О козаках, Костомаров Николай Иванович, Год: 1885

Время на прочтение: 22 минут(ы)

Н. И. Костомаров

О козаках

(По поводу статьи П.А . Кулиша, напечатанной в 3-й и 6-й тетрадях ‘Русского Архива’, изд. 1877 года)

В первых годах текущего царствования в умственной жизни русского общества совершились большие перемены. Между прочим, тогда нам надоела давно усвоенная в России и на все лады расхваленная система устраивать все под один уровень, изглаживающий всякие частные особенности, нам, напротив, захотелось жизни самобытной. Начали у нас и словесно и печатно прославлять децентрализацию, создавался в наших головах такой идеал общественного бытия, чтобы с сохранением единства и неразрывности государственного целого части его имели бы всеми признаваемое право на своеобразную физиономию, сообразно историческим, этнографическим и экономическим условиям. Тогда южнорусский или малорусский край представил для таких стремлений наиболее подходящие условия: здесь народ — с своим особым славянским наречием, с своею народною поэзиею и с своеобразными приемами домашнего и семейного быта, здесь и прошедшее историческое с гетманщиною и с Запорожскою Сечью, здесь и экономические особенности, вытекающие из свойств почвы и климата. Неудивительно, что при таких условиях возникло у малорусов стремление выказать свою деятельность в собственных, от многого другого отличных приемах, отсюда попытки собирать памятники народного песенного творчества, изучать местную историю и современный быт народа наконец, поднять уровень народного образования и дать местной речи края права гражданства в литературной семье. Все это в описываемый нами период не было новинкою, начало всему положено было уже прежде. Теперь, после наступившего на всей Руси пробуждения, опять раздался умолкнувший было голос прежних деятелей малорусской умственной жизни, защебетали и молодые птенцы вслед за старыми птицами.
Тогда в числе умственных деятелей между малорусами видное и почетное место занимал Пантелеймон Александрович Кулиш как местный малорусский историк, мыслитель, этнограф, беллетрист. Он пользовался по достоинству уважением не только в среде земляков, но и во всей читающей русской публике.
Цветущая пора малорусской умственной деятельности не дотянула даже десятилетия. Сперва она встречала везде только сочувствие, но с 1863 года стали возникать на ее счет подозрения и недоверие. Стали замечать или, правильнее сказать, выдумывать соотношения между польскими (действительно враждебными к России) тенденциями и занятиями малоруссов своею историею и этнографиею. Такие толки, пущенные сначала в самой Малороссии злонамеренными людьми, нашли себе отголосок в ‘Московских Ведомостях’ и в других московских повременных органах, а через их влияние стали усваиваться многими и расширились до того, что всякий научный и литературный труд, касавшийся малорусского народа, стал навлекать на пишущих подозрение в неблагонамеренности. В сущности дела, это показывало только скудость сведений о русском народе в образованном классе, который мог легко всему поверить, что подставляли ему за правду газеты. За невозможностью никак пришпилить деятельность малорусов к польским замыслам, чего сначала хотелось, стали догадываться — не имеет ли такая деятельность сродства и связи с вредными социальными учениями, бродившими в хаотическом виде между незрелою молодежью? Тогда подвергался подозрениям и П.А. Кулиш: его считали фанатиком Малороссии, поклонником козатчины, имя его неотцепно прилипало к так называемому украинофильству. И правду сказать, если обвинения, какие делались против Кулиша и украинофилов, были вполне нелепы и ни г. Кулиш, ни другие не имели таких тенденций, в каких их подозревали, зато едва ли кто более г. Кулиша подавал повода к несправедливым против себя подозрениям. По своему увлекающемуся характеру П.А. Кулиш менее всякого другого был способен к увертливому благоразумию, его суждения и отзывы отличались перехватом через край, как бывает с людьми, которые и любить и ненавидеть могут только всецело и притом одарены чрезмерным самолюбием.
Но вот П.А. Кулиш, удалившись от печатной деятельности, в продолжение нескольких лет занялся с большим вниманием изучением истории своего края и увидал, что прежде многое представлялось ему в более расцвеченном виде, в более пленительных, светлых образах, чем бы следовало сообразно со строгою историческою истиною. Г. Кулиш захотел быть трезвее, относиться строже к своим ученым симпатиям и глубже вдуматься во все изгибы прошедшей жизни. Это желание г. Кулиша видно из собственных его отзывов в последних его сочинениях и вместе с тем видно из духа, каким проникнуты его сочинения, явившиеся после десятилетнего молчания в литературе. Г. Кулиш совершенно изменил свои воззрения на все малорусское, и протекшее и современное. Можно ли обвинять его за это одно, как некоторые думают? Конечно нет. Изменять свои убеждения не только не предосудительно, но похвально, если такое изменение совершается из любви к истине.
Но, видно, справедлива старая поговорка: гони природу в дверь, она войдет в окно. Г. Кулиш мог изменить свои взгляды на прошедшее и настоящее Малороссии, а своей природы изменить не мог. В произведениях с направлением, диаметрально противоположным прежнему, он остался тем же г. Кулишем, каким являлся за несколько лет, когда навлекал на себя упреки в излишнем пристрастии к козачеству. Прежде он был фанатиком уважения к малорусской старине, теперь стал фанатиком беспристрастия. И результатом этого вышло, что у г. Кулиша, в последних его произведениях, много стремлений к беспристрастию, а беспристрастия нет ни на волос.
После своего перерождения П. А. Кулиш явился с тремя томами ‘Истории воссоединения Руси’, а в двух тетрадях ‘Русского Архива’ за прошедший 1877 год (No 3 и 6) напечатал статью ‘Козаки в отношении к государству и обществу’ — статью, которая, заключая в более сжатом объеме те же воззрения на козачество, какие в подробности развиваются в двух последних томах его истории, так как в первом томе он по крайней мере остается наполовину прежним Кулишом, и надобно сказать поистине, что его первый том составляет такое превосходное сочинение об истории южнорусского края, с которым как по таланту автора, так и по способу обработки и по верности взглядов едва ли какое другое может соперничать. Но в остальных томах почтенный автор почти везде проявляет какой-то странный дух гордыни и самомнения, с хвастовством выставляет себя напоказ, с презрением топчет в грязь предшествовавших ему тружеников по обработке малороссийской истории и, по меткому замечанию одного из наших литераторов, сделанному по прочтении его книги, напоминает собою евангельского фарисея, благодарившего Бога за то, что он не таков, как прочие человецы. Статья, напечатанная в ‘Русском Архиве’ под названием ‘Козаки в отношении к государству и обществу’, может назваться катехизисом учения преобразившегося Кулиша, и мы считаем долгом обратить внимание на эту статью и попытаться представить несколько наших замечаний по поводу вопросов, которых она касается.
Цель г. Кулиша — убедить своих читателей, что козаки были не более как разбойники, притом самые отвратительные по своей безнравственности и по своим злодеяниям, вовсе не достойные той идеализации, с какою относились к ним некоторые писатели (а сам г. Кулиш — паче всех), а, напротив, достойные всяческого порицания и презрения.
Действительно, всякое неумеренное восхваление, всякое поклонение перед историческим явлением прошедшей жизни заключает в себе всегда неправду, но то же самое заключает в себе и безусловное порицание и ругательство. Самая статья г. Кулиша написана не спокойным тоном исторического исследователя давно минувших времен, когда горячиться неуместно уже потому, что люди, о которых идет речь, давно не существуют, г. Кулиш является задорным, горячим обвинителем на суде, со всех сил старающимся о том, чтоб обвиняемые были осуждены, поэтому, возражая г. Кулишу, невольно принимаешь роль защитника на суде, а не излагателя мнения о таком предмете, которого значение для нас уже безразлично, кроме научной правды.
Что, собственно, вытекает из доводов и многочисленных примеров, приводимых в статье г. Кулиша? Только то, что в козачестве были темные стороны, что у Козаков были пороки. Неужели кто-нибудь прежде в этом сомневался и неужели П.А. Кулиш открыл здесь для нас какую-то Америку? Во всех явлениях жизни человеческих обществ бывали, есть и будут светлые и темные стороны, добродетели и пороки. Козаки были люди — и у них было то же. Да и не было до того умышленно скрываемо то, на что г. Кулиш теперь указывает как на порочное и худое. Г. Кулиш приводит в подтверждение слова песен из печатных песенных сборников. Но ведь эти песни были известны той публике, которая интересуется такого рода литературою Собиратели (в числе их немаловажное место занимал П.А. Кулиш) не прятали слов из песен, не заменяли их места другими, более благоприятными для Козаков. То же сказать следует и об исторических материалах и об исторических исследованиях: то, чем может г. Кулиш очернить Козаков, представляя напоказ их порочные свойства, почерпается им из тех материалов, которые большею частью напечатаны, и едва ли вправе будет г. Кулиш гордиться тем, что он первый указал на темные стороны козачества: и другие, прежде него писавшие, не скрывали этих темных сторон, только давали им надлежащее положение, не выдвигая вперед затем, чтоб казалось, будто у Козаков, кроме дурного, ничего уже хорошего отыскать нельзя. Вообще, говоря о том, что прошло и былью поросло, не следует ставить вопросов о хорошем и дурном с нашей точки зрения, но иметь в виду: как в прежние времена смотрели на совершившиеся факты и что считали хорошим и дурным по тогдашним понятиям? Если бы г. Кулиш держался этого правила, обязательного для всякого историка, то его статья, с которою он явился в ‘Русском Архиве’, не походила бы на обвинительную речь прокурора перед судом. Г. Кулиш начинает с того, что силится сказать (не выразимся: доказать, потому что г. Кулишу нечем этого доказать), что козаки — народ чужой в Украине: автор производит их от черкесов. Название — Черкасы на Днепре, Черкасск на Дону, имя черкас, которым долгое время в Московском государстве звали вообще малороссиян, — все приводится в довод происхождения Козаков от черкесов. Старые погудки на новый лад! Это мы слышали уже очень давно, лет назад тому сорок, слышали с кафедры, из уст плохих профессоров. Затем указываются признаки, подмеченные автором у жителей Чигиринщины и Черкасчины: черный цвет одежды, черные волосы, горбатые носы, продолговатые лица, небольшие головы на широких плечах и проч. Все это нам давно знакомо, все это приводилось для той же цели и так же бездоказательно, как и теперь приводится г. Кулишем. Никто не показал нам: когда же эти черкесы пришли и поселились в Украине, указывали на берендеев, торков, половцев, но какие доказательства, чтоб эти народы были черкесы, и какие исторические следы, чтоб остатки этих народов, некогда временно проживавшие в Украине, удержались надолго до такой степени, чтобы повлиять на строй тела всего народонаселения? Притом признаки, замеченные в Чигиринщине и Черкасчине, не чужды народонаселению и других краев Южной Руси. Сам г. Кулиш очень хорошо знает, что если козачество сформировалось в Черкасчине и Чигиринщине, то далеко не ограничилось этими полосами Поднепровья, а охватило собою несравненно большее пространство. Неужели все это пространство, в свое время заселенное козаками, следует считать по народонаселению черкесским краем? Типы черкесские, персидские, греческие случайно мы встречали в среде малорусского населения, но это одно не может подавать повода к каким-нибудь смелым предположениям, без всяких фактических доводов. Хотя ничего не бывает без причин, но едва ли кто в состоянии уловить причины таких сходств, которые можно найти во всех европейских странах. Впрочем, происхождение не может служить пунктом для обвинения вовсе, а г. Кулиш задался именно обвинениями против козачества.
‘Козак, — говорит автор, — был бездомным промышленником и добычником. Хотя и были у Козаков хаты в таких местностях, как Черкасчина и Чигиринщина, но, по словам кобзарской думы, козацкую хату можно было отличить среди десяти некозацких: ‘Она соломой не покрыта, приспою не обсыпана, на дворе дров ни полена, сидит в ней козацкая жена — околела!’ Так и козацкая жена была заметна среди ее соседок: ‘Она всю зиму босая ходит, горшком воду носит, детей поит из половника’. Козак уподоблялся птице, кладущей яйца в чужие гнезда или зарывающей в песок. Его нравственность уже определялась его бытом. При его бездомовности и нерадении о семье мнение света для него не существовало. Куда захочет, туда и скачет, никто за ним не заплачет — говорится в известной надписи под изображением запорожца. Козак вообще отвергал семейное начало и выразил это тем, что даже в песнях называл своею матерью Запорожскую Сечь, а батьком — Великий луг. Что касается до женщины, подруги жизни, то входу ей не было в козачье кочевье на Низу ни под каким видом’ (Русск. Арх. No 3. С. 353).
На каком основании автор считает приведенную им из думы картину как бы типическим изображением козацкого быта во всех краях козацкой земли и притом общим козацкому обществу во все времена? Отчего именно эту думу относить ко всем козакам вообще? Не скорее ли в этой думе усматривать можно изображение козацкой бедности, и если она могла служить типом быта большинства Козаков, то разве в такие невзгоды, когда край постигали общественные бедствия, например татарские набеги, разорительные войны, выводившие множество Козаков из своих домов на продолжительное время, неурожаи и последующий за ними голод! В такие печальные эпохи действительно можно было встретить описываемую в этой думе козацкую хату с осиротелою и обнищавшею хозяйкою. Малороссия нередко подвергалась бедствиям, и потому нередки были в ней такие явления: их-то изображает дума. Но чересчур произвольно и несправедливо, не принимая во внимание указанных исторических явлений, брать ее за доказательство бездомовности, нерадения и отвержения семейного начала в целой массе козацкого сословия. Слова: ‘Куда захочет, туда и скачет, никто за ним не заплачет’, не должны быть применяемы только к таким, что отвергают семейное начало. Это удобно произнести о всяком молодце, не связанном семейными узами, но вовсе не отвергающем в принципе семейного начала. Приведенные г. Кулишем слова находятся в надписи под изображением запорожца, следовательно там, откуда добыл их автор, они положительно говорят о запорожце, хотя могут быть отнесены и не к запорожцу. О самых запорожцах составилось понятие преувеличенное, будто бы они пренебрегали браком и допускали к себе только бессемейных. Запорожское общество действительно наполнялось холостыми, но молодцы, повоевавши несколько времени на суше и на море, уходили в города, обзаводились семьями, вписывались в городовые козаки и были домовитыми хозяевами. Впрочем, не существовало правила, чтоб запорожское товари-ство состояло только из холостых: бывали и женатые, отцы семейств: запорожцы ими не брезговали, нам да, без сомнения, и самому г. Кулишу известно, что знаменитый Сирко, этот Ахиллес Запорожья, имел жену, двух сыновей и двух дочерей, только семья его не жила в Сечи: там, точно, не допускали женщин, так как, по понятиям века, это запрещалось, потому что Сечь была военным укреплением, всегда готовым к защите против неприятельского нападения. Это не служит доказательством какого-нибудь отвержения семейного начала. У нас во время военных походов не дозволяется в лагерях и на военном корабле пребывать женщинам, однако никто не скажет на таком основании, чтобы наши сухопутные воины и моряки отвергали семейное начало. Равным образом не могут доказывать тоже отвержение семейного начала у Козаков выражения, что для козака (запорожца) Запорожская Сечь была мать, а Великий луг батько. И наш теперешний солдат назовет Россию матушкой, а из этого едва ли кто станет выводить, что наш солдат не хочет знать родной матери и не уважает никаких семейных и родственных уз. Равным образом не может г. Кулиш подтвердить своего взгляда и приведением из песен и дум таких мест, где показывается неуважение к женщине, вроде например: ‘Послушайте, паны-молодцы, как женское проклятие ничтожно: жена проклинает это все равно, что ветер шумит мимо сухого дерева, а женские глупые слезы текут, как вода’ (Русск. Арх., Ibid.). В народных песнях всех племен и народов найдется достаточно таких песен, где презрительно отзываются о женщине. Их можно считать чертами варварского века, когда выше всего ценилась телесная сила и потому проскакивало презрение к той половине человеческого рода, которая не отличалась этим достоинством. В средних веках было обилие таких сатирических песнопений о женщинах, а между тем они складывались в те времена, когда рыцарь преклонял колена пред дамой своего сердца, когда Тоггенбург обрекал себя на созерцание стен и окон монастыря, в котором укрылась красавица, пленившая его сердце. Разве из таких песнопений следует заключать об отвержении семейного начала? А перешедшая к нам из Византии притча о женской злобе разве не хуже еще рисует женские слабости и пороки? Можно видеть в ней влияние монашеского взгляда, но никак не всеобщее отвержение семейного начала, тем более когда и самое монашество, предписывая безбрачие тому, кто ‘вместити может’, в принципе не отвергало, однако, ни брака, ни семьи. Наконец, и то мало помогает г. Кулишу, что в Киеве козаки, по словам документа 1499 года, ‘делали непочестные речи с белыми головами’ (Ibid). Мало ли и теперь делают непочестных речей военные люди, — нельзя их оправдывать, но нельзя также по поступкам единичным делать заключение о всем военном сословии вообще.
Отвергая семейное начало, говорит г. Кулиш, козак отвергал и начало общественное (Ibid). Вслед за тем автор распространяется о козацких восстаниях против Польши и о совершавшихся козаками жестокостях и грабежах. Конечно, по поводу каждого факта, взятого отдельно, можно разбирать, насколько совершавшие его были справедливы или несправедливы, но нельзя по таким фактам делать обобщений, особенно в таком вопросе, как заклятая вражда, существовавшая между Польшею и козаками. Г. Кулиш волен иметь сочувствие к той или другой стороне, но не может отрицать, что козаки считали поляков своими врагами и потому обращались с ними так, как по духу века следовало или как было дозволительно, нельзя в этом видеть отвержение ими общественного начала. Иначе придется смотреть таким же образом на всякое восстание народной массы против существующей власти. С точки зрения власти, которая борется с восставшими, оно, конечно, так будет, но историк так судить не может. С точки зрения турецких властей, восставшие против Турции сербы, герцеговинцы, болгары — не более как нарушители порядка, отвергающие общественное начало, однако не все другие признают их такими, когда Россия из-за них вступила в войну с Турциею. Понятно, когда точка зрения власти, находящейся во вражде с своими восставшими подданными, не всегда усваивается, даже в самое время восстаний, другими властями, то как же не быть осторожным историку в суждениях о восстаниях прошедших времен? Но г. Кулиш указывает на то, что козаки также бунтовали против русской власти, и очень негодует на одного историка, который сказал, что ‘имя царя было священным для самой крайней вольницы’. В опровержение такого мнения г. Кулиш указывает на Выговского, Юрия Хмельницкого, Дорошенка, Мазепу. А что же, спросим мы г. Кулиша: пошла разве масса козачества за этими господами, когда они являлись противниками и врагами царя? Да и сами эти господа, отступившие от России, и все, что к ним приставали, руководились в своих поступках более всего опасением, чтоб их край с народом, обитающим в этом крае, не был уступлен и отдан полякам: тут действовала не столько досада на Московское государство и нежелание быть с ним в единстве, сколько старая закоренелая вражда к ляхам. В итоге, однако, все попытки возмутить Малороссию против царской власти оставались всегда безуспешны, а это происходило оттого единственно, что козаки массою не приставали к изменническим замыслам. Это все очень хорошо известно г. Кулишу, и он, положа руку на сердце, должен сознаться, что история говорит больше в пользу того неприятного г. Кулишу историка, который сказал, что имя царя было священным для самой крайней вольницы, чем в пользу г. Кулиша, указывающего на примеры таких изменнических начинаний, за которыми не пошла козацкая масса.
Г. Кулиш обвиняет Козаков за то, что ‘козак жил добычею и для добычи. Добыча и слава на языке у него были неразлучны и воспеты в козацких песнях как одинаково нравственные’ (No 3. с. 354). В другом месте своей статьи (Русск. Арх. No 6. С. 114), говоря об отличии великорусских козацких песен, автор замечает, что ‘песни эти не смешивают нравственного понятия славы с безнравственным понятием добычи, как это делается в наших (малорусских) козацких песнях беспрестанно’.
Отчего это г. Кулишу понятие о славе кажется нравственным, а понятие о добыче безнравственным? Разве потому, что громкое слово ‘слава’ более пригодно для красноречия, чем слово ‘добыча’? Но как бы то ни было, нельзя ставить в вину козакам и признавать за ними как бы исключительно им одним принадлежащий порок — склонность к приобретению добычи: это свойство всех военных людей во все времена и во всех странах. начиная от полудиких шаек до армий цивилизованных народов. Разве в наше время на войнах не берут у неприятелей добычи и разве не поставляют себе в особую доблесть отнятие добычи? Когда разгромят неприятельский лагерь или возьмут приступом крепость, разве не забирают себе все неприятельские боевые и съестные запасы? А когда окончательно побеждают враждебную державу, разве не налагают на побежденную контрибуции? Что это, в сущности, как не та же добыча, которая так не нравится г. Кулишу в руках Козаков? Только в формах собрания и в способах разница, а суть все та же!
Г. Кулиш признает Козаков элементом безусловно вредным для государства и вооружается против тех исторических писателей, которые признавали Козаков вообще народом, в противоположность классам высшим, отрезавшимся от народа. Но где же правду спрятать, когда так было на самом деле? В Южной Руси высшие классы ополячились и окатоличились и, отклонившись от русского народа, стали его притеснять. Народ, теряя терпение, восставал, и число Козаков внезапно увеличивалось, потому что восставшие против панов назывались козаками: во всем южнорусском народе возникло стремление окозачиться, то есть сделаться свободным, свобода понималась не иначе как в виде козачества. Название козак, по народному понятию, значило вольный человек. Несколько повторенных одно за другим народных восстаний были усмирены, но потом разразилась эпоха Хмельницкого, поднялся весь народ разом и обратился в Козаков. Но когда восстание улеглось и водворяться стал общественный порядок, явилось стремление образовать из Козаков особое, в известном смысле привилегированное сословие, а простонародье продолжало питать желание обратиться всем в козаки. Вот суть всей общественной истории Малороссии. Козаки в юридическом смысле означали сословие военное, владевшее землями, свободное от податей и повинностей, падавших на прочих — не Козаков, а мужиков или посполитых, но в смысле народного воззрения слово козак значило свободного человека, каким хотелось быть всякому. Козаки как сословие было, однако, не малочисленным и всегда играло роль орудия, двигавшего механизмом политических интересов страны. Оттого Малороссия считалась и называлась козацкою землею, а ее народ — козацким народом. Поэтому нельзя обвинять тех, которые признавали Козаков за народ в противоположность высшим классам, потерявшим и народность, и живую связь духовную с простонародною массою.
Впрочем, П.А. Кулиш до того увлекается, что сам себе противоречит. То он изображает Козаков врагами монархической власти — как и всякой власти вообще (Русск. Арх. No 3-й. С. 335 — 357), то сознается, что низшая среда козачества взирала на царя по-простонародному, как на олицетворение правды (С. 357. Ibid.). Но ведь низшая среда и составляла большинство, и оттого-то, что эта среда уважала царя, трудно было произвести возмущение и попытки многих произвести отложение Малороссии от России оказывались решительно неудачными.
Касаясь восстаний козацких против ополяченных панов Южной Руси, г. Кулиш берет панство и шляхетство под свою защиту и хочет уверить нас, что господство панов над украинским простонародьем было великое благодеяние для края в культурном отношении:
‘Спокойно возвратил (Петр Великий) мономаховщину олатиненным руссам, которые со времен Тарновских и Остророгов отдавали, подобно ему самому, лучшие силы свои на отбой азиатской дичи от Русской земли, и не ошибся в своем, не по-нашему сделанном деле. Начались новые подвиги культуры с новою колонизацией края. Полудиких его охранителей (козаков), не умевших даже пороховых рогов заменить лядунками, сменили теперь такие охранители, которые заботились не о своей добыче, а о том, чтобы плодоносная украинская почва, источник добычи благородной, не оставалась порожнею залежью. Спустя два-три десятка лет после Петра устроенные в этом крае имения стали приносить доходы, изумлявшие самих владельцев, совершиться это хозяйственное чудо могло только при отсутствии Козаков, ради оправдания которых мы представляем польских панов или окатоличенных руссов землевладельцами-тиранами. Это одна из наших литературных маний, внушенных дешевою гуманностью, без пособия всестороннего изучения предмета.
На памяти живых еще в мое время людей крестьянские повинности в Западной Украине были так незначительны, что эти люди уверяли меня, будто панщины в Украине не было вовсе, и показания их совпадают с польскими известиями об украинском хозяйстве в эпоху Екатерины II. Что говорит козак-самовидец о положении крестьян перед хмельнищиною, то самое можно сказать о них в эпоху, предшествовавшую колиивщине: ‘Во всем жили обфито, в збожах, бидлах, пасеках’ (С. 365. Ibid.).
Но отчего же вспыхнула страшная колиивщина, возмутившая благосостояние такого элизиума? Г. Кулиш приписывает всю беду козакам-запорожцам: они-то, воротившись из Татарщины, куда загнал их Петр Великий, ‘различными путями привели этот вновь расцветший край к новой катастрофе’. К ним, козакам-запорожцам, явившимся в Западной Украине, однако, как всем известно, пристала масса народная. Г. Кулиш объясняет это так: пристала тогда к козакам-возмутителям собственно не вся народная масса, а ‘вся пьяная голь, все глупое, ленивое и безнравственное в Западной Украине было поднято на ноги, во имя веры и свободы против колонизаторов опустошенной их предками страны’ (ibid.).
Можно подумать, что такой способ воззрения заимствовал Панталеймон Александрович Кулиш у какого-нибудь поляка-рабовладельца, а взгляды этих господ совершенно совпадают со взглядами наших русских бар-крепостников, когда вопрос касается восстания крестьян против владельцев. Виноваты у них одни мужики: пьяницы, лентяи, работать не хотят, а господа их чересчур мягки, милостивы: вот мужики зазнаются и своевольствуют! Такой односторонний взгляд вполне свойствен господам-крепостникам, но едва ли уместен для историка, который должен взвешивать беспристрастно все, что можно сказать в ту или другую сторону. Притом г. Кулиш сообщает нам положительную неверность, будто показания, слышанные им о благополучном состоянии крестьян под польским владычеством, совпадают с польскими известиями времени Екатерины II. Пусть развернет г. Кулиш книгу г. Сташица ‘Przestrogi dla Polski’, изданную в 1790 году, там найдет он совсем не такое описание польских крестьян того времени, а между тем Сташиц был человек, вполне уважаемый своими соотечественниками. Да и кроме того можно найти немало в современных свидетельствах таких черт, которые никак не соответствуют тому блаженному состоянию рабов, какое нам рисует г. Кулиш. Также мало подтверждает взгляд г. Кулиша на благотворное для южнорусского народа господство панов приведенная им пословица (No 3. С. 364), ‘регулирующая’, по словам автора, ‘нашу историографию’: ‘Пока шлялись по Украине козаки с пороховыми рогами — лежали широкие поля невспаханными, а когда явились на Украине паны с лядунками — у мужиков на полках явились пироги’. В противовес такой благоприятной панству пословице (быть может, в панских дворах и сложенной), укажем на народную песню, которая была уже приведена в нашем сочинении: ‘Последние годы Речи Посполитой’, на с. 868-й. Г. Кулиш не станет оспаривать подлинности этой песни, так как кроме варианта, нами записанного на Волыни, другой видели мы в рукописном сборнике песен П.А. Кулиша. Такими же глазами смотрит автор и на эпоху Хмельницкого ‘Простонародье украинское, — говорит он, — вошло в свои естественные берега, понятые козацким разливом при Хмельницком, к ужасу и ко вреду всех порядочных людей’ (Ibid. С. 367). Так смотрели на эпоху Хмельницкого поляки, и г. Кулиш последует им в своих суждениях, хотя ссылается на свидетельство не поляков, а на летопись Самовидца, писанную малороссом, и притом козаком. Действительно, в летописи Самовидца встречается изображение подробностей восстания, представляющее непривлекательные черты, но это — неизбежные черты, какими всегда сопровождаются всякие народные восстания, и такие черты неизбежно явятся в описании, если станут изображать ход восстаний в подробностях. Эти черты, сообщаемые Самовидцем, драгоценны для узнания быта и приемов жизни в то время, которое передается им, но может ли историк, руководствуясь только такими единичными явлениями, изрекать приговор над всей эпохой и ее историческим значением? Это было бы чересчур ненаучно. Выходки г. Кулиша против эпохи Хмельницкого подтверждаются у него чертами народного восстания, найденными им в летописи Самовидца, это невольно напомнило нам мысль г. Микешина изобразить на памятнике Хмельницкому горельефы убитых поляков и жидов, художник не принял во внимание, что памятник, воздвигаемый великому человеку, должен сразу указывать на его всемирно-историческое значение, а не на частные события, сопровождавшие дело, им совершенное. Точно так же и ученый историк должен произносить приговор над известною эпохою по ее общеисторическому значению, а не по мелким подробностям, которые могут одним нравиться, другим возбуждать отвращение. Г. Кулиш говорит (С. 366. Ibid.): ‘Ни хмельнищина, ни колиивщина не оставили по себе никаких общественных учреждений, ни даже попыток устроить что-нибудь ко благу общества в религиозном, просветительном и экономическом отношении. Кроме дикого отрицания того, что делали люди более порядочные, ничего не проявило своими деяниями на родной почве козачество’.
Будто так? Спросим г. Кулиша: как хмельнищина не оставила по себе никакого общественного учреждения? А гетманщина, существовавшая после Хмельницкого с лишком двести лет, разве это не общественное учреждение? Может быть, оно не нравится г. Кулишу, но оно нравилось очень многим в свое время и многие думали устроить его ко благу общества по своим воззрениям. Можно отыскать много темных сторон в этих учреждениях, но многое очевидно теперь для нас, а незаметно было для прошлых поколений. Надобно помнить, что совершенства на земле нет: мы находим дурным то, что предки наши считали хорошим, ведь и многим из того, что мы теперь признаем хорошим, другие после нас будут недовольны. Нельзя же всех, не только живущих теперь, но и прежде отживших, заставить глядеть глазами г. Кулиша! И в самом ли деле эта гетманщина ничего не сделала даже в религиозном отношении? А разве это малая ее заслуга, что там, где была власть гетманов, утвердилось православие, тогда как в крае, оставшемся за Польшею и вне гетманской власти, народ южнорусский, лишенный удобства исповедовать веру отцов своих, принимал унию и даже католичество? Казалось бы, точно, в экономическом отношении эпоха Хмельницкого, вся протекшая в разорительных войнах, не могла ничего сделать хорошего, но сопровождавший патриарха Макария арабский монах Павел, оставивший потомству свое дорогое сочинение, изображает виденную им Украину страною благоустроенною в хозяйственном отношении, и сам Богдан является хорошим хозяином, попечительным и заботливым, а не забулдыжным пьяницею, каким рисуют его поляки. Вполне ли верны изображения араба — это еще вопрос, но, во всяком случае, нельзя презирать его и оставить без критического внимания.
Защищая с любовью ополяченных южнорусских панов от тех обвинений, какие делались против них по поводу утеснений народа, вызывавших последний к восстанию, г. Кулиш берет их под свое покровительство и за принятие католичества, вместе с архиереями, принявшими унию в конце XVI века. ‘Они, — говорит нам автор, — имели право избирать то, что для общества было полезнее’, и замечает, что вообще господствовавшая в Польше католическая религия боролась гораздо энергичнее с уклонившимися в реформацию католиками, нежели с чуждавшимися латинства и унии православными. В подтверждение этой мысли г. Кулиш приводит много примеров гуманных отношений панов католической веры к православным (No 3. С. 362). Против этого спорить не станем и охотно признаем, что панов, отступивших от православия в католичество, можно извинить духом, понятиями и предрассудками века, как равно и собственною пошлостью многих таких господ, свойством, с которым большинство всегда, более по чужому примеру, чем по собственному убеждению, пристает к тому, что в данное время считается ‘лучшим или полезнейшим для общества’, как выражается г. Кулиш. Но нам показалось дико и необычно услышать от г. Кулиша такое убеждение:
‘Всякое государство должно было покровительствовать известное вероисповедание не настолько, сколько оно истинно, а настолько, насколько оно полезно. Для сохранения целости Польское государство не должно было потворствовать водворению в нем лютеранства, кальвинства, арианства и других сект, на которые раскололась лукаво построенная Римская церковь. Для сохранения достоинства религии вообще оно было обязано поощрять готовность служить его целям таких образованных архиереев, как Терлецкий, Поцей, Смотрицкий, Рутский, вместо того чтоб сообразоваться с неизвестными ему ревностными, но вообще невежественными иноками’ (С. 359. Ibid.).
Здесь автор раскрывает пред нами свое внутреннее убеждение по отношению к вопросу о вере. Что же выходит? Вера, по взгляду автора, не имеет священного достоинства внутреннего сокровища души человеческой, неприкосновенного для других и, по справедливости, требующего к себе от других уважения: это одна из полицейских форм общественного порядка, которую можно всем навязывать сообразно посторонним, видоизменяющимся целям. К сожалению, на свете часто и во многих краях так бывало и теперь еще бывает, но люди истинно развитые и истинно честные не могут сочувствовать такому взгляду: можно оказывать к нему только терпимость, во-первых, по снисходительности к порокам и недостаткам людским, во-вторых, потому, что такой взгляд имеет за собою материальную силу большинства толпы, но вместе с тем люди развитые и честные считают своим нравственным долгом, сколько их сил и возможности станет, распространять — в таких общественных органах, как печать — более здравые идеи, более способствующие дальнейшему движению вперед человеческой мысли.
Г. Кулиш во всем ходе статьи силится уверить своих читателей, что козаки были не более как разбойники, ставившие только благовидным предлогом своих действий веру, а на самом деле руководившиеся только страстью к наживе чрез отнятие чужого достояния. Для подтверждения такой мысли г. Кулишу кажется достаточным привести такие черты из козацкой истории, которые схожи с чертами разбойнических скопищ. Но г. Кулиш должен был бы сообразить, что всякое гражданское общество, прежде чем образовалось в стройное государственное тело, носит на себе то более, то менее отпечаток хаоса, в котором разыскать легко черты, свойственные, по нашим наблюдениям, разбойникам, то есть людям, ищущим возможности водворить в обществе хаос. Такие черты найдутся в первый период нашей истории, в эпоху язычников Олега, Игоря, Святослава, и более позднюю эпоху уделов. Козачество было новым фазисом исторической жизни, и оно, по неизменному закону возникновения, расцвета и упадка человеческих обществ, должно было иметь и свой период варварства, период хаоса и период установки. Все творится на свете постепенно, ни одно историческое общество не выходило готовым, как Афина из головы Зевса, а должно было слагаться, развиваться, укрепляться более или менее продолжительное время. Иные общества достигали полного расцвета, другие, недоразвившись, рановременно ломались. Но все одинаково подчинялись общему закону, и в истории всякого политического общества непременно можно отыскать период варварства, хаоса, и тут-то многие жизненные приемы покажутся подобными разбойничеству. Естественно, и в истории козачества — то же. Но не видеть в козаках ровно ничего, кроме разбойнического скопища, можно только или чересчур умственно близорукому, или ослепленному страстью. Как это г. Кулиш, которому нельзя отказать в основательных сведениях в истории козачества, решился произнести, будто ‘козачество на народной почве не проявило ничего, кроме дикого отрицания того, что делали люди порядочные’, и будто хмельнищина не оставила по себе никаких общественных учреждений, ни даже попыток устроить что-либо ко благу общества! Разве гетманщина с гетманом во главе, с генеральной старшиною, составлявшею около него совет, с генеральным судом, генеральною канцеляриею, с разделением страны на полки, а полков на сотни, с выборными местными властями, с законодательством, основанным на принятом Литовском статуте с добавлением гетманских универсалов и приговоров рад, часто собираемых по важным делам, с поземельными вопросами, разрешаемыми судом, наконец с мещанством, с его цехами разнообразных мастеров и торговцев, — все это разве не произведение хмельнищины, и если многое существовало еще прежде, то все-таки возымело свое право на существование именно потому, что эпоха Хмельницкого его оставила. Если г. Кулишу не угодно теперь признавать всего этого за общественное учреждение, то и русское правительство, и Россия, и весь мир, знавший что-нибудь об Украине, нимало не сомневались в течение двухсот лет в том, что все это — общественное учреждение. Не нравится это г. Кулишу, находит он в нем темные стороны, в существовании таких темных сторон и нельзя было никогда сомневаться, сознавая, что все человеческое — с недостатками, но окончательно лишать права общественного учреждения строй, признававшийся таким целых два века, — это хуже, чем научная ошибка! Козаки. говорит г. Кулиш, были разбойники, не более. Итак, выходит. что, когда писались царские грамоты, посылались к гетману и старшине и козакам дары, присылались бояре для собрания рад. по случаю избрания нового гетмана, — все это делалось для разбойников! И Малороссийский приказ, бывший в Москве, устроен был для заведования разбойниками! И цари, утверждая избранного гетмана, утверждали разбойничьего атамана! Так выходит по решению г. Кулиша.
В этом сравнении козачества с разбойниками г. Кулиш взял себе в помощь смешение козачества городового с запорожцами, у последних действительно случались события, не только похожие на разбои, но и признаваемые такими в свое время, однако при этом не надобно упускать из виду, во-первых, того, что такие события были единичными и обыкновенно преследовались самим же запорожским кошевым начальством, во-вторых, что Запорожье хотя состояло под властью гетмана, но постоянно между запорожцами существовала партия, стремившаяся к неповиновению и как бы к обособлению Запорожской Сечи от гетманщины. Да и в нравах и обычаях у запорожцев образовались различия от гетманщины, до того заметные, что, говоря о козаках, смешивать гетманских Козаков с запорожцами не всегда уместно в видах историческо-научной истины.
Г. Кулиш до таких парадоксов доходит, что песни историчес-ко-козацкие называет разбойничьими. Это, впрочем, дело его вкуса. Это значит только, что эти песни, которыми он восхищался прежде, потеряли для него свою цену и поэтическое достоинство. По нашему мнению, в песенности малорусской чрезвычайно мало собственно разбойничьих песен в сравнении с великорусскою. Г. Кулиш недоволен мнением тех, которые заявляют, что ‘русский народ в песнях поминает разбойников не с отвращением, а с сочувствием’ (No 6. С. 124). Что же делать, когда именно так и есть? Отчего это так — об этом могли бы мы наговорить много, но думаем, что этот вопрос сюда не идет, так как мы толкуем с г. Кулишем о козаках, а не о разбойниках, мы же ни в каком случае разбойников и Козаков, как сословие, не смешиваем.
Как на верх несообразностей у г. Кулиша мы укажем на такие отзывы: ‘Козаки были самые вредные для общества социалисты, коммунисты и нигилисты, и та же мысль повторяется в иных выражениях в разных местах, например: ‘Они (польские баниты) дали козачеству его коммунистический и нигилистический закал (No 3. С. 357). Усиливалась козацко-нигилистическая пропаганда отрицания всего того, чем государство держится (ibid. С. 358). Днепровцы начали свои бунты с того, чтобы на место королевского присуда поставить свой собственный коммунистический, нигилистический присуд’ (No 6. С, 113). Но выражения ‘коммунисты’ и ‘нигилисты’ относятся к явлениям нашего времени, совершенно чуждым тому периоду истории, когда действовали козаки: это продукт общества, имеющего литературу, движимого разными учениями и теориями об общественном строе, распространяющимися в публике и опровергаемыми путем печати, чего вовсе не было во времена козачества. Смешивать названия двух различных обществ — значит путать понятия и искушать читателей к составлению неправильных взглядов и на то и на другое общество разом. Г. Кулиш, как видно, невзлюбил равно и Козаков XVII и XVIII веков, и нашего века мечтателей, обзываемых коммунистами, социалистами, нигилистами, радикалами, он волен громить и тех и других, только не должен смешивать одних с другими. Есть охота г. Кулишу явиться в виде обличителя наших составителей теорий, признаваемых вредными, — тогда пусть не трогает Козаков, а если желает исследовать исторически судьбу и быт Козаков, то пусть на ту пору оставит в покое коммунистов, социалистов, нигилистов и всяких теористов современного нам века.
Разражаясь злобой против Козаков прошлого времени, г. Кулиш изливает ту же злобу и на близких к нашему времени, даже на тех, к кругу которых принадлежал сам. Он не оставил без глумления Шевченка (Русск. Арх. No 3. С. 365. No 6. С. 151), того самого Шевченка, пред которым когда-то поклонялся в ‘Основе’, тогда уже многие, уважавшие талант Шевченки, находили восторги г. Кулиша чрезмерными, — этого же самого Шевченка музу уже в своей ‘Истории воссоединения’ г. Кулиш заклеймил эпитетом ‘пьяной’. Если г. Кулиш изменил свои прежние убеждения и симпатии, то все-таки было бы желательно, чтоб он теперь обращался с большею снисходительностью к памяти лиц, которым прежде оказывал любовь и уважение. Теперь же он невольно напоминает тех средневековых монархов-фанатиков, которые под влиянием христианского благочестия истребляли произведения искусства, поэзии и наук, созданные в языческие времена, и делали это потому только, что видели в них почитание ложных божеств.
Почтенный издатель ‘Русского Архива’, напечатавши в своем журнале статью г. Кулиша, в том же No 6, где эта статья окончена, поместил выписку из дневника Ю.Ф. Самарина, составляющую отзыв последнего о книге П.А. Кулиша — ‘Повесть об украинском народе’, — книге, названной Ю. Ф. Самариным мастерским. прекрасно написанным очерком истории Украины. Достойно замечания, что Самарин, один из лучших людей своего времени, положивших вклад в умственную жизнь русского общества, вовсе далек был от возникшего стремления во что бы то ни стало сделать всех русских похожими как две капли воды на один тип москвича: Самарин, как оказывается, не склонен был подозревать в любви малорусов к своему родному тайные тенденции к сепаратизму, как и не клеймил напрасно прошлого Малороссии и не считал гетманщины разбойничьего шайкою. Вот как он оканчивает:
‘Пусть же народ украинский сохраняет свой язык, свои обычаи, свои песни, свои предания, пусть в братском общении и рука об руку с великорусским племенем развивает он на поприще науки и искусства, для которых так щедро наделила его природа, свою духовную самобытность во всей природной оригинальности ее стремлений, пусть учреждения, для него созданные, приспособляются более и более к местным его потребностям. Но в то же время пусть он помнит, что историческая роль его — в пределах России, а не вне ее, в общем составе государства Московского, для создания и возвеличения которого так долго и упорно трудилось великорусское племя, для которого принесено им было так много кровавых жертв и понесено страданий, неведомых украинцам, пусть помнит, что это государство спасло и его самостоятельность, пусть, одним словом, хранит, не искажая его, завет своей истории и изучает нашу’ (С. 232).
Какие золотые слова, как много в них выражено правды и гуманности! Не в пример больше, чем в злобных филиппиках против козачества бывшего патриарха украинофилов!

——————————————————————————————

Опубликовано: Собрание сочинений Н.И. Костомарова в 8 книгах, 21 т. Исторические монографии и исследования. СПб., Типография М.М.Стасюлевича, 1903. Книга 5, Т. 14, С. 615-631.
Исходник здесь: http://dugward.ru/library/kostomarov/kostomarov_o_kozakah.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека