В Гамане корень того направления, с которым мы вынуждены, вернее, добровольно должны бороться в настоящее время, чтобы приобрести самобытность мысли, чтобы освободиться от умственного ига, созданного подражанием и усвоением философских начал, чуждых душе русской. Для успешной борьбы с этим направлением необходимо вскрыть его корень, в коем зародышно дано философское последующее, его цвет и плод, ибо в Гамане уже заключается Гартман, тот Гартман, у которого ‘Бессознательное’ стало ‘Богом’.
Книга В. А. Кожевникова удовлетворяет указанную потребность. То, что говорится в ней о тех переживавшихся западно-европейским обществом критических моментах, когда уступчивость становится преступлением, мы можем отнести и к себе. И наше, то есть восточно-европейское, общество переживает критический момент в истекающую последнюю четверть века. Тем более оснований ознакомиться с корнями направления, приведшего и нас, как и весь Запад, к такому положению.
Французское ‘fiunt’ превратилось в XVIII веке в немецкое ‘nascuntur’: от творения и произвольного творчества перешли к безвольному и бессознательному рождению и развитию, эволюция стала преобладающею симпатией XIX века и самым подходящим словом для обозначения общего его направления. Но смысл эволюции изменяется с самими эволюционистами, а — главное! — для своей доказательности, для того чтобы стать истиною и действительностью, эволюция должна была бы дать очевидную и осязательную проверку своей теории постепенного и последовательного развития, фактически восстановивши то прошедшее, из коего оно выводит настоящее, ту цепь видов и форм жизни, из коих эволюционировал ее настоящий состав, ее нынешняя организация. Но дать такое фактическое доказательство — значит осуществить восстановление прошлого уже не в мысли, не в научной гипотезе, не в геккелевском фантастическом генеалогическом дереве животно-человеческого рода, а в реальном, действительном воскрешении. Это воскрешение, к тому же не частное, а всеобщее, требует и всеобщего объединения для всеобщего дела, для всемирного познавания, наблюдения и опыта. Только такое объединение приводит к действительности истории, то есть к органической связи настоящего и будущего с прошлым. Вместе с тем только такое объединение (не в мысли, а в безусловно всеобщем деле) есть должный коллективизм. Нынешний же коллективизм, враждебно разорвавший с прошлым, полный вражды и к настоящему, беспочвен и бессилен, оттого и порождает он не единую историю объединенного человечества, а только множество фантастических романов будущего, наоборот, естественное дело — одно, и тогда как объединение искусственное — социализм — объединение для производства материальных вещей, может в своей теории, социологии, иметь множество произвольных решений, — всем необходимое, безусловно всеобщее дело всеобщего спасения от гибели допускает только одно-единственное решение — воскрешение.
Возвращаясь от этого отвлечения, разъясняющего, в чем заключается если не все, то главное, к Гаману, посмотрим в чем усматривает ‘все’ этот ‘пророк будущего’, как величал его кумир XIX века Гёте. ‘В ‘Homo sum’, — говорит Гаман, — дано все, содержится все‘. Но в этом громком афоризме при его крайней неопределенности не дано на самом деле ничего, ничего не сказано, ничего и не содержится. В ‘Еcce homo!’ (Ce человек!) выражается не христианский, а языческий взгляд на Христа: это лицемерное выражение сожаления ‘власть имущего’, а не любовь имущего. Сам же Христос, называя себя ‘Сыном человеческим’, опровергает Гамана с его неопределенным, отвлеченным гуманизмом.
Несостоятельно и гаманово ‘Omnia divina, sed et humana omnia!’<,<,*1>,>, ‘Omnia divina’ у него столь же неопределенно, как и ‘humana omnia’. К этому надо еще прибавить значение малого слова, соединяющего эти выражения, но разъединяющего их содержание: ‘sed’ (но). Этим ‘но’ Божественное ограничивает человеческое, а человеческое отрицает Божественное, и тогда, вместо ‘всего, omnia’, остается ‘ничто, nihil’, и своим любимым девизом Гаман, столько боровшийся против отрицательных тенденций ложного рационализма, становится отцом новой немецкой нетовщины. Гаман, правда, любит первобытное, но не потому, что оно отеческое или праотеческое, а потому, что оно — естественное, самородное, ‘бессознательное’. Но бессознательное и слепое есть как раз ‘Бог’ Шопенгауэра и Гартмана!.. Так, сам того не замечая, оптимист Гаман совпадает с обоими будущими немецкими пессимистами, словно за то, что под жизнерадостным он, ‘всем интересовавшийся’, не умел заметить жизнегорестного. Несмотря на всю долголетнюю борьбу Гамана с ‘нечестивым’ ‘Просвещением’ XVIII века, сам гаманизм есть, в сущности, тот же нечестивый гуманизм, хотя и с некоторыми особенностями. Если итальянский гуманизм был античный, языческий, то французский был искусственный, отвлеченный, а немецкий — натуралистический, ‘естественный’ (недаром не один Sturm und Drang <,<,*2>,>, до Гете и Шиллера включительно, но и Кант считал Руссо своим родоначальником!). Естественное, дикое, слепое принималось за божественное, любовь к первобытному была лишь мнимая, а любовь к немецкому была только гордостью: люди для немецкого гуманизма были, как и для Руссо, ‘сыны природы’, а не сыны человеческие.
Для понимания Гамана, который, по словам Рохолля, ‘дал программу возвращения сердец детей к отцам’, достаточно было бы двух эпиграфов из четырех, стоящих впереди исследования о нем В. Кожевникова. В этих эпиграфах нужно показать его отношение с одной стороны к классическому миру, а с другой — к библейскому, то есть — ко всей истории, ко всему прошлому или — к отцам. Не достаточно сказать, что он любил историю, она была для него — все, и любовь к ней он и хотел пробудить в своих учениках, а через них и во всех, ‘как в сынах’, то есть он хотел сделать из них настоящих сыновей.
Для первого эпиграфа, относящегося к миру античному, нужно взять то место из письма Гамана к Гердеру, где он говорит, к сожалению, очень многословно о том, что нужно не анатомировать древних и не мумии препарировать из них, а восстановлять, воскрешать их.
Для ‘библейского’ эпиграфа следует взять следующий текст: ‘Библейские сказания для него драгоценны как летописи психологического развития, то есть как летописи души человеческой’. Восстановление же души и тела и есть история, то есть воскрешение, хотя еще мысленное, а не действительное.
Если нужен третий эпиграф, то для него не выбрать ничего лучшего, как заимствованные из пророка Иезекииля слова: ‘Поле истории все еще представляется усеянным костьми иссохшими, дыхания жизни нет в них, и пророк вещает слова Господни одному ветру пустыни’.
Гаману, по-видимому, еще совершенно неизвестна ни индоевропейская, ни зендославянская старина, неизвестен был ему, кажется, и тот громадный край, где не нужно ‘возвращать сердец сынов к отцам’, ибо там культ отцов положен в основу всего быта и всей нравственности. Разумеем мир ‘желтой расы’, Китай и Японию, куда европейцы стараются внести свою хамитическую цивилизацию, отвращающую сердца сынов от отцов. Если бы Гаман знал мир славянский и китайский, история предстала бы перед ним совершенно в новом свете, получила бы иной смысл и иную цель. Столь отличный от западноевропейского взгляд России и Востока на этот смысл и на эту цель есть, с западной точки зрения, разумеется, взгляд первобытный, ‘отсталый’ от современного. Еще бы! Несмотря на всю глубину мнимого мира метафизики, несмотря на все чары мнимых подобий действительности, этот примитивный взгляд не хочет, не может заменить реальное мнимым и подлинное подобием. Со старческой точки зрения Запада, это, конечно, взгляд ребяческий, на самом же деле он — детский, детственный, а не напрасно ведь было сказано: ‘Будьте как дети!’, и именно детственность поставлена условием вступления в Царство Небесное. Именно по забвению или непониманию чистой детственной любви к родителям и вытекающего из нее долга оказывались несостоятельными доселе все виды предполагаемого воскрешения. Воскрешение библейское было аскетизмом, то есть не возвращением тел умерших, а умерщвлением собственного тела. Воскрешение классическое было эпикурейским: забывая отцов, оставляя их в тлении, оно в погоне за наслаждением и красотою ‘прилеплялось’ к женам, ускоряя и свой путь к тлению же.
*1 Все божественное, но и все человеческое (лат.).
*2 Буря и натиск (нем.), название литературного движения.