая противоположность любви, и об этом не стоит ни спорить, ни толковать, так как даже сам ‘св. Аввакум не советует говорить о таких мерзостях’.
Известный немецкий романист (Шпильгаген) называет современную любовь ‘воровскою любовью, она порхает с цветка на цветок, оскверняя их лепестки, не доходя до сокрытой сердцевины цветка’.
‘Все любовные драмы настоящего времени, — говорит один французский писатель, — не более как продукт плоти и самого грубого инстинкта. Такого направления любви следует опасаться. К истинной любви могло бы подготовить нас воспитание. Необходимо развивать в ребенке чувства красоты, идеала, известную мягкость и нежность. Современное воспитание этому совершенно не удовлетворяет. И юноша, и девушка выходят на арену жизни эгоистичными, совершенно неподготовленными к священному культу любви’.
Французы — этот античный народ современности — открыто признают культ половой любви ‘священным’, как это было и в греко-римские времена. И признают это почти все, от покойного Ренана до юнейшего декадента…
Один русский журналист думает, что несчастия любви происходят от современного государственного и общественного строя. ‘В современном обществе, с его государственными законами и культурными потребностями, искушениями, приличиями и т.п., идеальная любовь — величайшее страдание. Истинная любовь редко совпадает с законностью, с общественными формами и обычаями, вследствие постоянной борьбы с этими препятствиями, она часто перерождается в нечто совсем уродливое, смешиваясь с самыми грубыми инстинктами… Любовь стала страданием уже с появлением первых зачатков культуры в человеческом обществе’.
Всех правильнее отнесся к любви один талантливый русский фельетонист: ‘В жизни каждого из нас, — говорит он, — любовь играет самую незначительную роль, и то в ранней молодости. Но в разговорах, в условной лжи нашего существования, в области ‘нас возвышающего обмана’ это по-прежнему великое, значительное и чуть-чуть не святое дело. Для того чтобы поддерживать обман и сгущать туман нашего сознания, существуют целые и многочисленные организации. Одни этот отживший вздор, который едва ли тысячного из нас сбил с пути или на путь направил, перелагают в стихи и прозу, другие облекают его в яркие краски, третьи — в музыкальные звуки, четвертые изображают на сцене, пятые разжигают критическим анализом и пр. пр. Все это искусства, которые кормятся около любви, а все они в общей сложности не составляют для нас того, чем была любовь в доброе старое время — искусства жизни’…
III
Целый ряд писателей и дам высказались в пользу ‘свободной’ любви (т.е. прелюбодейной) и в пользу извращений ее в стиле конца века.
‘Извращение любви, — говорит г. Жюль Буа, — является вследствие желания рельефнее выразить любовь. Если для низменных натур извращение любви является предметом грубого разврата, то для возвышенной души оно представляет неиссякаемый источник мечтаний. Из всех форм современного брака я предпочитаю свободный брак, дающий нам громадные преимущества. Всю жизнь мы не в силах провести с одной женщиной. Мы ищем новых ощущений, новых встреч. Если бы мы ограничились одной женщиной, это было бы лицемерием. Альфред Мюссе подарил Жорж Санд свою меланхолическую музу, но явилась любовь Пьера Леру, — и Жорж Санд узнала социальные идеи. Так и мы, из каждой связи, из каждого брака, из каждого увлечения выносим нечто новое, возвышающее и дополняющее наши мысли и чувства’.
Не подумайте назвать это распутством, это есть не что иное, как ‘священный культ любви’, к которому современные юноши и девушки, к сожалению для автора, недостаточно ‘подготовлены’. Чем больше связей (‘браков’), тем оказывается превосходнее, и менять любовников для женщин и есть настоящая школа развития, своего рода ‘высшие женские курсы’. Жорж Санд, видите ли, не могла иначе познакомиться с стихотворениями Мюссе, с социальными идеями Леру и пр., и пр., как вступив в половую связь с этими авторами. Avis aux dames…
‘Можно любить человека вовсе не зная его, — заявляет г-жа Иветт Гильбер. — Это — любовь воображения. Так я в семнадцать лет полюбила Пьера Лоти, ни разу не видав его. Я думаю, что можно любить несколько раз с одинаковой силой, предыдущая любовь нисколько не ослабляет последующей… Долговечной любви я не признаю, особенно в нашей среде, среди артистов’.
‘…Извращенной любви, — говорит г-жа Отеро, — вовсе нет. Раз я люблю человека и он любит меня, то вполне естественно, что мы оба стараемся выразить наши ласки возможно ярче, необычайнее, разнообразнее… Единственное извращение любви — платонизм… Я полюбила, когда мне было 18 лет и более недели не могла заниматься вздохами, клятвами, флиртом. Спустя неделю, я уже лежала в объятиях милого и принадлежала ему вполне’.
К этим же откровенным взглядам присоединяется и одна старая русская писательница. ‘При существующей выработанности натур, — говорит она, — когда душа человека становится более чуткой и восприимчивой, ни женщина, ни мужчина не могут вполне удовлетворяться чувством к одному. Можно одновременно испытывать искреннюю любовь к двоим, все равно будет ли этот второй женщина или мужчина…’ ‘Друзья дома’ — необходимейший элемент семейного счастья конца века. Умело пользуясь присутствием друга дома, женщина имеет в руках рычаг, могущий доставлять ей все, начиная от возможности мести до… ложи в итальянскую оперу’.
‘Можно ли изменить, любя? — спрашивает писательница и отвечает не колеблясь. — Можно и, пожалуй, должно, особенно в наше время… Самая здоровая и вкусно приготовленная пища надоедает… После легкого флирта, с последствиями или без них, женщина делается нежнее к своему мужу… Ешь белый хлеб, захочется черного…’
‘Говорить мужу или не говорить, если жена полюбила другого?’ Русская писательница утверждает, что умные женщины конца века решают двояко, если любовник беден или не свободен, то мужу не говорят, если же богат и ‘скандал разрыва, даже разлука с детьми будут хорошо вознаграждены и ее ожидает роскошное гнездышко, пара гнедых и другие атрибуты женского счастья, то умная женщина смело сознается в своем поступке’.
Вот какие взгляды существуют в образованном обществе, в среде писателей и артистов на эту ‘святую страсть’. Пусть старомодные, плохие поэты идеализируют ‘любовь’, окружают ее нимбом небесного сияния и чистоты. Современные люди откровеннее: они не считают нужным прикрываться даже фиговым листком. Любовь теперь сводится к половой гастрономии, к возможно разнообразному и тонкому удовлетворению полового вкуса. Все старинные, нравственные элементы любви: верность долгу, стыдливость, дружба и пр. здесь признаются столь же неуместными, как за вкусным обедом. И как это ни страшно вымолвить, правда половой любви на стороне этих утонченных циников. Если признать половую страсть достойной культа, то как всякий телесный культ он ведет непременно к освобождению от совести, т.е. к разврату. Высшая степень разврата — когда душа начинает служить страсти, когда чувственность из телесной становится психическою. Такова она у латинской расы, некоторые слои которой явно страдают эротическим помешательством.
Я не исчерпал и малой доли любопытных идей ‘Любви конца века’, но и этого достаточно, чтобы убедиться, какой тон господствует в мнениях о половой любви. Казалось бы, для всех этот предмет священен, но когда пришлось высказаться определенно, не многие обнаружили святые чувства. Всякий продолжительный культ обессиливает мысль и совесть и не только не увеличивает познания предмета, а усугубляет невежество в нем. Но есть и хорошая сторона в этом: в дряхлеющем культе омертвевают постепенно стороны, скрывающие его сущность, она обнажается, и для людей, не принадлежащих к этому культу, легко видеть подлинную его правду. Как некоторые религии Востока, постепенно старея, впадали в грубое идолопоклонство и раскрывался источник их — эгоизм, так и культ любовной страсти: он обветшал до того, что сквозь рубище когда-то пышных одежд сквозит уже его тело, его животный эгоизм.
IV
При всем отвращении к цитатам, позволю себе привести в дополнение к изложенным выше взгляды на любовную страсть некоторых старых мыслителей. Свидетельство их на протяжении тысячелетий ценно как доказательство, что эта страсть нисколько не изменилась в своей природе.
Будда говорит: ‘Любовь к женщине острее крюка, которым укрощают диких слонов, горячее пламени, она подобна стреле, вонзающейся в душу человека’. В книге ‘Путь к истине’ (Dhammapada) говорится: ‘Из любви возникает горе, из любви возникает страх, кто свободен от любви, для того уже нет печали, для того не бывает страха’. На 29 году жизни Будда покинул свою жену Язодару: тринадцать лет он жил с нею и пришел к необходимости подавить в себе эту страсть. Сущность его великого учения — умерщвление похотей. Буддийские жрецы отказываются, как и католическое духовенство, от всякой половой жизни. Отношение буддизма к любовной страсти всего лучше высказано в легенде о Визадатте. Красавица влюбилась в юношу и умоляет посетить ее. Благочестивый юноша отказывается. За какое-то преступление царь обезображивает Визадатту, и тогда юноша приходит к ней, чтобы утешить ее и обратить к Будде. В другой легенде — о Купале, сыне царя Асоки, этот царевич не отдается влюбленной в него мачехе даже под страхом смерти. — ‘При виде твоего пленительного взора, — говорит женщина, — при виде твоего прекрасного тела и твоих восхитительных глаз я сгораю как стебель соломы при лесном пожаре’. — ‘Откажись от преступной страсти, — отвечает царевич,- эта любовь — дорога в ад’. Она приказывает ослепить его, и он спасает ее от разгневанного отца. В законах Ману говорится: ‘Только те женщины находятся в безопасности, которые охраняют себя от собственного вожделения’.
Столь же возвышенное отношение к любовной страсти — в религии Зороастра. ‘Будьте непорочны как Ормузд, который сама непорочность, — вот весь закон’. Основой закона Зороастра служит чистота слова, мысли и действия. Ему молятся: ‘Ты, Зороастр, дарованный нам в этом мире как защита против злых духов, непорочный царь непорочности, если я оскорбил тебя мысленно, словом или действием, вольно или невольно, воспеваю тебе этот гимн’…
Нравственное учение Конфуция, выраженное в ‘Непреложности середины’, отрицает страсти, как крайности. Считая брак первою обязанностью человека, мудрец Считает основами его не любовную страсть, а взаимное доверие, честность, уважение, правила справедливости, приличия и чести. Брак должен заключаться не по влечению, а по строгому расчету, причем приводится пять оснований, по которым нельзя вступать в брак, отсутствие любви не упоминается.
Екклесиаст говорит, что ‘горче смерти женщина, потому что она — сеть, и сердце ее — силки, руки ее — оковы, добрый перед Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею… Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщины между всеми ими не нашел’. В богатырские времена, когда порода человеческая цвела молодостью, — страсти были ярче и могучее.
‘Подкрепите меня вином… ибо я изнемогаю от любви…’, — кричит в сладострастном исступлении Суламифь (Песнь Песней). Молодой царь и пастушка истощают свою душу в желании выразить томленье тела и блаженство встреч своих и объятий, но среди этих восторгов вырывается у них трагическое признание: ‘Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень на руку твою, ибо крепка как смерть любовь, люта, как преисподняя, ревность, стрелы ее — стрелы огненные, она пламень весьма сильный’.
Тот же мудрец (в ‘Притчах’) предостерегает сына самыми страшными заклятиями от сетей любви всякой женщины, кроме жены своей. ‘Не пожелай красоты ее в сердце твоем, да неуловлен будешь очами твоими, и да не увлечет она тебя ресницами своими. Может ли кто взять себе огонь за пазуху, чтобы не прогорело платье его? Может ли кто ходить по горящим угольям, чтобы не обжечь ног своих? То же бывает и с тем, кто входит к жене ближнего своего…’ Как бы повторяя слова Будды, Соломон так описывает картину обольщения женщиной мужчины: ‘Множеством ласковых слов она увлекла его, мягкостью уст своих овладела им. Тотчас он пошел за нею, как вол идет на убой и как пес на цепь, и как олень на выстрел, доколе стрела не пронзит печени его, как птичка кидается в силки, и не знает, что они — на погибель ее’. Столь же энергические предостережения встречаются у Иисуса сына Сирахова: ‘Отвращай око свое от женщины благообразной и не засматривайся на чужую красоту. Многие совратились с пути чрез красоту женскую: от нее как огонь загорается любовь’.
У еврейских пророков любимое сравнение народа падшего — с блудницей, причем блуд понимался не в смысле проституции или любострастия, а в смысле прельщения, любовного очарования, которое ведет к измене Тому, кому дочь Израиля была обручена по синайскому договору. Любовное увлечение у евреев, как и у других народов, служит завязкою трагедий, разрешавшихся гибелью героев и целых народов. От обольщения жены пал Адам и с ним весь род человеческий, из-за любовного растления человечества был воздвигнут всемирный потоп (Бытие, VI), от него же гибли целые страны (Содом и Гоморра), от него же возникли губительные раздоры в доме Иакова и Давида и пр.
Мудрость первонародов, племен Востока, основателей цивилизации, сводится к одному закону — нравственного совершенства, и в этом совершенстве свобода от любовной страсти считается одним из главных условий.
V
Но этот взгляд на любовную страсть не есть принадлежность только Азии, тех народов, кровь которых как бы воспламенена южным солнцем. Опыт европейских рас приводит к тому же выводу.
Гесиод о происхождении любви повествует следующее. В первоначальном, золотом веке люди жили без женщин в неомрачаемом блаженстве. Когда Прометей принес людям похищенный с неба огонь, ‘ему озлобленный сказал Зевес-тучегонитель… радуешься ты, огонь похитив и мой ум обманувши, но к великому страданию и для тебя, и для грядущих поколений поистине за огонь дам зло, которому все душевно радоваться будут, зло свое любовно обнимая’. В виде особенно утонченной казни людям Зевес приказал Гефесту слепить из земли красивую девицу, Афина научила ее работать, а ‘Афродита золотая окружила головку ее прелестями и желаниями, возбуждающими страдание, и заботою об украшении членов, одарить же ее бесстыдным (в подлиннике — собачьим) умом и плутовскими наклонностями Гермесу приказал’. Эту первую женщину, одаренную дарами богов (‘на горе мужей работящих’), назвали Пандорой. Боги послали ее к Эпиметею с известным ящиком, символизирующим (как мне кажется) женскую невинность. Забыв предостережение Прометея, его непредусмотрительный брат открыл роковой ящик и оттуда выпорхнули все бедствия, которые с тех пор угнетают род людской. С первой женщиной оканчивается золотой век. Эрос (любовь), по Гесиоду, один из первобогов, прекраснейший, разрешающий печали, ‘одолевающий в груди и разум и благоразумный совет’. Афродита (что значит ‘родившаяся из пены’ — намек на эфемерность любви, вскипающей как пена на волнах страсти) — богиня любви произошла из брошенных в море отрезанных Кроносом гениталий его отца, Урана. В числе имен ее (Цитерея, Киприда) было — Филоммедея (atque amantem genitalia, quod e genitalibus emersit). Греки, как все народы близкие к природе, были далеки от лицемерия дряхлых культур, когда любовной страсти приписывается не половая, а какая-то иная основа. На явление животное они смотрели как на животное, не имея причин стыдиться этого.
Через 300 лет после Гесиода Сократ советует любви женской бояться больше, нежели ненависти мужчины. Это яд тем более опасный, что он приятен. Мудрец (говорит Ксенофонт) советовал всячески удаляться от красивых людей.
‘Жалкий человек! — говорил он влюбленному. — Чего же ты ждешь от поцелуя? Не того ли, чтобы из свободного сделаться рабом? Делать большие издержки на гибельные удовольствия? Иметь полный недосуг на заботы о чем-либо хорошем? Быть в необходимости думать о том, о чем не подумает даже сумасшедший?’ Красивое лицо Сократ считал опаснее ядовитого паука. ‘Советую тебе, Ксенофонт, как только увидишь красивое лицо, скорее бежать…’ Человека невоздержанного от чувственной любви Сократ не отличал от безрассудного животного.
Платон признавал два рода любви — любовь небесную и любовь плотскую. Венера-Урания относится к душе, а не к телу, она ищет не личного наслаждения, но счастья любимого человека. Ее задача совершенствовать его в знании и добродетели. Вместо плотского, мимолетного соединения любовь небесная создает гармонию душ. Любовь плотская, наоборот, чувственна и возбуждает только низменные действия, она исходит из тела, а не из души и владычествует над грубыми людьми, рабами материи. В ‘Пире’ Платона пышные восхваления любви со стороны Федра и Агатона Сократ охлаждает трезвым исследованием этого явления. Мудрец находит, что любовь нельзя назвать божеством (вопреки ходячим понятиям того времени), так как она не обладает ни красотою, ни благом (иначе она к ним не стремилась бы). Не обладая же этими свойствами, она не может быть блаженной, т.е. не имеет основного свойства божественности. В объяснение любви Сократ приводит миф, рассказанный ему Диотимой. Когда родилась Афродита, боги сделали пир, на котором между прочими был Пор (богатство). К дверям пирующих пришла за милостыней Пения (бедность). Опьяненный нектаром Пор вышел в сад Зевса и заснул от излишества. Пения, задумав в помощь бедности получить от него дитя, прилегла к нему и зачала Эроса. От родителей бог любви получил и свои свойства. ‘Во-первых, Эрос, — говорит Сократ, — всегда беден и далеко не нежен и не прекрасен, каким почитают его многие, напротив — сух, неопрятен, необут, бездомен, всегда валяется на земле без постели, ложится на открытом воздухе, пред дверьми, на дорогах, и имея природу матери, всегда терпит нужду. Но по своему отцу он коварен по отношению к прекрасным и добрым, мужествен, дерзок и стремителен, искусный стрелок, всегда строит какое-нибудь лукавство, любит благоразумие (?), изобретателен, во всю жизнь философствует, страшный чародей, отравитель и софист. Он обыкновенно ни смертен, ни бессмертен, но в один и тот же день он цветет и живет, когда у него изобилие, то умирает, и вдруг по природе своего отца оживает. Между тем богатство его всегда уплывает и он никогда не бывает ни беден, ни богат. То же в средине он между мудростью и невежеством…’
Эта характеристика любви плотской превосходна: наши психиатры назвали бы такой характер неуравновешенным, неустойчивым, психопатическим. Какая же цель любви? С величайшей правдивостью Сократ указывает на эту цель — деторождение. Любовь есть избыток. ‘Все люди бременеют… — и по телу, и по душе, и как скоро природа наша достигает известного возраста, тотчас желает рождать’… чтобы упрочить свое бессмертие. Люди, беременные избытком плоти, подобно животным, влекутся к плотскому соединению, это любовь половая, ‘народная’, — беременные же избытком духа влекутся к соединению духовному, ищут прекрасную, благородную и даровитую душу, чтобы в гармонии с нею рождать детей духа: создания мудрости, добродетели и искусства.
Таков был взгляд Платона на половую страсть. Ходячее мнение о ‘платонической любви’ доказывает невежественность этого как и многих ходячих мнений. Любовь ‘небесная’, по Платону, не имела ничего общего с половою жизнью, а любовь половая никогда не считалась небесной, хотя бы и отказывалась от удовлетворения.
VI
Великая стоическая школа философов относилась к любовной страсти отрицательно, как и ко всем страстям. Эпиктет сравнивает любовника с льстецом и нахлебником. ‘Воздерживайся от половых сношений, а если они тебе уже знакомы, то пользуйся ими лишь законным образом. Не спеши осуждать тех, кто ими пользуется, и не хвастай, что ты от них воздерживаешься’ (т.е. требуется целомудрие, доведенное до естественности). ‘Страсти, — говорит Сенека, — нечто низкое и мелкое и не имеют никакой цены, они у нас общи с бессловесными животными и доставляют ничтожное удовлетворение’. Философ негодовал на тех лжестоиков, которые доказывали, что только мудрец и ученый может быть хорошим любовником, и считал это греческой заразой. ‘Благодарю богов, — писал Марк Аврелий, — за то, что я сохранил свое тело здоровым в течение столь долгой жизни, не вступил в связь с Бенедиктой и Феодотом, и впоследствии заболевая любовными страстями, скоро выздоравливал’… То же высказывается и Цицероном (‘О старости’),
Эпикурейская школа в лице основателя ее также отрицала страсти, как явления болезненные. Условием счастья Эпикур считал воздержание и изысканность в наслаждении презирал. Лукреций в своей поэме описывает чрезвычайно верно картину любовной страсти. ‘Лучше всего, — говорит философ, — бодрствовать над собою и остерегаться, как бы не быть заманенным, так как избегнуть сетей любви легче, чем, попав в них, вырваться’. Лукреций, описав горести любви, дает практические советы, как бороться со страстью: главное — рассмотреть строго недостатки тела и души существа, которое любишь. В ярких стихах описывается безумное ослепление любви. ‘Если (возлюбленная) черна, влюбленный называет ее подобной меду, грязна и вонюча — ‘она не любит кокетства’, глаза как у кошки — ‘маленькая Минерва’, если она жилистая и сухая, как дерево — ‘газель’, крошечная — ‘цыпленочек’, огромная — ‘величавая’. Если заикается — ‘у ней нежное произношение’, немая — ‘стыдлива’, бесстыдная и болтливая — ‘настоящий огонь’ и пр. и пр. Эту главу (кн.IV) можно особенно посоветовать влюбленным — для отрезвления их.
Я мог бы привести множество цитат из Эврипида, Софокла и особенно Аристофана, доказывающих, насколько страдали древние от любовной страсти. Вергилий (в ‘Энеиде’) и особенно Овидий дают прекрасные характеристики этой страсти. ‘Метаморфозы’ — целая энциклопедия картин этого чувства, картин часто клинических. Вспомните мифы о Мирре и Кинире, Билибде и Кавне и пр.
VII
В средние века мораль имела аскетический характер: этого достаточно, чтобы не распространяться о взглядах того времени на любовную страсть. ‘Не имей близких отношений ни с какой женщиной, но молись Богу о всех добрых женах’, — говорит Фома Кемпийский, ‘девственников’ он ставил наряду с апостолами. Грубая же практика жизни выработала иной взгляд на любовь: именно в те века любовная страсть разгорается в особый культ. По справедливому замечанию Ф. Энгельса (‘Происхождение семьи’), первая выступающая в истории форма половой любви, как страсти — ‘рыцарская средневековая любовь нисколько не была любовью супружеской. Наоборот, в классической ее форме, у провансалов, она вся направлена на прелюбодеяние, воспеваемое их поэтами. Венец провансальской любовной поэзии составляют альбы, утренние песни. В них яркими красками описывается, как рыцарь покоится в объятиях своей красавицы, жены другого, а снаружи стоит сторож, при первом наступлении рассвета (alba) подающий ему знак, чтобы он мог незамеченным удалиться, в заключение — сцена расставания’. С юга Франции эта рыцарская любовь распространилась по всей Европе. Она явилась отчасти как протест слишком строгой моногамии в эпоху, переходную от языческого многоженства. Вначале рыцарская любовь, поклонение женщинам, вытекала из идеальных представлений, затем делалась все грубее и чувственнее и, наконец, разрешилась диким развратом XIV и XV веков, ‘когда женщина уже не председательствовала на празднествах и турнирах, а робко пряталась от света и своего одичавшего супруга’. Вот к чему повел культ половой похоти, преданиями которого мы живем.
Из мыслителей эпохи возрождения приведу мнения о любовной страсти — Бэкона, Монтеня и Паскаля.
Основатель новой философии ставит любовь наряду с самой гнусной страстью — завистью, говоря, что подобно зависти, ‘любовь повергает человека в бессилие’. Любовь ‘представляет самый обыкновенный предмет комедий, а иногда даже и трагедий, но она причиняет много бедствий в обыкновенной жизни, в которой играет роль то сирены, то фурии. Следует заметить, что между великими людьми, как древними, так и новыми, о которых память сохранила история, нет ни одного, который бы чрезмерно предался увлечениям безумной любви, что служит, по-видимому, доказательством, что великие души и великие дела несовместны с этою слабостью’… ‘Как будто человеку, созданному для созерцания неба и возвышенных предметов, нечего больше делать, как находиться у ног бренного кумира и быть рабом, не говорю, своих ненасытных желаний, подобно зверю, но рабом наслаждений глаз, глаз, предназначенных к более благородному употреблению. Чтобы составить себе понятие, до каких излишеств может довести человека эта безумная страсть и до какой степени она может побудить его, так сказать, к презрению природы и сущности оценяемых явлений, достаточно припомнить, что постоянное употребление гиперболы, почти всегда неуместной фигуры речи, применительно к одной только любви. И такое преувеличение существует не только в выражениях влюбленных, но и в их представлениях. В самом деле, хотя и основательно говорят, что настоящий льстец, охотнее всего выслушивающий расточаемые похвалы, это наше самолюбие, но влюбленный есть льстец во сто раз худший, ибо какого бы великого понятия ни был о себе самый тщеславный человек, все же это ничто в сравнении с тем, что думает влюбленный человек о любимой особе. Вот почему невозможно быть в одно и то же время влюбленным и благоразумным. Слабость эта кажется смешной не только тому, кто видит следствия ее, не будучи сам заинтересован в ней и свободен от нее в настоящую минуту, но представляется еще более смешной в глазах любимой особы, не чувствующей взаимной склонности, ибо не менее справедливо то, что любовь требует ответа, который состоит или в такой же любви, или в тайном презрении, это служит новой причиной беречься этой страсти, отнимающей у нас самые желательные блага… Человек, отдающийся любви, отказывается тем самым от счастия и мудрости. Эпоха, в которую эта страсть действует с удвоенною силой и совершает, так сказать, свой прилив, есть время расслабления, что ясно подтверждает, что она есть дочь безумия. Поэтому, если нет возможности оградить себя вполне от этой страсти, то следует по крайней мере стараться об ее обуздании и тщательном отстранении ее от всех известных занятий и важных дел, ибо, как только она вмешается в них, то все будет перепутано и вы не достигнете цели… Супружеская любовь порождает род человеческий, дружба совершенствует его, а нечестивая и беззаконная любовь оскверняет и уничтожает его’.
Из французских мыслителей и мудрецов первое место принадлежит Монтеню, книгу которого такой тонкий ценитель, как Байрон, считал лучшею из всех. Монтень говорит, что любовную страсть нельзя и сравнивать с такими высокими чувствами, как, например, дружба. Ссылаясь на слова Катулла, что богиня любви к заботам примешивает сладкую горечь, французский мыслитель сознается, что ‘пламя любви более жгуче, мучительно и жестоко (чем чувство дружбы), но это пламя непостоянно и безрассудно, переменчиво, разнообразно, огонь лихорадочный, который то появляется, то пропадает, и не разливается повсюду… В любви лишь бешеная погоня за тем, что бежит от нас… Как только она изменяется в дружбу, т.е. достигнет единства воли, то начинает ослабевать и пропадать, обладание губит ее, так как наступило физическое удовлетворение, подверженное пресыщению’ (De l’amitie).
Паскаль делает (в ‘Penses’) лишь одно маленькое замечание о половой любви: ‘Кто захочет узнать вполне суетность человека, тому достаточно изучить причины действия любви. Причины ее это ‘un je ne sais quoi’ (Kopнель), а действия ее ужасны’.
VIII
Из множества новейших философов, что-нибудь говоривших о любви, я подробно остановлюсь на Шопенгауэре. В начале своего знаменитого трактата (‘Метафизика половой любви’) этот автор справедливо удивляется, что со времен Платона этот столь важный предмет не подвергался до его времени серьезному философскому обсуждению, встречаются лишь случайные заметки о половой любви у разных мыслителей. Спиноза, например, посвятил этому вопросу всего одно странное замечание, где любовь называет ‘щекотанием’ (titilatio), сопровождаемым идеей внешней причины. Впрочем, у Спинозы есть обстоятельная геометрическая теория страстей вообще, куда входит и любовь (см. Ш и IV часть ‘Этики’). Кроме названных мыслителей можно найти остроумные афоризмы о любви у Ларошфуко, Шамфора, Вовенарга, особенно — Стендаля (‘De 1’Amour’), но сколько-нибудь глубоких исследований этого предмета до Шопенгауэра не было. Но и после Шопенгауэра их не было, хотя половой любви посвящены целые книги (напр. Мишле, Мантегаццы, Бурже и пр.), но мне не известно ни одного истинно серьезного труда, ни одной теории, которая дала бы половой любви серьезное объяснение. В этом отношении ‘Метафизика половой любви’ является до сих пор единственным сочинением своего рода, недаром Шопенгауэр называл ее ‘лучшею жемчужиной своей философской короны’. Небольшой трактат этот — всего около двух печатных листов — написан с художественным блеском и оригинальностью, в этом у Шопенгауэра между мыслителями нет соперников.
Но даже и эта интересная работа, как мне кажется, далека от истины. Наряду с бесспорными положениями, она заключает в себе — как всегда у Шопенгауэра — предвзятую основную мысль, последняя превосходно обставлена литературным аппаратом, который и маскирует ее внутреннюю пустоту.
Шопенгауэр начинает с утверждения, что ‘любовь, как бы ни казалась она возвышенной, кроется единственно в половом инстинкте, она есть лишь более определенное, частное и в строгом смысле индивидуализированное половое стремление’. Верно очерчена и опасная роль любви в практической жизни: ‘Она захватывает в свои сети всю молодую часть человеческого рода, составляет часто последнюю цель всех человеческих стремлений, вредно влияет на важнейшие дела, прерывает самые серьезные занятия, вводит иногда в заблуждение величайшие умы, смело и бесцеремонно вторгается со своими мелочами в советы государственных людей и кабинеты ученых, пробирается в виде локонов и любовных записочек в министерские портфели и рукописи философов, служит ежедневно причиной мерзких и запутанных тяжеб, разрушает самые дорогие отношения, разрывает самые прочные связи, нередко губит целые состояния и карьеры, делает честных и добрых людей бессовестными и жестокими, одним словом, она всюду является демоном, производящим гибель и разрушение’.
Как видите, это настоящий обвинительный акт против половой страсти, и вполне справедливый. Но сумев разглядеть любовь как она есть, Шопенгауэр дает ей крайне неверную оценку. Спросив себя, из-за чего этот шум любви, и страх и тревога, философ заключает, что тут есть очень важная причина, вполне соответствующая глубине описанной драмы. Не подтверждая ни малейшим доказательством, философ сразу высказывает как догмат, что половая любовь имеет целью рождение будущего человека, и потому цель всех любовных историй, как бы они ни были пошлы и жестоки, ‘важнее всех других целей…’ ‘От этих, по-видимому, фривольных историй зависит бытие и свойство будущего поколения… Как существование (existentia), так и сущность (essentia) этого поколения обусловливается тем индивидуальным выбором, который называется любовью’. ‘Все любовные усилия настоящего поколения — не что иное, как серьезное размышление человеческого рода о появлении на свет будущего поколения’. Половое влечение вообще, по Шопенгауэру, есть воля к жизни, а половая любовь к определенной личности — есть воля жить в качестве определенной личности, это обман, употребляемый природой для своих целей, для продолжения рода в его чистоте. Вопреки сентиментальным поэтам вроде Шиллера, рассматривающим иногда половую любовь совершенно независимо от полового чувства, Шопенгауэр утверждает не только зависимость, но и тождество этих понятий. ‘Во всякой любви, — говорит он, — последнею целью является не взаимность, а только обладание, т.е. физическое удовольствие. Взаимность в любви нисколько не утешительна при невозможности обладания, люди не раз уже лишали себя жизни в подобном состоянии. Наоборот, случается, что страстно влюбленный, не встречая взаимности, довольствуется лишь обладанием’. Цель всякого романа — рождение человека, — ‘и есть ли более важная и возвышенная цель жизни?’
‘Только в виду этой цели понятны и разумны все церемонии, усилия и страдания, предшествующие обладанию любимой особой. Все муки испытываются влюбленными исключительно ради будущего существа, так как индивидуальные качества его находятся в тесной связи с тем осторожным, своеобразным выбором, который принято называть любовью. Возрастающая симпатия двух влюбленных есть не что иное, как жажда бытия того существа, которое они могут произвести’.
IX
Такова главная мысль Шопенгауэра, она является в разных вариациях, которыми наполнен весь трактат. Второй тезис, поддерживающий первый, состоит в том, что ‘каждый любит в личности другого пола то, чего нет у него самого… Две особы иногда уравновешивают друг друга, как кислота и щелочь нейтрализуются в средней соли… Каждая отдельная личность стремится сгладить собственные недостатки и уклонения от первоначального типа противоположными качествами другой, с тою целью, чтобы эти недостатки не усиливались в будущем ребенке’. По Шопенгауэру, малорослые мужчины должны любить высоких женщин, блондины — брюнеток и т.д. Оба положения множество раз высказывались и до Шопенгауэра, первое всегда было почти ходячим, второе встречается еще у Эмпедокла и в известном мифе об андрогинах. Но выставить их с глубиною и силою убедительности мог только Шопенгауэр. Этими двумя положениями исчерпывается вся метафизика любви у этого философа. Все остальное — развитие и повторение тех же двух основных идей. Трудно подыскать пример более вероподобной и остроумной теории, столь мало в то же время согласной с фактами. В самом деле, есть ли в природе сколько-нибудь серьезные подтверждения столь категорически высказанной гипотезе?
Прежде всего, правда ли, что половая любовь имеет целью рождение человека? Что половая потребность имеет эту цель — это несомненно. Но следует ли отсюда, что и половая любовь, явление психическое, имеет ту же цель? Я думаю, — никак не следует, и смешивая эти два чувства — половую потребность и половую любовь — Шопенгауэр делает грубую ошибку. Эти два явления родственны, как причина и следствие, но все же не следует причину отождествлять со следствием. Корень половой любви — половая потребность, но нельзя смешивать корень растения со стволом его или цветами. Говорить, что цель любви — деторождение, это все равно, что утверждать, что цель сластолюбия — насыщение или цель пьянства — утоление жажды. Влюбленный, правда, ищет обладания телом, но ведь и гастроном ищет непременно обеда, хотя цель его в удовлетворении не голода, а чувства пищевого вкуса, и это чувство хотя зависимо от голода, но вовсе не тождественно с ним. Если бы речь шла только о рождении человека, то, как я уже говорил выше, это рождение легко осуществляется без всякой любви. Если бы любовь была необходима для рождения, то все не любящие оставались бы бесплодными. В ослеплении предвзятою идеей, Шопенгауэр упустил из виду факт, на который сам же в другом месте указывает, что целые исторические эпохи обходились без участия половой любви в деле брака, и тем не менее род людской не прекращался. Дикарь, бродящий в лесах, повергает дубиной встречную женщину и соединяется с ней, кажется, тут нет ‘любви’, однако, деторождение бывает. Шопенгауэр мимоходом, совершенно голословно утверждает, что ‘решительная антипатия между мужчиной и женщиной указывает, что в случае брака от них могло бы родиться болезненное и несчастное существо’. Чем же, однако, это доказано? Разве мы не видим болезненных и несчастных детей иногда от влюбленной пары, и наоборот — здоровых детей от супругов, равнодушных друг к другу? Возьмите человеческие расы, получившиеся от насильственного полового подбора, например, в высших классах Турции и Персии, где гаремы наполняются покупкою жен из невольниц. Нельзя предположить половой любви ни у хозяина такого гарема к целой сотне жен сразу, ни у них к нему, и однако потомство получается красивое и сильное, — во всяком случае, не худшее, чем в условиях европейского брака — ‘по любви’. Шопенгауэр, не желая видеть фактов, заявляет, что ‘физическое, нравственное и умственное убожество большинства людей отчасти зависит оттого, что браки обыкновенно заключаются не по любви, а по разным расчетам и случайностям’. Но такое убожество расы встречается чаще в тех слоях, где именно любовь служит решающим условием. Что половая любовь не нужна для продолжения рода, который обеспечивается просто половою потребностью, доказывает существование тех династий, где (как у инков или древних персов) цари могли быть женатыми только на своих родных сестрах или на ближайших родственницах. Вопреки ходячему мнению, эти династии не были плохою расой, — а тут, конечно, не было места для любви. От Авраама, женатого на родной сестре, и от Лота, которого дочери обманом заставили соединиться с ними, пошли, по преданию, могучие народы, почти все дети Иакова были от нелюбимой им Лии или от наложниц. У евреев, чрезвычайно чутких к чистоте своего типа, был закон, по которому если умирал один брат, то жена его переходила к другому брату, а в случае смерти его — к третьему и т.д., и от этих браков без любви не было замечено порчи породы. При завоевании Ханаана евреи истребляли всех мужчин и старух, красивых же молодых женщин брали в наложницы, этот же обычай был и в Сирии, чем и объясняется поразительная красота тамошнего населения до сих пор. В течение веков там совершался насильственный половой подбор, и результаты являлись те же, что в культурном животноводстве: увеличение роста, силы и красоты типа, и все это без участия половой любви, как условия брачного выбора. Конечно, если при отсутствии любви браки заключаются по дурному расчету, то дети выходят убогие. Например, если старик берет девушку за ее молодость, а она выходит за его титул, или если юноша берет больную женщину за ее богатство, то потомство получается жалкое. Но не менее жалкое оно получается и от влюбленных супругов, если они, например, алкоголики, чахоточные и т.п. Любовь не спасает от вырождения, как это видно на примерах великих людей: они женятся обыкновенно по любви, и дети их чаще всего неудачные. Хороший же расчет, подбор здоровых и красивых особей быстро поднимает породу людей. Гете утверждал, что в результате трех-четырех здоровых поколений непременно является выдающийся человек. Карлейль объясняет гений Мирабо традицией его рода — выбирать хороших жен.
Конецчасти I
Часть II
Х
Совершенно неверен также и второй тезис Шопенгауэра — будто при половой любви является органическое дополнение влюбленных, нейтрализация их, как кислоты и щелочи. В действительной жизни совсем этого не видно. Случается, конечно, что малорослый мужчина влюбляется в высокую девушку, тонкий — в толстую, белокурый — в черноволосую и т.д., но это именно случай, а не явление, не закон. Переберите все известные вам примеры типической влюбленности и вы увидите, что тут нет и признака такого закона. Как у каждого гастронома — свой вкус и у всех их есть общие черты, так и у каждого влюбленного — свой вкус к любимой особе, иногда чудовищный, часто зависящий от моды. Гастрономы европейские любят червивый сыр, подгнившую дичь, китайские — гнилые яйца и кошачьи глаза, африканские едят живых глистов и т.п. И если нельзя сказать, что гастрономами руководит в этом какой-нибудь особенный метафизический принцип, то не следует приписывать его и ‘половой любви’. И здесь, как известно, одни предпочитают молодых, другие — несовершеннолетних, третьи — дам бальзаковского возраста, а Федор Карамазов восхищался и ‘вьельками’. В одно десятилетие влюбляются преимущественно в рыжих — такова мода, в следующее — идеалом красоты считаются черные глаза и черные волосы, затем их сменяет мода на блондинок и т.д. Влюбляются и в безобразных, которые никак не могут совершенствовать породу, влюбляются, наконец, в лиц своего же пола, доходят, как гастрономы, до полного извращения вкуса.
Если допустить, что любовь есть выбор наилучшей личности для восполнения типа, то чем объяснить столь частое отсутствие взаимности при любви? Ведь если Марья есть дополнение Ивана, то должно же быть и наоборот, т.е. и Иван для нее должен быть органическим дополнением, а между тем она любит Петра. Но и Петр, в свою очередь, может любить Агафью и т.д. Никакого восполнения нет, а любовь с одной стороны — несомненна. По теории Шопенгауэра, этот случай необъясним: это все равно, что влечение кислоты к щелочи, которая знать не хочет этой кислоты. А половая страсть чаще всего бывает только с одной стороны.
Затем, как вы свяжете с гипотезой Шопенгауэра охлаждение иногда самой пылкой любви? Ведь если сегодня Иван дополняет Марью, то это должно бы статься и через год, и через десять лет, а как часто видишь равнодушие и даже отвращение между недавно еще влюбленными лицами. Далее, — чем вы объясните влюбленность между лицами разных рас?
Если любовь есть выбор дополнения своего типа, то как объяснить, что человек в течение жизни влюбляется иногда не раз, и в особ совершенно не схожих? Которая же из них была настоящим дополнением влюбленного? В любви Дездемоны к Отелло сомневаться нельзя, но неужели в Венеции не было кавалера более восполняющего тип Дездемоны, чем этот пожилой мавр? Неужели нужна была примесь негритянской крови, чтобы ‘сохранить в чистоте тип расы’? А влюбленность такая — не редкость, сколько людей влюбляются у нас, например, в евреек, цыганок, армянок, — хотя нет недостатка в женщинах своего племени. Как связать это с теорией Шопенгауэра?
Весьма часто случается, что в каком-нибудь городе есть красавица, в которую одновременно влюблены несколько кавалеров (как княжна Нина в ‘Первой любви’ Тургенева), или один мужчина, за которым охотится целая стая дам. И заметьте важную черту: пока обо ‘льве’ или ‘львице’ не говорят, они не имеют поклонников, но стоит им найти одно поклонение, как скоро присоединяется другое и затем третье, четвертое. Развивается настоящая эпидемия, а если городок небольшой, то и пандемия любви (доказательство, что половая любовь — психоз: как все психозы, она заразительна). Неужели же все мужчины нашли в модной красавице общее ‘дополнение своего типа’ или все дамы городка оказались такими дополнениями для героя?!
Хоть и очень редко, но любовь бывает одновременно и к двум, а может быть, и более особам, в разной или даже одинаковой степени. Если хоть сколько-нибудь верить ‘поэтам любви’, вроде сладострастного Фета, то придется заключить, что эти поэты одновременно ‘любили’ по нескольку особ. Там, где в обычае полигамия и полиандрия, подобные случаи бывают чаще. Menages en trois (любовные треугольники) во Франции не всегда устраиваются из материальных видов. В феодальные времена был обычай, что каждая благородная дама с ведома мужа имела еще и ‘друга сердца’, а в наше время в известных кругах, кроме жены, принято еще иметь любовь на стороне. И тут не всегда подделка под любовь, а иногда и настоящее увлечение. Милый Стива Облонский, русский Дон Жуан, любил свою Долли и поминутно увлекался другими ‘юбками’, и любовь к жене, и эти увлечения были, конечно, не глубокими, но все-таки искренними. Он не мог отдаться одной пожирающей страсти, как Анна, но способен был одновременно на несколько мелких увлечений. Как объяснил бы Шопенгауэр этот случай?
XI
Если половая любовь имеет целью рождение человека, и любящий выбирает дополнение своего родового типа, то как объяснить греческую или ‘восточную’ любовь, столь широко распространенную, и там, где она господствует, даже вытесняющую любовь к женщине? Шопенгауэр не мог обойти этого уж очень крупного факта и придумал особую, чудовищную по предвзятости теорию. По его мнению, это вовсе не извращение полового чувства, а явление нормальное, один из способов, которым природа достигает чистоты рода. Эти уклонения будто бы бывают преимущественно или в юношеском возрасте или под старость, когда производительные силы или незрелы или уже перезрелы, т.е. не годятся для зарождения сильных особей. Чтобы предохранить от такого зарождения, природа, видите ли, и устроила безвредный способ насыщения полового инстинкта ‘без последствий’.
Как вам нравится это объяснение? Совершенно с такою же серьезностью Шопенгауэр трактует и вообще о половой любви. Ум парадоксальный — и как часто бывает при этом — блестящий, Шопенгауэр совершенно не заботится, чтобы хоть сколько-нибудь связать концы с концами в своих теориях, он выставит яркий софизм, подкупающий своим остроумием, и затем аргументирует с великою серьезностью и с трезвым реализмом. Все второстепенные мысли у него бесспорны и ясны, и читатель невольно переносит свою удовлетворенность ими и на главный тезис. Приведу другой пример поразительной предвзятости нашего автора. Он серьезно утверждает, что ‘супружеская верность со стороны мужчины есть нечто искусственное, а со стороны женщины вполне естественна’, на том только основании, что мужчина может быть отцом более ста детей ежегодно (если у него будет столько же жен), тогда как женщина может быть матерью только одного ребенка. Но, спрашивается, может ли каждый мужчина быть отцом более ста детей? Ведь при почти одинаковой численности обоих полов, если бы нашелся один такой мужчина, то он лишил бы жен около ста мужчин, и если бы восторжествовал полигамический закон, указанный Шопенгауэром, то девяносто девять из ста мужчин были бы вынуждены оставаться бездетными. Но установив наскоро закон, Шопенгауэр фантазирует дальше: ‘В любви мужчина склонен к непостоянству, а женщина — наоборот. Любовь мужчины заметно начинает ослабевать с того момента, когда она получила удовлетворение, с этого времени почти каждая молодая женщина нравится ему больше той, которою он обладает. Любовь женщины, напротив, усиливается с этого самого момента, особенно после зачатия’.
Скажите, читатель, правда ли все это? Что это так иногда случается — я не спорю, но всегда ли так бывает, общий ли это закон! Я думаю, оба пола склонны к непостоянству, если руководятся только половой похотью. Я думаю, только распутному мужчине ‘почти каждая’ молодая женщина нравится больше, чем возлюбленная, которою он только что овладел, и любовь женщины вовсе не всегда усиливается после полового сближения. Зачатие, наоборот, почти всегда охлаждает половой элемент любви. Женщина привязывается к мужу иною, человеческою, дружескою любовью, сладострастная же (у чистых женщин) отходит на второй план. Шопенгауэр не замечает, как он противоречит самому себе: зачем бы, кажется, половой любви разгораться в женщине после зачатия? Цели рода ведь достигнуты, и здесь естественнее всего половое охлаждение, что и случается всего чаще. Шаткие парадоксы Шопенгауэра о половой любви до того кажутся странными, если углубишься в них, что начинаешь понимать довольно жесткий отзыв сведущего человека — Крафт-Эбинга, считающего все умозаключения великого философа по этому предмету ‘пошлыми и нелепыми’. Профессор С. Риббинг вполне присоединяется к этому суровому мнению. И это тем досаднее, что бесспорный гений Шопенгауэра давал ему, казалось бы, возможность осветить эту темную область не только красивой гипотезой, сотканной из воображения, но и реальной, основанной на фактах мыслью.
XII
Шопенгауэр совершенно прав, когда приписывает половой инстинкт не личности, а роду. Что половая любовь не есть, однако, всеобщий закон природы, как кричат наши эротофилы, доказывается тем, что существуют целые виды животных, у которых огромное большинство особей вовсе не имеют половой потребности. У пчел, например, этот инстинкт предоставлен на каждую колонию одной самке и нескольким самцам, вся остальная масса — рабочие пчелы — бесполы. У высших человеческих рас, особенно — англо-американской, уже существует разновидность людей, лишенных полового чувства (т.н. naturae frigidae). Женщины этого типа, говорит английский врач Актон, во всех остальных отношениях могут служить образцом супруги и хозяйки, — но вовсе не скрывают своего отвращения к половому сближению, от которого иногда наотрез отказываются. После того, как вошло в моду говорить о правах женщин, многие мужчины стали жаловаться Актону, что ‘жены считают себя мученицами, когда от них требуют исполнения супружеских обязанностей’. Шекспир отметил этот тип женщин в своей прелестной Имогене (‘Цимбелина’). Масса женщин и мужчин рождаются мало способными к половой жизни, будучи во всех иных отношениях нормальными. Не только любовная страсть, но даже сама половая функция до такой степени не составляет общего закона природы, что даже искусственное отнятие генитальных желез не отражается существенно на остальном организме, тогда как незначительное расстройство других органов — почек, печени, легких, сердца и др. уже ведет человека к гибели. Полный отказ от половой жизни, как показывают бесчисленные примеры, не препятствует людям достигать глубокой старости, кратковременный же отказ от других физиологических потребностей: дыхания, еды, движения, сна и др. ведет к смерти. Ясно, что из всех жизненных функций половая занимает не первое место, как кричат эротофилы, а последнее. Для нашего личного существования половая потребность не нужна, — это потребность рода. Но большая ошибка думать, как Шопенгауэр, будто и половая любовь — родовое чувство. Если бы она была таким, то была бы всеобщим и неизбежным явлением, все влюблялись бы непременно и продолжали бы оставаться влюбленными в течение всей половой зрелости, десятки лет. На деле этого нет. Сам Шопенгауэр признает, что настоящая, типическая любовь случается ‘крайне редко’, а чаще бывают промежуточные, бесчисленные степени любви, от любви пошлой до любви небесной. Но любовь ‘пошлая’ — самая распространенная — и, по Платону, ничем не отличается от простой половой похоти, которая, очевидно, совершенно достаточна для удовлетворения нужд рода. Большинство женятся и прекрасно живут, связанные простой симпатией, никогда не пережив ни острых мучений, ни блаженства любви. Ясно, что для интересов рода половая страсть не нужна. Но и для интересов личности она вовсе не нужна, иначе не была бы такою случайностью. Это не голод, не жажда, не сон, не труд, не потребность дружбы, не такая необходимость, без которой жить нельзя. Это род той дурной роскоши, без которой легко обходится большинство человеческого рода. Вы скажете, что и гений — роскошь, и высокая совесть — роскошь, но я думаю, параллель эта неуместна. Гений и совесть вовсе не роскошь, а сам дух в своей интимной сущности, полнота его здоровья. Совсем без гения, совсем без совести никто не живет, как вовсе без здоровья, а без половой любви — живут. Гений и совесть дают счастье, половая же любовь дает ‘за летучее мгновение радости двадцать тяжелых, бесконечных, бессонных ночей’, как говорит Шекспир. Половая любовь — роскошь опьянения, которая приподнимает на минуту все силы организма, чтоб тем глубже уронить их. Половая страсть — роскошь сумасшествия. Хорошо чувствовать себя испанским королем, но чего это стоит, однако, для бедного Поприщина!
Шопенгауэр — слишком тонкий ум, чтобы не заметить суетной и жестокой природы любви, он только предвзято пользуется этою жестокостью для подкрепления главной идеи своей философии — о ненужности бытия вообще. По его мнению, наш коренной враг — природа — вызывает нас к жизни на страдание, обманывает нас иллюзиями счастья и раздавливает без сожаления, если это в интересах бытия. Поэтому мы часто видим, говорит Шопенгауэр, что ‘между молодыми и здоровыми людьми разного пола, вследствие одинакового образа мыслей, сходства характеров и духовного склада, возникает дружба, но не любовь, напротив, в этом отношении иногда замечается даже некоторое отвращение’. Случается часто и наоборот: ‘при всем различии образа мыслей, характеров и духовного склада, даже враждебности друг к другу лиц разного пола у них все-таки является страстная половая любовь, заставляющая их вступить в брак, который в таких случаях всегда бывает несчастным’. Слепо порабощенный интересам рода, влюбленный человек ‘так усердно преследует свою цель, что пренебрегает доводами рассудка, и, вступая в безумную связь, нередко теряет через это состояние, честь и даже жизнь’. Это почти единственный инстинкт у человека, по своему упорству напоминающий животных и насекомых. ‘При отсутствии полового инстинкта человек, будучи разумным существом, не захотел бы следовать чужим целям в ущерб собственной личности’, но тут природа является с своим обманом, посылает очарование, человеку кажется, что любовь нужна, ему лично бесконечно нужна, тогда как она нужна роду. ‘Каждый влюбленный, — говорит Шопенгауэр, — по достижении желания испытывает какое-то обидное разочарование… он чувствует, будто его обманули’.
IX
Оправдывая половую любовь целями рода, Шопенгауэр не скрывает, до какой степени пагубна эта страсть для интересов личности. Любовь, даже и по этой столь парадоксальной апологии любви, оказывается самым обманчивым элементом счастья. Половая любовь выбирает нам не наилучших, а часто наихудших спутников жизни. По Шопенгауэру, женщина совсем не ценит в мужчине умственных качеств, а мужчина в женщине — нравственных. ‘Необыкновенный ум или гениальность действует (на любовь) отрицательно. Этим объясняется, почему у женщин пользуются успехом преимущественно грубые, пошлые и глупые мужчины’, что замечено еще древними поэтами. Но если это так, то неужели для интересов рода предпочтительнее грубые, пошлые и глупые мужчины? Неужели предпочтительнее безнравственные женщины? И неужели только такие мужчины и женщины в состоянии усовершенствовать породу?
Шопенгауэр много говорит о ‘крайне осторожном выборе’, который будто бы половая любовь делает в интересах рода, но тут же, себе противореча, соглашается с Шекспиром, что никакого, в сущности, выбора нет, что глубокая страсть обыкновенно возникает с первого взгляда, как у Ромео и Джульетты. Результат столь безоглядочного ‘выбора’ получается плачевный. ‘Нигде так мало добросовестности, — говорит он, — как в деле любви, даже честные и справедливые люди поступают бессовестно в этом отношении’. Немудрено, что вместе с любовью в жизнь вносится какое-то безумие. ‘Химера (любви) так привлекательна, что, в случае неудачи, сама жизнь теряет всякую прелесть, она делается до того безотрадной, пустой и ничтожной, что исчезает всякий страх и ужас смерти, и человек добровольно идет к ней навстречу… В этом случае исходом бывает или самоубийство одного из влюбленных, или самоубийство обоих. Впрочем, природа, иногда как бы для спасения жизни, вызывает временное умопомешательство, которым затемняется мысль о безвыходности положения’… Шопенгауэр не признает половой любви за вид счастья: ‘Трагический исход, — говорит он, — бывает не только в случаях неудовлетворенной любви, но и при любви взаимной, потому что требования любви так противоположны индивидуальным отношениям, что личное счастье, основанное преимущественно на этих отношениях, становится невозможным. Любовь враждебна не только внешним условиям, но и самой индивидуальности любящих’.
Безумие половой любви ясно из того, что, как говорит Шопенгауэр, она часто бывает сопряжена с крайней ненавистью к тому, кого мы любим, и Платон вполне прав, называя такое смешанное чувство ‘любовью волка к ягненку’. Эта ненависть особенно усиливается, когда предмет любви остается глухим к мольбам и страданиям любящего. ‘I love and hate her’ (‘Я люблю и ненавижу ее’ ), — говорит Шекспир. Ненависть эта доходит до того, что оканчивается иногда насильственной смертью одного или обоих любящих. Таким образом, половая любовь почти всегда влечет несчастье, недаром бог любви у греков и римлян, несмотря на свою детскую наружность, слыл жестоким и капризным демоном: ‘Tu deorum hominumque tyranne, Amor!’ (‘Ты тиранишь и богов и людей, любовь!’). Убийственные стрелы, повязка на глазах и крылья — вот его принадлежности: крылья обозначали непостоянство и разочарование, которые наступают после удовлетворения.
Окончательный вывод у Шопенгауэра тот, что ‘браки по любви большей частью несчастны: ‘Quien se casa рог amores, ha de vivir por dolores’, т.е. кто женится по любви, тот будет страдать всю жизнь, как гласит испанская поговорка’.
Таков в общих чертах взгляд на половую любовь у Шопенгауэра — единственного философа, сколько-нибудь серьезно исследовавшего этот вопрос. Если отбросить совершенно произвольные гипотезы о целях рода, о восполнении типа, то в положительной части останется крайне мрачная картина этой страсти, самой сладкой, самой тягостной и обманчивой из всех.
XIV
Если философы сделали немного для выяснения природы половой любви, то не более посчастливилось последней и среди ученых, представителей точной науки. Великие ученые не любили останавливаться на этом предмете, считая его как бы вне своей области. Дарвин, Спенсер и др. если касались половой любви, то по преимуществу ее низшей стихии — полового инстинкта. Тем приятнее было встретить этюд о половой любви, подписанный серьезным ученым именем, — я говорю о появившемся недавно небольшом трактате г. Шарля Рише ‘L’Amour’.
Г. Шарль Рише — далеко не гений, однако ученый, пользующийся европейской известностью. Он натуралист, представитель точной науки. Он и начинает свой труд о половой любви с желания восстановить правду в этом вопросе. ‘Романисты, говорит он, психологи, драматические писатели, любители доискиваться до неуловимых тонкостей, которых порода не выводилась со времен отеля Рамбулье до нашего времени, настолько исказили, усложнили и сделали непонятною любовь, что может быть уместно напомнить им всем наше скромное происхождение…’
Намерение благое, к сожалению, отсутствие таланта и хоть искры оригинальности не дало г. Рише возможности сказать что-нибудь, хоть на четверть скрупула более веское, чем справедливо осужденные им взгляды романистов, психологов и драматургов. Напротив, подобно огромному большинству ученых, явившись представителем столь богатой области, как наука, г. Рише оказался совершенным нищим, аргументация его слаба до крайности, положения поспешные и предвзятые. Тема его работы — психология любви у человека, а начинает он с физиологии полового акта у одноклеточных, слизняков, червей, насекомых и проч., будто бы проливая этим свет на человеческие чувства. Правоверный дарвинист и материалист, г. Рише рассуждает не как мыслитель, сам кое-что видевший на своем веку, переживший, перечувствовавший, а как автомат, по раз принятому у дарвинистов шаблону, нанизывая ничтожные фактики из животной жизни и давая им чудовищно предвзятое обобщение.
Хочется, например, г. Рише доказать, что любовный акт самый важный в жизни, что цель природы — не отдельная личность, а потомство, и он ссылается на примеры, где самец умирает после оплодотворения, а самка — после кладки яиц. ‘У некоторых пауков… самец, который гораздо меньше и слабее самки, застигает ее врасплох, но раз он удовлетворил свою половую потребность, самка, уже оплодотворенная и, следовательно, больше не имея в нем надобности, пользуется своей силой, чтобы пожрать его’. Отсюда стремительный вывод: ‘Молодым место! Таков закон природы!’
Но позвольте, господин ученый, позвольте! взмолится иной читатель: ведь приведенный вами факт замечен лишь у ‘некоторых пауков’. Неужели весь мир состоит из ‘некоторых пауков’? неужели ваша супруга съедает вас каждый раз после того, как не имеет в вас надобности? Можно ли обобщать в ‘закон природы’ то, что вовсе не закон, а, может быть, беззаконие даже у ‘некоторых пауков’?
Покопавшись немного в слизняках и пауках, г-н Рише решает, что между ними нет любви, так как нет сознания, любовь, видите ли, начинается вместе с разумом. ‘Любовью нужно называть сознательное и намеренное отыскивание одного пола другим’. Этот вывод г. Рише нужен для затаенной цели — убедить читателя, что любовь растет вместе с разумом, и что чем разумнее существо, тем обязательнее для него отдаваться половой страсти. Но и тут наш ученый извращает факты. Любовь начинается, конечно, вместе с разумом, но в том же смысле, как и каждое сумасшествие. Нельзя сойти с ума, вовсе не обладая им. Поэтому, как это ни противно, половую любовь следует допустить у всех животных, способных подвергаться психозу. Психоз половой потребности требует, конечно, хоть некоторой психики. Но если ссылаться на животных в исследовании половой любви, то вывод получится далеко не в пользу развития этой страсти у человека. Чем ниже животные по типу, тем, как известно, любовная страстность в них сильнее. Обезьяны, например, сладострастнее человека, птицы сладострастнее млекопитающих, а самые сладострастные в отделе позвоночных — это гады. Картина ‘любви’ змеев, лягушек и жаб омерзительна по своей пылкости, гипноз половой похоти здесь так глубок, что можно резать и жечь ‘влюбленных’, но они не отпустят друг друга из объятий. Не менее сладострастны насекомые, как заметил еще Шиллер в своем ‘гимне к радости’:
‘Нам (т.е. людям) друзья даны в несчастьи,
………………………………………………
Насекомым — сладострастье,
Ангел — Богу предстоит…’
Еще неодолимее и безумнее половая страсть у слизняков, устрицы (гермафродиты) особенно пылки. Наконец, на самой низшей ступени жизни, у одноклеточных — вся собственно жизнь сведена к половой функции: одноклеточные питаются исключительно для того, чтобы размножаться, у них нет иного инстинкта, иного желания. Они как бы вечно разлагаются от генитального напряжения, которое не ограничено здесь даже разделением на два пола. Человек из всех творений является самым холодным, самым бесстрастным в половом отношении существом. И среди людей наблюдаются те же градации: всего похотливее — идиоты, за ними следуют низшие, цветные расы, и всего холоднее люди высокой умственной культуры. Напряженная умственная жизнь, как известно, сильно понижает половую потребность, часто до полного подавления ее. Люди такого уровня, как Кант, Ньютон, Спиноза, Декарт и пр. были совсем свободны от любовной страсти.
Но возвратимся к г. Рише. Только что отказав в чувстве ‘любви’ низшим организмам, он на следующей странице опять возвращается к моллюскам, насекомым и пр. Он оделяет их любовной страстью, ссылается на стихи Аккерман и, видимо, приходит в любовный раж. С умилением он созерцает картины ‘любви’ у кур и других птиц. И сейчас же готова теория а la Дарвин: ‘У большинства птиц одного самца достаточно на несколько самок. Но так как число самцов приблизительно одинаково с числом самок, то необходим подбор. Отсюда происходит борьба между самцами, которые стараются затмить своих соперников чудной гармонией своего пения (это у петухов-то!) или красотой своих перьев: в споре судьею является самка, которая и выбирает в супруги того из самцов, который показался ей самым блестящим’. Г. Рише не настолько слеп, чтобы не заметить, кроме чудного, гармонического пения петухов и блестящих перьев — еще и петушиной драки, и он с величайшей поспешностью хватается за этот факт и доказывает, что это третий необходимый фактор подбора. ‘Торжествуют самые красивые и самые сильные, они одни имеют право (!) воспроизводить, и порода… в силу борьбы… постоянно стремится к улучшению’. Далее идут несколько пошлых страниц, совершенно во французском стиле, где описывается, как самцы ‘ухаживают’ за самками, стараются ‘перещеголять друг друга в ловкости и красоте’, как стараются ‘прельстить’ самок. Вся психология человека, и специально француза переносится на петухов и тетеревов, которым только что не влагаются в уста сонеты и мадригалы. ‘Вывод из этих фактов, — спешит заключить г. Рише, — прост и ясен. Все разнообразие, какое проявляется в блестящих перьях птиц или в гармонии их пения, есть результат (!) любви. Самцы, победители на состязаниях в красоте и храбрости, будучи призваны продолжать род, передают птенцам красоту и свою храбрость. Итак, любовь есть непременное условие не только продолжения рода, но еще и его усовершенствованиям.
XV
Но опять-таки читатель имеет право спросить г-на ученого, не слишком ли он поспешил со своею теорийкой? Ведь указанные г. Рише факты взяты только из семейства кур, нравы которых и темперамент действительно похожи на французские. Но ведь не из одних же кур состоит животное царство! Даже среди птиц: есть и певчие между ними, но есть и не певчие, и неужели, например, воронье карканье тоже имеет целью ‘прельстить’ ворон? Есть красивые птицы, есть и безобразные, и почему же самка кукушки не требует блестящих перьев от своего супруга, а довольствуется какими Бог послал? И вовсе не у всех птиц самцы дерутся, как петухи, и даже петухи не все дерутся, и не всегда из-за самок. Сам же г. Рише говорит, что большинство птиц единобрачны и что многоженство даже у петухов зависит, может быть, от их домашнего состояния. Если так, то ради чего же самцам особенно драться, и может ли эта драка возводиться в закон, будто бы совершенствующий породу? Ведь если подсчитать ‘исключения’, противоречащие такому ‘закону’, то их окажется гораздо больше, чем правил. А главное, какая пошлая привычка, чисто латинская, говоря о половой потребности, поэтизировать ее непременно как ‘любовь’!
Нет сомнения, что половое чувство влияет на наружность многих (хотя далеко не всех) животных, на их душевное состояние, но что все это нужно для усовершенствования породы, это крайне сомнительно. Ни красивое пение, ни красивые перья, ни даже мускульная сила (для иных видов) вовсе еще не суть виды совершенства породы, иначе все законченные породы — воробьи, гуси, журавли, утки и пр. и пр. отличались бы и яркостью перьев, и гармоническим голосом. Яркая окраска или резкий крик сами по себе не суть достоинства, иначе г. Рише следовало бы восхититься и сине-багровою окраской ягодиц у некоторых обезьян, и ржаньем жеребцов в их эротический период. Все эти резкие и яркие изменения голоса и наружности у некоторых животных под влиянием половой потребности, иногда красивые, иногда безобразные, являются не для усовершенствования породы, а просто как язык полового чувства, один из аппаратов его. Пение, окраска и пр. служат или сигналами для облегчения отыскивания самцов, или средствами гипнотизирующими, возбуждающими похоть, или, может быть, явлениями, древняя цель которых забыта в природе.
Но переносить произвольно человеческую психологию на животных и обратно — это верх легкомыслия. Г. Рише договаривается до того, что серьезно говорит о ‘трогательном обычае некоторых певчих птиц, старающихся рассеять скуку (!) бедной самки, терпеливо высиживающей яйца, надежду будущего потомства. Так, в весенние ночи можно слышать соловья, заливающегося звонкими трелями, между тем как возле него самка молча высиживает свои драгоценные яйца и слушает его с восхищением’. Совершенно, видите ли, как в добропорядочной буржуазной французской семье, где, если жена на сносях, муж остается по вечерам дома и развлекает ее чтением романа. Установив на нескольких анекдотах из жизни животных ‘всеобщий, мировой закон полового подбора’, наш правоверный дарвинист сетует, что в человеческом обществе этот подбор не достаточно строг. ‘С помощью нашего разума мы опускаемся ниже животных, которые, благодаря половому подбору, совершенствуются с каждым днем (!!)’. Люди, видите ли, слишком мало обращают внимания на красоту: ‘самка (зебра), более щепетильная, требует, раньше чем отдаться, известной наружной привлекательности’.
Нечего и говорить, что ‘суть любви’ г. Рише считает и у человека, и у животных одинаковой. Если у животных ‘любовь’ совершенствует их, то и у людей: ‘Молодой человек, когда его охватит любовная горячка, становится горд, заносчив, раздражителен, обидчив, подозрителен, словом — ревнив. Ревность, которая у иных субъектов является одною из самых упорных страстей, ревность, которая заставляет совершать столько преступлений и столько глупостей, ревность, которая… захватывает и тело, и душу и превращает его в настоящее животное, — ревность может быть сочтена за признаки того соперничества между самцами, какое существует у животных, наших предков’. И если ‘у животных, наших предков’ соперничество между самцами столь благодетельно, то, конечно, то же и у нас… Любящая женщина, по Рише, испытывает ‘почти такой же пыл, как и мужчина, но с большим самоотвержением, с большим презрением к общественному мнению, с большим бескорыстием. Женщина, которая любит, — я говорю о женщине, которая знает наслаждения любви (?), — не знает другой заботы, другого кумира, кроме предмета своей любви. Погубить себя, скомпрометировать, разориться — все это ей нипочем, даже великие общечеловеческие обязанности — жертва ради общественного блага, ради отечества, ради человечества, словом все то, что честный человек никогда не покинет для женщины — все это не примется в расчет женщиной, если только она может ценою этих отвлеченных идей доставить некоторое удовольствие тому, кого она любит’.
XVI
Вот какое ‘совершенствование’ человека производит любовь, по мнению г. Рише. Неужели оно так заманчиво, чтобы соблазнить к любви? В самом деле, что это за высокая страсть, раз она делает человека злее и бессовестнее, чем он был? Но г. Рише, как язычник и француз, все-таки считает долгом публично вздохнуть о любви: ‘Скоро, — грустит он, — наступает старость: морщины, седина, заботы и, вместе с тем, увы! грустная неспособность быть влюбленным безумно, искренно, с полным отречением от самого себя, углубляясь в страсть, как в счастливое время молодости’. Видите ли, почтенный, пожилой ученый, кажется, даже один из ‘бессмертных’, — все-таки вздыхает на мотив si vieillesse pouvait (‘если бы старость могла…’)… Но, хочется спросить его, — если бы вы, милостивый государь, всю жизнь провели в ‘безумной’ любви, когда же бы вы работали, например, для науки? Или и наука — вздор в сравнении с половой любовью? Конечно, вздор. ‘Любовь, — восклицает г. Рише, — занимает в жизни первенствующее место. Дожив до известного возраста, когда имеется одна надежда — не слишком скоро спуститься по наклонной плоскости, ведущей к старости, убеждаешься, что все на свете тщета, кроме любви. Несмотря на разочарования, огорчения, заблуждения, отказы, которые почти всегда за собою влечет любовь, она все-таки из всех страстей человеческих более всего волнует нас, более всего захватывает нас целиком, душу и тело, так что невозможно, да и не желаешь от нее избавиться’.
Вот совершенно откровенное обожествление половой любви, преклонение перед нею как пред верховным смыслом жизни. Рише, как почти всякий современный француз, как большинство европейцев — агностик, искренний язычник и материалист, свободный от всякой религии, он свое тело считает богом, а в теле самую острую, наиболее плотскую страсть — божественной по преимуществу. Он и держится за нее со страхом и трепетом перед неминучей старостью. Вне половой утехи у язычника нет счастья (прежде была война, теперь невозможная для огромного большинства). Очарование красотой природы, радость познания и созерцания, любовь к людям — все это, видите ли, тщета, ‘все на свете тщета, кроме любви’. Проходит мимолетное опьянение любви, и язычник видит себя разоренным навсегда и жизнь бессмысленной. Но неужели это правда, неужели вне половой любви нет уже никакого человеческого счастья? Я считаю такое ограничение безумием. Если вы дожили до того возраста, когда уже испытали все радости жизни и ни одной из них еще не утратили, если вы имеете возможность добросовестно взвешивать их разумом и совестью, то вы должны же видеть, что и кроме половой любви существует множество видов счастья — менее острого, но и менее отравленного, и во всяком случае более тонкого, более возвышенного и достойного. В то время как половая любовь, как психоз, помучив человека, оставляет его, при нем всегда остаются, если он захочет, утешения более чистой любви — к той же женщине, как другу, к своим детям, к друзьям и товарищам, остается увлечение любимым трудом, остаются неисчерпаемые откровения искусства и точного знания, остается наслаждение собственной мыслью и красотой природы, остается долг служения человечеству и Богу, дающий жизни безграничное содержание. Неужели этот сверкающий, бездонный мир со всеми своими вечностями, неужели это небо, где мы уже живем, не в состоянии утешить нас в утрате половой страсти? Неужели все тщета, кроме этого, самого неверного из удовольствий? Мне — искренно говорю — было бы стыдно так думать, просто стыдно перед Богом и своей совестью. Я всюду чувствую неизведанное, неизглаголанное, таинственное, новое, вижу кругом безмерные богатства, и малой долей которых я не воспользовался. И вдруг мне объявляют, что если я не влюблен в женщину, то я нищий, и мне жить не стоит. Жалкая ошибка! Это искреннее ослепление есть неизбежный результат языческого, чувственного культа, который всегда ведет к банкротству духа. Бедные язычники не замечают, что их уныние есть кара за их же грубое преступление против природы. Природа бесконечно богаче нашего тела, как и каждой отдельной страсти, и если язычники выбрали только одну страсть, на ней сосредоточились и ее обожествили, то тем самым сузили себя до ничтожества и похоронили себя в нем. Сказано: ‘не сотвори себе кумира’, а они преклонились пред чем-то очень мелким и эфемерным даже в нашем-то ограниченном существе. И идол не дает им счастья, оставляет их тотчас после самых жарких поклонений…
XVII
Г. Рише, как француз, сладострастный по природе, конечно, не признает иной любви, кроме плотской. ‘…Des aimables Francais, qui n’ont que de la vainte et des desirs physiques’ (‘…любезные французы, которые преисполнены только тщеславия и плотских вожделений’.), — как заметил еще Стендаль. Нефизическую любовь г. Рише отрицает. ‘Нелепо, говорит он, если любовь взаимна и любовники, имея возможность быть счастливыми, отказываются от этого для того, чтобы предаваться наслаждению платонической любви, витающей над земной действительностью’. Говоря о проституции и лицемерно ужасаясь этому злу, г. Рише спешит заявить, что ‘зло непоправимо’. Косвенно он даже защищает проституцию, и с большой горячностью. Главная причина проституции, — говорит он, — та, что мужчины, вследствие разных условий, женятся слишком поздно, по статистике в среднем не ранее 27-летнего возраста. ‘Не знаю, каким образом законодатель мог бы помочь этому, но несомненно, что 27-летний возраст нимало не совпадает с наступлением половой зрелости. Нельзя требовать, чтобы от 20 до 27 лет молодые люди вели целомудренную жизнь, это безусловно не согласно с их физической и психической организацией, до такой степени не согласно, что никогда любовные чувства не бывают так сильны, как в 25 лет. И хотят, чтобы в этом возрасте и еще в течение двух, трех, пяти, десяти лет, человек, который даже уже не особенно молод, сохранил свою целомудренность. Это значит требовать невозможного, это значит насиловать природу, которая не допускает, чтобы ее насиловали безнаказанно, и всегда возвращает свои права, стоящие выше всех наших административных условий’.
Видите, как взволновался почтенный ученый, когда речь коснулась столь чувствительной для каждого француза струны. Хоть и никто не требует, чтобы молодые люди оставались целомудренными, хотя пожелания этого высказываются крайне робко, да и то не во Франции, но одна мысль о такой целомудренности ужасает г-на Рише, кажется ему нарушением законов божеских, если не человеческих. Надо заметить, что целый ряд почтенных ученых, физиологов и врачей, отрицают всякий вред от полового воздержания, а такой авторитет, как Крафт-Эбинг категорически заявляет, что ‘огромное множество нормально сложенных людей в состоянии отказаться от своих влечений, нисколько не страдая от этой вынужденной воздержности’ (‘Половая психопатия’). В Европе кое-где, как известно, возникло довольно заметное движение половой воздержности, проповедниками которой считаются Л.Н. Толстой, норвежский поэт Бьернсон, профессора Корниг, Риббинг и мн. др. Вот против этого-то очень робкого еще движения и мечут громы ученые вроде г. Рише. Мысль, что мужчина должен и может быть таким же чистым до брака, как девушка, кажется этим господам опасною ересью. Все они втайне разделяют мнение названной выше актрисы, что ‘единственное извращение — это платонизм’. А так как французы расчетливы и скупы и до 27 лет не женятся, то необходима проституция, как суррогат брака. ‘Зло непоправимо!’ — кричит г. Рише. ‘Мы не смеем даже сказать, что найдут средство против проституции. Мы не намерены брать на себя исправление общества… Оставим этот вопрос’. Пусть сотни тысяч девушек гниют в публичных домах, но нельзя же мужчинам оставаться целомудренными до 27 лет!
У француза, если он откровенен, вопрос о ‘любви’ всегда сводится к священному праву проституции. Мы видели выше, как некоторые французы громко требуют свободного, многократного брака. Г. Рише — француз ученый. Он осторожнее в своих выражениях. Он, пожалуй, даже одобряет брак. Но все же не воздерживается, чтобы не сделать следующей оговорки: ‘Мы скажем, рискуя быть обвиненными в богохульстве, что брак и любовь происхождения совершенно различного. Любовь — это чувство глубокое, инстинктивное, захватывающее душу и тело, овладевающее всем существом нашим. Брак же есть измышление людское, без коего не было бы общества. Посягнуть на брак значило бы нарушить законы страны и законы самые почтенные, самые необходимые, но это не значило бы нарушить законы естественные’. Видите, какой осторожный человек, г. Рише. И не слишком напугал читателей, и все-таки провел идейку, что любовь, как хотите, выше брака, что брак — ‘людское измышление’, поддерживаемое только ‘законами страны’, т.е. зависящее от случайного большинства в палате, высший же, естественный закон — вне брака… О, конечно, г. Рише настолько умен, чтобы видеть и другую крайность, он хорошо знает, что любовь вовсе не всегда счастье, — вот он и топчется на месте, хватаясь за аргументы и за, и против, не зная, на чем остановиться. ‘Любовь, — говорит он, — может существовать без уважения, без доверия, она не всегда далека от ненависти… Многочисленные примеры подтверждают, что можно быть влюбленным до безумия в женщину, которую презираешь, и что женщина часто влюбляется в человека, который, как она сама отлично сознает, недостоин ее. Любовь длится несколько недель, несколько дней, иногда она потухает по прошествии нескольких часов. Какая пропасть между этим странным чувством и супружеской нежностью, основание которой взаимное доверие и долгая, законная верность!’ Так, но с другой стороны ‘все на свете тщета, кроме любви…’
Эта жалкая двойственность отнимает даже тень серьезного значения от брошюры г. Рише. В ней чувствуется ученый, ошеломленный с одной стороны дарвиновскою теорией, а с другой — банальным, по преимуществу французским взглядом на любовь. Природный ум француза, ясный и трезвый, никак не может высвободиться из этих двойных пут и взглянуть на предмет с надлежащей точки зрения. Единственный правильный взгляд на половую любовь — как и на другие запутанные явления жизни — дает нравственное откровение, но оно совершенно чуждо язычникам Запада. Они погрязли в своей телесности, с которою носятся, как невесть с чем, погрязли в материализме и механических теориях, затаенная цель которых — приравнять человека к слизняку и для обоих вывести один обязательный закон. Я думаю, однако, что в этих усилиях, как бы они ни были кропотливы, нет не только нравственной правды, но немного и ума. Да, даже и ума немного в этих материалистических брошюрках вроде книжечки г. Шарля Рише.
XVIII
Правду о любви следует искать не в науке, не в философии, а в поэзии, или точнее, у великих поэтов, да и то не у всех. Из несметного множества поэтов и романистов, писавших о любви, лишь у немногих можно найти сравнительно верное, искреннее и сколько-нибудь трезвое отношение к этой страсти. Казалось бы, нетрудно нарисовать правдивую картину явления, столь распространенного, однако нужен весь гений великих художников, вся присущая гению жажда правды, чтобы не налгать в этом соблазнительном случае, не приукрасить, не преувеличить. Даже и великие художники далеко не все обладали достаточною для этого совестью. Но уже со времен Данте правда страсти стала находить своих выразителей. Прочтите блаженную и мрачную историю первой любви Данте в ‘Vita Nuova’: она до сих пор годится для изучения психиатров. Когда Беатриче делала поклон влюбленному, он чувствовал ‘счастье, которое часто было слишком велико, чтобы он мог его переносить и наслаждаться им’. Оно измучивало своею чрезмерностью. Любовь к Беатриче была невинной (ему было девять лет, ей девятый год), и эта чистая любовь ‘освобождала ум от всех гнусных вещей’, но, замечает поэт, ‘господство любви нехорошо: чем кто вернее ей, тем более испытывает горя и скорби’. ‘Если бы Беатриче знала состояние, в котором я нахожусь, она не стала бы смеяться, напротив, я возбудил бы в ней сильную жалость!’ Любовь, говорит он’ ‘подавляла меня так сильно и резко, что из жизни мне не оставалось ничего иного, как мысль об этой женщине. Когда любовь объявляла мне такую борьбу, то я бледный, помертвевший, отдавался, чтобы видеть эту женщину, думая, что ее вид поддержит меня, но ее вид не только не защищал меня, но напротив, уничтожил и последний мерцавший во мне остаток жизни’. Пылкая скорбь после смерти Беатриче однако не удержала Данте от мимолетной измены ей и затем от брака. Но может быть потому, что любовь к Беатриче была невинной, т.е. не была осквернена половым сближением, она осталась на всю жизнь священною для Данте. ‘Божественная комедия’ — грандиозный памятник этой чистой влюбленности. Тайный смысл поэмы, как мне кажется, тот, что земная, плотская любовь не удовлетворяет души возвышенной, и что под руководством поэзии (Виргилий) эта любовь может очиститься, пройти благополучно все бездны зла, все ступени совершенствования и достичь престола Любви небесной. ‘Божественная комедия’ — поэтическая символизация философской доктрины Платона. Любовная страсть является у Данте как порок, во втором кругу Ада Данте помещает Семирамиду, Дидону, Клеопатру, Елену Троянскую, ‘великого Ахилла, погибшего в своей последней битве с Любовью’, Париса, Тристана, ‘и тысячи других теней, погибших из-за любви’. Даже такая трогательная любовь, как Паоло и Франческо, не спасла их от мучений адских. В XXX песне ‘Чистилища’, при первом свидании на небесах, Беатриче горько упрекает Данте за плотские увлечения. ‘Некоторое время, говорит она, я поддерживала его своим лицом и показывая ему свои глаза молодой девушки, я вела его по прямой дороге, но… когда я поднялась от плоти к духу и когда я выросла в красоте и добродетели, я сделалась для него менее дорогой и менее приятной. Он обратил свои взоры на ложную дорогу’… Эта выросшая ‘из плоти в дух’ любовь тратит величайшие усилия, чтобы спасти ‘низко павшего’ Данте, и только мольбы ее и слезы перед Богом спасают его. Беатриче говорит, что никогда еще ни природа, ни искусство не предлагали ему такого наслаждения, как ее прекрасное тело, и если это великое наслаждение ускользнуло от него, если это тело рассыпалось в прах, то как он мог и потом любить такое же тело, столь обманчивое, бренное? Беатриче, при помощи святых, объясняет Данте природу Любви, которая лишь тогда чиста, когда обращена на чистое и благое.
После Данте Боккачо своими фривольными новеллами и Сервантес — ‘Дон Кихотом’ вносят много ясности в ходячие представления о любовной страсти. Первый показывает ее плотскую природу, низкую, как у всякой страсти, второй осмеивает моду на любовь, столь же нелепую, как и рыцарский романтизм. Помещик из Ламанчи вообразил себя не только рыцарем, но и влюбленным, так как эта страсть считалась неотделимой от звания странствующего воина. В тот век не иметь ‘дамы сердца’ для дворянина казалось столь же неприличным, как не иметь шпаги. Любовные приключения Дон Кихота еще плачевнее рыцарских, особенно зло осмеян выработанный тогдашнею культурой ритуал любви, ее законы и обычаи. Вспомните, например, страстные монологи Дон Кихота, обращенные к воображаемой красавице, его гиперболы в восхвалении ее красоты, его терзания (в горах Сьерра-Невады) и пр. Сервантес заставил своего героя проделать всю комедию любви, которая тогда считалась обязательной. Нет сомнения, что если Дон Кихот был искренним рыцарем, то столь же непритворной была и его влюбленность, оба представления были манией, и связать тщеславие и любовь с помешательством в веке, когда их считали добродетелями, мог только великий художник, видящий вещи самостоятельно, как они есть.
Для изучения любви не нужно обращаться ко многим поэтам: достаточно остановиться на одном великом. Я остановлюсь на Шекспире, который, по выражению Пушкина, один ‘дал нам целое человечество’.
Надо заметить, что Шекспир взял свое понятие о любви не из чужих рук, как делают многие поэты, а из самой природы, из окровавленного этою страстью собственного сердца. Между множеством увлечений, у него, говорит Тэн, ‘была одна… — страсть несчастная, слепая, деспотическая, гнет и позор которой он сам чувствовал и от которой все-таки не мог и не хотел освободиться. Нет ничего грустнее его признания, ничего более характеризующего безумие любви и чувство человеческой слабости: ‘Когда моя возлюбленная, говорит Шекспир, клянется, что ее любовь истинна, я ей верю, хотя знаю, что она лжет’. Что за грязная Селимена, — говорит Тэн, — эта развратница, перед которой он преклоняет колени с таким же презрением, как и любовью!… Вот опьянение, разврат и бред, в который впадают самые изящные художники… Они стоют больше принцев, и опускаются между тем до уличных женщин. Добро и зло теряет для них свое различие, все предметы перепутываются… К чему служат очевидность, воля, разум, даже честь, если страсть так всепоглощающа?’ Сильная любовь, говорит Тэн, ‘точно потоп затопляет всякое отвращение и деликатность души, все выработанные убеждения и усвоенные принципы. Отныне сердце умерло для всех обыкновенных удовольствий, оно может чувствовать и жить только одной стороной… Безумные искры ослепительной поэзии вспыхивают в нем, как только он подумает об этих черных, блестящих глазах. Она была немолода, нехороша и пользовалась дурною славой. Он был женат, имел детей, семью, которую навещал раз в год. Он уже не молод, она любит другого, красивого юношу, которого он представил ей и которого она хочет соблазнить. Что может остановить его пылкую страсть? Совесть? — ‘Любовь слишком молода, чтобы иметь понятие о совести’. Ревность и гнев? ‘Если ты мне изменяешь (говорит Шекспир), то и я сам изменяю себе, когда отдаю благороднейшую часть самого себя своему грубому желанию’. Когда эта отвратительная женщина изменила Шекспиру, он покорно переносит это, как раб, ‘как Мольер’, замечает Тэн: ‘Невольно хочется поставить рядом с Шекспиром этого великого несчастного поэта, тоже философа по инстинкту, но шутника по ремеслу, издевавшегося над страстными стариками, бича обманутых мужей… Мольер, по выходе из театра, где шла его популярнейшая трагедия, сказал вслух кому-то: ‘Мой друг, я в отчаянии: моя жена меня не любит!’
Всем свойственно страдать от любви, но великие поэты, по нежности и чуткости их сердца, были изранены этой страстью особенно жестоко. Шекспир знал любовь, он считал ее своим проклятием, своим грехом (Love is my sin), и грех этот мучил его не один раз в жизни. Тем драгоценнее свидетельство такого гения, и поэтому, минуя других поэтов, я позволю себе остановиться здесь на Шекспире.
Конецчасти II
Часть III
XIX
Беру лучшую из любовных пьес Шекспира — ‘Ромео и Джульетта’. Это — классическая трагедия любви, в ней сосредоточены, правда, не все моменты любовной драмы, в ней нет ужасов покинутой любви, любви недоступной, нет мучений измены, ревности, охлаждения, разочарования, переходящего иногда в ненависть. В ‘Ромео и Джульетте’ дана любовь исключительно счастливая, и препятствия любви выдвинуты исключительно внешние, чисто физические. Поэт как бы преднамеренно не хотел отягощать драмы самыми горькими, внутренними терзаньями, которыми так богата эта страсть. Быть может, все терзания любви и не могут быть вмещены в одно человеческое сердце, в одну трагедию, так что поэту пришлось, например, ревности посвящать особую драму, покинутой любви — особую и т.д. Следовало бы рассмотреть поэтому весь цикл любовной драмы у Шекспира, чтобы изучить все перипетии любви. Но и одна трагедия его проливает много света на эту страсть.
В начале пьесы мы видим юного Ромео безнадежно влюбленным в красавицу Розалину. Он предается отчаянию, бродит по ночам одинокий, ‘свежей утренней росе он прибавляет слезы, так же, как прибавляет к облакам небес он облака своих тяжелых вздохов’. Он видимо вянет, изнемогает от любви, так что отец и родственники в большой тревоге. Ромео признается другу, в чем причина его тоски — он любит и не встречает взаимности. (Пользуюсь переводом Н.А. Кускова).
‘Увы, зачем любовь, столь милая на вид,
Такой тиран и грубиян на деле!’
— замечает друг Ромео, Бенволио. Ромео открывает ему душу и высказывает свой взгляд на любовь, конечно, устами Шекспира: