Во всяком технологическом анализе наступает момент, когда иссякает творческая работа, когда прекращается накопление научного опыта и исследовательская мысль засаривается мелким эмпирическим в мусором. Это значит, что пора выбираться из технологической ограниченности, пора взглянуть на свою к работу с некиих более перспективных высот. Кто этого во-время не поймет, неизбежно превратится в скучнейшего педанта и крохобора.
В. Шкловский не захотел стать ни скучным, ни педантом и написал книгу о Толстом, в которой вышел далеко за пределы чисто технологического анализа. То же проделал он в ряде статей и публичных высказываний.
Однако, читая и слушая В. Шкловского, ясно видишь, откуда он хочет уйти, но куда он хочет притти, не видишь той высоты, с которой можно заново увидеть всю свою работу, он еще не нашел и, кажется, не очень усердно ее ищет. Шкловский пытается выйти из о технологической узости другим путем: путем привлечения материала из ‘соседних’, ‘внелитературных’ областей. Он усиленно ищет аналогий фактам литературным — в истории, в политических учениях, в общественной жизни, в литературном быту. В работах Шкловского в появляются цитаты и высказывания по вопросам, очень далеко от литературы отстоящим. Появляются они с неожиданно, как бы впечатанные в основной контекст, и связь их с литературоведческим текстом не совсем ясна. Отсюда — случайность и эклектичность.
Есть такие, которые непрочь злорадно похихикать над потугами бедного формалиста, пытающегося овладеть социологическим методом. Есть и такие, которые со вздохом сожалеют о прежнем ‘цельном’ Шкловском, гордо презиравшем все, что не ‘прием’. Такие умники злее всяких вредителей тормозят перестройку многих советских писателей.
Эклектизм Шкловского (и не я только одного Шкловского, то же у Эйхенбаума) — следствие недооценки общего мировоззренья для всякой, в том числе и литературоведческой работы. Не зная, для чего ты работаешь, не зная, какова ценность твоей работы, не зная, что представляет собой об’ект твоей работы, нельзя работать продуктивно, — ничего, кроме вороха эмпирических фактов и фактиков, от такой работы не получится.
Последняя работа Шкловского называется ‘Чулков и Левшин’. В книге имеются биографические сведения о Чулкове и Левшине, двух русских писателях конца XVIII века. Но помимо этого в книге говорится о том, что ‘развитие России имело не ту последовательность, как развитие Англии’, что ‘значение хлебного вывоза XVIII века даже для 80-х годов должно быть уменьшено’, что ‘у нас была довольно крупная промышленность текстильная и крупная своя металлургия’, что ‘карамзинисты не победили и что реакция Шишкова была вызвана именно тем, что положение классов внутри страны, взаимоотношение классовых сил, резко изменилось’, и еще о многом другом. Но самого главного не сказано: какое отношение друг к другу имеют все эти обширные цитаты и разнообразные высказыванья?
В предисловии В. Шкловский пишет: ‘Книга — не однородна. Вначале она построена как книга историческая, далее мне приходится давать две биографии, и кончаю я теоретико-литературными статьями. Этот способ построения книги не принципиален, но и не случаен’. Какой же это в таком случае способ? Угадать не трудно. Это — своз строительного материала, заготовленного без ясной мысли о том, что собираешься строить. Отсюда и ‘хрестоматийность’, за которую Шкловский извиняется в том же предисловии.
Но строительство литературоведения дело трудное, и добросовестно собранный материал всегда ценней наспех состряпанного картонного домика.
Шкловский начинает свою книгу с социально-экономической характеристики России XVIII века. Он утверждает, что Россия в XVIII веке была государством с большой торговлей и промышленностью, с растущим городским населением, с интенсивным спросом на наемный труд, с преобладанием оброчной системы над барщиной, с оживленным экспортом и не сырья, а фабриката, с крепким ‘третьим сословием’, — словом со всеми атрибутами растущего буржуазного строя, — и что обычное представление об отсталости России XVIII века не верно. Отстала она позже и отстала потому, что ‘не принимала участия в промышленной революции… технически не переоборудовалась’. Вопрос этот не нов. В майской книжке ‘Современного мира’ за 1910 год напечатан доклад Е. В. Тарле ‘Была ли екатерининская Россия экономически отсталой страной?’, прочитанный им в заседании в Исторического общества. Тарле пытается доказать, что в царствование Екатерины Россия вовсе не была отсталой страной сравнительно даже с наиболее передовыми к странами европейского материка, например, с Францией. Н. Чечулин, наоборот, утверждает в своих ‘Очерках по истории русских финансов в царствование императрицы Екатерины II’, что Россия находилась в то время на чрезвычайно низком экономическом уровне. Г. Плеханов, подробно разбирая обе точки зрения, приходит к выводу, что истина скорее на стороне к Чечулина (см. главу ‘Взаимная борьба общественных сил в эпоху Екатерины II’ в ‘Истории русской общественной мысли’). М. Н. Покровский прямо говорит: ‘Сходство того, что происходило в России в начале XVIII века, с тем, что знакомо западноевропейской истории ‘ XVI века, — иногда фотографическое’, т. е. отсталость России того времени равна, по мнению Покровского, 200 годам.
Может быть, Плеханов и Покровский ошибаются, а правы Тарле и Шкловский? Но никаких тому доказательств в книге ‘Чулков и Левшин’ нет. И о самой дискуссии даже не упоминается.
Кроме того Шкловский явно ошибается, отождествляя русское купечество XVIII века с третьим сословием Франции, носителем промышленного прогресса и идей грядущей буржуазной революции. Русское купечество очень мало заботилось тогда о развитии производительных сил страны и вполне удоветворялось весьма прибыльной торговлей кустарными и ремесленными изделиями. И еще меньше мечтало оно о свободе, равенстве, братстве, о вольном труде и вольнонаемных рабочих. Единственно, чего оно добивалось — это охраны своих гильдейских привилегий и права иметь рабов наряду с дворянами. Купечество боролось с дворянством не за уравнение сословий, а за расширение своих сословных прав. Революционного в этом было немного.
Шкловский прав, отмечая, что Россия не принимала участия в промышленной революции. Но именно потому она и не принимала в ней участия, что не было тогда еще класса, кровно в этой революции заинтересованного.
О технической отсталости и незаинтересованности русских имеется любопытная работа А. Щапова ‘Социально-педагогические условия умственного развития русского народа’.
Третье сословие понадобилось: Шкловскому для того, чтобы противопоставить читательский круг Чулкова читательскому кругу Левшина. Левшина читали дворяне, Чулкова — купцы и торгующее крестьянство. Левшин ‘обслуживал’ аристократию, Чулков — буржуазию. Сначала буржуазия была в силе, и Левшин слегка поработал и на нее. А потом победила аристократия, и Чулков переметнулся на сторону дворянства и был внесен в дворянские книги Московской губернии. Победа реакционного дворянства над передовой буржуазией задержала развитие России. Она стала отставать.
Получается очень гладко, но неверно.
Никакой передовой буржуазии в России XVIII века не существовало. Вольнодумные, освободительные идеи, шедшие из Франции, воспринимались отнюдь не купцами и не торгующими крестьянами, а дворянами и были ими приспособлены и переиначены в своих классовых интересах. Идеи эти были использованы в попытках ограничить самодержавную власть, в борьбе с церковью, в борьбе с притязаниями купечества на право владеть рабами. Ярый защитник дворянства, князь Щербатов восклицал: ‘Прилично ли, с чтобы равный равного мог иметь у с себя в неволе!’ И доказывал, что неприлично. Но равен мужику купец, и ему иметь рабов неприлично. А дворянин мужику неравен, и ему иметь рабов прилично вполне.
Купцы с этим не соглашались и ссылались на Петра, который их уважал и в рабах не отказывал.
Но не вдаваясь в дискуссию о том, какой класс был ‘передовее’, и дворянство или купечество, уместно спросить: какое это имеет отношение к литературной деятельности Чулкова и Левшина?
Из опубликованных В. Шкловским материалов до очевидности ясно, в что ни тот, ни другой убежденными идеологами своего класса не в были. Из перечня их произведений видно, что были они добросовестными переводчиками и компиляторами, обслуживали самого разнообразного читателя и принадлежали к разряду литераторов-ремесленников, работающих не на социальный заказ, а на рыночный спрос.
Шкловский пишет: ‘Чулков был писателем вне группировки. Вернее, ему не удалось ее создать’… ‘Левшин не создал своей школы’… ‘Левшин становится сперва литературным профессионалом, а потом с литературным ремесленником’. Все правильно: такие ремесленники никаких школ и группировок никогда и не создавали. Но в чем тогда принципиальное различие между ремесленником Чулковым и ремесленником Левшиным? Стоит ли на нем останавливаться? И очень ли удивительно, что сборник русских сказок приписывается Чулкову, а не составителю его, Левшину? Не трудно спутать людей, если они на одно лицо.
Шкловский говорит про Чулкова: ‘Он должен был бы вырасти в Бомарше’. Очевидно, потому что Чулков составил по заказу купца Голикова ‘Историческое описание русской коммерции’.
Но вопрос о русском читателе XVIII века, поднятый Шкловским, вопрос интересный и существенный для понимания истории русской литературы. На этот счет в работе Шкловского имеются любопытные цитаты и соображения. Однако и путаницы здесь немало.
‘Чулков обслуживал купечество’, — говорит Шкловский. Но русское купечество XVIII века в массе своей было религиозно и едва ли с увлечением читало такие произведения, как ‘Краткий мифологический лексикон’ или ‘Словарь русских суеверий’. А ‘Собранье российских песен’, изданное Чулковым официально, внесено архиепископом Платоном в реестр книгам ‘сумнительным и могущим служить к разным вольным мудрованиям’. Не проще ли отказаться от формулы ‘Чулков — Бомарше’ и признать, что Чулков немало написал книг для господ и для господских дворов, которые и составляли в то время основную массу светского вольнодумного читателя. Для них же писал и Левшин.
Шкловский, оперируя такими суммарными понятиями, как дворянство, буржуазия, крестьянство, упустил из виду ряд социальных прослоек, сыгравших большую роль в создании русской литературы. И прежде всего крепостную интеллигенцию, которая была уже налицо в XVIII веке. Презрительный термин ‘лакейская литература’ — не случайность. И неслучайно применялся он в литературных спорах вокруг Гоголя.
В заключительной, третьей части книги Шкловский публикует ряд своих заметок и догадок о Пушкине, о Карамзине, о литературном языке пушкинской эпохи, о плавности и пр., представляющих большой литературоведческий интерес. Но о них можно говорить отдельно, так как с основным материалом книги в они связаны весьма случайно.
Единой, цельной работы у Шкловского не получилось. Не получилось, во-первых, потому что неясна была основная проблема, во-вторых, потому что слишком по-завсевательски отнесся Шкловский к ‘соседним’ областям и, в-третьих, в потому что не оказалось у Шкловского той общей мировоззренческой концепции, которая единственно дает в руки исследователю твердый метод и план работы.