О философии действия, Базаров Владимир Александрович, Год: 1913

Время на прочтение: 38 минут(ы)

О философіи дйствія.

Статья вторая1).

Интеллектъ и интуиція.

1) См. ‘Современникъ’, кн. VI, 1913 г.

Grau, treuer Freund, ist alle Theorie,
Doch grn des Lebens goldner Baum.
Гете.

‘Теорія, мой другъ, всегда сра, но зелено златое древо жизни’! Эти, на первый взглядъ, такія ясныя, такія житейски-тривіальныя слова Мефистофеля потеряютъ свою обманчивую простоту, развернуть передъ нами одну изъ труднйшихъ философскихъ проблемъ, если мы — какъ это и слдуетъ длать — подъ ‘теоріей’ будемъ понимать не какія-либо головоломныя формулы спеціальныхъ наукъ, а всякія вообще построенія нашего разума, всякіе продукты логическаго мышленія, все то, что создается нашимъ интеллектомъ.
Гд эта вчно зеленющая жизнь, не подвластная срой теоріи? Вдь иго интеллекта мы не сбрасываемъ съ себя даже тогда, когда вовсе не помышляемъ ни о какомъ ‘познаніи’, а только подобно соблазненному Мефистофелемъ Фаусту ловимъ блаженныя мгновенья, или, слдуя совту нашего отечественнаго Мефистофеля, Ивана Александровича Хлестакова, ‘срываемъ цвты удовольствія’. Является ли нашимъ побудительнымъ мотивомъ безкорыстная жажда истины или архикорыстная жажда наслажденія, во всякомъ случа мотивъ этотъ выступаетъ передъ нами, какъ опредленная сознательная цль, заставляетъ подбирать подходящія средства, анализировать, сопоставлять, строить предположенія и проврять ихъ, однимъ словомъ, пользоваться всмъ аппаратомъ логическаго мышленія. Правда, схемы, создаваемыя нами въ житейской практик, отнюдь не отличаются логической чистотой, но всегда загромождены ирраціональными данными непосредственнаго переживанія: не сводимыми другъ на друга качествами, не сравнимыми между собою чувствами, не подчиняющимися никакой іерархіи стремленіями и т. п. Наше житейское предвидніе очень далеко, поэтому, отъ научной точности и ясности,— тускло, неопредленно, приблизительно, то и дло терпитъ крушенія передъ лицомъ всякаго рода, неожиданностей и случайностей. Но разв это безпомощное барахтанье въ хаос логическихъ и алогическихъ элементовъ даетъ намъ свободу отъ интеллекта, поднимаетъ насъ надъ его притязаніемъ стереть живыя краски дйствительности своей мертвой символикой? Не спускаемся ли мы здсь ниже интеллекта? Не обнаруживаемъ ли просто наше неумніе познавательно овладть отличнымъ матерьяломъ? И когда въ результат нашихъ житейскихъ расчетовъ и плановъ на мсто ‘цвтовъ удовольствія’ оказываются одни только терніи да шипы, не смотримъ ли мы съ искренней завистью на т ‘срыя’ математическія теоріи, которыя позволяютъ физику съ такой суверенной ‘аподиктической’ увренностью управлять потокомъ событій въ своей спеціальной области?
Выходитъ, какъ будто бы, что вся наша алчная суетня вокругъ златого древа жизни есть такая же интеллектуальная дятельность, какъ и ‘самоотверженное служеніе наук’, но только плохая, несовершенная, безконечно далекая отъ того идеала апріори достоврнаго знанія и умнья, котораго уже достигаютъ математическія дисциплины. Въ жизни нашего сознанія — а за предлами сознанія для насъ нтъ и жизни — не остается, повидимому, ничего такого, что было бы принципіально отлично отъ интеллекта.
Естественно, что ‘раціоналистическая’ тенденція, отожествленіе всякаго вообще сознанія съ интеллектомъ, съ ‘ratio’, снова и снова возрождается въ философіи, несмотря на вс испытанныя ею крушенія. Неудачи заставляютъ раціоналистовъ осторожне подступать къ ршенію вопросовъ, не слишкомъ торопиться съ построеніемъ законченной картины міра, но не колеблютъ ихъ убжденія въ правильности раціоналистической постановки вопросовъ. т. е. въ томъ, что логическое мышленіе есть единая и всеобщая форма сознанія.
Всего ясне эта тенденція обнаруживается у марбургской школы неокантіанцевъ. ‘Логика’,— говоритъ. Наторпъ,— получаетъ у изъ высшій рангъ, она охватываетъ не только теоретическую философію, какъ логика ‘возможнаго опыта’, но и этику, какъ логика формированія воли, а также эстетику, какъ логика Чистаго художественнаго формированія’. Однимъ словомъ, единственное ‘формирующее’, созидающее творческое начало въ человк есть разумъ. Мало того, марбуржцы признаютъ вмст съ Гегелемъ, что мышленіе въ основ своей совпадаетъ съ бытіемъ, логика съ онтологіей. Не существуетъ ничего фактически даннаго, всякій фактъ лишь постольку является фактомъ, поскольку онъ заданъ разумомъ. И все то, что въ нашей психик или въ окружающей насъ природ кажется тамъ алогичнымъ, ни въ коемъ случа не исключаетъ логики по существу, а наоборотъ, есть лишь х нкотораго познавательнаго уравненія.
Не столь ршительно и послдовательно проводитъ раціоналистическую точку зрнія фрейбургская школа. Она рзко противопоставляетъ мышленіе и бытіе, отысканіе истины и голую данность, она подчеркиваетъ алогичность непосредственнаго переживанія. Но и для нея все алогичное въ переживаніи есть только хаосъ, и только ratio можетъ внести въ этотъ хаосъ смыслъ и порядокъ. Конечно, этическія и эстетическія задачи отличны отъ научныхъ, однако, съ формальной стороны, какъ дятельность цлесообразная, направленная на осуществленіе опредленныхъ цнностей, служеніе морали, искусству и наук представляетъ собой лишь различные способы примненія однхъ и тхъ же нормъ разума. Слдовательно, и здсь логика выступаетъ въ конц-концовъ, какъ единственная оформляющая сила, вн логики не можетъ существовать никакой связи, никакого смысла.
Да и какъ же иначе? Разв всякая попытка построить иную точку зрнія не включаетъ въ себя очевиднаго внутренняго противорчія? О какой форм, о какой связи можетъ быть рчь тамъ, гд нтъ мста логик? Вдь для того, чтобы установить связь, надо уже имть въ своемъ распоряженіи то, между чмъ эта связь устанавливается, т. е. по меньшей мр два элемента, изъ которыхъ каждый отличенъ отъ другого и тожествененъ самому себ. Не очевидно ли, что операціи отожествленія и различенія, а слдовательно, и управляющіе ими логическіе законы тожества и противорчія, составляютъ предпосылку всякой связности и оформленности?
Однако, уже въ предыдущей стать мы имли случай убдиться, что дло здсь обстоитъ не такъ просто. Мы видли, что существуетъ цлый рядъ психическихъ явленіи, организованныхъ, въ высшей степени гармоничныхъ, и, однако, построенныхъ такимъ образомъ, что оформляющая ихъ связь не носитъ логическаго характера, лежите, такъ сказать, ‘по ту сторону’ логики. Сюда относится прежде всего ‘гармонія’ въ строгомъ и узкомъ смысл слова, гармонія музыкальныхъ сочетаній. Собственно говоря, съ чисто логической точки зрнія тутъ нельзя говорить ни о какихъ сочетаніяхъ или связяхъ. Отдльные звуки, слившись въ аккордъ, могутъ быть распознаны въ немъ, слдовательно, не исчезаютъ, какъ таковые, но съ другой стороны, они несомннно исчезаютъ, какъ таковые, ибо аккордъ отнюдь не есть сумма составившихъ его звуковъ, но воспринимается, какъ нчто единое и качественно новое. То же самое слдуетъ сказать о мелодіи и всякомъ вообще музыкальномъ построеніи, какъ бы богато по содержанію оно ни было. Если мы зададимся цлью вполн добросовстно выразить въ слов то, что мы здсь переживаемъ, мы неизбжно придемъ къ ряду логическихъ абсурдовъ, мы вынуждены будемъ говорить о ‘сложной простот’ или ‘простой сложности’, о ‘тожеств различнаго’ о ‘разложеніи неразложимаго’, всякому ‘да’, по примру античныхъ скептиковъ, лротипоставимъ ‘нтъ’, и въ результат почувствуемъ, что мы ршительно ничего не достигли. Вдь музыкальная гармонія мене всего похожа на скептическую ‘изостенію’, на ‘равносильность противоположныхъ сужденій’, она. стоить вн логики, и тмъ не мене отнюдь не можетъ быть не подвластна самымъ логическимъ предпосылкамъ сужденія.
Стоитъ ли музыка выше или ниже логики,— это вопросъ иной и едва ли имющій смыслъ. Несомннно, во всякомъ случа, что она стоитъ и и логики, и тмъ не мене отнюдь не можетъ быть отнесена къ ‘хаосу’ непосредственнаго переживанія, но представляетъ своеобразный міръ эстетическихъ ‘цнностей’, міръ строго, хотя и алогически упорядоченный и способный къ безконечному развитію.
Музыка особенно удобна въ качеств примра ирраціональной организованности не потому, что этотъ типъ организаціи свойствененъ ей по-преимуществу, а потому, что здсь онъ пользуется наибольшимъ признаніемъ. Почти всякій согласится съ тмъ, что сущность музыкальной гармоніи, какъ особой связи переживаемаго, не выразима въ словахъ или какихъ-либо иныхъ логическихъ терминахъ. Мене привыкли люди замчать подобнаго же рода связность въ другихъ областяхъ своего воспріятія. Между тмъ все то, что въ нашемъ переживаніи отчетливо сознается, какъ ирраціональное, и что многіе склонны считать хаосомъ, въ дйствительности — вовсе не хаосъ, а наоборотъ, гармонія, совершенно подобная музыкальной: столь же мало выразимая черезъ посредство логическаго сужденія, и столь же очевидная для насъ непосредственно.
Въ основ этой ‘гармоніи непосредственнаго переживанія’ лежитъ, по Бергсону, тотъ ирраціональный синтезъ множественнаго, который онъ называетъ реальнымъ временемъ или конкретной длительностью.
Мистая длительность, говоритъ Бергсонъ, есть та форма, которую принимаетъ послдовательная смна нашихъ состояній сознанія. когда наше ‘я’ отдается потоку жизни, когда оно не старается раздлять свое настоящее состояніе и состоянія прошлыя. Для этого нтъ надобности забыть прошлое, дать поглотить себя чувству или мысли даннаго момента,— ибо въ этомъ случа ‘я’ какъ разъ перестаетъ длиться. Достаточно, вспоминая прошлое, не ставить его возл настоящаго, какъ одну точку возл другой,— и тогда пережитое само сорганизуется съ переживаемымъ, какъ это бываетъ, когда мы припоминаемъ тоны мелодіи. Тоны какъ бы сплавляются при этомъ вмст, хотя они слдуютъ одни за другими, мы воспринимаемъ ихъ одни въ другихъ, и получающееся такимъ образомъ цлое похоже на живое существо, части котораго, хотя и отличныя другъ отъ друга, тмъ не мене проникаютъ другъ въ друга уже въ силу самаго факта своей органической солидарности. Въ самомъ дл, нарушимъ строеніе музыкальной мелодіи, удлинивъ боле, чмъ слдуетъ одинъ тонъ: мы воспримемъ нашу ошибку не въ вид удлиненія даннаго тона, какъ такового, а въ вид качественнаго измненія, внесеннаго въ музыкальную фразу въ ея цломъ. Итакъ, возможно воспринимать послдовательность безъ раздленія на слдующіе другъ за другомъ элементы, возможно воспринимать ее, какъ взаимопроникновеніе, какъ солидарность, какъ интимную организацію элементовъ, каждый изъ которыхъ, будучи представителемъ цлаго, реально не отличается отъ него и можетъ быть изолированъ только мыслью, способной къ абстракціи. Результатомъ синтеза послдовательныхъ переживаній является не присоединеніе одного психическаго состоянія къ другому, не количественное возрастаніе нкоторой суммы, а непрерывное качественное обогащеніе единаго и нераздльнаго ‘я’.
Какъ мы видимъ, отнюдь не логика организуетъ нашу духовную жизнь въ гармоничное цлое развертывающагося во времени ‘я’, вмшательство интеллекта можетъ только дезорганизовать, разбить на опредленное число вншнихъ и чуждыхъ другъ другу частей эту неразложимую ‘качественную множественность’, которая, какъ таковая, совершенно ирраціональна, не иметъ ничего общаго съ числомъ или суммой и однако вполн отчетливо сознается нами.
Психологи, для которыхъ душевная жизнь есть рядъ психическихъ состояній, ассоціирующихся между собой по смежности или по сходству, имютъ своимъ объектомъ продукты интеллектуальной переработки нашихъ переживаній, а не сами переживанія, какъ они намъ непосредственно даны. Законы ассоціацій примнимы не къ дйствительному живому ‘я’, не къ нераздльному динамическому единству нашего становленія, а къ его мертвымъ искусственно фиксированнымъ кусочкамъ, которые получаются, когда мы временную послдовательность входящихъ другъ въ друга переживаній подмняемъ пространственной послдовательностью расположенныхъ другъ возл друга психическихъ элементовъ. Пояснимъ это одной изъ приводимыхъ Бергсономъ иллюстрацій:
Я вдыхаю запахъ розы, и тотчасъ же смутныя воспоминанія дтства встаютъ въ моей памяти. Строго говоря, воспоминанія эти не ‘вызываются’ запахомъ розы: я вдыхаю ихъ въ самомъ запах, для меня онъ включаетъ въ себя все это. Другіе воспримутъ его иначе.— Но все же это одинъ и тотъ же запахъ, скажете вы, но только ассоціированный съ различными идеями.— Прекрасно, но не забывайте, что вы сначала выкинули изъ тхъ различныхъ впечатлній, которыя производить на каждаго изъ насъ роза, все, что въ нихъ было личнаго, вы сохранили только объективный аспектъ, только то, что въ запах розы принадлежитъ всмъ. Вы должны были такъ поступить, ибо лишь подъ этимъ условіемъ можно дать имя роз и ея запаху. А затмъ, чтобы отличить наши индивидуальныя впечатлнія одни отъ другихъ, вамъ естественно понадобилось присоединить къ общей иде запаха розы специфическіе признаки. И вы говорите теперь, что наши различныя впечатлнія, наши личныя впечатлнія, являются результатомъ того, что мы ассоціируемъ съ запахомъ розы различныя воспоминанія. Но ассоціація эта существуетъ только для васъ и только какъ пріемъ объясненія. Подобнымъ же образомъ, размщая другъ возл друга извстныя буквы алфавита, общаго нсколькимъ языкамъ, можно, худо ли, хорошо ли, имитировать характерный для даннаго языка, звукъ, но ни одна изъ этихъ буквъ не въ состояніи произвести самый звукъ, какъ таковой.
Не надо, впрочемъ, думать, что результаты такой интеллектуальной переработки переживанія, эти раздльные и законченные психическіе атомы, способные комбинироваться по законамъ ассоціацій, могутъ существовать только въ ум, наблюдающемъ со стороны. И въ самомъ непосредственномъ переживаніи далеко не все охватывается конкретнымъ синтезомъ непрерывнаго становленія. И здсь на-ряду съ динамикой вчно творящаго себя ‘я’ много статическихъ, застывшихъ, отдленныхъ другъ отъ друга элементовъ.— до такой степени много, что зачастую подъ ихъ плотной корой совершенно скрывается жизнь подлиннаго ‘я’.
Состоянія сознанія, говоритъ Бергсонъ, далеко не всегда сливаются между собой и съ нашимъ ‘я’, какъ капля дождя съ водою пруда. Поскольку ‘я’ воспринимаетъ однородное пространство, оно само какъ бы обладаетъ извстной поверхностью, и на этой поверхности могутъ зародиться и размножиться самостоятельныя произрастанія. Такъ, внушеніе, полученное въ состояніи гипноза, не инкорпорируется остальной масс фактовъ сознанія, но, одаренное собственной жизненностью, замститъ собой нашу личность, когда пробьетъ его часъ. Яростный гнвъ, пробужденный какимъ-либо неожиданнымъ обстоятельствомъ, наслдственный порокъ, внезапно всплывающій изъ темныхъ глубинъ организма на поверхность сознанія, дйствуютъ почти такъ же, какъ гипнотическое внушеніе. На-ряду съ этими отдльными образованіями, мы находимъ боле сложные ряды, элементы которыхъ, несомннно, проникаютъ другъ въ друга, но которые, какъ цлое, никогда не сливаются съ компактной массой ‘я’. Такова, напримръ, вся совокупность чувствъ и идей, созданныхъ въ насъ плохо усвоеннымъ обученіемъ, которое обращалось скоре къ нашей памяти, чмъ къ нашему сужденію. Эти вншніе, не ассимилированные нами продукты воспитанія, вліянія близкихъ людей, воздйствія соціальной среды образуютъ мало-по-малу на поверхности нашей психики густой слой, покрывающій наши личныя чувства, создаютъ въ самыхъ ндрахъ нашего основного ‘я’ второе, паразитическое ‘я’, все полне и полне подчиняющее себ первое.
Однако, нердки случаи внезапнаго бунта противъ такого укоренившагося строя нашей психической жизни. Это — ‘я’ поднимается изъ глубинъ на поверхность сознанія. Это — вншняя вора лопается, уступая непреодолимому толчку. Мы спрашиваемъ себя, какія основанія побудили насъ ршиться на бунтовщическій актъ, и находимъ, что приняли свое ршеніе безъ всякихъ основаній, и даже вопреки всякимъ основаніямъ. Но во многихъ случаяхъ это какъ разъ и есть наилучшее изъ всхъ возможныхъ основаній. Ибо выполненное нами дйствіе не выражается уже боле той или другой поверхностной идеей, почти вншней намъ, вполн опредленной и легко поддающейся формулировк: оно отвчаетъ совокупности нашихъ самыхъ интимныхъ чувствъ, мыслей и желаній, тому особому воспріятію жизни, которое равнозначно всему нашему прошлому опыту, однимъ словомъ, нашей личной иде чести и блага.
Только такія дйствія и являются дйствительно свободными: мы свободны, когда наши поступки истекаютъ изъ всей нашей личности, когда каждый изъ нихъ выражаетъ ее цликомъ, когда онъ иметъ съ ней то неопредлимое сходство, которое наблюдайся иногда между художникомъ и его твореніемъ.
Но свобода наша сковывается не только извн вндрившимися въ насъ мыслями или чувствами, которыя никогда не подвергались органической внутренней переработк, всегда оставались вкрапленіями, чуждыми нашему ‘я’, и, такъ сказать, сверху осыпали поверхность нашего сознанія, какъ мертвые осенніе листья воды лсной рки. Нтъ, броней вншней принудительности одваютъ насъ даже такія психическія образованія, которыя въ моментъ своего возникновенія явились подлинной эманаціей нашего глубокаго ‘я’, но впослдствіи оторвались отъ него, перестали быть только нотами въ мелодіи цлостнаго сознанія, пріобрли для насъ обособленное, самодовлющее значеніе, и подъ вліяніемъ этого ‘опространствились’, т. е. отвердли въ какой-либо законченной форм, утративъ способность длиться. Чтобы ясне представить себ сущность этого процесса, познакомимся вкратц съ ученіемъ Бергсона о памяти.
Память организуетъ нашу психику въ живой, непрерывный потокъ. Благодаря памяти, пережитыя нами состоянія не исчезаютъ безслдно, но сохраняются, какъ прошлое, и, сливаясь съ настоящимъ въ одно недлимое цлое, устремляются въ будущее. Однако, на-ряду съ этой организаціей прошлаго, настоящаго и будущаго въ текучее единство нашей личности, намъ присущъ и другой способъ консервированія прошлаго,— мы также называемъ его памятью, хотя его продукты не имютъ ничего общаго ни съ реальной длительностью, ни съ нашимъ глубокимъ ‘я’. Бергсонъ иллюстрируетъ эту разницу слдующимъ примромъ:
Я изучаю стихотвореніе и, чтобы запомнить его наизусть, сначала читаю вслухъ каждый стихъ: затмъ повторяю урокъ нсколько разъ подрядъ. Съ каждымъ новымъ чтеніемъ дло подвигается впередъ, слова все лучше и лучше связываются между собой и въ конц-концовъ сливаются въ одно организованное цлое. Съ этого момента я знаю свой урокъ наизусть, тогда говорятъ, что я запомнилъ стихотвореніе, что оно запечатллось въ моей памяти.
Но теперь я хочу представить себ, какимъ образомъ я изучалъ свой урокъ,— и передо мной возникаютъ т фазы, которыя я послдовательно прошелъ. Каждое изъ послдовательныхъ чтеній рисуется передъ моимъ умственнымъ взоромъ, какъ нчто совершенно индивидуальное, я снова вижу т обстоятельства, которыя его сопровождали, оно отличается какъ отъ всхъ предшествующихъ, такъ и отъ всхъ послдующихъ чтеній уже самымъ мстомъ, занимаемымъ имъ во времени, однимъ словомъ, каждое изъ этихъ чтеній снова проходитъ передо мною, какъ точно опредленное событіе моей исторіи. И тмъ не мене объ этихъ образахъ также говорятъ, что я запомнилъ ихъ, что они запечатллись въ моей памяти.
Выученное наизусть стихотвореніе хранится въ нашей родовой, безличной памяти. Оно лишено исторической даты: сегодня я его знаю совершенно такъ же, какъ зналъ вчера, и это знаніе состоитъ лишь въ томъ, что въ каждый данный моментъ я могу его произнести, если это понадобится. Это типичная ‘привычка’, аналогичная всякимъ инымъ привычнымъ реакціямъ моего организма, напримръ, умнью ходить, писать и т. п. Такого рода привычки, не занимая хронологически опредленнаго мста въ моей исторіи, не входя въ мое, я’, въ то же время всегда находятся у меня подъ рукой, всегда готовы выполнить присущія имъ функціи. Он не длятся, но всегда, суть, существуютъ не въ реальномъ времени, а въ вчномъ настоящемъ, одна возл другой, подобно вещамъ, занимающимъ опредленныя мста въ пространств.
Совершенно иной характеръ носятъ конкретныя воспоминанія индивидуальныхъ событій прошлаго. Они составляютъ содержаніе моей реальной личности. Снабженныя опредленной исторической датой, они обусловливаютъ абсолютную неповторяемостъ каждаго отдльнаго момента въ моемъ бытіи, но съ другой стороны, они же создаютъ цльность моего ‘я’, такъ какъ не располагаются подобно матеріальнымъ предметамъ другъ возл друга, но входятъ одно въ другое въ реальномъ поток времени.
Историческая личная память абсолютна. Никакое, даже самое мельчайшее, событіе личной исторіи человка не можетъ исчезнуть безслдно, но необходимо должно влиться въ составъ его ‘я’, и въ той или иной мр модифицировать это послднее. И дйствительно, опытъ показываетъ, что при нкоторыхъ исключительныхъ условіяхъ въ сознаніи человка воскресаютъ такіе отрзки его исторіи, которые казались вполн забытыми,— боле того, которые вообще никогда не запечатлвались въ его нормальной памяти. Такъ, напримръ, Тэнъ въ своей извстной работ ‘De l’intelligence’ приводитъ такой случай: служанка одного филолога, любившаго декламировать вслухъ, цитировала въ болзненномъ состояніи цлыя страницы изъ древне-греческихъ авторовъ, а по выздоровленіи не могла произнести по-гречески ни слова. Сюда же надо отнести необычайно яркія воспоминанія ‘всей жизни’, наблюдающіяся у нкоторыхъ утопающихъ, и т. д.
Однако, нормальное сознаніе отмчаетъ въ переживаніи только такіе стороны или элементы, которые ‘останавливаютъ’ на себ нашъ интересъ, которые представляется въ какомъ-либо отношеніи полезнымъ фиксировать, и обыкновенно самая отмтка сознаніемъ, самый актъ опознанія есть уже такое фиксированіе. Поэтому, какъ общее правило, на поверхность отчетливаго сознанія поднимается изъ глубины подсознательнаго только то, что наполовину уже отвердло, что является уже не чистымъ воспоминаніемъ, а воспоминаніемъ видоизмненнымъ, приспособленнымъ къ извстнымъ практическимъ нуждамъ, такъ сказать, зародышемъ нашего дйствія.
‘Я’ свободно лишь постольку, поскольку оно непрерывно созидаетъ себя въ многообразныхъ процессахъ нашей психической жизни, поскольку жизнь эта есть творчество, никогда не завершающійся процессъ оформленія. Лишь въ этихъ предлахъ наша воля довлетъ себ, намъ не противостоитъ и не можетъ противостоять ничего вншняго, ‘я’ есть все, и все есть ‘я’. Но какъ только въ нашей душ начинаютъ отлагаться оформленные продукты творчества, какъ только актъ отрыванія удачно завершается полезнымъ открытіемъ, свобода наша заканчивается: качественная тожественность цльнаго ‘я’ становится количественной множественностью психическихъ привычекъ, которыя уже не сливаются вмст въ поток реальной длительности, но образуютъ какъ бы пространственный аспектъ нашей души, ту, по выраженію Бергсона, ‘поверхность’, которой ‘я’ соприкасается съ вншнимъ міромъ.
Однимъ словомъ, мы свободны, поскольку творимъ, мы автоматы, поскольку утилизируемъ продукты своего или чужого творчества.
Психическій автоматизмъ упрочившихся привычекъ составляетъ весьма важное въ практической жизни приспособленіе. Т знанія и навыки, которые необходимы намъ въ нашей профессіональной дятельности, т мысли и чувства, которыя устанавливаютъ наши отношенія къ окружающимъ людямъ, т взгляды и убжденія, которыми опредляется линія нашего поведенія въ общественно-политической сфер,— все это въ большей или меньшей степени отмчено печатью автоматизма, сводится къ психическимъ привычкамъ, вырабатываемымъ въ насъ родовою безличною памятью. И при нормальныхъ условіяхъ мы тмъ успшне отстаиваемъ свое существованіе въ его наличныхъ, разъ сложившихся формахъ, чмъ наша психика автоматичне, чмъ точне, быстре и отчетливе дйствуютъ наши отвердвшіе психическіе механизмы, чмъ меньше въ насъ подлиннаго творчества. Только въ эпохи исключительно глубокихъ кризисовъ въ моральной, интеллектуальной или общественной области могутъ имть практическую удачу творческія натуры, въ атмосфер прочно устоявшихся жизненныхъ отношеній они всегда запаздываютъ, ‘упускаютъ моментъ’ и добродушно-презрительно третируются преуспвающими людьми-автоматами, какъ непрактичные мечтатели, жертвы чрезмрной рефлексіи и т. п. Не удивительно поэтому, что творческая свобода, присущая всмъ намъ безъ исключенія, составляющая реальнйшую основу жизни нашего ‘я’, такъ рдко и такъ плохо нами сознается. Не удивительно, что многіе изъ насъ живутъ и умираютъ въ искреннемъ убжденіи, что они только сознательные автоматы, что въ человческой психик нтъ, ничего, кром закономрныхъ ассоціацій извстнаго количества опредленныхъ, разъ навсегда данныхъ психическихъ элементовъ.
Свобода, какъ абсолютная внутренняя гармонія, открываемая интуиціей въ творческіе моменты нашего бытія, не находится ни въ какой связи съ возможностью или невозможностью, такъ называемаго, ‘свободнаго выбора’. И детерминизмъ, отрицающій свободу выбора, и индетерминизмъ, утверждающій ее, и всякія вообще логически выраженныя ‘проблемы’ свободы воли неизбжно должны оказаться неправильно поставленными, не затрагивающими той ирраціональной реальности, о которой здсь идетъ рчь.
Въ самомъ дл, детерминисты полагаютъ, что каждый нашъ поступокъ опредляется сильнйшимъ изъ дйствующихъ въ насъ мотивовъ съ такою же безусловной необходимостью, съ какою движеніе матеріальнаго тла опредляется равнодйствующей всхъ вліяющихъ на него физическихъ силъ. При этомъ, очевидно, т мотивы, между которыми колеблется человкъ, прежде чмъ подчиниться сильнйшему, и самое это колеблющееся ‘я’ мыслятся детерминистомъ, какъ вполн опредленныя вещи, остающіяся тожественными самимъ себ въ теченіе всей операціи ‘выбора’. Но если взвшивающее мотивы ‘я’ неизмнно, и если два противоположныхъ чувства, опредляющія его поведеніе, также не мняются, то какимъ образомъ, спрашиваетъ Бергсонъ, это ‘я’ можетъ когда-либо сдвинуться съ мертвой точки и принять опредленное ршеніе? Такой результатъ былъ бы безпричиннымъ нарушеніемъ разъ установившагося равновсія, слдовательно, онъ совершенно необъяснимъ какъ разъ съ точки зрнія тото каузальнаго принципа, къ которому апеллируетъ детерминистъ.
Въ дйствительности, ‘я’, именно въ силу того, что оно испытало первое чувство, уже стало нсколько инымъ къ тому моменту, когда въ немъ возникаетъ второе чувство, ‘я’ мняется и вмст съ собою мняетъ т два чувства, которыя въ немъ живутъ. Такъ образуется динамическій рядъ состояній, которыя проникаютъ другъ въ друга, взаимно усиливаютъ другъ друга, и этотъ ходъ развитія естественно завершается свободнымъ актомъ. Къ самому процессу ‘взвшиванія’ мотивовъ, гд все течетъ, гд А идентично не-А, цлое равно части, а часть цлому, не примнимы ни законы логики, ни принципъ причиннаго объясненія. Но мы называемъ словами и т противоположныя чувства, которыя раздираютъ ‘я’ и самое это ‘я’. А такъ какъ, по правиламъ логики, слова должны въ теченіе всей операціи мышленія сохранять свое значеніе неизмннымъ, то детерминистъ, примняя свои категоріи къ этимъ застывшимъ символамъ, воображаетъ, что онъ уловилъ то текучее содержаніе, которое ими символизируется. Но и посл такой подмны ему, какъ уже было упомянуто, не удается достигнуть своей цли. Вдь логически необходимо признать одно изъ двухъ: или побдившій мотивъ съ самаго начала былъ сильнйшимъ, или же онъ сталъ сильнйшимъ лишь посл того, какъ его взвсило ‘я’. Въ первомъ случа онъ сразу долженъ былъ бы вызвать соотвтственный актъ, и никакого взвшиванія, никакой пріостановки дйствія не могло бы произойти,— ибо эта послдняя означала бы, что ‘я’ свободно и безпричинно, ‘изъ себя самого’ создало силу, которая временно подавила этотъ мотивъ, уменьшила его напряженіе. Во второмъ случа, наоборотъ, оказалось бы. что та же самая свободная и безпричинная энергія ‘я’ способна усилить мотивъ.
Правы, повидимому. защитники liberum arbitrium indifferentiae, отстаивающіе способность ‘я’ длать свободный выборъ между различными мотивами. Нетрудно, однако, убдиться, что теорія свободнаго выбора опирается на ту же самую схематизацію психологическаго процесса, на которой базируетъ и детерминизмъ, а слдовательно, стоитъ и падаетъ вмст съ этимъ послднимъ. Въ самомъ дл, об теоріи представляютъ себ путь, избранный человкомъ посл колебаній между различными побужденіями, почти буквально, въ вид заране проложенной въ пространств дороги. Сторонники свободы выбора, помщая человка какъ бы на распутьи двухъ дорогъ, разсуждаютъ такъ: ‘Человкъ еще не вступилъ на опредленный путь, слдовательно, пока оба направленія для него одинаково возможны’. Они забываютъ, что ‘путь’ или линія поведенія есть не дйствительная, въ пространств проведенная, линія, а только абстракція отъ поступковъ, уже свершившихся, слдовательно, о ‘возможности’ какого бы то ни было пути иметъ смыслъ говорить лишь съ того момента, когда человкъ фактически вступилъ на данный, опредленный путь, когда поступокъ уже осуществился. Детерминисты говорятъ: ‘Разъ человкъ пошелъ именно по этой дорог, то возможнымъ для него направленіемъ было не какое-либо произвольное направленіе, а только то, которое онъ избралъ на дл’. На это опять-таки приходится возразить: пока дорога еще не была пройдена, не было, вообще, ни возможнаго, ни невозможнаго ея направленія, по той простой причин, что не могло еще возникнуть самаго вопроса о дорог.!
Отвлекаясь отъ того грубаго пространственнаго схематизма, власти котораго мы здсь невольно поддаемся, легко замтить, что аргументація детерминистовъ сводится, въ сущности, къ слдующему наивно-безсодержательному положенію: ‘поступокъ, разъ свершившійся, свершился’. На это ихъ противники возражаютъ: ‘пока поступокъ не свершился, онъ не былъ еще свершонъ’. Вопросъ о свобод остается незатронутымъ этимъ опоромъ, какъ бы та и другая сторона ни модифицировала свои аргументы. Свободу надо искать въ извстной окраск или качеств самого поступка, а не въ его отношеніи къ чему то такому, что не есть онъ самъ. Вся путаница происходитъ оттого, что об спорящія стороны представляютъ себ обсужденіе мотивовъ въ форм какихъ то маятникообразныхъ колебаній между двумя точками, тогда какъ въ дйствительности оно есть прогрессъ, въ которомъ ‘я’ и его мотивы испытываютъ непрерывную эволюцію, какъ настоящія живыя существа. ‘Я’, непогршимое въ своихъ непосредственныхъ утвержденіяхъ, чувствуетъ себя свободнымъ и провозглашаетъ это, но какъ только оно пытается объяснить себ свою свободу, оно уже не можетъ воспринять себя иначе, какъ преломленнымъ въ пространств. Отсюда этотъ мертвый схематизмъ, одинаково не пригодный ни для того, чтобы доказать свободу поступка, ни для того, чтобы ее опровергнуть, ни для того, чтобы просто понять, въ чемъ она заключается.
Свободный актъ отнюдь нельзя мыслить себ такъ же, какъ ‘цлесообразный’, въ точномъ значеніи этого слова. Финалистская концепція, видящая въ каждомъ сознательномъ акт изысканіе средствъ для осуществленія датой опредленно представляемой цли, какъ и теорія свободнаго выбора, покоится на детерминистической основ. Въ самомъ дл, разъ цль заране задана намъ съ полной опредленностью, то наша дальнйшая работа можетъ заключаться лишь въ научномъ расчлененіи дйствительности на элементы и въ отысканіи такихъ сочетаній элементовъ, которыя находятся съ искомою цлью въ причинной связи, т. е. производятъ ее, какъ свое необходимое слдствіе. Послдовательный финализмъ исключаетъ все непредвидимое и творческое не въ меньшей степени, чмъ отожествленіе нашей психики съ механизмомъ. И тамъ, и здсь руководящимъ принципомъ является причинность, въ основ лежитъ тезисъ: ‘все уже дано’. Между тмъ въ дйствительности цль, достигаемая творческимъ актомъ, вовсе не предносится сознанію, какъ заране опредленное представленіе о томъ, что нужно сдлать, какъ какой то идеальный образчикъ, которому остается только дать матеріальное воплощеніе. Творчество всегда направлено въ ту или другую сторону, но направленіе это не слдуетъ мыслить пространственно, заране начертаннымъ и готовымъ, хотя бы въ иде. Направленіе творчества переживается какъ логически неопредлимый жизненный порывъ (lan vital), какъ такое жизненное устремленіе, цль котораго скрыта въ немъ самомъ и уясняется для нашего интеллекта лишь по мр ея фактическаго осуществленія.
Чтобы получше всмотрться въ эту основную особенность творчества, сопоставимъ дятельность ремесленника и художника.
Задача ремесленника, какъ такового, состоитъ въ томъ, чтобы возможно точне скопировать опредленную модель (матерьяльную или идеальную). У него дйствительно имется вполн готовая цль, и ему остается только найти средства для ея осуществленія. Разумется, и здсь возможны и даже необходимы чисто творческіе акты, поскольку техническіе пріемы воспроизведенія модели не вполн разработаны или не вполн извстны данному ремесленнику, такъ что кое-что ему приходится изобртать самому. Но такія творческія вкрапленія уже не относятся къ ремесленной работ въ собственномъ смысл этого слови. Въ той мр, въ какой ремесленникъ создаетъ заново, изобртаетъ, онъ является уже не ремесленникомъ, а артистомъ, какъ бы ни былъ скроменъ размахъ его творчества. Чистая ремесленность есть комбинированіе вполн выработанныхъ и прочно усвоенныхъ операцій для достиженія цли, предустановленной во всхъ деталяхъ. Это царство строжайшаго детерминизма и въ то же время строжайшей цлесообразности, здсь дйствительно ‘все дано’ еще до начала работы, какъ дана геометрическая фигура въ условіяхъ ея построенія, непредвиднное и непредвидимое, если таковое возникаетъ, не можетъ войти въ составъ ремесленнаго акта, а явится лишь его вншнимъ нарушеніемъ, лишь порчей матеріала, автоматизмъ внвременныхъ психическихъ привычекъ достигаетъ сувереннаго господства.
Совершенно иначе работаетъ артистъ. Было бы наивно думать, что картина заране предносится воображенію художника во всхъ деталяхъ, такъ что задача творчества сводится къ тому, чтобы найти сочетанія красокъ и контуровъ, дающія точную копію этого умственнаго образа. Художественный замыселъ вовсе не есть точное предвосхищеніе результата грядущей работы живописца. Не представленіе, не ‘идея’, а стихійный порывъ влечетъ художника. Порывъ этотъ несомннно несется въ какую то одну сторону, въ какомъ то одномъ направленіи,— ибо при каждой неудач въ выбор выразительныхъ средствъ внутренній голосъ ясно говоритъ художнику: ‘это не то!’. Но въ какую именно сторону надо итти, какое именно направленіе избрать,— это не можетъ быть опредлено заране съ полной точностью. Мы знаемъ, что зачастую интуитивное ‘не то’ касается не только какой-нибудь детали вншняго выраженія, но и всей концепціи въ цломъ: живописцу приходится совершенно уничтожать начатую работу, приступать къ ней заново, мняя самый стиль картины. И это нердко, какъ разъ въ тхъ случаяхъ, когда художникъ стремится выявить свое самое задушевное, глубокое и личное, когда, казалось бы, въ основномъ направленіи творчества уже съ самаго начала не должно быть никакихъ колебаній или сомнній. Опытъ, повидимому, показываетъ, что чмъ глубже, цльне, а слдовательно, опредленне въ себ самомъ порывъ творчества, тмъ трудне эту опредленность опознать. И уже во всякомъ случа ея полное опознаніе, какъ сова Минервы, вылетитъ не ране ‘ночи’, не ране того момента, когда огненная лава творческаго устремленія перестанетъ свтить и двигаться, окончательно застывъ въ удавшихся твореніяхъ. Только въ день седьмый, почивъ отъ длъ своихъ, творецъ убждается, что все, сдланное имъ, добро зло есть. Только тогда звучитъ увренное: ‘теперь такъ!’, ‘теперь то, что было нужно!’. При чемъ это ‘то’ и это ‘такъ’ являются нераздльными моментами интуитивной художественной оцнки: художникъ лишь въ то мгновеніе узнаетъ, что именно ему было нужно создать, когда получаетъ увренность, что онъ создалъ именно такъ, какъ нужно. ‘Цль’ творчества, замыселъ картины окончательно опредляется для автора съ послднимъ мазкомъ кисти, довершающимъ воплощеніе этого замысла въ краскахъ.
Но не одни только акты собственнаго творчества находятся по ту сторону причинности и цлесообразности, логики и телеологіи, то же самое надо сказать и объ усвоеніи чужого творчества. Знакомясь съ какимъ-нибудь новымъ для васъ поэтомъ, вы поступите очень неблагоразумно, если начнете съ логическаго изученія его высказываній, съ анализа, сопоставленія и классификаціи его мыслей, чтобы отсюда сдлать выводъ о значеніи его поэзіи въ цломъ. Такимъ путемъ вамъ, быть можетъ, удастся узнать взгляды поэта по тому или другому отдльному вопросу, но вы не получите ни малйшаго представленія о вашемъ главномъ искомомъ, о ‘цломъ’, о томъ, что такое этотъ поэтъ, какъ художникъ, какъ творческая индивидуальность. Изъ сложенія отдльныхъ Частей — мыслей или чувствъ — никогда не составится единаго ‘я’. Поэтому смыслъ ‘всего’ сказаннаго поэтомъ надо уяснить себ ране, чмъ смыслъ его отдльныхъ высказываній, надо прежде всего проникнуть въ его глубокое ‘я’, схватить основную гармонію его души. Какъ же этого достигнуть? Вдь поэзія знаетъ, повидимому, только одно выразительное средство: слово,— то же самое слово, которое употребляетъ наука, и которое, какъ мы видли, можетъ символизировать лишь отвердвшія психическія образованія, извергнутыя живымъ ‘я’, а отнюдь не самую жизнь ‘я’. Да, орудіе одно, но примненіе его въ томъ и другомъ случа совершенно различно. Наука требуетъ строгаго соблюденія логическаго закона тожества, она требуетъ, чтобы каждое употребляемое въ ней слово имло одно только, точно опредленное значеніе. Но логическая очевидность есть художественный абсурдъ. Поэзія тотчасъ же перестала бы быть искусствомъ, если бы вздумала подчиниться этому требованію однозначности терминовъ. Слова поэта всегда многозначны,— и не въ томъ смысл, Что они имютъ нсколько легко опредлимыхъ значеній, какъ въ плохо продуманныхъ разсужденіяхъ, такъ называемыхъ, ‘паралогизмахъ’, или ‘софизмахъ’,— а въ томъ смысл, что они имютъ, безчисленное множество сливающихся другъ съ другомъ значеній, что они текучи, или, по крайней мр, стремятся быть столь же текучими, какъ то переживаніе, которое ищетъ въ нихъ своего воплощенія. Игра эпитетовъ и сравненій, ритмъ и рима, стиль и мелодія художественнаго языка,— вотъ что даетъ путеводную нить, показывающую, куда течетъ душа поэта, какъ сливаются отдльныя ея струи въ цлостное ‘я’. И когда вы уловили эту нить, когда передъ вами раскрылся душевный строй художника и нашелъ достаточный резонансъ въ вашей собственной душ,— а эти дв стороны здсь нераздльны, ибо ‘понять’ строй чужой души, не переживая его, конечно, не мыслимо,— тогда и только тогда, вы имете право сказать, что начали свое знакомство съ поэтомъ. Отдльные мысли и взгляды послдняго предстанутъ теперь передъ вами въ совершенно новомъ свт: они уже не будутъ ‘отдльными’, вы не только поймете ихъ отвлеченный, застывшій смыслъ, но почувствуете также, какъ этотъ смыслъ формулируется, увидите, какъ, они сплетаются между собой, ‘входятъ другъ въ друга’, образуя единый потокъ. И какъ разъ т мысли и взгляды, которые при чисто логической оцнк были для васъ неубдительны или неинтересны, казались вамъ противорчивыми или скудными, могутъ стать теперь самыми захватывающими и яркими, полными глубокой и мощной внутренней гармоніи. Наоборотъ, многое изъ того, что, на первый взглядъ, старательно продумано и согласовано, изящно, колоритно и богато выражено, окажется посл такой интуитивной проврки бднымъ и жалкимъ, истекающимъ изъ мелкой, скудной и клочковой души. Сопоставьте, напримръ, Льва Толстого, который такъ элементаренъ и бденъ въ своемъ послднемъ логическомъ выраженіи, и такъ необъятно богатъ, въ перевеиваніи, съ какимъ-нибудь утонченнымъ поэтикомъ нашихъ дней. Послдній почти наврное дастъ вамъ довольно обильный и оригинально скомпактованный матеріалъ для умственной гимнастики,— что же касается души, то ваши поиски въ этой области неизбжно приведутъ къ результату, напоминающему открытіе одного щедринскаго вольнодумца, который взрзалъ лягушку, и хотя нашелъ въ ней душу, но ‘видомъ малую и небезсмертную’.
Искусство принято считать творчествомъ par excellence. И это правильно въ томъ смысл, что жизнь искусства — въ отличіе отъ науки и техники — ни на какой своей стадіи не вливается въ русло логическаго автоматизма. Не только созиданіе произведенія искусства, но и самое это произведеніе въ готовомъ вид, и художественное усвоеніе его публикой есть настоящая ‘качественная множественность’, носитъ характеръ того алогическаго и ателеологическаго единства, которое составляетъ отличительную особенность творческаго акта. Но отсюда никоимъ образомъ не слдуетъ, что вн искусства нтъ и подлиннаго творчества. Творческій жизненный порывъ есть нервъ всякой человческой дятельности, поскольку она идетъ впередъ, раздвигаетъ свои горизонты. Передъ нами физикъ, охватившій новыми формулами кругъ явленій, до тхъ поръ не сведенныхъ къ единству. Излагая свое открытіе, онъ постарается, конечно, держаться, какъ можно дальше, отъ художественныхъ пріемовъ выраженія, онъ будетъ строго слдитъ за однозначностью своихъ терминовъ, избгать всякой образности, текучести или неопредленности языка, везд, гд это возможно, онъ предпочтетъ мертвый и неподвижный алгебраическій значокъ живому и подвижному слову. Но если бы онъ захотлъ познакомить насъ не съ результатами, а съ самымъ процессомъ своего открытія, если бы онъ захотлъ разсказать, какъ пришелъ онъ къ своимъ дифференціальнымъ уравненіямъ и интеграламъ, ему пришлось бы апеллировать не къ нашей логик, а къ нашей интуиціи, позабыть о существованіи алгебры и превратиться въ поэта: онъ вынужденъ былъ бы говорить образами и сравненіями, прибгнуть къ непрерывнымъ перевоплощеніямъ смысла, пустить въ ходъ все оружіе художественнаго арсенала. Открытіе формулы всемірнаго тяготнія такой же творческій, никакой логик и никакой телеологіи не подвластный актъ, какъ и созданіе Венеры Милосской.
Не надо также думать, что жизненное творчество есть непремнно то Творчество съ большой буквы, которое мы считаемъ удломъ геніальныхъ художниковъ и артистовъ, изобртателей и ученыхъ, философовъ и основателей религій,— однимъ словомъ,,.великихъ міра сего’ въ духовной іерархіи человчества. Лишь очень немногіе изъ насъ могутъ создать что-нибудь художественно или научно цнное. Говорятъ — хотя это боле, чмъ сомнительно,— будто попадаются люди, абсолютно неспособные къ художественному воспріятію произведеній искусства. Но, во всякомъ случа, нтъ среди людей такого кретина, который былъ бы окончательно лишенъ способности воспринимать новое, котораго нельзя было бы обучить никакой работ, никакому спорту. Между тмъ, каждое усвоеніе новаго, хотя бы оно касалось самой примитивной операціи ручного труда, есть уже творческій актъ, безконечно отличный по степени отъ тхъ, которые реализовались въ Венер Милосской или принцип всемірнаго тяготнія, но тожественный съ ними по существу. И на- этихъ элементарнйшихъ проявленіяхъ творчества стоить остановиться, такъ какъ здсь всего легче уловить сущность творческаго акта не только въ его отрицательномъ аспект, со стороны его независимости отъ логики и телеологіи, но и -со стороны его, такъ сказать, положительнаго содержанія.
Припомните, какъ вы научились какой-нибудь новой для васъ координаціи движеній, напримръ, управлять рулемъ велосипеда, или, катаясь на конькахъ, длать кругъ на одной ног. Какъ и во всякомъ творчеств, прежде всего бросается въ глаза антиинтеллектуальный характеръ интересующаго насъ ‘обученія’. Всякія попытки выполнить задачу цлесообразно, т. е. сначала теоретически построить планъ того, что вамъ надо длать, а затмъ строго слдовать этому плану на практик, неизмнно терпятъ крушенія, не помогаютъ, а мшаютъ вашимъ успхамъ. Стоитъ начинающему велосипедисту сосредоточить свою мысль на томъ, какъ надо поворачивать руль,— и велосипедъ, до тхъ поръ катившійся относительно благополучно, тотчасъ же начнетъ подъ вліяніемъ этого интеллектуальнаго контроля вихляться во вс стороны самымъ безпомощнымъ образомъ. Стоитъ конькобжцу, впервые пробующему сдлать кругъ, умышленно привести тло въ то положеніе, которое оно по его теоретическому расчету должно принять въ данный моментъ для успха дла,— и онъ наврное растянется на льду.
Очевидно, не разумомъ усваиваются эти своеобразные уроки, требующіе отъ насъ прежде всего, чтобы мы не думали о томъ, чему хотимъ выучиться. Но только ‘не думать’, конечно, мало, надо сдлать какое то положительное усиліе. Какова же его природа? Обыкновенно его называютъ ‘инстинктивнымъ’. Анализировать инстинктъ, разложить его на какія-либо элементарныя составныя части, установить какіе-либо законы ихъ сочетанія, само собой разумется, не мыслимо. Вдь въ инстинкт мы по ту сторону разума и логики. Но всмотрться въ инстинктъ, сосредоточить на немъ свое вниманіе до извстной степени возможно и небезполезно. Бергсонъ, разсматривая проявленія инстинкта у животныхъ, говоритъ, что оса, безошибочно поражающая жаломъ нервный узелъ наскомаго, за которымъ она охотится, длаетъ это безъ малйшаго ‘представленія’ о нервной систем своей жертвы, но исключительно при помощи ‘симпатіи’ въ буквальномъ смысл этого греческаго слова, т. е. при помощи особой способности непосредственно, интуитивно ‘вчувствоваться’ въ чужой организмъ и сразу схватить въ немъ то, что нужно. Поскольку дло идетъ объ ос, трудно сказать, въ какой степени характеристика Бергсона правильна. Объективныя біологическія данныя далеко не вполн соотвтствуютъ Бергсоновскому ученію. Проврить же его непосредственно до крайности затруднительно, такъ какъ для этого мы должны вызвать въ себ ‘симпатію’ къ ос, убивающей наскомое, вчувствоваться въ ея переживаніе этого акта,— Что для насъ, при колоссальной разниц въ психо-физіологической организаціи, едва ли достижимо.
Но если взять Бергсоновское изображеніе инстинкта у животныхъ не какъ общую біологическую теорію, а лишь какъ символическое описаніе нкоторыхъ проявленій нашей собственной — человческой и между-человческой — интуиціи, то нельзя не признать его правильнымъ. Въ самомъ дл, выучиться чему-нибудь новому отъ другихъ людей вы можете только посредствомъ того акта ‘симпатіи’, который Бергсонъ приписываетъ ос. Пока вы только смотрите, какъ вашъ учитель, опытный конькобжецъ, описываетъ круги, пока вы только со стороны ‘любуетесь’ его движенія#, или интеллектуально ‘изучаете’ ихъ, ваше собственное обученіе искусству не подвигается впередъ ни на оту. Но вотъ наступаетъ моментъ, когда вамъ, подъ вліяніемъ какого-то внезапнаго наитія, удается ‘вчувствоваться’ въ круговое движеніе вашего учителя, отожествиться съ нимъ, конкретно пережить его,— и не въ себ, а въ немъ самомъ, тогда вы сдлали самый важный тагъ, вы совершили творческій актъ открытія. Правда, и посл этого вашъ опытъ сдлать кругъ почти наврное не удастся, по вы уже знаете, ‘въ чемъ тутъ секретъ’. А секретъ въ томъ, что вы интуитивно усвоили себ то единое и нераздльное движеніе, которое до сихъ поръ вамъ было незнакомо, и которое вы тщетно пытались построить интеллектуально, путемъ сложенія или координированія нсколькихъ привычныхъ вамъ движеній, являющихся, будто бы, его ‘составными частями’. Вы упускали изъ виду одно: вашъ интеллектуальный анализъ, если онъ даже и безупреченъ, есть только методъ объясненія уже осуществленныхъ дйствій,— для живого воспроизведенія акта онъ не годится, ибо тутъ ‘составныя части’ не складываются, а вкладываются другъ въ друга, порождая новый, качественно отличный отъ нихъ и внутренно простой актъ. Теперь, посл открытія ‘секрета’, вамъ это становится вполн ясно, хотя безъ помощи мастерской символики Бергсона вы и не сумли бы этого выразить. Что же касается практическихъ неудачъ, все еще продолжающихъ васъ преслдовать, то он происходятъ просто оттого, что вы не успли выработать автоматической привычки подавлять въ зародыш всякія сокращенія мускуловъ, мшающія вновь усвоенному вами движенію. Посторонній наблюдатель можетъ вовсе не замтить вашего прогресса, но для васъ самихъ не подлежитъ уже больше никакому сомннію, что въ принцип задача ршена. Творчество закончено, остается техническая шлифовка: изъ темной ирраціональной стихіи жизненнаго порыва вы перешли въ свтлое царство разума, неумолимой логики и строжайшей цлесообразности.
Такимъ образомъ, творчество и техника, художественность и ремесленность раздлимы только въ абстракціи. Это не дв самостоятельныя области, а дв стороны всякой человческой дятельности. Творчество есть дйствительно универсальная жизненная стихія, а не какое то особое проявленіе исключительнаго дарованія, присущаго лишь привилегированнымъ натурамъ.
Мы творимъ до тхъ поръ, пока мы живы, пока мы ‘длимся’. И яркость нашего жизнеощущенія опредляется не столько цнностью продуктовъ нашего творчества, сколько напряженностью его актовъ. Вотъ почему такъ интенсивны ‘вс впечатлнія бытія’, и такъ безупречно функціонируетъ историческая память въ дтств и отрочеств, когда намъ приходится усваивать столько новаго, хотя наши ‘шедевры’, самыя зрлыя и объективно цнныя изъ нашихъ произведеній, относятся обыкновенно къ боле позднему возрасту. По той же причин историческая память почти не проявляется въ старости, когда жизненное творчество угасаетъ, и существованіе сводится къ привычнымъ реакціямъ на привычныя раздраженія. Говорятъ, что у стариковъ память слабетъ. Это не совсмъ врно. Историческая память не можетъ ослабть. Ей просто нечего длать, нечего запечатлвать, разъ исторія даннаго человка завершилась, разъ онъ пересталъ длиться и, строго говоря, уже больше не живетъ во времени, а лишь существуетъ, какъ машина, въ вчномъ настоящемъ автоматическаго удовлетворенія автоматически возникающихъ потребностей. Любопытно, что какъ разъ ‘выжившіе изъ памяти’ старики нердко съ особенной яркостью помнятъ событія своей ранней юности. Они ‘живутъ въ прошломъ’ въ самомъ буквальномъ смысл этихъ словъ. Историческая память — всегда непогршимая — и въ данномъ случа отражаетъ въ себ все то, что еще есть, что еще осталось отъ жизни, т. е. тотъ прошлый періодъ, когда жизнь дйствительно творилась, когда человкъ реально длился.
Итакъ, какъ бы жалки, убоги и скудны ни были наши переживанія, какимъ бы ограниченнымъ ни казался нашъ кругозоръ, всякій разъ, когда мы длаемъ, хотя бы ничтожнйшій шагъ впередъ, мы являемся частицами великаго мірового порыва, струйками мощнаго потока вселенской жизни, брызгами той царственной волны, которая вздымаетъ на своемъ гребн героевъ духа. А такъ какъ эта сила раскрывается намъ нашей интуиціей въ вид ‘качественной множественности’, такъ какъ она едина и нераздльна, абсолютно проста въ безконечной сложности своихъ созданій, и все цликомъ присутствуетъ въ самомъ крошечномъ своемъ проявленіи, то и малйшій между нами равенъ величайшему, и въ потенціи есть Богъ. Все несчастіе наше въ томъ, что мы не умемъ методически развивать въ себ эти потенціи, наши обычная сознательная воля, руководимая интеллектомъ, скоре мшаетъ намъ въ этомъ дл, чмъ помогаетъ. Оттого то и случается, что столь многіе благополучные люди-автоматы сотни жизней должны прожить, сотни разъ должны возродиться въ своихъ потомкахъ все въ томъ же благополучно-автоматическомъ вид, пока какое-нибудь исключительное стеченіе обстоятельствъ не всколыхнетъ ихъ глубокаго ‘я’ и не вызоветъ наружу тхъ божественныхъ возможностей, которыя цлые вка дремали тамъ ‘подъ порогомъ сознанія’. Рабъ превращается тогда въ героя, incipit Tragoedia,
‘Tragoedia’ потому, что сознаніе божественности нашей и всеобщей жизни, какъ только разсется восторгъ перваго блаженнаго озаренія, неизбжно становится трагичнымъ и притомъ въ двухъ отношеніяхъ.
Трагична, во-первыхъ, борьба свободнаго творческаго порыва съ вселенской косностью. Косная матерія не только тяготетъ надъ творчествомъ, какъ гигантское вншнее давленіе, но въ то же время парализуетъ, его изнутри, какъ тотъ единственный матеріалъ, въ которомъ творчество вынуждено воплотиться и, воплотившись, застыть, разбиться на куски, умереть.
Трагична, во-вторыхъ, невозможность овладть своимъ творчествомъ, подчинить его себ, сдлать сознательнымъ и планомрнымъ. Чмъ больше сознанія и цлесообразности пытаемся мы внести въ несущій и творящій насъ жизненный потокъ, тмъ глубже скрывается онъ отъ нашего взора, тмъ ясне мы чувствуемъ, что овладваемъ вовсе не жизнью, а тми омертввшими ея отложеніями, которыя она выбрасываетъ наружу на потребу нашему интеллекту.
Является ли эта трагедія непреодолимой по самому существу своему, или же можно, по крайней мр, искать путь къ ея преодолнію?— этимъ вопросомъ мы займемся въ слдующей стать. Теперь же попытаемся подвести итоги нашей оцнк интеллекта, уяснить себ въ цломъ его роль въ нашей жизни, его отношеніе къ нашему жизненному творчеству.
Бергсонъ показываетъ, что величайшія недоразумнія, запутаннйшія мнимыя проблемы возникали въ философіи вслдствіе тото, что интеллекту приписывалась чисто содержательная, спекулятивная природа. Въ дйствительности наше логическое мышленіе совершенно не пригодно для того, чтобы созерцать или отражать въ себ вещи, какъ он суть,— оно есть служебный аппаратъ, помогающій намъ цлесообразно реагировать на окружающую среду.
Главнйшее орудіе мышленія — обобщеніе — представляется въ высшей степени загадочнымъ, если его разсматривать съ чисто ‘спекулятивной’ точки зрнія. Об господствующія теоріи — и номиналистическая и концептуалистическая — запутываются въ неразршимомъ противорчіи, пытаясь разъяснить природу и происхожденіе абстракціи. Номинализмъ утверждаетъ, что общимъ въ понятіи является только имя, только условный знакъ, прилагаемый къ нсколькимъ индивидуальнымъ предметамъ, между которыми, какъ таковыми, нтъ ршительно ничего общаго. Но тогда представляется непонятнымъ, почему же символъ охватываетъ именно данную группу предметовъ, а не какую-либо иную, произвольно набранную, тогда нельзя постичь, чмъ опредляется та граница, внутри которой индивидуально различныя вещи могутъ быть обозначены однимъ именемъ, какъ ‘сходныя’. Очевидно, сходство между вещами надо какимъ бы то ни было образомъ установить ране, чмъ мы наклеимъ на нихъ ярлыкъ общаго наименованія.
Основываясь на этомъ, концептуалисты утверждаютъ, что ‘общее’ содержится не только въ названіи рода, но и въ самой реальности входящихъ въ него индивидуумовъ. Анализируя эти индивидуумы, расчленяя ихъ на отдльные признаки или качества, выдляя затмъ качества, общія многимъ отдльнымъ индивидуумамъ, мы и получаемъ тотъ реальный базисъ абстракціи, символическимъ выраженіемъ котораго служитъ общее обозначеніе рода.
Но при этомъ упускается изъ вида, что общихъ качествъ,- въ строгомъ смысл слова, не существуетъ. Близна простыни — не то, что близна снга, он останутся близной снга и близной простыни даже посл того, какъ мы абстрагируемъ ихъ отъ всхъ прочихъ признаковъ простыни и снга. Мы совлечемъ съ этихъ двухъ качествъ индивидуальность лишь тогда, когда, обращая вниманіе исключительно на ихъ реально неуловимое сходство, назовемъ ихъ общимъ именемъ ‘близна’. Но это — опять номинализмъ. Очевидно, мы вращаемся въ порочномъ кругу: обобщеніе можетъ быть осуществлено лишь путемъ извлеченія общихъ качествъ, но, чтобы оказаться общими, качества эти уже должны предварительно подвергнуться операціи обобщенія.
На самомъ дл въ основ абстракціи лежитъ не мнимая общность качествъ, какъ они существуютъ сами по себ, а общность реакцій организма на качественно различныя вещи. Такого рода ‘обобщеніе’ извстно уже животнымъ, но тамъ оно еще совершенно не связано съ ‘отвлеченіемъ’. Травоядныхъ привлекаетъ къ себ ‘трава вообще’, въ запах и вкус травы они безъ сомннія ощущаютъ единство реакціи своего организма на всякій съдобный матеріалъ, но вовсе не представляютъ его себ, какъ качество, общее всмъ индивидуумамъ рода ‘трава’. На этой стадіи обобщенія переживаются, а не мыслятся, разыгрываются реально, а не представляются идеально.
Особенность человка, какъ существа мыслящаго, состоитъ въ томъ, что онъ не столько приспособляетъ свой организмъ къ окружающей сред, сколько видоизмняетъ самую среду примнительно къ требованіямъ своего организма. Въ соотвтствіи съ этимъ сознаніе уже не сливаетъ человка съ природой въ примитивной цльности конкретныхъ актовъ, реальныхъ дйствій, но протипоставляетъ ему міръ, какъ арену возможныхъ дйствій, какъ тотъ матеріалъ, къ которому человкъ долженъ примнять свои искусственныя орудія.
Эта воздвигнутая между нами и міромъ преграда, которая зачастую кажется намъ непреодолимой, эта невдомая животнымъ двойственность замысла и выполненія, цли и средства, нормы и факта есть источникъ всхъ трагедій и драмъ нашего сознанія, источникъ нашихъ мучительныхъ сомнній, нашихъ горькихъ разочарованій, нашего безнадежнаго отчаянія, она окружаетъ насъ жуткой атмосферой неувренности, и только въ этой zone d’indetermination, какъ называетъ ее Бергсонъ, ярко горитъ наше сознаніе, почти угасая, когда мы укрываемся отъ жизненной тревоги подъ кроткой снью автоматическихъ привычекъ. Но здсь же источникъ нашего самаго чистаго восторга, нашего титаническаго порыва, нашего стремленія къ сверхчеловку. Только zone d’indetermination открываетъ людямъ ихъ божественныя возможности, только поднятый сознаніемъ надъ безусловной властью единичнаго конкретнаго акта, человкъ можетъ ощутить то вселенское творчество, которое, входя въ каждый человческій актъ, безгранично расширяетъ его и уноситъ съ собою вдаль и ввысь. Но если интеллектъ является, такимъ образомъ, необходимой предпосылкой интуитивнаго проникновенія въ сущность жизни, то самъ онъ обращенъ лицомъ не къ сущности и бытію, а къ практик и ея методамъ. По способу своего обнаруженія интуиція напоминаетъ скоре инстинктъ, нмъ интеллектъ. Это и хотлъ выразить Бергсонъ въ красивыхъ словахъ, которыя многимъ кажутся загадочными: ‘Есть вещи, которыя одинъ только интеллектъ способенъ искать, но которыхъ онъ, предоставленный самому себ, никогда не найдетъ. Вещи эти могъ бы найти одинъ только инстинктъ, но онъ никогда не станетъ искать ихъ’. Интеллектъ одаряетъ насъ ищущимъ сознаніемъ, но направляетъ его не на обладаніе реальностью, а на практическое преобразованіе ея, инстинктъ обладаетъ реальностью, но не сознаетъ этого. Источникомъ подлиннаго откровенія могъ бы быть лишь вполн зрячій инстинктъ, слабый намекъ на который даютъ вспыхивающія въ насъ порой искорки творческаго самосознанія.
Итакъ, отрывая насъ отъ инстинктивно-органическихъ переживаній и пробуждая по пути философскую спекуляцію, поэтическую мечту и. мистическую грезу о скрытой сущности міра, интеллектъ, самъ, вовсе не интересуется этой сущностью. Его задача — увеличить нашу власть надъ природой, дать намъ средства по произволу распоряжаться вещами, какъ пассивнымъ и послушнымъ матеріаломъ нашихъ искусственныхъ построеній: изъ всего, что угодно, длать все, что угодно. Основныя орудія интеллекта, его обобщенія, ‘понятія’, говорятъ намъ не о томъ, что есть независимо отъ насъ, а о томъ, что мы должны длать, это правила нашихъ операцій, схемы нашего возможнаго воздйствія на міръ.
Всего ясне практическая природа обобщенія обнаруживается въ наиболе совершенныхъ, чисто математическихъ понятіяхъ, которыя можно назвать орудіями для изготовленія орудій. Если вы будете разсматривать, напримръ, различные треугольники, какъ они суть, какъ цльные зрительные образы, вы не замтите ничего ‘общаго’ между вытянутымъ тупоугольнымъ треугольникомъ и, скажемъ, треугольникомъ правильнымъ, съ другой стороны, вы никогда не поймете, почему, едва замтно надломивъ одну изъ сторонъ даннаго треугольника, вы должны полученную такимъ образомъ фигуру, почти тожественную съ первоначальной, отдлить отъ послдней цлой логической пропастью и отнести къ новому классу ‘четвероугольниковъ’. Но все тотчасъ же станетъ ясно, если вы вспомните, что операція счета сторонъ и угловъ, а также операціи построенія по даннымъ сторонамъ и угламъ, тожественны для всхъ безъ исключенія треугольниковъ, но рзко мняются при переход къ четвероугольникамъ. Понятіе треугольника и есть правило его построенія.
Таково же ближайшее назначеніе всякихъ условныхъ знаковъ, всякой интеллектуальной символики. Чего добиваемся мы, выражая качественную множественность аккорда или слова количественной множественностью поставленныхъ одна надъ другой нотъ или написанныхъ одна за другой буквъ? Что это? Подражаніе дйствительности, ея отраженіе, проникновеніе въ ея сущность? Ничуть не бывало. Это просто указаніе на то, какіе клавиши надо нажать, какія движенія ртомъ и горломъ выполнить, чтобы воспроизвести аккордъ или слово на практик.
Въ неразрывной связи съ практицизмомъ интеллекта стоитъ и его стремленіе разбить текучій міръ на неподвижные миги, ‘опространствить’ реальную длительность. Для цлесообразнаго приспособленія окружающихъ вещей къ нашимъ даннымъ потребностямъ-привычкамъ мы и въ этихъ вещахъ должны выдлить то, что въ нихъ есть даннаго, неподвижнаго. Индивидуальность, какъ таковая, насъ здсь не интересуетъ, намъ важно лишь повторить и воспроизводимое въ мір, лишь то, что можно заране строго предвидть или точно приготовить по логическимъ рецептамъ интеллекта. Универсальная формула, въ которой, какъ въ уравненіи кривой, математически предопредлены вс точки дальнйшаго движенія вселенной, въ которой ‘все дано’, изъ которой все можетъ быть выведено, и на основаніи которой все можно сдлать изъ всего,— вотъ естественный идеалъ научнаго познанія, идеалъ, имманентный интеллекту, какъ ‘безконечной способности разлагать по любому закону и сочетать въ любую систему’. Къ признанію этого идеала высшимъ регулятивнымъ принципомъ всякой науки и сводится сущность ‘прагматизма’, какъ общей теоріи интеллекта.
Уже отсюда видно, насколько неосновательно широко распространенное мнніе, будто прагматизмъ уничтожаетъ всякую объективность въ познаніи, сводя критерій истины къ субъективной польз или удовольствію. Правда, нкоторые прагматисты даютъ вполн достаточный поводъ къ такому упреку, но въ этомъ виноватъ не прагматизмъ, а неудачные его защитники, которымъ въ данномъ случа приходится сказать: ‘не знаете, какого вы духа!’. Вдь именно прагматическая тенденція интеллекта въ томъ Чистомъ вид, въ какомъ обрисовываетъ ее Бергсонъ, и отрзываетъ научное познаніе отъ всего индивидуальнаго и субъективнаго, отъ всякихъ частныхъ симпатій и антипатій, желаній и чувствъ, длаетъ его совершенно безличнымъ или, какъ любятъ выражаться гносеологи, ‘общезначимымъ’ орудіемъ для достиженія любой человческой цли. Для познанія, какъ такового, совершенно безразлично, какъ будетъ ‘потребленъ тотъ или другой его продуктъ, послужитъ’ ли онъ добру или злу, сонному удовлетворенію привычныхъ потребностей или творческому росту души Человка. ‘Потребительная цнность’ какого бы то ни было, рода есть качество непосредственнаго переживанія, и потому не только не можетъ быть критеріемъ логической истины, но, какъ и все непосредственное въ переживаніи, лежитъ, очевидно, по ту сторону истины и заблужденія, вн логики, и научное мышленіе, при всемъ желаніи, не можетъ унизиться или возвыситься (это дло вкуса) до такихъ оцнокъ. Познаніе, подобно матеріальному производству, выдвигаетъ на первый планъ техническое совершенство самого акта, самодовлющую ‘производительность труда’. Но познавательныя цнности еще полне, чмъ цнности хозяйственныя, эмансипированы отъ какого бы то ни было подчиненія потребительнымъ критеріямъ: если условіе существованія вторыхъ, какъ цнностей, есть способность удовлетворять любую изъ наличныхъ потребностей общества, то отъ первыхъ требуется только, чтобы они удовлетворяли какой-либо возможной потребности.
Можетъ, конечно, найтись Человкъ, которому ‘удобне’ врить, что солнце ходитъ вокругъ земли, чмъ наоборотъ. Но это удобство личнаго чувства не проницаемо для безличнаго удобства интеллекта. Заставьте такого субъективнаго прагматиста ршить какую-нибудь астрономическую задачу, и онъ немедленно согласится съ вами, что для научнаго предвиднія небесныхъ явленій система Коперника гораздо ‘удобне’ Птолемеевой или библейской. Но, скажутъ намъ, зачмъ здсь этотъ вводящій въ заблужденіе терминъ ‘научное удобство’? Почему не сказать просто, вмст со всми здравомыслящими людьми, что система Коперника правильна, что она соотвтствуетъ тому, что дйствительно есть?— Такъ не слдуетъ говорить потому, что высказываніе это кажется простымъ исключительно въ силу своей привычности, а на самомъ дл не только не ‘просто’, но даже абсолютно непостижимо. Какъ разъ въ примненіи къ объективному бытію вопросъ о томъ, что именно движется, земля или солнце, лишенъ всякаго уловимаго смысла. Въ матеріальной дйствительности никакого движенія нтъ, а существуютъ только различныя разстоянія въ различные моменты времени. И очевидно, будемъ ли мы мрить разстояніе отъ земли къ солнцу, или отъ солнца къ земл,— результатъ получится одинъ и тотъ же. Но стоитъ намъ поставить вопросъ не подъ угломъ зрнія данности или бытія, а подъ угломъ зрнія выбора наиболе цлесообразныхъ методовъ предвиднія грядущихъ разстояній между планетами,— и тотчасъ же станетъ ясно, что наши формулы значительно упростятся, если мы поставимъ въ центр планетной системы солнце вмсто земли. Революція, произведенная Коперникомъ, не открыла намъ ршительно ничего новаго о бытіи небесныхъ тлъ, она была лишь гигантскимъ усовершенствованіемъ научной техники. И ея результаты совершенно подобны тмъ поразительнымъ упрощеніямъ, которыя вноситъ иногда въ уравненіе кривой, перемщеніе начала координата или боле удачный выборъ самой ихъ системы.
Боле убдительно, повидимому, другое возраженіе, которымъ неизмнно сокрушаютъ прагматизмъ вс сторонники самодовлющей истины. Пусть такъ, говорятъ они, пусть познаніе есть функція чисто практическая, и нтъ никакого другого критерія истины, кром познавательнаго удобства.. Но какъ же быть съ самымъ этимъ положеніемъ, что ‘всякая истина есть удобство’? Истинно оно или только удобно? Если истинно, то прагматизмъ сразу рушится, ибо самъ вынужденъ опереться на антипрагматическуго, абсолютную истину. Если только удобно, то спрашивается: а положеніе, которымъ вы устанавливаете это удобство, въ свою очередь истинно или удобно? Если вы отвтите ‘удобно’, то вамъ поставятъ тотъ же самый вопросъ относительно вашего отвта и т. д. до безконечности. Получается regressus in infinitum, т. е. прагматизмъ опять-таки рушится.
Передъ лицомъ этого, на первый взглядъ, дйствительно сокрушительнаго аргумента возникаетъ прежде всего вопросъ: да есть ли такая теорія познанія,— мало того, иметъ ли смыслъ искать такую теорію познанія,— которая бы могла сама обосновать себя, не впадая въ regressus in infinitum? Несмотря на то, что модное теченіе ‘антипсихологизма’ превратило идею гносеологическаго ‘самообоснованія’ или, какъ выражаются еще, гносеологической ‘безпредпосылочности’ почти въ ide fixe современной нмецкой философіи, представляется въ высшей степени сомнительнымъ, чтобы подобнаго рода предпріятіе могло когда-либо достигнуть хоть малйшаго успха. Изслдованія современныхъ антипсихологистовъ изобилуютъ величайшими аналитическими тонкостями, которыхъ мы здсь не можемъ касаться. Однако, основной скелетъ той проблемы, вокругъ которой все здсь вращается, очень простъ и сводится къ слдующему.
Какъ бы мы ни представляли себ абсолютную истину — онтологически или телеологически, какъ особое логическое ‘бытіе’, или какъ ‘цнность’.— несомннно во всякомъ случа, что истинность всякаго сужденія гарантируется соблюденіемъ логическихъ нормъ. ‘Обосновать’ истинность сужденія — значитъ, демонстрировать его логическую корректность, свести его къ аксіомамъ мышленія. Спрашивается, чмъ же обоснована, истинность самихъ логическихъ аксіомъ? Въ доброе, старое время на это отвчали, не мудрствуя лукаво: ‘аксіомы самоочевидны’.— Но тутъ выступаетъ на сцену коварный психологистъ. Прекрасно.— говоритъ онъ,— я совершенно согласенъ съ вами, что положеніе ‘А=А’ самоочевидно, я такъ же мало могу мыслить, что ‘А есть не-А’, какъ и вы, но вдь эта самоочевидность есть только мое чувство, только психологическая данность,— конечно, очень упорная, очень постоянная, практически не устранимая изъ моего сознанія,— но все-же только данность, не боле, какъ фактъ, и ‘обосновать’ на этомъ факт какую-то апріорную ни отъ чего даннаго не зависящую истину, очевидно, не мыслимо. Позвольте,— горячится сторонникъ абсолютной истины,— ваша ссылка на факты въ данномъ случа не только неубдительна, но даже совершенно неумстна. Вы забываете, что для научнаго констатированія любого факта уже необходимо имть въ своемъ распоряженіи весь логическій аппаратъ мышленія. Вы побиваете себя, пытаясь обосновать на какомъ то факт то, что является апріорной предпосылкой установленія всякаго факта.
Дальнйшія реплики психологиста насъ не интересуютъ. Намъ важно лишь отмтить, что послдній аргументъ рыцаря самодовлющей истины поражаетъ самъ апріоризмъ, во всякомъ случа, не мене, чмъ психологизмъ. Вдь именно попытка безпредпосылочно обосновать апріорность истины и привела насъ сначала къ психологическому факту самоочевидности, затмъ опять къ тмъ аксіомамъ, которыя мы хотли на немъ утвердить, и т. д. до безконечности. Утвержденіе, что самоочевидность истины есть психологическій фактъ, очевидно, ни мало не опровергается необходимостью прибгнуть къ этой истин для самого констатированія интересующаго насъ факта. Необходимость эта указываетъ лишь на то, что логическое самообоснованіе истины не осуществимо, что оно неминуемо приводитъ къ такому же regressus in infinitum, какъ и въ приведенномъ выше побдоносномъ ниспроверженіи прагматизма.
Въ этомъ тупик и бьются логисты съ психологистами, все боле и боле оттачивая свое аналитическое оружіе. Утонченіе анализа выражается въ томъ, что логисты выдляютъ одну за другой такія стороны истины, которыя, по ихъ мннію, никакъ нельзя перетолковать психологически, и такимъ образомъ, разрываютъ порочный кругъ,— а ихъ противники съ неменьшимъ искусствомъ истолковываютъ эти логическія данности психологически, и такимъ образомъ снова замыкаютъ порочный кругъ. Само собой разумется, эта работа даетъ много интереснаго для разныхъ побочныхъ вопросовъ, но съ точки зрнія основной проблемы, съ точки зрнія построенія безпредпосылочной гносеологіи картина получается довольно безотрадная: ‘Носъ выдернешь — хвостъ увязнетъ, хвостъ выдернешь — носъ увязнетъ!’. И, пожалуй, правъ былъ Гегель, когда сравнивалъ самообоснованіе гносеологіи съ попыткой человка выучиться плавать а priori, т. е. не бросаясь въ воду.
Гносеологія не можетъ быть безпредпосылочной. Или она должна просто принять логическія аксіомы, какъ предпосылки, неизвстно откуда взявшіяся, не поддающіяся никакому дальнйшему изслдованію, или обоснованію съ точки зрнія ихъ истинности, или она должна выйти за свои предлы, и ей придется тогда опереться на боле широкое сознаніе, которое охватываетъ на-ряду съ логическимъ мышленіемъ алогическую интуицію, и само не является еще ни тмъ, ни другимъ. Если такое сознаніе существуетъ, если на-ряду съ логической закономрностью мы знаемъ иныя, не подлежащія логик, связи бытія или становленія,— тогда и только тогда.— можемъ мы говорить объ особой природ интеллекта, можемъ постичь, въ какомъ смысл онъ независимъ отъ данности, въ чемъ состоитъ апріорность его аксіомъ, какова его специфическая функція. Природа научной истины можетъ быть только интуитивно усмотрна, а отнюдь не логически объяснена или — тмъ паче — ‘обоснована’. Отсюда, конечно, вовсе не слдуетъ, что интуиція истины не допускаетъ никакой логической проврки со стороны своей правильности и полноты. Проврка возможна и нужна, но не апріорная, а апостеріорная. Мы должны систематически разсмотрть пріемы научнаго мышленія во всхъ областяхъ его примненія, изслдовать постановку проблемъ и основные методы ихъ ршенія въ естествознаніи, общественныхъ наукахъ, исторіи, и посмотрть, охватываетъ ли наша интуиція всю совокупность фактическихъ обнаруженій истины. Правда, такого рода проврка никогда не дастъ намъ абсолютной, логической достоврности. Но пора же, наконецъ, признать, что требованіе такой достоврности примнительно къ основнымъ, а не выводнымъ истинамъ, лишено всякаго смысла. Вдь уже боле полустолтія даровитйшіе умы даровитйшаго въ философскомъ отношеніи народа вертятся съ зажмуренными глазами, какъ блки въ колес, въ порочномъ кругу логическаго обоснованія логики, маскируя безплодность этого занятія сложной паутиной схоластическихъ хитросплетеній.
По укоренившейся, хотя во многихъ отношеніяхъ крайне неудобной, традиціи всякое сверхнаучное сознаніе принято зачислять по ‘метафизическому’ вдомству. Слдовательно, въ традиціонныхъ терминахъ тезисъ, къ которому мы пришли, гласитъ такъ: теорія познанія можетъ базировать только на метафизик. При чемъ положеніе это не зависитъ отъ того, признаемъ ли мы правильной прагматическую, или какую-либо иную теорію познанія.
Что же касается собственныхъ задачъ гносеологіи, какъ таковой, то ихъ, думается намъ, можно свести къ двумъ основнымъ проблемамъ.
Предоставивъ метафизик ршать ‘что есть истина?’, гносеологія должна прежде всего выяснить наличный составъ первыхъ истинъ и опредлить ихъ взаимную связь (или безсвязность),— проблема, разрабатываемая на-ряду съ неокантіанской гносеологіей, особой, отвтвившейся отъ теоретической математики, дисциплиной, которая за послднее время получила названіе ‘логистики’.
Второй основной вопросъ теоріи познанія можно формулировать такъ: ‘какимъ образомъ не ложное и не истинное, а просто данное становится предметомъ безусловно достоврнаго сужденія?’ Кантъ всего отчетливе намтилъ ядро этого вопроса въ глав ‘Schematismus der reinen Verstandesbegriffe’, въ настоящее же время въ этомъ важнйшемъ своемъ аспект онъ разрабатывается не столько профессіональными гносеологами, сколько теоретиками математическаго естествознанія.
Прагматизмъ считаютъ врагомъ современнаго научнаго духа не только потому, что онъ отрицаетъ самодовлніе истины, но и потому еще, что онъ суживаетъ самыя рамки научнаго изслдованія.
Въ рамкахъ науки о мертвой природ этотъ упрекъ, очевидно, не правиленъ. Здсь прагматизмъ изъемлетъ изъ вднія науки только такія проблемы, какъ ‘сущность движенія’, ‘сущность силы’, и т. п., то-есть проблемы, которыя давно уже признаны ‘метафизическими’, научно-мнимыми, не стимулирующими, а сковывающими полетъ научной мысли. Здсь Бергсонъ только завершитель того движенія, которое началось въ самой наук уже со временъ Ньютона (‘Hypotheses non fingo!’) и достигло ршительнаго успха, за послднія 50 лтъ. Бергсонъ только поставилъ точки надъ тми і, которыя онъ нашелъ въ трудахъ Кирхгофа и Маха, Дюгема и Пуанкаре, и многихъ другихъ.
Иначе выглядитъ дло въ сфер наукъ о жизни и сознаніи. Бергсонъ несомннно выступаетъ ярымъ противникомъ научной біологіи и психологіи, не устаетъ вскрывать погршности дарвинистовъ и психо-физіологовъ, возстаетъ противъ самой идеи построить научное объясненіе эволюціи или психическихъ явленій. Однако, если мы будемъ слдовать не слову, а духу Бергсонснскаго прагматизма, то легко убдимся, что ‘въ данномъ случа онъ не отнимаетъ у науки ни одного изъ тхъ объектовъ, которые она до сихъ поръ считала своими.
Творческая эволюція живыхъ существъ, какъ самый процессъ творчества, конечно, не можетъ быть предметомъ научнаго изслдованія. Но вдь объ этомъ и не помышляетъ дарвинизмъ. Онъ хочетъ только найти какія-нибудь закономрности въ смн жизненныхъ формъ, являющихся продуктомъ творчества, тмъ отвердвшимъ слдомъ, который оставилъ въ пространств lan vital. И какъ астроному вовсе не надо знать, что такое движеніе кометы an sich, но достаточно имть въ своемъ распоряженіи путь, пройденный кометой, чтобы заране вычислить траекторію ея дальнйшаго полета, точно такъ же и біологъ, сопоставляя различныя органическія формы, освшія на пути эволюціи, можетъ искать общаго закона ихъ движенія, такъ сказать, уравненія кривой біологическаго развитія. На практик біологія еще безконечно далека отъ постановки такихъ задачъ, но важно то, что даже этотъ крайній предлъ мыслимыхъ успховъ эволюціонной теоріи въ принцип ничуть не противорчивъ представленію о жизненной эволюціи, какъ свободномъ, алогическомъ творчеств.
То же самое приходится сказать и о психологіи. Само собою разумется, наук нечего длать съ нашими переживаніями, поскольку они, какъ неповторимые моменты личной исторіи, входятъ въ нераздльное единство реально длящагося ‘я’. Но сторонникамъ той научной психологіи, съ которой воюетъ Бергсонъ, ассоціаціонистамъ и психофизіологамъ, и въ голову никогда не приходило искать законовъ переживанія въ этомъ его аспект, не приходило просто потому, что о возможности такого аспекта они даже не подозрвали. Для нихъ ‘я’ было просто ‘пучкомъ перцепцій’, они брали своимъ объектомъ не само текучее ‘я’, а т его застывшія отложенія, которыя поднимаются на поверхность сознанія въ вид привычныхъ психическихъ реакцій. Бергсонъ самъ признаетъ, что такія психическія привычки уже не длятся, а повторяются, не сливаются, а комбинируются но законамъ ассоціацій.
И какія бы погршности ни допускали Фехнеръ и его послдователи, принципіально они безспорно правы, когда пытаются подчинить эти типичные ‘элементы’ психики символик научныхъ измреній.
Интуиція Бергсона,— а также Джемса, который, какъ психологъ, раньше добился извстности и признанія,— научила насъ лучше вглядываться въ наше ‘глубокое я’, сознательне переживать многое такое, что раньше ускользало отъ нашего вниманія.
Но эта алогическая интуиція ршительно ничему не можетъ научить логику и познаніе, не вносить ршительно никакихъ принципіальныхъ измненій въ постановку проблемы научной психологіи.
Мн остается еще коснуться одной теоріи, которая нкоторыми своими формулировками какъ будто приближается -къ ученію Бергсона, но по своему основному заданію находится съ нимъ въ непримиримомъ противорчіи. Я имю въ виду теорію ‘историческаго познанія’, выдвинутую Виндельбандомъ и Риккертомъ, наиболе обстоятельно изложенную въ трактат послдняго ‘Ueber die Grenzen der Naturwissenschaftlieben Begriffsbildung’ и пріобртшую затмъ широкую популярность, особенно въ Германіи.
Согласно ученію Риккерта, историческое познаніе по направленію своего научнаго интереса примо-противоположно естественно-научному. Въ то время, какъ для естествознанія представляетъ интересъ только общее и повторяемое, только то, что можетъ быть подведено подъ законъ,— въ исторіи научнымъ законамъ нтъ мста. Для историка цнно лишь имющее опредленную дату во времени, т. е. неповторимое, никакимъ законамъ не подлежащее, строго индивидуальное, — ‘индивидуальное’ въ двухъ смыслахъ: и въ смысл единственности (Einzigartigkeit), и въ смысл единства (Einheit). Поэтому Риккертъ рзко возстаетъ противъ тхъ ученыхъ, которые строятъ общія теоріи историческаго развитія, выдвигаютъ на первый планъ исторію соціальной культуры, изслдуютъ массовыя явленія я вообще пытаются установить въ исторіи какія бы то ни было закономрности. Презрительно третируя этихъ ‘Moderne’, авторъ съ тмъ большей теплотой относится къ историкамъ стараго типа, которые безъ всякаго теоретическаго лже-мудрованія описывали въ простот сердечной ‘то, что было, и такъ, какъ было’.
Однако, исторія — наука, а Риккертъ — неокантіанецъ. Слдовательно, остаться при одномъ описаніи и увильнуть отъ апріорнаго для всякой науки требованія отыскивать причинную зависимость явленій Риккертіанская исторія не можетъ. Но что же такое причинная зависимость въ примненіи къ единственному и единичному? Это отнюдь не причинная ‘закономрность’ (Gesetzmssigkeit), а именно только зависимость, связь (Zusammenhang), отвчаетъ Риккертъ,— и апріори достоврно, что связь эта имется во всякой временной послдовательности событій. Допустимъ, что это такъ. Но вдь намъ надо не только вритъ въ апріорное логическое бытіе этой связи, а и фактически обнаружить ее въ каждомъ частномъ случа, мы должны укапать, какія изъ предшествующихъ событій А, B, C, D… были причинами послдующихъ событій K, L, M, N… Какъ же это сдлать? Если отвлечься отъ высшихъ, математическихъ формъ символизаціи дйствительности, при которыхъ причинность растворяется въ синтетическомъ сужденіи а priori, то единственнымъ доступнымъ намъ способомъ нахожденія причинныхъ связей будетъ методическое наблюденіе повторяемости. А такъ какъ А, B, C, D съ одной стороны, K, L, M, N съ другой стороны по условію не разложимы (einheitlich) и не повторимъ! (einzigartig), то мы попадаемъ, повидимому, въ совершенно безпомощное положеніе.
Оказывается, однако, что ‘единство’ и ‘единственность’ историческаго событія надо понимать eum grano salis. Это не абсолютная неразложимость конкретной индивидуальности, а только совокупность извстныхъ родовыхъ и повторимыхъ признаковъ, которые въ данномъ сочетаніи встртились въ исторіи одинъ единственный разъ. Неразложимость этого разложеннаго на части индивидуума носитъ лишь характеръ заповди: какъ историкъ, ты долженъ ‘цнить’ всю совокупность данныхъ частей и не выкидывать ни одной изъ нихъ въ своемъ изысканіи причинъ. Изысканіе это становится теперь вполн возможнымъ. Установивъ причину каждаго повторяющагося родового элемента въ отдльности, и изложивъ одно за другимъ вс добытыя такимъ путемъ объясненія элементовъ, мы и получимъ исчерпывающее объясненіе цлаго: ‘историческое’, только связующее, но отнюдь не законополагающее, объясненіе неповторимаго событія.
Остается непонятнымъ только одно: въ чемъ же принципіальное отличіе такой суммы причинныхъ ‘закономрностей’ отъ каждаго изъ ея слагаемыхъ? Почему эта сумма въ противоположность слагаемымъ только связь, а не законъ? Вдь и астроному можетъ встртиться порой нчто ‘единственное’, напримръ, мчащаяся по гипербол комета, которая ни разу не была въ нашей солнечной систем и никогда уже боле не вернется въ нее. Какъ данное сочетаніе элементовъ, это астрономическое событіе строго исторично въ Риккертовскомъ смысл: у него есть одна только дата во времени, это — индивидуумъ. Не мене очевидно, что астрономъ, вычисляющій путь кометы, поступаетъ въ строгомъ соотвтствіи съ принципами ‘историческаго образованія понятій’: онъ не опускаетъ ни одного изъ тхъ родовыхъ элементовъ, изъ суммированія которыхъ образуется индивидуальность событія. Неужели же онъ въ силу этого перестаетъ быть представителемъ законополагающаго естествознанія и становится ‘идіографомъ’ астрономической исторіи?
Между тмъ, и въ примненіи къ историческимъ событіямъ въ узкомъ смысл этого слова причинное познаніе носитъ совершенно тотъ же характеръ. Возьмемъ примръ, приводимый самимъ Риккертомъ: отказъ Фридрихъ-Вильгельма. IV отъ императорской короны. Что значить ‘причинно объяснить этотъ фактъ’? Это значить показать, что данный человкъ (совокупность однихъ родовыхъ элементовъ: ‘психическихъ привычекъ’) при данныхъ условіяхъ (совокупность другихъ родовыхъ элементовъ: ‘вншнихъ вліяній’) неизбжно долженъ отказаться отъ предлагаемой ему парламентомъ короны. Другими словами, если я воображу себ, что въ какой-нибудь иной моментъ времени, на какой-нибудь иной планет точно воспроизведены т же самыя условія, то повтореніе отказа отъ короны будетъ мыслиться мною, какъ безусловное необходимое послдствіе этихъ заданій. То обстоятельство, что фактически такое повтореніе не наблюдалось, не представляетъ для меня, какъ познающаго подъ категоріей причинности, никакого значенія, лишено всякой познавательной цнности. При всякомъ причинномъ объясненіи научный интересъ направленъ исключительно на повторяемое. Риккертъ самымъ наивнымъ образомъ смшиваетъ принципіально неповторимую конкретную индивидуальность, какъ она раскрывается нашей интуиціей, и комплексъ произвольно повторимыхъ и воспроизводимыхъ абстракцій, съ которыми въ данномъ ихъ сочетаніи намъ еще ни разу не приходилось и, по всей вроятности, никогда уже больше не придется имть дла.
А разъ это такъ, цлесообразне было бы, пожалуй, не издваться надъ историками культуры, теоретиками исторической эволюціи и т. п. а выразить имъ благодарность за то, что они своими трудами выясняютъ т закономрности родовыхъ элементовъ, изъ которыхъ складывается и причинное объясненіе чисто историческихъ событій.
Математическій идеалъ установленія абсолютной законосообразности присущъ историческому познанію въ такой же степени, какъ и всякому другому.

В. Базаровъ.

‘Современникъ’, кн. VII, 1913

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека