‘О добродетелях и недостатках…’, Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович, Год: 1864

Время на прочтение: 15 минут(ы)

О ДОБРОДЕТЕЛЯХ И НЕДОСТАТКАХ, какие замечаются на всех ступенях развития общественной жизни, или нравственные правила в руководство к исправлению недостатков и к утверждению добрых начал в многосторонней земной жизни для блага общего. Сочинение переводное с иностранного. П. Б. Суходаев. К. У. С портретом автора. Москва. 1864.

ЗЕРКАЛО ПРОШЕДШЕГО. Выписки и записки многих годов. Москва. 1864.

РИМ. Современный очерк (‘Эпоха’, 1864 г., No 8).

ПРИМЕЧАНИЯ К СТАТЬЕ ‘МОНТАНА’ Г. КАЛАУЗОВА (‘Эпоха’, 1864 г., No 8).

ОБЪЯВЛЕНИЕ ОБ ИЗДАНИИ ЕЖЕМЕСЯЧНОГО ЖУРНАЛА ‘ЭПОХА’, литературного и политического, издаваемого семейством М. М. Достоевского (‘Эпоха’, 1864 г., No 8).

М. Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в 20 т. М.: Художественная литература, 1966. Т. 5
Стрижиная литература решительно процветает. Чувствительность сердца, добродетель, кроткое поведение, почитание усопших, умеренность в употреблении яств и прочих напитков — вот новые принципы, которые внесены в нашу литературу стрижами. Правда, что проповедь эта не совсем-таки нова, а только позабыта, правда, что опыты обращения русской литературы в ‘Лизин пруд’ начинаются уже с Карамзина, но никогда они не были так настоятельны, никогда не лезли так напролом, как в настоящее время. Прежние проповедники чувствительности и аккуратности были, по крайней мере, кратки и не ложились на душу читателя излишним грузом, нынешние проповедники тех же истин извергают из себя целые монументы и решительно притесняют публику своею настойчивостью.
Прежнее русское общество было само очень чувствительно, воспитанное на почве крепостного права, оно любило отдых за картинками содержания чувствительного и аккуратного. Видя в Ваньках-разбойниках и Машках-подлячках одну нравственную необразованность и, сверх того, примечая в их обжорливости явный и положительный для себя ущерб, оно охотно останавливалось на повествовании о каком-нибудь Агатоне, который не ел и не пил, а только проливал слезы, или о какой-нибудь Хлое, которая, невзирая на настойчивость своего Алексиса, посолила-таки свою невинность впрок. ‘Вот, подлецы, как жить нужно, а не то, чтоб лопать да брюхо набивать’, или: ‘Вот, девки, как нужно себя соблюдать, а не то, чтоб целые ночи по коридорам шляться’, — говорило оно и сладко-пресладко вздыхало. Ибо видело в этих картинах и повествованиях не токмо утешение, но и подкрепление.
Совсем не таково положение современного общества относительно аккуратно-чувствительной литературы. Заботы по насаждению нравственности в сердцах Ванек с него сняты, ущербы, проистекавшие от прожорливости Машек, или устранены, или вошли такою определенной статьей в бюджет, что отвертеться от них нет возможности. Следовательно, надобности в примерах разного рода окаянству решительно не настоит. Пример Агатона, питающегося слезами, важен для нас в том только смысле, что он врачует наши сердца, уязвленные примерами других Агафонов, таскающих из наших кладовых огурцы и капусту для своего насыщения, но как скоро мы сродняемся (или что-нибудь сродняет нас) с мыслью, что упомянутые выше огурцы и капуста не составляют еще особенной манны небесной, то воспоминание об Агатоне-слезо-истребителе и Хлое-блюстительнице не только не утешает, но даже бесит нас. Нам кажется, что все это пишется нам в пику, что тут заключается тайное злорадство, недобросовестный намек на то, что вот и хорошо бы, да не хочешь ли выкусить! И так бывает нам в то время скверно и огорчительно, что мы были бы готовы горло зубами перервать тому стрижу, который так и зудит около нас с своею проквашенною кротостью и посоленною впрок невинностью.
А стрижиная литература все пристает да пристает потихоньку. Словно вот ядом поливает. ‘Да будьте же вы, говорит, кротки, черт вас дери! вспомните, говорит, об Косте-прожорливом, о некоторой Насте, которая позволяла Коленьке свою ручку целовать! Куда вы угодить хотите? вспомните, наконец, о некоторых ‘стрижах’, которые без ума без всякого вдруг вздумали странствовать, — что постигло их?’ Слушая это унылое голошение, видя этих пришельцев с того света, колотящих себя в грудь даже без приглашения полиции, публика сначала недоумевает, но, наконец, положительно озлобляется. ‘Что я вам сделал? долго ли притеснять меня будете? И как я покажусь в люди с вашею выеденною добродетелью!’ — говорит читатель неотвязчивым птицам. А стрижи пристают себе да пристают полегоньку.
Вот лошадки для езды,
Пистолетик для стрельбы,
Барабан, чтобы стучать
И в солдатики играть! —
кричат они хором, и какие бы усилия ни употребляла публика, чтоб унять их, — все будет бесполезно. Во-первых, они от рождения находятся в ‘забвении чувств’, а во-вторых, в самом воздухе есть нечто им покровительствующее.
Да, это так, действительно, нечто покровительствует им. Известно, что ничто так не утверждает общественного благоустройства на незыблемых основаниях, как невинные занятия. В сем отношении игра ‘в солдатики’, ‘в лошадки’, ‘в фофаны’ и проч. занимает самое видное место. Люди, занимающиеся такими непредосудительными поступками, суть те самые граждане, на коих всегда положиться можно, ибо они никогда не выдадут. Затем, к числу непредосудительных ремесел следует отнести также балет, в особенности же с превращениями, полетами и исчезновениями, так как от оного ведут свое родопроисхождение занятия балетно-философические, тоже немало к утверждению общественного благоустройства содействующие. Человек, уязвленный до глубины души игрою в фофаны, до такой степени закаляет себя в этом занятии, что никаким порочным движениям доступен быть не может. Видя конец платка, вылетающий из кафтана ближнего, он не только не присвояет его себе (то есть весь платок, а не конец его), но даже не соблазняется, видя людей, беседующих о деле действительном, он не только не принимает участия в их беседе, но даже не соблазняется, видя людей, страдающих не едиными чирьями и золотухой, он не только не расспрашивает о причине страданий их, но даже не соблазняется. Как некоторый адамант светлый, проходит он посреди людского торжища, поражая всех своею невинностью и аккуратностью. Правда, что и им, в свою очередь, никто не соблазняется, но всякий при виде его говорит: оставьте сего невинного, ибо если вы его тронете, то извергнет из &lt,пропуск в корректуре&gt, всякий остерегается, всякий себя &lt,?&gt, монумент, известный под именем ‘сапогов всмятку!’ проходит мимо. Ибо все мы — члены общества, и в этом качестве должны всемерно заботиться о благоустройстве. А от кого же и можем мы ждать порядка, как не от тех, кои никогда беспорядка произвести не могут? Следовательно, поощрять и охранять их суть прямой долг наш и главнейшая обязанность. А ежели мы должны поощрять их, то, стало быть, должны выносить и их приставанья. Вот истинная причина возникновения ‘стрижей’ и их процветания, вот почему им нет и не может быть перевода, так что ни трескучие морозы, ни летний зной не могут оказать на них решительно никакого влияния.
Итак, несмотря на то что характер общества русского значительно изменился, несмотря на то что наше общество стало менее чувствительно, процветание стрижиной литературы совершенно законно. Само общество обязано всемерно заботиться о возможном его продолжении, ибо в процветании этом заключается самое действительное отвлекающее средство, при помощи которого различные горькие заботы и думы уже не представляются уму с такою мучительною назойливостью, как это обыкновенно бывает, когда человек предоставлен самому себе и своим размышлениям. Кто огорчен, угнетен или обижен, тот пусть возьмет в руку стрижа: он споет ему повесть о Феденьке-нестроптивом, который тоже был когда-то строптивым, и тогда все у него шло скверно, но потом предоставил себя на волю провидения — и все пошло у него хорошо. И стал Феденька торговать отчасти выеденными яйцами, отчасти непредосудительными выражениями — и расторговался так, что ныне завел даже в Мещанской колбасную лавочку. Можно ли, спрашивается, устоять против такого соблазна? Можно ли не оставить все горькие житейские помышления, когда в перспективе виднеется колбасная лавочка? Нет, нельзя, кремень — и тот не устоит, особливо когда ему объяснят, что колбасы, выделываемые в этой лавочке, не взаправду колбасы, а простая тряпочка, набиваемая без разбору всяким сором. Только одно серьезное возражение предвидим мы против такого соблазна: а что, ежели все примутся вдруг торговать выеденными яйцами, — кто тогда станет покупать их?
По нашему мнению, стрижи могли бы даже служить отвлечением и в смысле политическом, если б политика не имела в своем распоряжении других средств, более быстро действующих. Ведь оказывает же, сказывают, Наполеон III некоторое покровительство спиритам, а чем они лучше наших стрижей?
Да простят нас многоуважаемые авторы выписанных выше сочинений, что мы как будто по поводу их заговорили о стрижах. По правде-то сказать, во всех этих сочинениях действительно есть немножко стрижиного… ну, хоть немножко! Но во всяком случае, и смысл, и направление, и даже слог — все у них совершенно общее. Ежели сочинение ‘О добродетелях и недостатках’, а также ‘Зеркало прошедшего’ не помещены в ‘Эпохе’, а являются изданными отдельно, то это есть лишь признак прискорбного недоразумения, признак того, что ‘Эпоха’ недостаточно еще разлилась по лицу земли, не знает сама, где ее агенты, где ее счастье, и что агенты ее, с своей стороны, не знают, где их счастье, где та укромная роща, в которой они могли бы по душе потолковать. Ни ‘Добродетели и недостатки’, ни ‘Зеркало прошедшего’ не могли бы, конечно, быть помещены ни в одном русском журнале, а в ‘Эпохе’ прочитались бы с удовольствием, и притом довольно многочисленною публикой, которая обращается к этому журналу именно как к средству позабыть о всех горестях. Точно так же нельзя бы было поместить ни в одном журнале ни ‘Рима’, ни ‘Объявления’ об издании ‘Эпохи’ в будущем 1865 году, ни других выписанных выше статей, а ‘Эпоха’ поместила их — почему? Потому, что она издается с известными отвлекающими целями, для которых все эти статьи как нельзя больше пригодны. А чтобы доказать самым делом, что факт появления ‘Добродетелей и недостатков’ и проч. отдельно от ‘Эпохи’ есть не что иное, как недоразумение, объяснимся несколько подробнее.
Все сочинения, заглавия которых выписаны нами выше, трактуют о том, что человек должен украшать себя добродетелями, а не пороками, что он должен от рождения считать себя виноватым, что невинность есть то качество, которое хотя он и утратил однажды, но стремиться к которому не возбраняется и доднесь, что науки, конечно, полезны, но — вопрос, какие науки? Не те науки, в основании которых лежит кичливый разум, а те, кои зиждутся на стыдливом уповании, что понимать ничего не следует, ибо понимание разрушает ценность жизни и устраняет прелесть бестолковщины и что, впрочем, необходимо всегда и везде главную надежду возлагать на провидение. Затем, слог, которым написаны эти сочинения, может быть назван высоким, по временам впадающим в ‘забвение чувств’.
Вот общие черты, что касается до отличий, то их немного — всего два. Во-первых, автор ‘Добродетелей и недостатков’ приложил к сочинению свой портрет, а прочие сочинители портретов не приложили. Мы находим, что со стороны последних это большое упущение, ибо ежели вошло в обычай сохранять для современников и потомства черты знаменитейших злодеев, то тем справедливее соблюдать это обыкновение относительно благодетелей человечества. Из портрета, приложенного к ‘Добродетелям и недостаткам’, мы видим, что г. Суходаев человек средних лет, что он кавалер трех медалей, что глаза его устремлены к потолку и что под рукой у него две книги (должно полагать: научно-полемическая статья ‘Сказание о Дураковой плеши’ и игриво-философское рассуждение об индюшках и Гегеле). Таким именно мы представляли себе сотрудника ‘Эпохи’. Второе отличие состоит в том, что г. Суходаев посвятил свое сочинение ‘достойнейшему князю Георгию Иоанновичу, сыну Окрапира-царевича’, посвятил явно и открыто и даже записал, когда и где сие совершалось, а именно: ’20-го июня 1863 года на Южном берегу Крыма, на даче генерала Лешневич’ (ведь записывал же Иван Иванович Перерепенко на семенах ‘сия дыня съедена такого-то’), между тем как публицисты ‘Эпохи’ хотя и посвящают свои монументы гг. Каткову и Аксакову, но посвящают тайно, с полным сознанием своей виноватости. Это отличие тоже, по нашему мнению, служит в пользу Суходаева. Во-первых, мы вполне признаем, что поступки явные гораздо прочнее и заслуживают большего уважения, нежели поступки тайные, и охотно верим в этом случае г. Суходаеву, который вот что говорит в главе о ‘Тайных грехах’:
‘Как, неужели злодей, впавший в явные преступления, достоин большей казни, чем сии скрытные беззаконники, от которых никто не может остеречься, потому что они скрывают свою развратность под личиною добродетели?’
И далее, очертив мастерскою рукой изображение тайного беззаконника, который, между прочим, ‘сплетничает, а между тем хочет слыть человеком честным, о благе всех пекущимся’, автор в негодовании восклицает:
‘Узнай себя в этом изображении, скрытный беззаконник, и ужаснись, если в тебе осталось еще столько совести, чтобы различать, что достойно и что недостойно человека! Узнай себя, вероломный сквернитель чужой чести’ и т. д. и т. д.
Во-вторых, мы полагаем, что беззакония тайные никогда не сопровождаются ожидаемым успехом, и опять-таки охотно верим в этом г. Суходаеву, который так отзывается об этом предмете в своем сочинении:
‘Поистине ты (то есть беззаконник тайный) для других опаснее явного беззаконника, но ты еще более опасен себе самому, таковы последствия твоего притворства. Ибо тебе никто не может подать совета, пока ты скрываешь язвы сердца твоего от взоров других, никто не может помогать до самого падения твоего в пропасть, изрытую твоими пороками. Твоя пагуба лишь скорее дает тебе созреть для ужасной развязки той пьесы, которую ты столь искусно играешь. Тем ужаснее будет твоя погибель’.
И далее:
‘…ты сам и твое тело обличает тебя перед светом. Тайное беззаконие выкажется в твоих впалых глазах, в твоем расстроенном здоровье. Смотря на болезненных, убитых, рано увядших потомков твоих, ты будешь сокрушаться. Остальное поприще твоей жизни и самая могила порастут терниями’.
Картина ужасная, и ежели припомнить, что она начертана, собственно, для страстей, то надобно удивляться той закоснелости, с которой они внимают словам учителя, продолжая в то же время производить тайные беззакония, как будто бы совсем не об них шла речь.
Итак, отличия все в пользу г. Суходаева, но мы увидим далее, что и родственные черты гораздо больше выигрывают под пером этого философа, нежели под перьями эпохиных публицистов.
Вот, например, что говорит г. Суходаев о вреде наук:
‘И просвещение, подобно всем вещам, имеет свойственные себе опасности, когда для приобретения его надобно читать много сочинений различного рода. В те времена, когда не было еще никаких других книг, кроме рукописных, одни только отличные мужи отваживались письменно излагать и распространять свои мысли’.
И далее:
‘Истина, собственным нашим размышлениям открытая, драгоценнее тысячи слышанных, которые остаются бесплодными в нашей памяти: подобно как небольшой достаток, нажитый собственными нашими трудами и употребленный с пользою, несравненно бо льшую имеет цену, чем груды золота, даром доставшиеся и в сундуке скряги лежащие’.
И вот об этом же самом предмете говорит ‘Эпоха’ (см. Объявление ‘Об издании в 1865 г. ежемесячного журнала ‘Эпоха’, литературного и политического, издаваемого семейством М. Достоевского’):
‘От науки никогда народ сам собой не отказывается. Напротив, если кто искренне чтит науку, так это народ. Но тут опять то же условие: надо непременно, чтоб народ сам, путем совершенно самостоятельного жизненного процесса, дошел до этого почитания’.
Мысли совершенно верные, хотя и вполне стрижиные. Но у г. Суходаева они выражены рельефно и вполне резонно, тогда как в ‘Эпохе’ они принимают несколько вялый и притом только полурезонный характер. Г-н Суходаев прямо говорит: человек, конечно, должен иметь табличку умножения, но он обязан выдумать ее сам, а не заимствовать из арифметики Меморского, ‘Эпоха’ говорит: ‘народ, конечно, сам должен додуматься до таблички умножения, но он имеет право обойтись и без нее’. Г-н Суходаев не подвергает никакому сомнению ни пользы, ни своевременности таблички умножения, ‘Эпоха’ же явно настаивает на ее своевременности. Разница, очевидно, в пользу г. Суходаева.
Другой пример. Г-н Суходаев выражается о ‘путях провидения’ следующим образом:
‘Зачем ты, сердце мое, столь часто сокрушаешься о судьбе своей? Зачем с неудовольствием смотришь на счастье многих других, жалуясь, что ты его не имеешь? Зачем ты плачешь о своих неудачах, почитая себя рожденным для всегдашней горести?.. Ты говоришь, мое сердце: я несчастно, ибо никакие предприятия мне не удаются, заботы мои и труды никогда не достигали желанной цели. Сколько уже сплетал я предположений о моей будущности, но они никогда еще вполне не сбывались! Сколько планов строил я в мыслях, как бы улучшить положение мое собственное и моих домашних, но все напрасно!’
‘Эпоха’ о том же предмете выражает так (зри там же):
‘Эпоха’ с самого начала своего существования подверглась большим и неожиданным неудачам (следует слезный перечень неудач)… Образовавшаяся наконец редакция увидела вдруг перед собой бездну новых трудностей, которые должна была преодолеть’.
Опять-таки мысли совершенно верные и опять-таки совершенно стрижиные. Но и здесь преферанс положительно на стороне г. Суходаева. Г-н Суходаев прямо говорит о предприятиях сердца и объясняет, что предприятия эти заключались в том, чтоб обеспечить его и домашних. Из объяснений же ‘Эпохи’ можно усмотреть одно: что у нее были ‘предприятия сердца’, что и она видела перед собой ‘бездну’, но с какою целью предпринимались эти ‘труды сердца’ — ничего об этом не сказывается. Скрытность явная и положительно говорящая не в пользу ‘Эпохи’.
Третий пример. Суходаев так говорит о современном обществе:
‘Преступное искажение естественной потребности оказывается в столь различных видах, производит опустошения столь обширные, явно и тайно свирепствует во всех состояниях, полах и возрастах с такою жестокостью, что верный последователь Христосов с ужасом отвращает свои взоры от людей, до такой степени унизившихся’.
О том же ‘Эпоха’ гласит следующее (там же):
‘Мы видим, как исчезает наше современное поколение само собой, вяло и бесследно, заявляя себя странными и невероятными для потомства признаниями своих и лишних людей’.
Опять, с одной стороны, определенность, с другой, неясность, хотя существо мысли в обоих случаях совершенно одинаково. Оба единомышленника соглашаются, что современное поколение погибает, но первый указывает и на причину этого явления, которая, по мнению его, состоит в ‘преступном искажении естественной потребности’, второй же говорит, так сказать, сплеча, а потому совершенно бездоказательно. Кому отдать преимущество?
Четвертый пример. Г-н Суходаев говорит: ‘Женщина стремится вступить в брачный союз не с женщиною, но с мужчиною’, ‘Эпоха’ же хотя ничего об этом предмете не высказывается, но это, очевидно, пробел, который, подобно и прочим пробелам, очень мало говорит в ее пользу.
Наконец, г. Суходаев говорит, что его ‘Сочинение’ — переводное с иностранного, ‘Эпоха’ говорит, что ее издание есть издание, издаваемое… Кому отдать преферанс относительно этого пункта, ‘решить не решаемся’, ибо опасаемся посредством какофонической какофонии впасть в тавтологическую тавтологию.
Затем, прочие сочинения, заглавия которых выписаны нами в начале статьи, поражают не столько умозрительностью, сколько кротостью и, так сказать, беззащитностью. Вот, например, какие ‘сапоги всмятку’ проповедует г-жа Анопуте в своем ‘Зеркале прошедшего’:
‘Хотя женщина должна покоряться общему мнению, но довольно в душе своей может иногда презирать его, видя, как оно часто бывает неосновательно, ветрено, переменчиво. Довольно иметь чистую совесть, тихое самоудовольствие — и свое собственное мнение, утвержденное на оных, должно быть дороже мнений целого света’.
А вот ‘сапоги всмятку’ г. Н. М., напечатавшего под именем ‘Современного очерка Рима’ краткое извлечение из руководств Кайданова и Смарагдова:
‘Главным предметом их (пап) заботливости сделалось сохранение и увеличение папских владений, которым они незаконно придали название наследия св. Петра, как будто св. апостол, которого имя они употребляли во зло, мог с высоты своего небесного жилища утвердить то, чему так явно противоречила вся его земная жизнь’.
Но еще наивнее примечания к статье ‘Монтана’. Примечания эти до того прелестны, что мы не решаемся даже выписывать их. Пусть читатели обратятся прямо к источнику и там удостоверятся, какие у нас на Руси еще могут издаваться журналы.
Мы оканчиваем. Надеемся, что ‘Эпоха’ перестанет огорчать нас и не будет более помещать на своих столбцах статей, подобных ‘Зеркалу прошедшего’ и ‘Объявлению об издании ‘Эпохи’ в 1865 году’. Мы даже имеем полное основание выражать такую надежду, в прошлом году мы подали подобный же совет насчет г. Ф. Берга — и с тех пор имя этого знаменитого сатирика не появляется на обертке ‘Эпохи’. Вероятно, точно так же будет поступлено с гг. Н. М., Ф. Достоевским, Н. Страховым и Дм. Аверкиевым. В добрый час!

ПРИМЕЧАНИЯ

Рецензия, написанная в конце октября — начале ноября 1864 г., предназначалась для No 10 ‘Современника’, но не появилась в журнале. Впервые опубликована В. Э. Боградом в ‘Литературном наследстве’, т. 67, стр. 368, 381—387. Печатается по сохранившимся в бумагах А. Н. Пыпина корректурным гранкам.
Рецензия относится к последнему этапу острой полемики между ‘Современником’ и ‘Эпохой’. Одновременно Салтыковым были написаны статьи ‘Журнальный ад’ и ‘Литературные кусты’, которые также не появились в печати (см. эти статьи и комментарий к ним в т. 6 наст. изд.).
В рецензии ‘О добродетелях и недостатках…’ как и в ‘Литературных кустах’, предметом сатирического обличения является программная статья ‘почвенников’ ‘Объявление о подписке на журнал ‘Эпоха’ в 1865 году’, (‘Эпоха’, 1864, No 8). Статья — она не была подписана — принадлежала перу Ф. М. Достоевского. В этом выступлении, как и во всей почвеннической идеологии, которую публицисты ‘Современника’ называли ‘птичьей’ (‘стрижиной’), социальные проблемы подменялись проблемами национальными и отвлеченно нравственными. Если в ‘Литературных кустах’ Салтыков сосредоточился на разоблачении реакционной сущности национальной доктрины ‘почвенников’, трактовавших национальную самобытность как национальную исключительность, то в рецензии сатирик зло высмеивает стремление ‘Эпохи’ постоянными призывами к нравственному самосовершенствованию заменить обсуждение насущных вопросов современного общественного развития. Обращаясь к генеалогии ‘почвеннической добродетели’, Салтыков видит ее истоки в сентиментальной и нравоучительной литературе XVIII в., русской и переводной. В этой связи упоминается повесть Н. М. Карамзина ‘Бедная Лиза’ (‘обращение русской литературы в ‘Лизин пруд’), а также роман Г. Виланда ‘Агатон’ и ‘пастушеская повесть’ ‘Алексис’. Отмечая дворянский, антидемократический характер многих популярных нравоучительных сочинений, Салтыков утверждает, что в настоящее время они представляются для ‘взрослого читателя’ глубоким анахронизмом. Наивные наставления о пользе добродетели и советы о том, как надобно вести себя, сохраняются лишь в детской и ‘стрижиной’ литературе (‘Вот лошадки для езды, /Пистолетик для стрельбы…’ и т. д.).
Рецензия ‘О добродетелях и недостатках…’ отличается от других полемических статей Салтыкова более резкой и подробной характеристикой политического смысла почвеннической проповеди нравственности. Салтыков прямо заявляет, что блюстителям порядка выгодно ‘стрижиное’ смирение: ‘В самом воздухе есть нечто им &lt,стрижам&gt, покровительствующее’. Далее Салтыков пишет: ‘А от кого же и можем мы ждать порядка, как не от тех, кои никогда беспорядка произвести не могут… Вот истинная причина возникновения ‘стрижей’ и их процветания’. И еще: ‘…процветание стрижиной литературы совершенно законно. Само общество обязано всемерно заботиться о возможном его продолжении, ибо в процветании этом заключается самое действительное отвлекающее средство, при помощи которого различные горькие заботы и думы уже не представляются уму с такою мучительною назойливостью, как это обыкновенно бывает, когда человек предоставлен самому себе и своим размышлениям’. Как бы завершая эту систему намеков, весьма, впрочем, прозрачных, Салтыков заявляет: ‘По нашему мнению, стрижи могли бы даже служить отвлечением и в смысле политическом, если б политика не имела в своем распоряжении других средств, более быстро действующих’.
Уничтожающим сатирическим приемом для характеристики ‘Эпохи’ явилось объединение в одной общей рецензии ‘Объявления…’, очерка ‘Рим’, примечаний к статье ‘Монтаны’, опубликованных в No 8 этого журнала, и двух претенциозных нравоучительных книжек, рассчитанных на мещанского читателя (‘О добродетелях и недостатках…’ П. Б. Суходаева и ‘Зеркало прошедшего’ г-жи Anonyme). Вот некоторые выразительные названия глав книжки Суходаева: ‘Пути провидения’, ‘Сила совести’, ‘Власть над собою’, ‘Опасности общественных увеселений’, ‘Гибельность сладострастия’, ‘Благоприличие и неприличие в общежитии’ и т. д. В начале каждой главы — эпиграф — образец ‘философического’ пустословия: ‘Как гармонирующая нашим чувствам природа есть проявление мысли и слова божия к человеческому духу — так дух наш проявляется через наши мысли и слова… П. Суходаев’. Характерен верноподданнический и богобоязненный тон этого сочинения, которое заканчивается следующими словами, написанными, по выражению Салтыкова, в ‘забвении чувств’: ‘Очисти мой смысл, боже, освяти волю мою, да избегну опасностей, которые нередко свершаются с нами на скользком пути к свету и совершенству’. Хотя сочинение ‘Зеркало прошедшего’ отнюдь не назидательное, а, наоборот, ‘интимно-лирическое’ (‘Исповедь сокрушенного сердца’), смысл его — все тот же. ‘О слабость человеческая! — пишет автор. — Мы имеем прекрасные правила, которым следуя не отступили бы ни на шаг от добродетели’. Кончается книжка восклицанием: ‘Господи помилуй, господи помилуй!’
Стр. 461. …на повествовании о каком-нибудь Агатоне… — Агатон — герой нравоучительного романа Г. Виланда. (Русский перевод был издан в 1783—1784 гг.: ‘Агатон, или Картина философическая нравов и обычаев греческих’, переведено с немецкого Ф. Сапожниковым, 4 части. М.) Вот как характеризует автор смирение добродетельного героя перед жестокими ударами судьбы: ‘За несколько дней перед сим был он любимец счастия и предмет зависти своих сограждан. Но нечаянною переменою нашел себя вдруг лишенна своего имущества, друзей своих, своего отечества и подверженна не только всем приключениям противного счастия, но и самой неизвестности, каким образом он мог сохранить единую оставшуюся ему вещь, то есть свою обнаженную жизнь. Но невзирая на все злосчастия, соединившиеся на умерщвление его бодрости, повествование нас уверяет, что тот, кто его в сем видел состоянии, не мог приметить ни в его виде, ни в его поступках малейшего следа отчаяния, нетерпеливости или только неудовольствия’.
…о… Хлое, которая, невзирая на настойчивость своего Алексиса… — Имеется в виду ‘Алексис, пастушеская повесть’, вольный перевод Павла Львова из сочинений Леонара, СПб. 1876.
Повесть представляет сентиментальное изображение любви героя к пастушке Делии (Хлоя — имя матери Алексиса, с добродетелями которой сравнивается благонравие Делии). Острая сатирическая оценка Салтыковым поведения героев повести подтверждается такими, например, описаниями: ‘Прочие рассказывали о своих приключениях и казали дары, полученные ими от их возлюбленных, Алексис же имел единое о Делии воображение, к восстановлению счастия его и того было довольно’. И далее: ‘Они вкушали все то блаженство, которое токмо на земли может быть для человеков. Жизнь их не иное что была, как цель утех невинных, коих прелести всечасно возрождали любовь и добродетель’. Общественная тенденция повести выражена автором прямо: ‘У народа столь любо-мудрого довольно и единой любви, мнится мне, для утверждения общего согласия’.
Стр. 462. …занятия балетно-философичские… — Сатирическую разработку темы балета для характеристики ‘отвлекающего’ направления произведений, помещаемых в ‘Эпохе’, Салтыков дал в статье ‘Петербургские театры’ (‘Наяда и рыбак’). Здесь изложена ‘программа современного балета’, участниками которого являются сотрудники журнала Достоевского (см. стр. 204—215 наст. тома).
Стр. 463. Феденька нестроптивый, который… был когда-то строптивым — намек на эволюцию убеждений Достоевского от 40-х до 60-х годов: прежде — ‘строптивый’, участник общества петрашевцев, теперь — ‘нестроптивый’, редактор журнала ‘Эпоха’.
Стр. 465. ‘Сказание о Дураковой плеши’. — Под этим названием в журнале ‘Время’, 1863, No 3, была напечатана статья Игдева (псевдоним И. Г. Долгомостьева). Игдев выступил против статьи А. Слепцова ‘Педагогические беседы’ (‘Современник’, 1863, NoNo 1, 9) и статьи А. Н. Пыпина ‘Наши толки о народном воспитании’ (там же, NoNo 1, 5), полемических по отношению к статье Л. Н. Толстого ‘Воспитание и образование’ (‘Ясная Поляна’, 1862, июль). Игдев воспользовался выражением Салтыкова из январской хроники ‘Наша общественная жизнь’, 1863, где было сказано: ‘…если ты побежишь под гору, то уткнешься в ‘Дураково болото’, тогда как, если взберешься на крутизну, то, напротив того, уткнешься в ‘Дуракову плешь’!’ Так характеризует сатирик ‘перспективы’ общественной деятельности после кризиса революционной ситуации. Игдев обратил слова Салтыкова против ‘Современника’: ‘По-моему, это не более и не менее, как явное доказательство пребывания вашего на ‘Дураковой плеши’, местность, честь открытия которой принадлежит бесспорно вам’.
…игриво-философское рассуждение об индюшках и Гегеле. — Речь идет о статье Н. Н. Страхова ‘Об индюшках и Гегеле’, напечатанной в журнале ‘Время’ за 1861 г., No 9.
Стр. 468. …под именем ‘Современного очерка Рима’ …еще наивнее примечания к статье ‘Монтана’. — В No 8 ‘Эпохи’ 1864 г. помещены рядом две статьи: ‘Монтаны’ В. Клаузова (с примечаниями автора) и ‘Рим (Современный очерк)’ за подписью Н. М. Несмотря на различие тем: первая статья описывает быт и нравы сектантов в Заволжье, а вторая — социальную структуру современной Италии и роль католической церкви, обе статьи чрезвычайно близки по направлению и даже стилю. В обеих статьях общественные и личные добродетели и пороки объясняются либо верностью христианской нравственности, либо же ее отсутствием.
Стр. 469. …в прошлом году мы подали подобный же совет насчет г. Ф. Берга… — В статье Салтыкова ‘Для следующих номеров ‘Свистка’ было сказано: ‘По прочтении этой статьи редакция ‘Времени’ даст клятвенное обещание никогда не печатать стихов г. Ф. Берга’ (см. наст. том, стр. 304).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека