О литературной эволюции, Тынянов Юрий Николаевич, Год: 1927

Время на прочтение: 14 минут(ы)
Юрий Тынянов. Архаисты и новаторы
Прибой, 1929

Борису Эйхенбауму.

О ЛИТЕРАТУРНОЙ ЭВОЛЮЦИИ.

1. Положение истории литературы продолжает оставаться в ряду культурных дисциплин положением колониальной державы. С одной стороны, ею в значительной мере владеет индивидуалистический психологизм (в особенности на Западе), где вопрос о литературе неправомерно подменяется вопросом об авторской психологии, а вопрос о литературной эволюции — вопросом о генезисе литературных явлений. С другой стороны, упрощенный каузальный подход к литературному ряду приводит к разрыву между тем пунктом, с которого наблюдается литературный ряд,— а им всегда оказываются главные, но и дальнейшие социальные ряды,— и самым литературным рядом. Построение же замкнутого литературного ряда и рассмотрение эволюции внутри его наталкивается то-и-дело на соседние культурные, бытовые, в широком смысле, социальные ряды, и, стало быть, обречено на неполноту. Теория ценности в литературной науке вызвала опасность изучения главных, но и отдельных явлений, и приводит историю литературы в вид ‘истории генералов’. Слепой отпор ‘истории генералов’ вызвал в свою очередь интерес к изучению массовой литературы, но без ясного теоретического осознания методов ее изучения и характера ее значения.
Наконец, связь истории литературы с живою современною литературой — связь выгодная и нужная для науки — оказывается не всегда нужною и выгодною для развивающейся литературы, представители которой готовы принять историю литературы за установление тех или иных традиционных норм и законов и ‘историчность’ литературного явления смешивают с ‘историзмом’ по отношению к нему. В результате последнего конфликта возникло стремление изучать отдельные вещи и законы их построения во вне-историческом плане (отмена истории литературы).
2. Для того чтобы стать, наконец, наукой, история литературы должна претендовать на достоверность. Пересмотру должны быть подвергнуты все ее термины и, прежде всего, самый термин ‘история литературы’. Термин оказывается необычайно широким, покрывающим и материальную историю художественной литературы, и историю словесности, и письменности вообще, он оказывается и претенциозным, потому что ‘история литературы’ мыслится заранее как дисциплина, готовая войти в ‘историю культуры’ в качестве научно-отпрепарированного ряда. Прав у нее пока на это нет.
Между тем, исторические исследования распадаются, по крайней мере, на два главных типа по наблюдательному пункту: исследование генезиса литературных явлений и исследование эволюции литературного ряда, литературной изменчивости.
От угла зрения зависит не только значение, но и характер изучаемого явления: момент генезиса в исследовании литературной эволюции имеет свое значение и свой характер, разумеется, не те, что в исследовании самого генезиса.
Далее, изучение литературной эволюции или изменчивости должно порвать с теориями наивной оценки, оказывающейся результатом смешения наблюдательных пунктов: оценка производится из одной эпохи-системы в другую. Самая оценка при этом должна лишиться своей субъективной окраски, и ‘ценность’ того или иного литературного явления должна рассматриваться как ‘эволюционное значение и характерность’.
То же должно произойти и с такими оценочными пока что понятиями, как ‘эпигонство’, ‘дилетантизм’ или ‘массовая литература’. {Достаточно проанализировать массовую литературу 20-х и 30-х годов, чтобы убедиться в колоссальной эволюционной разнице их. В 30-е годы, годы автоматизации предшествующих традиций, годы работы над слежалым литературным материалом, ‘дилетантизм’ получает вдруг колоссальное эволюционное значение. Именно из дилетантизма, из атмосферы ‘стихотворных записок на полях книг’ выходит новое явление — Тютчев, своими интимными интонациями преобразующий поэтический язык и жанры. Бытовое отношение к литературе, кажущееся с оценочной точки зрения ее разложением, преобразует литературную систему. Между тем, ‘дилетантизм’ и ‘массовая литература’ в 20-х годах, годах ‘мастеров’ и создания новых поэтических жанров, окрещивались ‘графоманией’, и тогда как ‘первостепенные’ (с точки зрения эволюционного значения) поэты 30-х годов в борьбе с предшествующими нормами являлись в условиях ‘дилетантизма’ (Тютчев, Полежаев), ‘эпигонства и ученичества’ (Лермонтов), в эпоху 20-х годов даже ‘второстепенные’ поэты носили окраску мастеров первостепенных, ср. ‘универсальность’ и ‘грандиозность’ жанров у таких массовых поэтов, как О лип. Ясно, что эволюционное значение таких явлений как ‘дилетантизм’, ‘эпигонство’ и т. д. от эпохи к эпохе разное, и высокомерное, оценочное отношение к этим явлениям — наследство старой истории литературы.}
Основное понятие старой истории литературы ‘традиция’ оказывается неправомерной абстракцией одного или многих литературных элементов одной системы, в которой они находятся на одном ‘амплуа’ и играют одну роль, и сведением их с теми же элементами другой системы, в которой они находятся на другом ‘амплуа’ — в фиктивно-единый, кажущийся целостным ряд.
Главным понятием литературной эволюции оказывается смена систем, а вопрос о ‘традициях’ переносится в другую плоскость.
3. Чтобы проанализировать этот основной вопрос, нужно заранее условиться в том, что литературное произведение является системою, и системою является литература. Только при этой основной договоренности и возможно построение литературной науки, не рассматривающей хаос разнородных явлений и рядов, а их изучающей. Вопрос о роли соседних рядов в литературной эволюции этим не отметается, а, напротив, ставится.
Проделать аналитическую работу над отдельными элементами произведения, сюжетом и стилем, ритмом и синтаксисом в прозе, ритмом и семантикой в стихе и т. д. стоило, чтобы убедиться, что абстракция этих элементов, как рабочая гипотеза, в известных пределах допустима, но что все эти элементы соотнесены между собою и находятся во взаимодействии. Изучение ритма в стихе и ритма в прозе должно было обнаружить, что роль одного и того же элемента в равных системах равная.
Соотнесенность каждого элемента литературного произведения, как системы, с другими и, стало быть, со всей системой я называю конструктивной функцией данного элемента.
При ближайшем рассмотрении оказывается, что такая функция — понятие сложное. Элемент соотносится сразу: с одной стороны, по ряду подобных элементов других произведений-систем, и даже других рядов, с другой стороны с другими элементами данной системы (авто-функция и син-функция).
Так, лексика данного произведения соотносится сразу с литературной лексикой и общеречевой лексикой, с одной стороны, с другими элементами данного произведения — с другой. Оба эти компонента, вернее, обе равнодействующие функции — неравноправны.
Функция архаизмов, напр., целиком зависит от системы, в которой они употреблены. В системе Ломоносова они имеют, напр., функцию так называемого ‘высокого’ словоупотребления, так как в этой системе доминирующую роль в данном случае играет лексическая окраска (архаизмы употребляются по лексическим ассоциациям с церковным языком). В системе Тютчева функции архаизмов другие, они в ряде случаев абстрактны: фонтан —водомет. Любопытны, как пример, случаи архаивмов в иронической функции:
Пушек гром и мусикия —
у поэта, употребляющего такие слова, как ‘мусикийский’, совершенно в иной функции. Авто-функция не решает, она дает только возможность, она является условием син-функции. (Так, ко времени Тютчева за XVIII и XIX века была уже обширная пародическая литература, где архаизмы имели пародическую функцию.) Но решает в данном случае, конечно, семантическая и интонационная система данного произведения, которая позволяет соотнести данное выражение не с ‘высоким’, а с ‘ироническим’ словоупотреблением, т. е. определяет его функцию.
Вырывать из системы отдельные элементы и соотносить их вне системы, т. е. без их конструктивной функции с подобным рядом других систем, неправильно.
4. Возможно ли так называемое ‘имманентное’ изучение произведения, как системы, вне его соотнесенности с системою литературы? Такое изолированное изучение произведения есть та же абстракция, что и абстракция отдельных элементов произведения. По отношению к современным произведениям она сплошь и рядом применяется и удается в критике, потому что соотнесенность современного произведения с современной литературой — заранее предустановленный и только замалчиваемый факт. (Сюда относится соотнесенность произведения с другими произведениями автора, соотнесенность его с жанром и т. д.)
Но уже и по отношению к современной литературе невозможен путь изолированного изучения.
Существование факта, как литературного, зависит от его диференциального качества (т. е. от соотнесенности либо с литературным, либо с вне-литературным рядом), другими словами — от функции его.
То, что в одной эпохе является литературным фактом, то для другой будет общеречевым бытовым, явлением, и, наоборот, в зависимости от всей литературной системы, в которой данный факт обращается.
Так, дружеское письмо Державина — факт бытовой, дружеское письмо карамзинской и пушкинской эпохи — факт литературный. Ср. литературность мемуаров и дневников в одной системе литературы и вне-литературность в другой.
Изучая изолированно произведение, мы не можем быть уверенными, что правильно говорим об его конструкции, о конструкции самого произведения.
Здесь и еще одно обстоятельство. Авто-функция, т. е. соотнесенность какого-либо элемента с рядом подобных элементов других систем и других рядов, является условием син-функции, конструктивной функции данного элемента.
Поэтому не безразлично, ‘стерт’ ли, ‘бледен’ ли такой-то элемент или же нет. Что такое ‘стертость’, ‘бледность’ стиха, метра, сюжета и т. д.? Иными словами, что такое ‘автоматизация’ того или иного элемента?
Приведу пример из лингвистики: когда ‘бледнеет’ представление ‘начения, слово, выражающее представление, становится выражением связи, отношения, становится служебным словом. Иными словами, меняется его функция. То же и с автоматизацией, с ‘побледнением’ любого литературного элемента: он не исчезает, только функция его меняется, становится служебной. Если метр в стихотворении ‘стерт’, за его счет становятся важными другие признаки стиха и другие элементы произведения, а он несет иные функции.
Так, стиховой ‘маленький фельетон’ в газете дается по преимуществу на стертых, банальных метрах, давно оставленных поэзиею. Как ‘стихотворение’, соотнесенное с ‘поэзией’, его никто бы и читать не стал. Стертый метр является здесь средством прикрепления злободневного, бытового, фельетонного материала к литературному ряду. Функция его совершенно другая, нежели в поэтическом произведении, она служебная. К тому же ряду фактов относится и ‘пародия’ в стиховом ‘маленьком фельетоне’. Пародия литературно жива постольку, поскольку живо пародируемое. Какое литературное значение может иметь заведомо-тысячная пародия на лермонтовское ‘Когда волнуется желтеющая нива’ и на пушкинского ‘Пророка’? Между тем стиховой ‘маленький фельетон’ сплошь да рядом пользуется ею. И здесь мы имеем то же: функция пародии стала служебной, она служит для прикрепления вне-литературных фактов к литературному ряду.
Если ‘стерта’ так называемая сюжетная проза, то фабула имеет в произведении иные функции, нежели в том случае, когда ‘сюжетная’ проза в литературной системе не ‘стерта’. Фабула может быть только мотивировкой стиля или способа развертывания материала.
Говоря грубо, описания природы в старых романах, которые мы, двигаясь в определенной литературной системе, были бы склонны сводить к роли служебной, к роли спайки или торможения (а, значит, почти пропускать), двигаясь в другой литературной системе, мы были бы склонны считать главным, доминирующим элементом, потому что возможно такое положение, что фабула являлась только мотивировкой, поводом к развертыванию ‘статических описаний’.
5. Подобным же образом решается вопрос наиболее трудный, наименее исследованный: о литературных жанрах. Роман, кажущийся целым, внутри себя на протяжении веков развивающимся жанром, оказывается не единым, а переменным, с меняющимся от литературной системы к системе материалом, с меняющимся методом введения в литературу вне-литературных речевых материалов, и самые признаки жанра эволюционируют. Жанры ‘рассказ’, ‘повесть’ в системе 20-х — 40-х годов определялись, как то явствует из самых названий, другими признаками, нежели у нас. {Ср. словоупотребление ‘рассказ’ в 1825 г. в ‘Моск. Тел.’ в рецензии о ‘Евгении Онегине’: ‘Кто из поэтов имел рассказ, то. е. исполнение поэмы целью и даже кто из прозаиков в творении обширном? В Тристраме Шенди, где, повидимому, все заключено в рассказе, рассказ совсем не цель ее’ (‘Моск. Тел.’, 1825 г., No 15. Особое прибавл., стр. 5). Т. е. рассказ здесь, очевидно, близок к нашему термину ‘сказ’. Эта терминология вовсе не случайна и продержалась долго. Ср. определение жанров у Дружинина в 1849 г.: ‘Сам автор (Загоскин) назвал это произведение (‘Русские в начале осьмнадцатого столетия’) рассказом, в оглавлении же оно означено именем романа, но что же это в самом деле — теперь определить трудно, потому что оно еще не окончено… По-моему, это и не рассказ, и не роман. Это не рассказ, потому что изложение выходит не от автора, или какого-нибудь постороннего лица, а напротив, драматизировано (или, вернее, диалогизировано), так что сцены и разговоры беспрерывно сменяются одни другими, наконец, повествование занимает самую меньшую часть. Это не роман, потому что с этим словом соединяются требования и поэтического творчества, художественности в изображении характеров и положений действующих лиц… Стану называть его романом, потому что он имеет на то все претензии’ (Дружинина т. VI, стр. 41. ‘Письма иногороднего подписчика’). Ставлю здесь же один любопытный вопрос.
В разное время, в разных национальных литературах замечается тип ‘рассказа’, где в первых строках выведен рассказчик, далее не играющий никакой сюжетной роли, а рассказ ведется от его имени (Мопассан, Тургенев). Объяснить сюжетную функцию этого рассказчика трудно. Если зачеркнуть первые строки, его рисующие, сюжет не изменится. (Обычное начало-штамп в таких рассказах: ‘N. N. закурил сигару и начал рассказ’.) Думаю, что здесь явление не сюжетного, а жанрового порядка. ‘Рассказчик’ здесь — ярлык жанра, сигнал жанра ‘рассказ’ — в известной литературной системе.
Эта сигнализация указывает, что жанр, с которым автор соотносит свое произведение, стабилизирован. Поэтому ‘рассказчик’ здесь жанровой рудимент старого жанра. Тогда ‘сказ’ у Лескова мог явиться вначале из ‘установки’ на старый жанр, как средство ‘воскрешения’, подновления старого жанра и только впоследствии перерос жанровую функцию. Вопрос, разумеется, требует особого исследования.} Мы склонны называть жанры по второстепенным результативным признакам, грубо говоря, по величине. Названия рассказ, повесть, роман для нас адэкватны определению количества печатных листов. Это доказывает не столько ‘автоматизованность’ жанров для нашей литературной системы, сколько то, что жанры определяются у нас по иным признакам. Величина вещи, речевое пространство — не безразличный пригнан. В изолированном же от системы произведении мы жанра и вовсе не в состоянии определить, ибо то, что называли одою в 20-е годы XIX века, или, наконец, Фет, называлось одою не по тем признакам, что во время Ломоносова.
На этом основании заключаем: изучение изолированных жанров вне знаков той жанровой системы, с которой они соотносятся, невозможно. Исторический роман Толстого не соотнесен с историческим романом Загоскина, а соотносится с современной ему прозой.
6. Строго говоря, вне соотнесенности литературных явлений и не бывает их рассмотрения. Таков, напр., вопрос о прозе и поэзии. Мы молчаливо считаем метрическую прозу — прозой и неметрический верлибр — стихом, не отдавая себе отчета в том, что в иной литературной системе мы были бы поставлены в затруднительное положение. Дело в том, что проза и поэзия соотносятся между собою, есть взаимная функция прозы и стиха. (Ср. установленное Б. Эйхенбаумом взаимоотношение развития прозы и стиха, их корреляцию.)
Функция стиха в определенной литературной системе выполнялась формальным элементом метра.
Но проза диференцируется, эволюционирует, одновременно эволюционирует и стих. Диференция одного соотнесенного типа влечет за собою, или, лучше сказать, связана с диференцией другого соотнесенного типа. Возникает метрическая проза (напр., Андрей Белый). Это связано с перенесением стиховой функции в стихе с метра на другие признаки, частью вторичные, результативные: на ритм, как знак стиховых единиц, особый синтаксис, особую лексику и т. д. Функция прозы к стиху остается, но формальные элементы, ее выполняющие,—другие.
Дальнейшая эволюция форм может либо на протяжении веков закрепить функцию стиха к прозе, перенести ее на целый ряд других признаков, либо нарушить ее, сделать несущественной, и подобно тому как в современной литературе мало существенна соотносительность жанров (по вторичным, результативным признакам), так может настать период, когда несущественно будет в произведении, написано ли оно стихом или провой.
7. Эволюционное отношение функции и формального элемента —вопрос совершенно неисследованный. Я привел пример того, как эволюция форм вызывает изменение функции. Примеры того, как форма с неопределенной функцией вызывает новую, определяет ее, многочисленны. Есть примеры другого рода: функция ищет своей формы.
Приведу пример, в котором сочетались оба момента.
В 20-х годах в литературном направлении архаистов возникает функция высокого и простонародного стихового эпоса. Соотнесенность литературы с социальным рядом ведет их к большой стиховой форме. Но формальных элементов нет, ‘заказ’ социального ряда оказывается не равным ‘заказу’ литературному и виснет в воздухе. Начинаются поиски формальных элементов. Катенин в 1824 г. выдвигает октаву как формальный элемент стиховой эпопеи. Страстность споров вокруг невинной с виду октавы под-стать трагическому сиротству функции бее формы. Эпос архаистов не удается. Черев 6 лет форма используется Шевыревым и Пушкиным в другой функции — ломки всего четырехстопного ямбического эпоса и нового, сниженного (а не ‘высокого’), опрозаизированного эпоса (‘Домик в Коломне’).
Связь функции и формы не случайна. Неслучайно одинаково сочетание лексики определенного типа с метрами определенного типа у Катенина и черев 20 — 30 лет у Некрасова, вероятно, и понятия не имевшего о Катенине.
Переменность функций того пли иного формального элемента, возникновение той или иной новой функции у формального элемента, закрепление его за функцией — важные вопросы литературной эволюции, решать и исследовать которые здесь пока не место.
Скажу только, что здесь от дальнейших исследований зависит весь вопрос о литературе как о ряде, о системе.
8. Представление о том, что соотнесенность литературных явлений совершается по такому типу: произведение вдвигается в синхронистическую литературную систему и ‘обрастает’ там функцией, не совсем правильно. Самое понятие непрерывно эволюционирующей синхронистической системы противоречиво. Система литературного ряда есть прежде всего система функций литературного ряда, в непрерывной соотнесенности с другими рядами. Ряды меняются по составу, но диференциальность человеческих деятельностей остается. Эволюция литературы, как и других культурных рядов, не совпадает ни по темпу, ни по характеру (в виду специфичности материала, которым она орудует) с рядами, с которыми она соотнесена. Эволюция конструктивной функции совершается быстро. Эволюция литературной функции — от эпохи к эпохе, эволюция функций всего литературного ряда по отношению к соседним рядам — столетиями.
9. В виду того, что система не есть равноправное взаимодействие всех элементов, а предполагает выдвинутость группы элементов (‘доминанта’) и деформацию остальных, произведение входит в литературу, приобретает свою литературную функцию именно этой доминантой. Так, мы соотносим стихи со стиховым рядом (а не прозаическим) не по всем их особенностям, а только по некоторым. То же и в соотнесенности по жанрам. Мы соотносим роман с ‘романом’ сейчас по признаку величины, по характеру развития сюжета, некогда разносили по наличию любовной интриги.
Здесь еще один любопытный, с точки зрения эволюционной, факт. Соотносится произведение по тому или иному литературному ряду, в зависимости от ‘отступления’, от ‘диференции’, именно по отношению к тому литературному ряду, по которому оно разносится. Так, напр., вопрос о жанре пушкинской поэмы, необычайно острый для критики 20-х годов, возник потому, что пушкинский жанр явился комбинированным, смешанным, новым, бее готового ‘названия’. Чем острее расхождения с тем или иным литературным рядом, тем более подчеркивается именно та система, с которой есть расхождение, диференция. Так, верлибр подчеркнул стиховое начало на внеметрических признаках, а роман Стерна — сюжетное начало на внефабульных признаках (Шкловский). Аналогия из лингвистики: ‘изменчивость основы заставляет сосредоточивать на ней максимум выразительности и выводит ее из сети приставок, которые не изменяются’ (Вандриес).
10. В чем соотнесенность литературы с соседними рядами?
Далее, каковы эти соседние ряды?
Ответ у нас всех готов: быт.
Но для того чтобы решить вопрос о соотнесенности литературных рядов с бытом, поставим вопрос: как, чем соотнесен быт с литературой? Ведь быт по составу многогранен, многосторонен, и только функция всех его сторон в нем специфическая. Быт соотнесен с литературой прежде всего своей речевой стороной. Такова же соотнесенность литературных рядов с бытом. Эта соотнесенность литературного ряда с бытовым совершается по речевой линии, у литературы по отношению к быту есть речевая функция.
У нас есть слово ‘установка’. Она означает примерно ‘творческое намерение автора’. Но ведь бывает, что ‘намерение благое, да исполнение плохое’. Прибавим: авторское намерение может быть только ферментом. Орудуя специфическим литературным материалом, автор отходит, подчиняясь ему, от своего намерения. Так, ‘Горе от ума’ должно было быть ‘высоким’ и даже ‘великолепным’ (по авторской терминологии, не сходной с нашей), но получилось политической ‘архаистической’ памфлетной комедией. Так, ‘Евгений Онегин’ должен был быть сначала ‘сатирическою поэмой’, в которой автор ‘захлебывается желчью’. А работая над 4 главой, Пушкин уже пишет: ‘где у меня сатира? О ней и помина нет в ‘Евгении Онегине’.
Конструктивная функция, соотнесенность элементов внутри произведения обращает ‘авторское намерение’ в фермент, но не более. ‘Творческая свобода’ оказывается лозунгом оптимистическим, но не соответствует действительности и уступает место ‘творческой необходимости’.
Литературная функция, соотнесенность произведения с литературными рядами довершает дело.
Вычеркнем телеологический, целевой оттенок, ‘намерение’, из слова ‘установка’. Что получится? ‘Установка’ литературного произведения (ряда) окажется его речевой функцией, его соотнесенностью с бытом.
Установка ‘оды’ Ломоносова, ее речевая функция — ораторская. Слово ‘установлено’ на произнесение. Дальнейшие бытовые ассоциации — произнесение в большом, в дворцовом зале. Ко времени Карамзина ода ‘износилась’ литературно. Погибла или сузилась в своем значении установка, которая пошла на другие, уже бытовые формы. Оды поздравительные и всякие другие стали ‘шинельными стихами’, делом только бытовым. Готовых литературных жанров нет. И вот их место занимают бытовые речевые явления. Речевая функция, установка, ищет формы и находит ее в романсе, шутке, игре с рифмами, буримэ, шараде и т. д. И здесь свое эволюционное значение получает момент генезиса, наличие тех или иных бытовых речевых форм. Дальнейшие бытовые ряды этих речевых явлений в эпоху Карамзина — салон. Салон — факт бытовой — становится в это время литературным фактом. Таково закрепление бытовых форм за литературной функцией.
Подобно этому, домашняя, интимная, кружковая семантика всегда существует, но в известные периоды она обретает литературную функцию.
Таково в литературе и закрепление случайных результатов: черновые стиховые программы и черновые ‘сценарии’ Пушкина становятся его чистовой прозой. Это возможно только при эволюции целого ряда, при эволюции его установки.
Аналогия нашего времени для борьбы двух установок: митинговая установка стиха Маяковского (‘ода’) в борьбе с камерной романсной установкой Есенина (‘элегия’).
11. Речевая функция должна быть принята во внимание и в вопросе об обратной экспансии литературы в быт. ‘Литературная личность’, ‘авторская личность’, ‘герой’ в разное время является речевой установкой литературы и оттуда идет в быт. Таковы лирические герои Байрона, соотносившиеся с его ‘литературной личностью’,— с тою личностью, которая оживала у читателей из стихов, и переходившие в быт. Такова ‘литературная личность’ Гейне, далекая от биографического подлинного Гейне. Биография в известные периоды оказывается устной, апокрифической литературой. Это совершается закономерно, в связи с речевой установкой данной системы: Пушкин, Толстой, Блок, Маяковский, Есенин — ср. с отсутствием литературной личности Лескова, Тургенева, Фета, Майкова, Гумилева и др., связанным с отсутствием речевой установки на ‘литературную личность’. Для экспансии литературы в быт требуются, само собой — особые, бытовые условия.
12. Такова ближайшая социальная функция литературы. Только черев изучение ближайших рядов возможно ее установление и исследование. Только при рассмотрении ближайших условий возможно оно, а не при насильственном привлечении дальнейших, пусть и главных, каузальных рядов.
И еще одно замечание: понятие ‘установки’ речевой функции относится к литературному ряду, или системе литературы, но не к отдельному произведению. Отдельное произведение должно быть соотнесено с литературным рядом, прежде чем говорить об его установке. Закон больших чисел не приложим к малым. Устанавливая сразу дальнейшие каузальные ряды для отдельных произведений и отдельных авторов, мы изучаем не эволюцию литературы, а ее модификацию, не как изменяется, эволюционирует литература в соотнесенности с другими рядами, а как ее деформируют соседние ряды,— вопрос, также подлежащий изучению, но уже в совершенно иной плоскости.
Особенно ненадежен здесь прямолинейный путь изучения авторской психологии и переброска каузального мостика от авторской среды, быта, класса к его произведениям. Эротическая поэзия Батюшкова возникла из работы его над поэтическим языком (ср. его речь ‘О влиянии легкой поэзии на язык’), и Вяземский отказывался искать ее генезис в психологии Батюшкова (см. выше, стр. 13). Поэт Полонский, который никогда не был теоретиком и, однако, как поэт, как мастер своего дела, это дело понимал, пишет о Бенедиктове: ‘Весьма возможно, что суровая природа: леса, пашни… влияли на впечатлительную душу ребенка, будущего поэта, но как влияли? Это вопрос трудный, и никто бее натяжек не разрешит его. Не природа, для всех одинаковая, играет тут главную роль’. Типичны переломы художников, необъяснимые их личными переломами: типы переломов Державина, Некрасова, у которых ‘высокая’ поэзия в молодости идет рядом с ‘низкой’, сатирической и при объективных условиях сливается, давая новые явления. Ясно, что здесь вопрос не в индивидуальных психических условиях, а в объективных, в эволюции функций литературного ряда по отношению к ближайшему социальному.
13. Поэтому должен быть подвергнут пересмотру один из сложных эволюционных вопросов литературы — вопрос о ‘влиянии’. Есть глубокие психологические и бытовые личные влияния, которые никак не отражаются в литературном плане (Чаадаев и Пушкин). Есть влияния, которые модифицируют, деформируют литературу, не имея эволюционного значения (Михайловский и Глеб Успенский). Всего же поразительнее факт наличия внешних данных для заключения о влиянии — при отсутствии его. Я приводил пример Катенина и Некрасова. Эти примеры могут быть продолжены. Южно-американские племена создают миф о Прометее, бее влияния античности. Перед нами факты конвергенции, совпавший. Эти факты оказываются такого значения, что ими совершенно покрывается психологический подход к вопросу о влиянии, и вопрос хронологический — ‘кто раньше сказал’ оказывается несущественным. ‘Влияние’ может совершиться тогда и таком направлении, копа и п каком направлении для этого имеются литературные условия. Оно предоставляет художнику при совпадении функции формальные элементы для ее развития и закрепления. Если этого ‘влияния’ нет, аналогичная функция может привести и без него к аналогичным формальным элементам.
14. Здесь пора поставить вопрос о главном термине, которым оперирует история литературы, о ‘традиции’. Если мы условимся в том, что эволюция есть изменение соотношения членов системы, т. е. изменение функций и формальных элементов, эволюция оказывается ‘соленой’ систем. Смены эти носят от эпохи к эпохе то более медленный, то скачковый характер и не предполагают внезапного и полного обновления и замены формальных элементов, но они предполагают новую функцию этих формальных элементов. Поэтому самое сличение тех или иных литературных явлений должно проводиться по функциям, а не только по формам. Совершенно несходные по видимости явления равных функциональных систем могут быть сходны по функциям, и наоборот. Вопрос затемняется здесь тем, что каждое литературное направление в известный период ищет своих опорных пунктов в предшествующих системах,— то, что можно наввать ‘традиционностью’.
Так, быть может, функции пушкинской прозы ближе к функциям прозы Толстого, нежели функции пушкинского стиха к функции подражателей его в 30-х годах и Майкова.
15. Резюмирую: изучение эволюции литературы возможно только при отношении к литературе как к ряду, системе, соотнесенной с другими рядами, системами, ими обусловленной. Рассмотрение должно итти от конструктивной функции к функции литературной, от литературной к речевой. Оно должно выяснить эволюционное взаимодействие функций и форм. Эволюционное изучение должно итти от литературного ряда к ближайшим соотнесенным рядам, а не дальнейшим, пусть и главным. Доминирующее значение главных социальных факторов этим не только не отвергается, но должно выясниться в полном объеме, именно в вопросе об эволюции литературы, тогда как непосредственное установление ‘влияния’ главных социальных факторов подменяет изучение эволюции литературы изучением модификации литературных произведений, их деформации
1927.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека