(О детских книгах), Белинский Виссарион Григорьевич, Год: 1840

Время на прочтение: 62 минут(ы)

В. Г. Белинский

<О детских книгах>

Белинский В. Г. Собрание сочинений. В 9-ти томах.
Т. 3. Статьи, рецензии и заметки. Февраль 1840 — февраль 1841.
Подготовка текста В. Э. Бограда.
М., ‘Художественная литература’, 1976
ПОДАРОК НА НОВЫЙ ГОД. Две сказки Гофмана, для больших и маленьких детей. С.-Петербург. 1840.
ДЕТСКИЕ СКАЗКИ ДЕДУШКИ ИРИНЕЯ. Две части. С.-Петербург. 1840 {*}.
{* Чтобы не показалось для многих странным, что, вместе с известною публике книгою, мы разбираем книгу, которая еще не вышла в свет,— спешим предуведомить наших читателей, что в двух частях ‘Детских сказок дедушки Иринея’, которые уже приготовлены к печати и скоро будут изданы, нет ни одной, которая бы не была уже напечатана: почему, при разборе их, мы и указываем, где каждая была помещена.}
О воспитании детей вообще. — Как должны писаться детские книги, по их отношению к воспитанию. — О двух детских сказках Гофмана. — О детских книгах на русском языке и ‘Детских сказках дедушки Иринея’ 1.
Самые, по-видимому, простые и обыкновенные предметы часто бывают, в своей сущности, самыми важными и великими. Все говорят, например, о важном влиянии воспитания на судьбу человека, на его отношения к государству, к семейству, к ближним и к самому себе, но многие ли понимают то, что говорят? Слово еще не есть дело, всякая истина, как бы ни была она несомненна, но если не осуществляется в делах и поступках произносящих ее — она есть только слово, пустой звук,— та же ложь. Посмотрите внимательнее на отношения родителей к детям, детей к родителям, словом, посмотрите внимательнее на воспитание — и у вас сердце обольется кровью. Ребенок ест что ни попало и сколько хочет: что нужды! говорят нежные родители: ведь он еще дитя! Ребенок мучит собаку или колотит дворового мальчишку: что нужды! восклицают заботливые родители: ведь он еще дитя! Дети ссорятся, кричат между собою, и если их крик, брань и слезы не мешают папеньке и маменьке соснуть после обеда или поговорить с гостями,— что нужды — ведь они дети, пусть себе ссорятся и кричат: вырастут велики, не будут ссориться и кричать! Перебранившись, а иногда и передравшись друг с другом, дети прибегают к отцу и матери с жалобою друг на друга — и! помилуйте! стоит ли разбирать детские ссоры! Если вы строги, дайте всем по щелчку или пересеките всех розгами, чтоб никому не было завидно, если вы добры к детям или воспитываете их на благородную ногу,— дайте им игрушек или сластей, да, перецеловав их, вышлите от себя, чтобы они опять пошли браниться и драться. Ребенок не учится, не хочет и слышать, чтоб взять в руки книгу: что за нужда, ведь он еще дитя — подрастет, будет поумнее, так станет и учиться! Ребенок хватается за всякую книгу, какая ему ни попадется, хотя бы то была анатомия с картинками или Аретин с гравюрами:2 что за нужда — ведь он еще дитя! благо, что охота к книгам есть — пусть лучше навыкает читать, чем резвиться! Учитель говорит отцу, что грамматика, которую он купил для сына, не годится, что она или уж устарела, или бестолкова, бессмысленна, что ее не понимает сам автор, не знающий ни духа, ни характера языка: это еще что за новости! восклицает опытный и благоразумный родитель: ведь он дитя — для него всякая книга годится, а за эту я заплатил деньгами, стало быть, хороша!.. А между тем заговорите с ‘дражайшими родителями’ о детях и воспитании: сколько общих фраз, сколько ходячих истин наговорят или нарезонерствуют они вам! ‘Ах, дети! да! как тяжко иметь детей! сколько забот! надо вырастить да и воспитать! Мы ничего не щадим для воспитания своих детей! Из последних сил бьемся! Я отдал своих в училище, покупаю книги — тьма расходов! А мы для своих приискали мадам (или мамзель — провинциальные названия гувернанты!), чтоб они и по-французски знали и на фортопьянах играли!’ В добрый час, дражайшие родители!.. Но это еще только одна сторона воспитания, или того, что так ложно называют воспитанием. Это еще только воспитание, как обыкновенно говорится, на волю божию, а в самом-то деле на волю случая,— воспитание природное, воспитание не в переносном, а в этимологическом значении этого слова, то есть воскормливание,— воспитание простонародное, мещанское. Есть еще воспитание попечительное, деликатное, строгое, благородное. В нем на все обращено внимание, ни одна сторона не забыта. При этом воспитании дитя ест и вовремя и в меру, перед обедом непременно ходит гулять с гувернером или гувернантой, умеренно резвится, занимается гимнастическими упражнениями на красивых вешалках, столбах, перекладинах, по часам учится, в определенную пору встает и ложится. Физическое воспитание в гармонии с нравственным: развитию здоровья и крепости тела соответствует развитие умственных способностей и приобретение познаний. А форма — о, это самое изящество! При опрятности царствует простота и неизысканность, соединенные с благородством, достоинством, хорошим вкусом и хорошим тоном. И это отражается во всем: и в одежде и в манерах. Одно то чего стоит, что дитя умеет уже скрывать свои чувства, не хвататься жадно за то, чего жадно желает, не обнаруживать удивления и радости к тому, что возбуждает в нем удивление и радость, словом — приличию и тону жертвовать всеми своими чувствами, даже самыми святыми, самыми человеческими!.. Короче: даже китайские мандарины, эти высокие идеалы и образцы природы, искаженной и умершей от искусственности, даже китайские мандарины ничто пред этими милыми, благовоспитанными детьми… И если жизнь человеческая есть театральная сцена или салон, и если казаться есть цель человеческой жизни, то в этом образе воспитания мы нашли норму воспитания3. В самом деле, что может быть прекраснее и очаровательнее, например, светской девушки? — Она скорее согласится тысячу раз умереть, нежели один раз в жизни, в глазах света, показаться смешною, то есть прийти в восторг от создания искусства, от созерцания явлений природы или от рассказа о высоком подвиге и всего, от чего плачут и чем восхищаются люди дурного тона4. Она столько же развязна и свободна, сколько и грациозна, ничему не удивляясь, она ничего не испугается и ни от чего не придет в смущение. В ней всегда такое спокойствие, такая ровнота духа, все так соразмерно и прилично… А сколько в ней талантов, которых она не выставляет на вид, как какая-нибудь провинциалка, но за которые она часто слышит себе ‘charmant!’. {‘прелестно!’ (франц.). Ред.} Ко всему этому, какая у ней чистая душа, какое нравственное сердце: она уже невеста,— а кроме Бульи и Беркена еще ничего не читала, и произнесите при ней имя Шекспира, она с милою наивностию спросит вас: ‘Mais qu’est се que c’est?’ {‘Но что это такое?’ (франц.). Ред.} — а когда вы начнете говорить о Шекспире, она с такою милою рассеянностию, с таким достоинством и так неожиданно для вас повернет разговор на погоду или на последний бал. Виктора Гюго и Поль де Кока она будет читать уже после замужства, а пока довольно с нее Бульи и Беркена. Оно и хорошо: Шиллер, Гете, Байрон, Гофман, Шекспир, Вальтер Скотт, Пушкин — опасны для юного девственного сердца: чего доброго, они взволнуют его какими-то странными желаниями, неясными мечтаниями, произведут в девушке экстаз, экзальтацию, дадут ей какую-то внутреннюю поэтическую жизнь,— и вот — долго ли до греха! — девушка встречает на земле какую-то родную душу, без копейки за душою —
И жизнь могучая дает
И пышный цвет, и сладкий плод5,—
как сказал Пушкин… Мечтать и любить — предаться человеческой страсти — да что же скажет свет?.. Нет, не такова благовоспитанная девушка высшего тона: она может выдвинуться из толпы, но красотою, если бог наградил ею, нарядом, если ее papa {папаша (франц.). — Ред.} богаче других, но не душою, не сердцем и не другими мещанскими странностями. Она выйдет замуж, — даже если и другие не похлопочут об этом, сама все устроит, но это замужство будет блестящее, способное возбуждать зависть, а не толки. Вот что делает истинное воспитание из девушек! А юноши? — О, об них я боюсь и говорить: все они, и умные и глупые, и ученые и невежды,— все они с таким философским равнодушием смотрят на жизнь, в которой для них нет ничего ни таинственного, ни удивительного, ни непостижного, все они с такою ‘львиного’ наглостию наводят на вас свой лорнет… прекрасные молодые люди!.. А как свободно, с какою небрежностию говорят они по-французски — словно на родном языке, и как мило не умеют связать двух русских фраз, написать русской строки без орфографических ошибок — педантизма в них нет ни тени!..
Мы представили две крайности одной и той же стороны, но есть еще середина, которая, как все почти середины, часто бывает хуже крайностей. Мы говорим о воспитании того класса общества, которое на низшие смотрит с благородным презрением ы чувством собственного достоинства, а на высшие с благоговением. Оно изо всех сил хлопочет быть их верною копиею, но назло себе, остается каким-то средним пропорциональным членом, с собственною характеристикою, которая состоит в отсутствии всякого характера, всякой оригинальности и которую всего вернее можно выразить мещанством во дворянстве.6 Непринужденность и милая наглость переходит у него в жеманство и кривлянье. Хороший тон в обезьянничество. Смешно и жалко смотреть,
Как негодяй официант
Ломает барина в передней!
Но это в сторону: дело в том, что в этом кругу общества воспитание состоит в том, чтобы убить в детях всякую жизнь и живость, сделать из них попугаев и милых кукол, о которых бы все говорили: ах, как хорошо они воспитываются!..
Воспитание! Оно везде, куда ни посмотрите, и его нет нигде, куда ни посмотрите. Конечно, вы его можете увидеть даже во всех слоях общества, от самого высшего до самого низшего, но как редкость, как исключение из общего правила. {Здесь разумеется только воспитание частное или домашнее.} Отчего же это? Да оттого, что на свете бездна родителей, множество papas et mamans {папаш и мамаш (франц.). — Ред.}, но мало отцов и матерей. ‘Вот прекрасно! — восклицаете вы. — Какая же разница между родителями и отцом и матерью?’.— Как какая? — взгляните летом на мух: какая бездна родителей, но где же отцы и матери? Грибоедов давно уже сказал:
Чтоб иметь детей,
Кому ума недоставало! 7
Право рождения — священное право на священное имя отца и матери,— против этого никто и не спорит, но не этим еще все оканчивается: тут человек еще не выше животного, есть высшее право — родительской любви. ‘Да какой же отец или какая мать не любит своих детей?’ — говорите вы. Так, но позвольте вас спросить, что вы называете любовью? как вы понимаете любовь? — Ведь и овца любит своего ягненка: она кормит его своим молоком и облизывает языком, но как скоро он меняет ее молоко на злак полей — их родственные отношения оканчиваются. Ведь и г-жа Простакова любила своего Митрофанушку: она нещадно била по щекам старую Еремсевну и за то, что дитя много кушало, и за то, что дитя мало кушало, она любила его так, что если бы он вздумал ее бить по щекам, она стала бы горько плакать, что милое, ненаглядное детище больно обколотит об нее свои ручонки8. Итак, разве чувство овцы, которая кормит своим молоком ягненка, чувство г-жи Простаковой, которая, бывши и овцою и коровою, готова еще сделаться и лошадкой, чтобы возить в колясочке свое двадцатилетнее дитя,— разве все это не любовь? — Да, любовь, но какая? Любовь чувственная, животная, которая в овце, как в животном, отличающемся и животною фигурою, имеет свою истинную, разумную, прекрасную и восхищающую сторону, но которая в г-же Простаковой, как в животном, отличающемся человеческою фигурою, вместо овечьей,— бессмысленна, безобразна и отвратительна. Далее: ведь и Павел Афанасьевич Фамусов любил свою дочь, Софью Павловну: посмотрите, как он хлопочет, чтобы повыгоднее сбыть ее с рук, подороже продать…9 Продать? — какое ужасное слово!.. Отец продает свою дочь, торгует ею, конечно не по мелочи, но один раз навсегда, и не больше, как для одного человека, который будет называться ее мужем!.. Но ведь это он делает не для себя, а для ее же счастия? — скажут многие. Прекрасно! Но после этого и разбойник, который для приданого дочери зарежет перед ее свадьбою нескольких человек, будет прав, потому что сделает это из любви к дочери? После этого и иная матушка, которая, не желая видеть в нищете свою нежно любимую дочь, научит или принудит ее сделать выгодный промысел из своей красоты,— тоже будет права, потому что поступит так из любви к дочери?.. И разве этого не бывает в самом деле? Разве старый подьячий, закореневший в лихоимстве и казнокрадстве, не поставлял первым и священным долгом своего родительского звания передать свое подлое ремесло нежно любимому сынку? — Мы опять соглашаемся, что источник всего этого любовь, но какая — вот вопрос! Откуда она проистекает, куда она стремится, к кому обращается? Зачем зверь рвет и губит подобных себе, а в голоде пожирает собственных детей? — Затем, что он любит себя, а любовь к себе есть условие всякой индивидуальности, которая, в свою очередь, есть условие всякого бытия, основа и закон жизни. Зачем собака грызется с другою из-за брошенной кости? — Опять затем, что любит себя. И нас не оскорбляет это в животных, по крайней мере мы не виним их за это и не считаем злодеями и преступниками, потому что они живут и действуют под невольным, рабским влиянием животного инстинкта и, кроме сохранения и возрождения своей индивидуальности, не имеют никаких обязанностей. И человек, подобно животному, замкнут в своей индивидуальности и бессознательно следует данному ему природою инстинкту самосохранения и стремлению к улучшению своего положения, но неужели этим все и должно в нем оканчиваться? — Нет, разница человека с животным именно в том и состоит, что он только начинается там, где животные уже оканчиваются. Кроме обязанностей к себе, он имеет еще обязанности к ближним, кроме инстинкта, который есть у животных, он имеет еще чувство, рассудок и разум, которых нет у животных, будучи существом и растительным и животным, будучи плотским организмом, он есть еще и дух — искра и облик духа божия. Следовательно, и его любовь должна быть высшею ступенью той любви, которую мы видим во всей природе,— от сродства стихий,— от их безмолвного организирования в минерал, заключенный в недрах земли, от прозябания дольней лозы, возникающей из зерна,— до животного, которое добровольно лишается жизни, с яростию защищая своих детей. Человек есть мир в малом виде: в его организме все стихии природы, первосущные ее силы, вся минеральная природа — металлы и земли, в жизни его организма все процессы природы — и минеральное сращение извне, и прозябаемая растительность, и животное развитие изнутри. Он является на свет животным, которое кричит, спит, ест и инстинктивно хватается за грудь и инстинктивно сердится, когда его от нее отнимают. Но уже с того мгновения, как язык его от безразличных междометий начинает постепенно переходить к членораздельным звукам и лепетать первые слова,— в нем уже оканчивается животное и начинается человек, вся жизнь которого, до поры полного мужества, есть не что иное, как беспрерывное формирование, делание, становление (das Werden) полным человеком, для полного наслаждения и обладания силами своего духа, как средствами к разумному счастию. Еще младенец, припав к источнику любови — к груди своей матери, он останавливает на ней не бессмысленный взгляд молодого животного, но горящий светом разума, хотя и бессознательного, он улыбается своей матери,— и в его улыбке светится луч божественной мысли. Во всех проявлениях его любви просвечивает не простое, инстинктивное, но уже не чуждое смысла и разумности чувство: еще ноги его слабы, он не может сделать ими шага для вступления в жизнь, но уже любовь его выше любви животной. Так неужели, после этого, любовь родителей, существ вполне развившихся, должна оставаться при своей естественности и животности, неспособных отделиться от самих себя и перейти за околдованную черту замкнутой в себе индивидуальности? Нет, всякая человеческая любовь должна быть чувством, просветленным разумною мыслию, чувством одухотворенным. Но что же такое любовь? — Это жизнь, это дух, свет луча: без нее все — смерть, при самой жизни, все — материя, при самом органическом развитии, все — мрак, при самом зрении. Любовь есть высшая и единая действительность, вне которой все — призраки, обманывающие зрение, формы без содержания, пустота в кажущихся границах. Как огонь есть вместе и свет и теплота — так и любовь есть осуществившийся, явленный разум, осуществившаяся, явленная истина. Ею все держится, и весь мир — ее явление. В природе она разлита, как электричество: в духе является разумною мыслию, в самой себе носящею силу своего проявления в благом действии. И потому человек, полный ею, сильнее Самсона: с мучениками первых времен христианской церкви бестрепетно шел к диким зверям и, объятый пожирающим пламенем, пел гимны богу живому и бессмертному, он из рыбаря становился ловцом человеков. Любовь столь сильна, что творит непостижимое, торжествует над вечно неизменными условиями пространства и времени, над бессилием плоти, младенцу дает львиную силу. Сам бог есть любовь и источник любви, из которого все исходит и в который все возвращается. ‘Возлюбленные! станем любить друг друга, ибо любовь от бога, и всякий, кто любит, рожден от бога и знает бога. Кто не любит, тот не познал бога, потому что бог есть любовь. — Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в боге, и бог в нем’,— говорит св. апостол Иоанн (перв. посл., гл. IV, ст. 7, 8 и 16). И потому всякая власть и всякая сила только в любви. И потому слово, проникнутое любовию, горит огнем неотразимого убеждения и согревает теплотою умиления сердце, услышавшее его, и дает ему мир и счастие, но слово, лишенное любви, и святые истины делает холодным и мертвым нравоучением и потому бессильно над умом и сердцем.
Истина выше человека как личности: чтоб быть достойным имени человека, он должен сделаться сосудом истины. Но истина не дается человеку вдруг, как его законное обладание: он должен достигать ее трудом, борьбою, лишениями и страданием,— и вся жизнь его должна быть стремлением к истине. Личность человеческая есть частность и ограниченность: только истина может сделать ее общим и бесконечным. Поэтому первое и основное условие достижения истины есть для человека отлучение от самого себя в пользу истины. Отсюда происходят добровольные лишения, борьба с желаниями и страстями, неумолимая строгость к своему самолюбию, готовность к самообвинению пред истиною, самоотвержение и самопожертвование: кто не знал и не испытал в своей жизни ничего этого,— тот не жил в истине, не жил в любви.
Теперь взглянем с этой точки на любовь родительскую.
Отец и мать любят свое дитя, потому что оно их рождение. Родство крови есть первая и в то же время священная основа любви, ее исходный пункт, от которого движется ее развитие. Восставать против этого могут только или отвлеченные умы, рассудочные люди, неспособные проникнуть ни в какую живую, явленную истину, или сердца холодные, сухие, мертвые, если не порочные и не развратные. Но, повторяем, естественная любовь, основывающаяся на одном родстве крови, еще далеко не составляет того, чем должна быть человеческая любовь. Из родства крови и плоти должно развиться родство духа, которое одно прочно, крепко, одно истинно и действительно, одно достойно высокой и благородной человеческой природы. Посмотрите: сколько на свете дурных детей, которые теряют к родителям всякую любовь, но оказывают к ним только внешнее, формальное уважение, как скоро избавляются, летами и обеспечением своего состояния, от их власти и влияния, и к тому же не ждут себе никакого наследства после их смерти. Сколько бывает в свете ужасных примеров детей, не оказывающих родителям даже и внешнего уважения, требуемого общественными приличиями,— даже детей, оскорбляющих своих родителей, если те не решаются прибегнуть к гражданскому закону… Страшное, возмущающее душу зрелище! Бедные родители, несчастные дети! Да, несчастные,— и, жалея о первых, не спешите проклинать последних, но подумайте о том — природа ли создает извергов или воспитание и жизнь делают их такими? Мы не отвергаем, чтобы природа не производила людей, наклонных к пороку, но мы вместе с тем крепко убеждены, что такие явления возможны как исключения из общего правила и что нет столь дурного человека, которого бы хорошее воспитание не сделало лучшим. Горе дурным детям! почему бы они ни сделались такими — от дурного ли воспитания, по вине родителей или от случайных обстоятельств,— но они несчастны, потому что не знают счастия сыновней любви и не могут иметь надежду вкусить счастие любви родительской. Но тем не менее должно вникать в причины их нравственного искажения, если не для оправдания их, то для оправдания истины, которая выше всего, даже родителей, и для поучительного примера, в предотвращение таких возмущающих душу явлений. Мы сказали, что отец любит свое дитя, потому что оно его рождение, но он должен любить его еще как будущего человека, которого бог нарек сыном своим и за спасение которого он принял на кресте страдание и смерть. При самом рождении, отец должен посвятить свое дитя служению бога в духе и истине,— и посвящение это должно состоять не в отторжении его от живой действительности, но в том, чтобы вся жизнь и каждое действие его в жизни было выражением живой, пламенной любви к истине, в которой является бог. Только такая любовь к детям истинна и достойна называться любовию, всякая же другая есть эгоизм, холодное самолюбие. Вся жизнь отца и матери, всякий поступок их должен быть примером для детей, и основою взаимных отношений родителей к детям должна быть любовь к истине, но не к себе. Есть отцы, которые любят детей для самих себя,— и в этой любви есть своя истинная и разумная сторона, есть отцы, которые любят своих детей для них самих,— и эта любовь выше, истиннее, разумнее, но, при этих двух родах любви, есть еще высшая, истиннейшая и разумнейшая любовь к детям — любовь в истине, в боге. Любит ли отец своего сына, если заставляет его смотреть с уважением на свои дурные и безнравственные поступки, как на благородные и разумные? Не все ли это равно, что требовать от дитяти, чтобы оно, вопреки своему зрению, белое называло черным, а черное белым? Тут нет любви, тут есть только самолюбие, которое свою личность ставит выше истины. А между тем у ребенка всегда будет столько смысла, чтобы, видя, как его маменька колотит по щекам девок или как его папенька напивается пьян и дерется с маменькою, понимать, что это дурно. Конечно, приучая к таким сценам с малолетства и толкуя, что это хорошо, можно наконец уверить ребенка, что в сем-то и состоит истинная жизнь, но это значит развратить, погубить его: где ж тут любовь? — тут только самолюбие, которое в своих детях хочет видеть собственное безобразие, чтобы не иметь в них себе строгих, хотя и безмолвных судей. Вопреки законам природы и духа, вопреки условиям развивающейся личности, отец хочет, чтобы его дети смотрели и видели не своими, а его глазами, преследует и убивает в них всякую самостоятельность ума, всякую самостоятельность воли, как нарушение сыновнего уважения, как восстание против родительской власти,— и бедные дети не смеют при нем рта разинуть, в них убита энергия, воля, характер, жизнь, они делаются почтительными статуями, заражаются рабскими пороками — хитростию, лукавством, скрытностию, лгут, обманывают, вывертываются… Китайцы, поставляющие красоту женских ног в миньятюрности, зашивают у девочек ноги в сырую воловью шкуру и снимают ее, когда уже девочки становятся девушками: ножки в самом деле крошечные, только кривы, изогнуты, уродливы, и женщина может ходить только в комнате, и то опираясь о стены и на мебель. Таковы результаты остановленной в свободном развитии природы! Таковы же бывают и результаты остановленного в естественном и самобытном развитии духа! Но что сказать о тех родителях, которые имеют несчастное убеждение, что для пользы и счастия своих детей они обязаны управлять теми их склонностями, которые решают счастие или несчастие целой жизни человека? И как часто случается, что прекрасная девушка, с глубокою душою, любящим сердцем, по какому-нибудь случаю получившая, на свою пагубу, хорошее воспитание, созданная украсить, озолотить, осчастливить жизнь избранного ею, который бы понял ее, выдается силою родительской власти за какое-нибудь грубое животное с человеческим обликом и гибнет безмолвною жертвою тайного, никем не понятого страдания!.. Бедная, ей даже не на кого и жаловаться: ее погубили из любви же к ней, из искреннего желания ей добра и счастия… Горе человеку, когда его участь в руках злодеев, и такое же горе ему, когда его участь в руках добрых, но пошлых и глупых людей!.. Бедные женщины чаще всего испытывают на себе несомненность этой горькой истины… Молодой человек, принужденный избрать чуждую своему призванию дорогу жизни, рано или поздно, хоть с утратою сил души, хоть с обрезанными крыльями, но еще вылетает на желанную свободу, а женщины!.. Но что сказать о тех родителях, которые торгуют счастием своих детей, спекулируют ими на богатство, на знатность, да еще действуют при этом во имя нравственности, любви и своих священных родительских обязанностей к детям?.. Но оставим этот ужасный предмет, от которого возмущается и содрогается человеческая природа, будто при виде удава или гремучей змеи…
Разумная любовь должна быть основою взаимных отношений между родителями и детьми. Любовь предполагает взаимную доверенность,— и отец должен быть столько же отцом, сколько и другом своего сына. Первое его попечение должно быть о том, чтобы сын не скрывал от него ни малейшего движения своей души, чтобы к нему первому шел он и с вестью о своей радости или горе, и с признанием в проступке, в дурной мысли, в нечистом желании, и с требованием совета, участия, сочувствия, утешения. Как грубо ошибаются многие, даже из лучших отцов, которые почитают необходимым разделять себя с детьми строгостию, суровостью, недоступною важностью! Они думают этим возбудить к себе в детях уважение, и в самом деле возбуждают его, но уважение холодное, боязливое, трепетное, и тем отвращают их от себя и невольно приучают к скрытности и лживости. Родители должны быть уважаемы детьми, но уважение детей должно проистекать из любви, быть ее результатом, как свободная дань их превосходству, без требования получаемая. Ничто так ужасно не действует на юную душу, как холодность и важность, с которыми принимается горячее излияние ее чувства, ничто не обливает ее таким умерщвляющим холодом, как благоразумные советы и наставления там, где ожидает она сочувствия. Обманутая таким образом в своем стремлении раз и другой, она затворяется в самой себе, сознает свое одиночество, свою отдельность и особность от всего, что так любовно и родственно еще недавно окружало ее, и в ней развивается эгоизм, она приучается думать, что жизнь есть борьба эгоистических личностей, азартная игра, в которой торжествует хитрый и безжалостный и гибнет неловкий или совестливый. Открытая душа младенца или юноши — светлый ручей, отражающий в себе чистое и ясное небо, запертая в самой себе, она — мрачная бездна, в которой гнездятся нетопыри и жабы… Если же не это, может случиться другое: индивидуальность человеческая, по своей природе, не терпит отчуждения и одиночества, жаждет сочувствия и доверенности подобных себе,— и дети сдружаются между собою, составляют род общества, имеющего свои тайны, общими и соединенными силами скрываемые, что никогда до добра не доводит. Это бывает еще опаснее, когда друзья избираются между чужими, и тем более когда избранный друг старше избравшего: он берет над ним верх, приобретает у него авторитет и передает ему все свои наклонности и привычки,— что же, если они дурны и порочны?.. Нет! первое условие разумной родительской любви — владеть полною доверенностию детей, и счастливы дети, когда для них открыта родительская грудь и объятия, которые всегда готовы принять их и правых и виноватых и в которые они всегда могут броситься без страха и сомнения!
Юная душа, не испытавшая еще отчуждения и сомнения, вся открыта наружу, она не умеет любить в меру, но предается предмету своей любви беззаветно и безусловно, видит в нем идеал всевозможного совершенства, высший образец для своих действий, верит ему со всем жаром фанатика. И что же, если такая любовь устремлена к родителям, соединяясь с естественною, кровною любовью к ним! О, для таких детей высочайшее счастие как можно чаще быть в присутствии родителей, наслаждаться их разговорами, сопровождать их в прогулке, иметь свидетелями своих игр и резвостей, обращаться к ним в недоразумениях, избирать их в посредники между собою в своих маленьких ссорах и неудовольствиях! Нужно ли доказывать, что при таком воспитании родители одною ласкою могут делать из своих детей все, что им угодно, что им ничего не стоит приучить их с малолетства к выполнению долга — к постоянному, систематическому труду в определенные часы каждого дня (важная сторона в воспитании: от упущения ее много губится в человеке!)? Нужно ли говорить, что таким родителям очень возможно будет обратить труд в привычку, в наслаждение для своих детей, а свободное от труда время — в высшее счастие и блаженство? Еще менее нужно доказывать, что при таком воспитании совершенно бесполезны всякого рода унизительные для человеческого достоинства наказания, подавляющие в детях благородную свободу духа, уважение к самим себе и растлевающие их сердца подлыми чувствами унижения, страха, скрытности и лукавства. Суровый взгляд, холодно вежливое обращение, косвенный упрек, деликатный намек, и уже много-много, если отказ в прогулке с собою, в участии слушать повесть или сказку, которую будет читать или рассказывать отец или мать, наконец, арест в комнате,— вот наказания, которые, будучи употреблены соразмерно с виною, произведут и сознание, и раскаяние, и слезы, и исправление. Нежная душа доступна всякому впечатлению, даже самому легкому: у ней есть тонкий инстинкт, по которому она сама догадывается о неловкости своего положения, если подала к нему повод, душа грубая, привыкшая к сильным наказаниям, ожесточается, черствеет, мозолится, делается бесстыдно-бессовестною,— и ей уж скоро нипочем всякое наказание. Нужно ли говорить, что такое воспитание — легко и возможно, но требует всего человека, всего его внимания, всей его любви? Отцы, которых вся жизнь сосредоточена в детях, отдана им без раздела,— редкие явления, но для них-то и говорим мы, к ним и обращаем речь нашу,— и дай бог, чтобы она принята была ими с такою же любовию и искренностию, с какими мы обращаемся к ним!.. Все же не такие могут нам не верить и даже смеяться над нами, если им это заблагорассудится… В добрый час!..
Воспитание — великое дело: им решается участь человека. Молодые поколения суть гости настоящего времени и хозяева будущего, которое есть их настоящее, получаемое ими как наследство от старейших поколений. Как зародыш будущего, которое должно сделаться настоящим, каждое из них есть новая идея, готовая сменить старую идею. Это и есть условие хода и процесса человечества. ‘Не вливают вина молодого в мехи старые’,10— сказал наш божественный спаситель, и он же изрек о детях, приведенных к нему для благословения: ‘Таковых есть царствие небесное’ 11. Но новое, чтоб быть действительным, должно исторически развиться из старого,— и в этом законе заключается важность воспитания, и им же условливается важность тех людей, которые берут на себя священную обязанность быть воспитателями детей 12.
Правительство, неусыпно пекущееся о нашем благе, ничего не щадит для утверждения на прочных основаниях общественного образования. Несмотря на бесчисленное множество уже существующих учебных заведений, оно не перестает учреждать новые на лучших основаниях, а старые преобразовывать, соответственно потребностям времени, употребляет на них огромные суммы, замещает вакантные места молодыми людьми, более старых — способными удовлетворить современным требованиям,— и кто вникал со вниманием в эту отрасль администрации, тот не мог не дивиться быстрым переменам в ней к лучшему, богатым прекрасными результатами. Но общественное образование, преимущественно имеющее в виду развитие умственных способностей и обогащение их познаниями, совсем не то, что воспитание домашнее: то и другое равно необходимы, и ни одно другого заменить не может. Вот что говорит об этом великий германский мыслитель Гегель в своей торжественной речи на акте Нюрнбергской гимназии, обязанной его кратковременному управлению теперешним своим процветанием: ‘В связи с этим находится еще другой важный предмет, который ставит школу еще в большую необходимость опираться на домашние отношения учеников,— это дисциплина. Я здесь отличаю воспитание нравов от их образования. Целию учебного заведения может быть не воспитание, не дисциплина нравов в собственном смысле, а образование их, и притом не со всеми средствами, к нему ведущими. Учебное заведение должно предполагать добрую нравственность в своих учениках. Мы должны требовать, чтобы ученики, вступающие к нам в школу, уже получили предварительное воспитание. По духу нравов нашего времени непосредственное воспитание не есть так, как у спартанцев, публичное, государственное <дело>, обязанность и забота воспитания лежит на родителях. Другое дело — сиротские домы или семинарии и вообще все заведения, которые обнимают целое существование юноши’ 13.
Так! на родителях, на одних родителях лежит священнейшая обязанность сделать своих детей человеками, обязанность же учебных заведений — сделать их учеными, гражданами, членами государства на всех его ступенях. Но кто не сделался прежде всего человеком, тот плохой гражданин, плохой слуга государю. Из этого видно, как важен, велик и священ сан воспитателя: в его руках участь целой жизни человека. Первые впечатления могущественно действуют на юную душу: все дальнейшее ее развитие совершается под их непосредственным влиянием. Всякий человек, еще не родившись на свет, в самом себе носит уже возможность той формы, того определения, какое ему нужно. Эта возможность заключается в его организме, от которого зависит и его темперамент, и его характер, и его умственные средства, и его наклонность и способность к тому или другому роду деятельности, к той или другой роли в общественной драме — словом, вся его индивидуальная личность. По своей природе, никто ни выше, ни ниже самого себя: Наполеоном или Шекспиром должно родиться, но нельзя сделаться, хороший офицер часто бывает плохим генералом, а хороший водвилист дурным трагиком. Это уже судьба, перед которою бессильна и человеческая воля и самые счастливые обстоятельства. Назначение человека — развить лежащее в его натуре зерно духовных средств, стать вровень с самим собою, но не в его воле и не в его силах приобрести трудом и усилием сверх данного ему природою, сделаться выше самого себя, равно как и быть не тем, чем ему назначено быть, как, например, художником, когда он родился быть мыслителем, и т. д. И вот здесь воспитание получает свое истинное и великое значение. Животное, родившись от льва и львицы, делается львом, без всяких стараний и усилий с своей стороны, без всякого влияния счастливого стечения обстоятельств, но человек, родившись не только львом или тигром, даже человеком в полном значении этого слова, может сделаться и волком, и ослом, и чем угодно. Часто, одаренный великими средствами на великое, он обнаруживает только дикую силу, которая служит ему не к чему иному, как к разрушению всего окружающего его и даже самого себя. И если бывают такие богатые и могучие натуры, которые собственною глубокостию и силою спасаются от погибели или искажения вследствие ложного, неестественного развития и дурного воспитания,— то все-таки нельзя же сомневаться в том, что те же самые натуры, но при нормальном развитии и разумном воспитании, прямее дошли бы до своей цели, с силами свежими и не истощенными в тяжелой и бесплодной борьбе с случайными противоречиями. Разумное воспитание и злого по натуре делает или менее злым, или даже и добрым, развивает до известной степени самые тупые способности и по возможности очеловечивает самую ограниченную и мелкую натуру: так дикое, лесное растение, когда его пересадят в сад и подвергнут уходу садовника, делается и пышнее цветом и вкуснее плодом. Не все родятся героями, художниками, учеными, гений есть явление вековое, редкое, сильные таланты тоже похожи на исключения из общего правила,— и в этом случае человечество есть армия, в которой может быть до мильона рядовых солдат, но только один фельдмаршал, и в каждом полку только один полковник, и на сто рядовых один офицер. В такой же пропорции находится к большинству, или толпе, и число людей с глубокою и бесконечною натурою, которых назначение — не проявиться в каком-нибудь роде деятельности, составляющем призвание гения и таланта, но все понимать, всему сочувствовать и все облагороживать и счастливить своим непосредственным влиянием. Природа не скупа, но экономна в своих дарах,— и, как явление вечного разума, она строго соблюдает свой иерархический порядок, свою табель о рангах. Но всякое назначение природы имеет параллельное себе назначение в человечестве и в гражданском обществе,— почему всякий человек, с какими бы то ни было способностями, находит свое место в том и другом. Не места людей, но люди места унижают. Самое приличное место человеку — то, к которому он призван, а свидетельство призвания — его способности, степень их, наклонность и стремление. Кто призван на великое в человечестве, совершай его: ему честь и слава, ему венец гения, кому же назначена тихая и неизвестная доля — умей найти в ней свое счастие, умей с пользою действовать и на малом поприще, умей быть достойным, почтенным и в скромной деятельности. Всякое желание невозможного — есть ложное желание, всякое стремление быть выше себя, выше своих средств, есть не благородный порыв сознающей себя силы, а претензия жалкой посредственности и бедного самолюбия украситься внешним блеском. Цель наших стремлений есть удовлетворение, и всякий удовлетворяется ни больше, ни меньше, как тем, что ему нужно, а кто нашел свое удовлетворение на ограниченном поприще, тот счастливее того, кто, обладая большими духовными средствами, не может найти своего удовлетворения. Честный и по-своему умный сапожник, который в совершенстве обладает своим ремеслом и получает от него все, что нужно ему для жизни, выше плохого генерала, хотя бы он был сам Мелас, выше педанта-ученого, выше дурного стихотворца. Главная задача человека во всякой сфере деятельности, на всякой ступени в лествице общественной иерархии — быть человеком. Но, умеренная на произведение великих явлений духовного мира, природа щедра до бесконечности на произведение людей и с душою и с способностями и дарованием, словом, со всем, что нужно человеку, чтоб быть достойным высокого звания человека. Люди бездарные, ни к чему не способные, тупоумные суть такое же исключение из общего правила, как уроды, и их так же мало, как и уродов. Множество же их происходит от двух причин, в которых природа нисколько не виновата: от дурного воспитания и вообще ложного развития, и еще оттого, что редко случается видеть человека на своей дороге и на своем месте. Сознание своего назначения — трудное дело, и часто, если не натолкнут человека на чуждую ему дорогу жизни, он сам пойдет по ней, руководимый или бессознательностию, или претензиями. Но если бы возможно было равное для всех нормальное воспитание,— число обиженных природою так ограничилось бы, что действительно обиженные ею прямо поступали бы в кунсткамеру в банки со спиртом. И потому воспитание, по отношению к большинству, приобретает еще большую важность: оно все — и жизнь и смерть, спасение и гибель.
Но воспитание, чтоб быть жизнию, а не смертию, спасением, а не гибелью, должно отказаться от всяких претензий своевольной и искусственной самодеятельности. Оно должно быть помощником природе — не больше. Обыкновенно думают, что душа младенца есть белая доска, на которой можно писать что угодно, забывая, что каждый человек есть индивидуальная личность, которая может делаться и хуже и лучше — только по-своему, индивидуально. Воспитание может сделать человека только худшим, исказить его натуру, лучшим оно его не делает, а только помогает делаться. Если душа младенца и в самом деле есть белая доска, то качество и смысл букв, которые пишет на ней жизнь, зависят не только от пишущего и орудия писания, но и от качества самой этой доски. Человек ничего не может узнать, чего бы не было в нем, ибо вся действительность, доступная его разумению, есть не что иное, как осуществившиеся законы его же собственного разума. И потому-то есть так называемые врожденные идеи, которые суть непосредственное созерцание истины, заключающееся в таинстве человеческого организма. Ребенка нельзя уверить, что 2X2 = 5, а не 4. А между тем есть истины и повыше этой, которых семя в душе человека, еще и не думавшего о них!..
Нет, не белая доска душа младенца, а дерево в зерне, человек в возможности! Как ни старо сравнение воспитателя с садовником, но оно глубоко верно, и мы не затрудняемся воспользоваться им. Да, младенец есть молодой, бледно-зеленый росток, едва выглянувший из своего зерна, а воспитатель есть садовник, который ходит за этим нежным, возникающим растением. Посредством прививки и дикую лесную яблоню можно заставить, вместо кислых и маленьких яблок, давать яблоки садовые, вкусные и большие, но тщетны были бы все усилия искусства заставить дуб приносить яблоки, а яблоню — желуди. А в этом-то именно и заключается, по большей части, ошибка воспитания: забывают о природе, дающей ребенку наклонности и способности и определяющей его значение в жизни, и думают, что было бы только дерево, а то можно заставить его приносить что угодно, хоть арбузы вместо орехов.
Для садовника есть правила, которыми он необходимо руководствуется при хождении за деревьями. Он соображается не только с индивидуальною природою каждого растения, но и со временами года, с погодою, с качеством почвы. Каждое растение имеет для него свои эпохи возрастания, сообразно с которыми он и располагает свои с ним действия: он не сделает прививки ни к стеблю, еще не сформировавшемуся в ствол, ни к старому дереву, уже готовому засохнуть. Человек имеет свои эпохи возрастания, не сообразуясь с которыми можно затушить в нем всякое развитие.
Орудием и посредником воспитания должна быть любовь, а целью — человечность (die Humanitat). Мы разумеем здесь первоначальное воспитание, которое важнее всего. Всякое частное или исключительное направление, имеющее определенную цель в какой-нибудь стороне общественности, может иметь место только в дальнейшем, окончательном воспитании. Первоначальное же воспитание должно видеть в дитяти не чиновника, не поэта, не ремесленника, но человека, который мог бы впоследствии быть тем или другим, не переставая быть человеком. Под человечностью мы разумеем живое соединение в одном лице тех общих элементов духа, которые равно необходимы для всякого человека, какой бы он ни был нации, какого бы он ни был звания, состояния, в каком бы возрасте жизни и при каких бы обстоятельствах ни находился,— тех общих элементов, которые должны составлять его внутреннюю жизнь, его драгоценнейшее сокровище и без которых он не человек. Под этими общими элементами духа мы разумеем — доступность всякому человеческому чувству, всякой человеческой мысли, смотря по глубокости натуры и степени образования каждого. Человек есть разумно-сознательная сущность и орган всего сущего,— и отсюда получает свое глубокое и высокое значение известное выражение: ‘Homo sum, nihil mihi alienum humani puto’, то есть ‘Я человек — и ничего человеческого не считаю чуждым мне’. Чем глубже натура и развитие человека, тем более он человек и тем доступнее ему все человеческое. Он поймет и радостный крик дитяти при виде пролетевшей птички, и бурное волнение страстей в волканической груди юноши, и спокойное самообладание мужа, и созерцательное упоение старца, и жгучее отчаяние, и дикую радость, и безмолвное страдание, и затаенную грусть, и восторги счастливой любви, и тоску разлуки, и слезы отринутого чувства, и немую мольбу взоров, и высокость самоотвержения, и сладость молитвы, и все, что в жизни и в чем есть жизнь. Опыт и опытность не суть необходимое условие такой всеобъемлющей доступности: чтобы понять и младенца, и юношу, и мужа, и старца, и женщину, ему не нужно быть вместе и тем, и другим, и третьим, ему не нужно даже быть в том положении, которое интересует его в каждом из них: лишь бы представилось ему явление, а уж его чувство бессознательно откликнется на него и поймет его. На все будет у него и привет и ответ, и участие и утешение, чистая радость о счастии ближнего и сострадание в его горе, и улыбка на полный блаженства взор, и слеза на горькие слезы! Ему понятна и возможность не только слабостей и заблуждений, но и самых пороков, самых преступлений: презирая слабости и заблуждения, он будет жалеть о слабых и заблуждающихся, проклиная пороки и преступления, он будет сострадать порочным и преступным. Его грудь равно открыта и для задушевной тайны друга, и для робкого признания юного, страждущего существа, и для души, томящейся обременительной полнотою блаженства, и для растерзанного страданием сердца, и для рыдающего раскаяния, и для самой ужасной повести страстей и заблуждений. Он уважит чувство и друга и недруга, для него святы горе и радость знакомого и незнакомого человека. С ним так тепло и отрадно и своему и чужому, он во всех внушает такую доверчивость, такую откровенность. В его душе столько теплоты и елейности, в его словах такая кротость и задумчивость, в его манерах столько мягкости и деликатности. Как отрадно бывает встретить в старике, который был лишен всякого образования, провел всю жизнь свою в практической деятельности, совершенно чуждой всего идеального, мечтательного и поэтического,— как отрадно встретить теплое чувство, не подавленное бременем годов и железными заботами жизни, любовь и снисхождение к юности, к ее ветреным забавам, ее шумной радости, ее мечтам, и грустным и светлым, и пламенным и гордым! как отрадно увидеть на его устах кроткую улыбку удовольствия, чистую слезу умиления от песни, от стихотворения, от повести!.. О, станьте на колени перед таким стариком, почтите за честь и счастие его ласковый привет, его дружеское пожатие руки: в нем есть человечность! Он в мильон раз лучше этих сомневающихся и разочарованных юношей, которые увяли не расцветши,— этих почтенных лысин и седин, которые рутиною хотят заменить ум и дарования, холодным резонерством теплое чувство, внешним и заимствованным блеском отличий внутреннюю пустоту и ничтожность, а важными и строгими рассуждениями о нравственности — сухость и мертвенность своих деревянных сердец!..
Чтобы не повторять одного и того же, мы перейдем теперь к детским книгам — главному предмету нашей статьи, и их характеристикою довершим нашу характеристику воспитания вообще, на детские книги обыкновенно обращают еще менее внимания, чем на самое воспитание. Их просто презирают, и если покупают, то разве для картинок. Есть даже люди, которые почитают чтение для детей больше вредным, чем полезным. Это грубое заблуждение, варварский предрассудок. — Книга есть жизнь нашего времени. В ней все нуждаются — и старые и молодые, и деловые, и ничего не делающие, дети — также. Все дело в выборе книг для них, и мы первые согласны, что читать дурно выбранные книги для них и хуже и вреднее, чем ничего не читать, первое зло — положительное, второе только отрицательное. Так, например, в детях, с самых ранних лет, должно развивать чувство изящного, как один из первейших элементов человечности, но из этого отнюдь не следует, чтобы им можно было давать в руки романы, стихотворения и проч. Нет ничего столь вредного и опасного, как неестественное и несвоевременное развитие духа. Дитя должно быть дитятею, но не юношею, не взрослым человеком. Первые впечатления сильны,— и плодом неразборчивого чтения будет преждевременная мечтательность, пустая и ложная идеальность, отвращение от бодрой и здоровой деятельности, наклонность к таким чувствам и положениям в жизни, которые не свойственны детскому возрасту. Юноши, переходящие в старость мимо возмужалости,— отвратительны, как старички, которые хотят казаться юношами. Все хорошо и прекрасно в гармонии, в соответственности с самим собою. Всему своя чреда. Неестественно и преждевременно развившиеся дети — нравственные уроды. Всякая преждевременная зрелость похожа на растление в детстве. Искусство в той мере действительно для каждого, сколько каждый находит в нем истолкование того, что живет в нем самом как чувство, что знакомо ему, как потребность его души. Когда же он этого не находит в искусстве, то видит в нем фразы, увлекается ими и из простого, доброго человека становится высокопарным болтуном, пустым и докучным фразером. Что же сказать о детях, которые, по своему возрасту, не могут найти в поэзии отражения внутреннего мира души своей? Разумеется, они или увлекаются отвратительным в их лета фразерством и резонерством, или перетолковывают по-своему недоступные для них чувства и превращают их для себя в неестественные и ложные ощущения и побуждения. Но в пользу детей должно исключить из числа недоступных им искусств — музыку. Это искусство, не выговаривающее определенно никакой мысли, есть как бы отрешившаяся от мира гармония мира, чувство бесконечного, воплотившееся в звуки, возбуждающее в душе могучие порывы и стремления к бесконечному, возносящее ее в ту превыспреннюю, подзвездную сферу высоких помыслов и блаженного удовлетворения, которая есть светлая отчизна живущих долу и из которой слышатся им довременные глаголы жизни… Влияние музыки на детей благодатно, и чем ранее начнут они испытывать его на себе, тем лучше для них. Они не переведут на свой детский язык ее невыговариваемых глаголов, но запечатлеют их в сердце,— не перетолкуют их по-своему, не будут о ней резонерствовать, но она наполнит гармониею мира их юные души, разовьет в них предощущение таинства жизни, совлеченной от случайностей, и даст им легкие крылья, чтобы от низменного дола возноситься горе — в светлую отчизну душ… Не можем удержаться, чтобы не выписать здесь места из статьи одного мало читавшегося журнала, статьи, проникнутой мыслию и благородным одушевлением: ‘Жалко сказать, в каком положении находится у нас музыкальное образование. У нас учат музыке не потому, что музыка есть великое искусство, которое возвышает, облагороживает душу, развивает в ней бесконечный внутренний мир, а потому, что стыдно же девушке не играть на фортепьяно, не спеть романса — ‘это в жизни хорошо’, как не блеснуть в обществе своей игрой, своей музыкальностию! {В самом деле, кому не хочется блеснуть своею музыкальностию? — И вот и в музыку также ввели моду, как и в костюмы и в светские обычаи. Пожалуйте нам Черни, Герца, Тальберга, Шопена: как можно даже говорить о стариках Моцарте и Бетховене… Соната Бетховена — fi donc! {фи (франц.). — Ред.} — как это старо!.. В самом деле, вы стары, простодушные художники!.. Посмотрите на природу, как она состарилась — ведь уж сколько тысяч лет живет она!.. Шекспиру с лишком 200 лет, а Гомер даже сделался мифом… Да, правда, — все вы стары, все вы не годитесь теперь, вами вовсе нельзя блеснуть в обществе: вы требуете много труда, размышления, уединения, а что ж вы даете за это? — Какую-нибудь внутреннюю гармонию, одушевление, растворяете душу блаженством и жаждою бесконечного, — нам совсем не этого нужно… Но я, право, не знаю, что нужно таким артистам, и, говоря это, я вовсе не имел намерения говорить о старых германских мастерах и высказал это так, к слову, потому что мне всегда очень забавно слышать такие приговоры в сфере искусства, но бог с ними, с этими любителями!..} — и у нас музыка обратилась в какую-то роскошь воспитания: папенька тратится и платит деньги музыкальному учителю, считая это уже необходимым злом для своего кармана. По большей части, девушки наши занимаются музыкою только до замужства, а так как на музыку смотрят, как на средство сделать выгодную партию или даже просто — поскорее выйти замуж,— цель достигнута, и музыка оставлена, фортепьяно держится в доме как необходимая мебель. Да впрочем, известно и то, что благородной девице неприлично наслаждаться какою-то превыспреннею любовию и находить свое счастие в природе, в искусстве, в мысли, совсем нет: природа, поэзия и умные суждения должны быть украшениями, забавами жизни, а вовсе не сущностью ее. — Пусть бы оставляли музыку для занятий и попечений материнских (хотя мы думаем, напротив, что в долг и попечения матери музыка должна входить первая: она первая должна быть благодатною росою для растительной жизни дитяти, солнечным светом для пробуждающейся юной души, она развивает и укрепляет цветок духовной жизни для плода… впечатления музыки на душу младенца и плоды их неисчислимы), но дамы наши мало думают об этом, и музыка оставляется для других, важнейших предметов — нарядов, выездов, собраний, светской литературы, но тихой, задумчивой музыке неловко в таком блистательном, шумном обществе — она улетает…’ (‘Московский наблюдатель’, 1838, стр. 332) 14.
Но что же можно читать детям? Из сочинений, писанных для всех возрастов, давайте им ‘Басни’ Крылова, в которых даже практические, житейские мысли облечены в такие пленительные поэтические образы, и все так резко запечатлено печатню русского ума и русского духа, давайте им ‘Юрия Милославского’ г. Загоскина, в котором столько душевной теплоты, столько патриотического чувства, который так прост, так наивен, так чужд возмущающих душу картин, так доступен детскому воображению и чувству, давайте ‘Овсяный кисель’, эту наивную, дышащую младенческою поэзиею пьесу Гебеля, так превосходно переведенную Жуковским, давайте им некоторые из народных сказок Пушкина, как, например, ‘О рыбаке и рыбке’, которая, при высокой поэзии, отличается, по причине своей бесконечной народности, доступностию для всех, возрастов и сословий и заключает в себе нравственную идею. Не давая детям в руки самой книги, можно читать им отрывки из некоторых поэм Пушкина, как, например, в ‘Кавказском пленнике’ изображение черкесских нравов, в ‘Руслане и Людмиле’ эпизоды битв, о поле, покрытом мертвыми костями, о богатырской голове, в ‘Полтаве’ описание битвы, появление Петра Великого, наконец, некоторые из мелких стихотворений Пушкина, каковы: ‘Песнь о Вещем Олеге’, ‘Жених’, ‘Пир Петра Великого’, ‘Зимний вечер’, ‘Утопленник’, ‘Бесы’, некоторые из песен западных славян, а для более взрослых — ‘Клеветникам России’ и ‘Бородинскую годовщину’. Не заботьтесь о том, что дети мало тут поймут, но именно и старайтесь, чтобы они как можно менее понимали, но больше чувствовали. Пусть ухо их приучается к гармонии русского слова, сердца преисполняются чувством изящного, пусть и поэзия действует на них, как и музыка,— прямо через сердце, мимо головы, для которой еще настанет свое время, свой черед. Очень полезно, и даже необходимо, знакомить детей с русскими народными песнями, читать им, с немногими пропусками, стихотворные сказки Кирши Данилова. Народность обыкновенно выпускается у нас из плана воспитания: часто не только юноши, но и дети знают наизусть отрывки из трагедий Корпеля и Расина и умеют пересказать десяток анекдотов о Генрихе IV, о Лудовике XIV, а между тем не имеют и понятия о сокровищах своей народной поэзии, о русской литературе и разве от дядек и мамок узнают, что был на Руси великий царь — Петр I. Давайте детям больше и больше созерцание общего, человеческого, мирового, но преимущественно старайтесь знакомить их с этим чрез родные и национальные явления: пусть они сперва узнают не только о Петре Великом, но и о Иоанне III, чем о Генрихах, Карлах и Наполеонах. Общее является только в частном: кто не принадлежит своему отечеству, тот не принадлежит и человечеству.
Книги, которые пишутся собственно для детей, должны входить в план воспитания, как одна из важнейших его сторон. Наша литература особенно бедна книгами для воспитания, в обширном значении этого слова, то есть как учебными, так и литературными детскими книгами. Но эта бедность нашей литературы покуда еще не может быть для нее важным упреком. Посмотрите на богатые литературы французов, англичан и даже самих немцев: у всех у них детских книг много, но читать детям нечего, или по крайней мере очень мало. У французов, например, писали для детей Беркен, Бульи, г-жа Жанлис и прочие, написали бездну, но дети от этого нисколько не богаче книгами для своего чтения. И это очень естественно: должно родиться, а не сделаться детским писателем. Это своего рода призвание. Тут требуется не только талант, но и своего рода гений… Да, много, много нужно условий для образования детского писателя: нужны душа благодатная, любящая, кроткая, спокойная, младенчески-простодушная, ум возвышенный, образованный, взгляд на предметы просветленный, и не только живое воображение, но и живая, поэтическая фантазия, способная представить всё в одушевленных, радужных образах. Разумеется, что любовь к детям, глубокое знание потребностей, особенностей и оттенков детского возраста есть одно из важнейших условий.
Целию детских книжек должно быть не столько занятие детей каким-нибудь делом, не столько предохранение их от дурных привычек и дурного направления, сколько развитие данных им от природы элементов человеческого духа,— развитие чувства любви и чувства бесконечного. Прямое и непосредственное действие таких книжек должно быть обращено на чувство детей, а не на их рассудок. Чувство предшествует знанию, кто не почувствовал истины, тот и не понял и не узнал ее. В детском возрасте чувство и рассудок в решительной противоположности, в решительной вражде, и одно убивает другое: преимущественное развитие чувства дает им полноту, гармонию и поэзию жизни, преимущественное развитие рассудка губит в их сердце пышный цвет чувства и выращает в них пырей и белену резонерства. Детский ум, предаваясь отвлеченности, в живых явлениях природы и жизни видит одни мертвые формы, лишенные духа и сущности, и логические определения для него — скорлупа гнилого ореха, о которую только портятся зубы. Конечно, односторонность вредна и в воспитании, и детский рассудок требует развития, как и чувство, но развитие рассудка в детях предоставляется другой стороне воспитания — учению, школе. Садясь за грамматику, ребенок уже вступает в мир отвлеченностей и логических построений и определений. Всему свое место, и ни одна сторона духа не должна мешать другой: пусть в классе развивается рассудок ребенка и приучается постепенно к строгости логической дисциплины, пусть ребенок рассуждает с учебником в руках, готовясь к классу, но лишь затворится за ним дверь класса, пусть он входит в поэтический мир действительных, образных явлений жизни, в ‘полное славы творенье’! Книга пусть будет у него книгою, а жизнь жизнью, и одно да не мешает другому! Увы, придет время — и скроется от него этот поэтический образ жизни, с розовыми ланитами, с сияющими от веселья взорами, с обольстительною улыбкою счастия на устах: подозрительный и недоверчивый рассудок разложит его на мускулы, кровь, нервы и кости и, вместо прежнего пленительного образа, покажет ему отвратительный скелет. В душе раздадутся тревожные вопросы — и как, и отчего, и почему, и зачем? Живые явления действительности превратятся в отвлеченные понятия… Поздравим его, если он с честию выдержит эту внутреннюю борьбу: если из порожденных разрывающею силою рассудка противоречий снова войдет в новое и высшее прежнего, разумно-сознательное созерцание полноты жизни. Пожалеем о нем, если ему суждено будет навек остаться в односторонней ограниченности рассудочного созерцания жизни… Но пока он еще дитя, дадим ему вполне насладиться первобытным раем непосредственной полноты бытия, этою полною жизнию чистой младенческой радости, источник которой есть простодушное и целомудренное единство с природою и действительностию.
Итак, если вы хотите писать для детей, не забывайте, что они не могут мыслить, но могут только рассуждать, или, лучше сказать, резонерствовать, а это очень худо! Если несносен взрослый человек, который все великое в жизни меряет маленьким аршином своего рассудка и о религии, искусстве и знании рассуждает, как о посеве хлеба, паровых машинах или выгодной партии, то еще отвратительнее ребенок-резонер, который ‘рассуждает’, потому что еще не может ‘мыслить’. Резонерство иссушает в детях источники жизни, любви, благодати, оно делает их молоденькими старичками, становит на ходули. Детские книжки часто развивают в них эту несчастную способность резонерства, вместо того чтобы противодействовать ее возникновению и развитию. Чем обыкновенно отличаются, например, повести для детей? — дурно склеенным рассказом, пересыпанным моральными сентенциями. Цель таких повестей — обманывать детей, искажая в их глазах действительность. Тут обыкновенно хлопочут из всех сил, чтобы убить в детях всякую живость, резвость и шаловливость, которые составляют необходимое условие юного возраста, вместо того чтобы стараться дать им хорошее направление и сообщить характер доброты, откровенности и грациозности. Потом стараются приучить детей обдумывать и взвешивать всякий свой поступок, словом, сделать их благоразумными резонерами, которые годятся только для классической комедии или трагедии, а не думают о том, что все дело во внутреннем источнике духа, что если он полон любовию и благодатию, то и внешность будет хороша, и что, наконец, нет ничего отвратительнее, как мальчишка-резонер, свысока рассуждающий о морали, заложив руки в карман. А потом, что еще? — потом стараются уверять детей, что всякий проступок наказывается и всякое хорошее действие награждается. Истина святая — не спорим, но объяснять детям наказание и награждение в буквальном, внешнем, а следовательно, и случайном смысле, значит обманывать их. А по смыслу и разумению (конечно, крайнему) большей части детских книжек, награда за добро состоит в долголетии, богатстве, выгодной женитьбе… Прочтите хоть, например, повести Коцебу, написанные им для собственных его детей. Но дети только неопытны и простодушны, а отнюдь не глупы — и от всей души смеются над своими мудрыми наставниками. И это еще спасение для детей, если они не позволят так грубо обманывать себя, но горе им, если они поверят: их разуверит горький опыт и набросит в их глазах темный покров на прекрасный божий мир. Каждый из них собственным опытом узнает, что бесстыдный лентяй часто получает похвалу на счет прилежного, что наглый затейник шалости непризнательностию отделывается от наказания, а чистосердечно признавшийся в шалости нещадно наказывается, что честность и правдивость часто не только не дают богатства, но повергают еще в нищету. Да, к несчастию, каждый из них узнает все это, но не каждый из них узнает, что наказание за худое дело производится самым этим делом и состоит в отсутствии из души благодатной любви, мира и гармонии — единственных источников истинного счастия, что награда за доброе дело опять-таки происходит от самого этого дела, которое дает человеку сознание своего достоинства, сообщает его душе спокойствие, гармонию, чистую радость и чрез то делает ее храмом божиим, потому что бог там, где безмятежная, чистая радость, где любовь, А обо всем этом должны бы детям говорить детские книжки! Они должны внушать им, что счастие не во внешних и призрачных случайностях, а во глубине души,— что не блестящий, не богатый, не знатный человек любим богом, но ‘сокровенный сердца человек в нетленном украшении кроткого и спокойного духа, что драгоценно пред богом’ 15, как говорит св. апостол Петр. Они должны показать им, что мир и жизнь прекрасны так, как они суть, но что независимость от их случайностей состоит не в ковре-самолете, не в волшебном прутике, мановение которого воздвигает дворцы, вызывает легионы хранительных духов с пламенными мечами, готовых наказать злых преследователей и обидчиков, но в свободе духа. (Который силою божественной, христианской любви торжествует над невзгодами жизни и бодро переносит их, почерпая силу в этой любви. Они должны знакомить их с таинством страдания, показывая его, как другую сторону одной и той же любви, как блаженство своего рода, и не как неприятную случайность, но как необходимое состояние духа, не изведав которого, человек не изведает и истинной любви, а следовательно, и истинного блаженства. Они должны показать им, что в добровольном и свободном страдании, вытекающем из отречения от своей личности и своего эгоизма, заключается твердая опора против несправедливости судьбы и высшая награда за нее. И все это детские книжки должны передавать своим маленьким читателям не в истертых сентенциях, не в холодных нравоучениях, не в сухих рассказах, а в повествованиях и картинах, полных жизни и движения, проникнутых одушевлением, согретых теплотою чувства, написанных языком легким, свободным, игривым, цветущим в самой простоте своей,— и тогда они могут служить одним из самых прочных оснований и самых действительных средств для воспитания. Пишите, пишите для детей, но только так, чтобы вашу книгу с удовольствием прочел и взрослый и, прочтя, перенесся бы легкою мечтою в светлые годы своего младенчества… Главное дело — как можно меньше сентенций, нравоучений и резонерства: их не любят и взрослые, а дети просто ненавидят, как и все, наводящее скуку, все сухое и мертвое. Они хотят видеть в вас друга, который забывался бы с ними до того, что сам становился бы младенцем, а не угрюмого наставника, требуют от вас наслаждения, а не скуки, рассказов, а не поучений. Дитя веселое, доброе, живое, резвое, жадное до впечатлений, страстное к рассказам, не столько чувствительное, сколько чувствующее,— такое дитя есть дитя божие: в нем играет юная, благодатная жизнь, и над ним почиет благословение божие. Пусть дитя шалит и проказит, лишь бы его шалости и проказы не были вредны и не носили на себе отпечатка физического и нравственного цинизма, пусть оно будет безрассудно, опрометчиво,— лишь бы оно не было глупо и тупо, мертвенность же и безжизненность хуже всего. Но ребенок рассуждающий, ребенок благоразумный, ребенок-резонер, ребенок, который всегда осторожен, никогда не сделает шалости, ко всем ласков, вежлив, предупредителен,— и все это по расчету… горе вам, если вы сделали его таким!.. Вы убили в нем чувство и развили рассудок, вы заглушили в нем благодатное семя бессознательной любви и возрастили — резонерство… Бедные дети, сохрани вас бог от оспы, кори и сочинений Беркена, Жанлис и Бульи!..
Основу, сущность, элемент высшей жизни в человеке составляет его внутреннее чувство бесконечного, которое, как чувство, лежит в его организации. Чувство бесконечного есть искра божия, зерно любви и благодати, живой проводник между человеком и богом. Степени этого чувства различны в людях, по глаголу спасителя: ‘И дал одному пять талантов, другому два, третьему один, каждому по его силе’, 16 но мерою глубины этого чувства измеряется достоинство человека и близость его к источнику жизни — к богу. Все человеческое знание должно быть выговариванием, переведением в понятия, определением, короче — сознанием таинственных проявлений этого чувства, без которого, поэтому, все наши понятия и определения суть слова без смысла, форма без содержания, сухая, бесплодная и мертвая отвлеченность. Без чувства бесконечного в человеке не может быть и внутреннего, духовного созерцания истины, потому что непосредственное созерцание истины, как на фундаменте, основывается на чувстве бесконечного. Это чувство есть дар природы, результат счастливой организации, и потому оно свойственно и детямм, в которых лежит как зародыш,— и развития этого-то зародыша требуем мы от воспитания и детской литературы.
Мы сказали, что живая, поэтическая фантазия есть необходимое условие, в числе других необходимых условий, для образования писателя для детей: чрез нее и посредством ее должен он действовать на детей. В детстве фантазия есть преобладающая способность и сила души, главный ее деятель и первый посредник между духом ребенка и вне его находящимся миром действительности. Дитя не требует диалектических выводов и доказательств, логической последовательности: ему нужны образы, краски и звуки. Дитя не любит отвлеченных идей: ему нужны историйки, повести, сказки, рассказы,— и посмотрите, как сильно у детей стремление ко всему фантастическому, как жадно слушают они рассказы о мертвецах, привидениях, волшебствах. Что это доказывает? — потребность бесконечного, предощущение таинства жизни, начало чувства поэзии, которые находят для себя удовлетворение пока еще только в одном чрезвычайном, отличающемся неопределенностию идеи и яркостию красок. Чтобы говорить образами, надо быть если не поэтом, то по крайней мере рассказчиком и обладать фантазиею живою, резвою и радужною. Чтобы говорить образами с детьми, надо знать детей, надо самому быть взрослым ребенком, не в пошлом значении этого слова, но родиться с характером младенчески-простодушным. Есть люди, которые любят детское общество и умеют занять его и рассказом, и разговором, и даже игрою, приняв в ней участие: дети, с своей стороны, встречают этих людей с шумною радостью, слушают их со вниманием и смотрят на них с откровенною доверчивостию, как на своих друзей. Про всякого из таких у нас, на Руси, говорят: ‘Это детский праздник’. Вот таких-то ‘детских праздников’ нужно и для детской литературы. Да,— много, очень много условий! Такие писатели, подобно поэтам, родятся, а не делаются…
Но резонерам крайне не нравятся подобные требования. В самом деле, кому приятно выслушивать свой смертный приговор, свое исключение из списка живущих? Вероятно, по этой же причине плохие стихотворцы терпеть не могут рассуждений о высших требованиях искусства: в них они видят свое уничтожение. Отнимите у резонера право пересыпать из пустого в порожнее моральными сентенциями,— что же ему останется делать на белом свете? Ведь жизни, любви, одушевления, таланта не поднимешь с улицы, не купишь и за деньги, если природа отказала в них. А резонерствовать так легко: стоит только запастись бумагою, пером и чернилами да присесть — а оно уж польется само! Какой поклонник Бахуса не в состоянии ораторствовать о пагубном влиянии крепких напитков на тело и душу и о пользе трезвости и воздержности? Какой развратник не наговорит короба три громких фраз о нравственности? Какой бездушный и холодный человек не в состоянии вкось и вкривь рассуждать о любви, благочестии, благотворительности, самопожертвовании и о прочих священных чувствах, которых у него нет в душе? Жизнь, теплота, увлекательность и поэзия — суть свидетельства того, что человек говорит от души, от убеждения, любви и веры, и они-то электрически сообщаются другой душе. Мертвенность, холодность и скука показывают, что человек говорит о том, что у него в голове, а не в сердце, что не составляет лучшей части его жизни и чуждо его убеждению. Но повторяем — для некоторых людей рассуждать легче, чем чувствовать, и пресная вода резонерства, которой у них вдоволь, для них лучше и вкуснее шипучего нектара поэзии, которого — бедняки! — они и не пробовали никогда. И вот один хочет уверить детей, что вставать рано очень полезно, ибо-де один мальчик, имевший привычку вставать с солнцем, нашел на поле кошелек с деньгами, а другой хочет уверить детей, что надо вставать поздно, ибо-де одна девочка, вставши рано, пошла гулять в сад, простудилась да и умерла. Один говорит детям — будьте поспешны, другой — не торопитесь, третий — будьте откровенны, ничего не скрывайте, четвертый — не все говорите, что знаете. Кому верить, кому следовать?.. Забавнее же всего, что все эти глубокие мысли подтверждаются случайными примерами, ровно ничего не доказывающими. Нет, моральные сентенции не только отвратительны и бесплодны сами по себе, но и портят даже прекрасные и полные жизни сочинения для детей, если вкрадываются в них! Вы рассказываете детям сказку или повесть: спрячьтесь за нее, чтоб вас было не видно, пусть все в ней говорит само за себя, непосредственным впечатлением. У вас есть нравственная мысль — прекрасно, не выговаривайте же ее детям, но дайте ее почувствовать, не делайте из нее вывода в конце вашего рассказа, но дайте им самим вывести: если рассказ им понравился, или они читают его с жадностию и наслаждением — вы сделали свое дело. Здесь мы повторим мысль, уже высказанную в нашем журнале и возбудившую негодование и ужас резонеров: ‘Не нужно никаких нагих мыслей, и, как язвы, берегитесь нравственных сентенций. Пусть основная мысль вашего рассказа деятельно движется, не давайте ей, для ней же самой, пробиваться наружу и выводить детскую душу из полноты жизни, из борьбы и столкновения частностей, на отвлеченную высоту, где воздух редок и удушлив для слабой груди еще не созревшего человека, пусть мысль кроется во внутренней, недоступной лаборатории и там переработывает свое содержание в жизненные соки, которые неслышно и незаметно разольются по вашему рассказу’ {‘Отечественные записки’, 1839, т. V, отд. ‘Совр. библиогр. хроники’.}. Не говорите детям о том, чего они еще не в состоянии понять своим умом, дайте им простое катехизическое понятие о боге, по учению православной церкви, но не пускайтесь с ними в диалектические тонкости философских определений, а старайтесь больше заставить детей полюбить бога, который является им и в ясной лазури неба, и в ослепительном блеске солнца, и в торжественном великолепии восстающего дня, и в задумчивом величии наступающей ночи, и в реве бури, и в раскатах грома, и в цветах радуги, и в зелени лесов, и в журчании ручья, и в шуме моря, и во всем, что есть в природе живого, так безмолвно и вместе так красноречиво говорящего душе юной и свежей,— и, наконец, во всяком благородном порыве, во всяком движении их младенческого сердца. Не рассуждайте с детьми о том только, какое наказание полагает бог за такой-то грех, но учите их смотреть на бога, как на отца, бесконечно любящего своих детей, которых он создал для блаженства и которых блаженство он искупил мучением и смертию на кресте. Внушайте детям страх божий, как начало премудрости, но делайте так, чтобы этот страх вытекал из любви же и чтобы не рабский ужас наказания, а сыновняя боязнь оскорбить отца благого и любящего, а не грозного и мстящего, производила этот страх, и чтобы не лишение земных благ, а отвращение от виновных лица отчего почитали они наказанием. Обращайте ваше внимание не столько на истребление недостатков и пороков в детях, сколько на наполнение их животворящею любовию: будет любовь — не будет пороков. Истребление дурного без наполнения хорошим — бесплодно: это производит пустоту, а пустота беспрестанно наполняется — пустотою же: выгоните одну, явится другая. Любви, бесконечной любви! — все остальное ничтожно! ‘Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в боге, и бог в нем’ 18. Равным образом, не искажайте действительности ни клеветами на нее, ни украшениями от себя, но показывайте ее такою, какова она есть в самом деле, во всем ее очаровании и во всей ее неумолимой суровости, чтобы сердце детей, научаясь ее любить, привыкало бы, в борьбе с ее случайностями, находить опору в самом себе. В одной истине и жизнь и благо: истина не требует помощи у лжи. И потому конец вашей повести может быть и несчастный, в котором добродетель страждет, а порок торжествует, но вы вполне достигнете вашей нравственной цели, если юные сердца ваших маленьких читателей станут за страждущих и не позавидуют торжествующим, если на вопрос — на чьем бы хотели они быть месте? — они, не колеблясь, ответят, что на месте страждущих, но добрых. Не упускайте из вида ни одной стороны воспитания: говорите детям и об опрятности, о внешней чистоте, о благородстве и достоинстве манер и обращения с людьми, но выводите необходимость всего этого из общего и из высшего источника — не из условных требований общественного звания или сословия, но из высокости человеческого звания, не из условных понятий о приличии, но из вечных понятий о достоинстве человеческом. Внушайте им, что внешняя чистота и изящество должны быть выражением внутренней чистоты и красоты, что наше тело должно быть достойным сосудом духа божия… Уважение к имени человеческому, бесконечная любовь к человеку за то только, что он человек, без всяких отношений к своей личности и к его национальности, вере или званию, даже личному его достоинству или недостоинству, словом, бесконечная любовь и бесконечное уважение к человечеству даже в лице последнейшего из его членов (die Menschlichkeit) должны быть стихиею, воздухом, жизнью человека, а высокое выражение поэта —
При мысли великой, что я человек,
Всегда возвышаюсь душою {*} —
{* Из пьесы Жуковского ‘Теон и Эсхин’.}
девизом всей его жизни…
Но повести и рассказы не суть еще единственная и исключительная форма бесед с детьми. Вы можете еще и обогащать их познаниями, расширять круг их созерцания действительности, знакомя их с бесконечным разнообразием явлений прекрасного божиего мира. Но и здесь одна цель — знакомство не с фактами, а с тем, так сказать, букетом жизни и духа, который скрывается в них и составляет их сущность и значение. Да, вам предстоит обширное и богатое поле: не говорю уже об источнике собственной вашей фантазии,— религия, история, география, естествознание — умейте только понимать! Для детей предметы те же, что и для взрослых, только их должно излагать сообразно с детским понятием, а в этом-то и заключается одна из важнейших сторон этого дела! Какие богатые материалы представляет одна история! Показать душе юной, чистой и свежей примеры высоких действий представителей человечества, действительность добра и призрачность зла — не значит ли возвысить ее?.. Провести детей по всем трем царствам природы, пройти с ними по всему земному шару, с его многолюдным населением и обширными пустынями, с его сушею и океанами, показать им божий мир в картине человеческих племен и обществ, с их нравами и обычаями, с их понятиями и верованиями — не значит ли это показать им творца в его творении, заставить их возлюбить его и возблаженствовать этою любовию?.. Но для этого надо одушевить для них весь мир и всю природу, заставить говорить языком любви и жизни и немой камень, и полевую былинку, и журчащий ручей, и тихо веющий ветер, и порхающую по цветам бабочку… Надо дать детям почувствовать, что все это бесконечное разнообразие имеет единую душу, живет одною жизнию и что жизнь природы является не только под тропиками, но и у полюсов, не только на земле, но и в недрах ее… Вот, например, это писано для взрослых, но мы уверены, что музыка этого языка будет доступна и для детей: ‘Там снежная, мертвая пустыня полюсов… Безотрадна там жизнь. Но эти пустыни имеют свои музыкальные вьюги, гуляющие с сребристою пылью по звонким, чистым, необозримым льдам. Там массивная лава металлов борется с могучим пламенем внутри земли… Она может пугать, но и самый испуг этот велик для души. Лава ревет, клокочет с шумом неподражаемой глубокой октавы и с изумительным грохотом и великолепием извергается из бездн своего тайного жилища. Вот глубь океана. Чувствуете ли, что океан можно только любить? что душе хотелось бы его измерить, постигнуть и заглянуть в пропасть морей? душе весело, упоительно, что эта глубь воды не лежит в мертвой тишине, что в ней родина целой половины существ одушевленных, быстрых, могучих, им легок путь сквозь плотно слиянную массу волн, эти волны текут, то уходя на безвестное дно, то с плеском, слышимым нами, лобзая гранит берегов и снова уносясь в неизмеримый свой путь шумно и торжественно… Вот могущественный, вечно свободный ветер: наблюдайте этот ветер, возметающий прах земли! он изумляет своими музыкальными вихрями, бурею и быстротою самую скорую мысль, волнует вершины лесов, поднимает горы средь океана, несет на своем хребте дикие облака, улетает из-под громов с воем и свистом и — исчезает’. Самым лучшим писателем для детей, высшим идеалом писателя для них может быть только поэт. И таким явился один из величайших германских поэтов — Гофман, в своих двух сказках: ‘Неизвестное дитя’ и ‘Щелкун орехов и царек мышей’ 19, хотя и написанных не для детей собственно и годных для людей всех возрастов. Нисколько не удивительно, что странный, причудливый и фантастический гений Гофмана ниспустился до сферы детской жизни: в нем самом так много детского, младенческого, простодушного, и никто не был столько, как он, способен говорить с детьми языком поэтическим и доступным для них! Сверх того, Гофман есть по-прежнему воспитатель людей, поэт юношества — почему ж бы ему не быть и поэтом детства? Да, с тех пор, как дети начинают переставать быть детьми и становятся юношами, Гофман должен быть их поэтом по преимуществу. Гофман — поэт фантастический, живописец невидимого внутреннего мира, ясновидящий таинственных сил природы и духа. Фантастическое есть предчувствие таинства жизни, противоположный полюс пошлой рассудочной ясности и определенности, которая в жизни видит математику, индюстриальность или сытный обед с трюфлями и шампанским. Фантастическое есть один из необходимейших элементов богатой натуры, для которой счастие только во внутренней жизни, следственно, его развитие необходимо для юной души,— и вот почему называем мы Гофмана воспитателем юношества. Но он вместе с тем бывает и губителем его, односторонне увлекая его в сферу призраков и мечтаний и отрывая от живой и полной действительности. Чтобы дать юной душе равновесие, Гофману не должно противопоставлять пошлую повседневность и ее дюжинных представителей, но молодым людям должно читать все без исключения романы Вальтера Скотта и Купера, которые, по светлому и верному взгляду на жизнь, по гениальной глубокости, а вместе с тем спокойствию и елейности духа, заслуживают название представителей разумной действительности, поэтически воспроизведенной в великих художественных созданиях, и непременно должны быть воспитателями юношества, хотя равно существуют и для возмужалости и для старости.
Мы не будем ничего говорить о художественном достоинстве двух детских сказок Гофмана, ибо этот вопрос нисколько не относится к предмету нашей нстатьи, но взглянем на них только как на высокие образцы повестей для детского чтения.
Жил-был когда-то г. Тадеус Брокель20 с женою и двумя детьми, в маленькой деревушке, доставшейся ему от отца. Повседневною одеждою он не отличался от своих крестьян (ровным счетом четыре души), но по праздникам надевал красивый зеленый кафтан и красный жилет, обложенный золотыми галунами,— что, говорит Гофман, очень к нему шло. Домишко его крестьяне называли, из вежливости, замком. Но послушаем немного самого Гофмана, чтобы не опрозить его поэтического языка:
Всякий, конечно, знает, что замок есть большое здание, со многими окнами и дверьми, часто даже с башнями и блестящими флюгерами. Но ничего похожего не было видно на холме, где стояли березы. Там был только один низенький домик, со многими окошками, такими маленькими, что их нельзя было рассмотреть иначе, как подойдя близко к ним. Но если мы остановимся перед высокими воротами большого замка, то холодный ветер, вырывающийся оттуда, охватывал нас, мрачные взоры чудных фигур, прислоненных к стенам, как бы для охранения входа, поражают нас, мы теряем охоту войти туда и предпочитаем воротиться. Совершенно противное тому чувствуешь при входе в маленький домик г. Тадеуса Брокеля. Еще в роще стройные березы простирали свои зеленые ветви, как будто желая обнять вас, и приветствовали своим веселым шелестом, пред домом же вам казалось, что приятные голоса приглашали вас из светлых, как зеркало, окошек, а из темной, густой зелени винограда, который покрывал стены до самой крыши, слышно было: ‘Войди, войди, милый, усталый путешественник, все здесь хорошо и гостеприимно!’ То же самое подтверждали своим веселым щебетанием ласточки, то влетая в свои гнезда, то вылетая из них, а старый и важный аист, смотря на вас с серьезным и умным видом с вершины трубы, кажется, говорил: ‘Давно я живу здесь летом, но лучшего места не находил нигде, и если бы я мог преодолеть врожденную страсть свою к путешествиям, и если бы зимою не было здесь так холодно — а дрова так дороги, то я не тронулся бы с этого места!’
Так хорошо и так приятно было жилище г. Брокеля, хотя оно и не было замок.
Какая чудесная, роскошная картина! как все в ней просто, наивно и, вместе, бесконечно! Каждое слово так многозначительно, так полно жизни: из широких ворот большого замка так и веет на вас холодом и мраком, а маленький домик, с его березами и виноградником, так и манит вас к себе! Этот язык для детей еще доступнее, чем для взрослых: дайте им прочесть — и клики их радости покажут вам, что они поняли все, что нужно понять…
Однажды утром в доме г. Брокеля была большая суматоха: г-жа Брокель пекла пирог, г. Брокель чистил свое праздничное платье, а дети надевали свои лучшие платьица. Однако детям было как-то неловко в своих нарядных платьях, они смотрели в окно с каким-то тоскливым стремлением. Но когда Султан, большая дворовая собака, с криком и лаем начал прыгать перед окошком, бегать по дороге и назад, как бы желая сказать Феликсу: ‘Зачем не идешь ты в лес? Что ты там делаешь в душной комнате?’— то Феликс не выдержал и начал проситься в лес. Но г-жа Брокель решительно запретила это детям, говоря, что они измарают и издерут себе платье, а дядюшка, которого они с часа на час ждали, назовет их крестьянскими ребятишками. Феликса это взорвало, и он сказал матери: ‘Если наш любезный дядюшка называет крестьянских детей гадкими, то он, верно, не видал ни Петра Фольрада, ни Анны-Лизы Гентшель, ни других детей нашей деревни, я не знаю, могут ли быть дети лучше их’.— ‘Конечно,— вскричала Кристлиба, как бы проснувшись,— а Маргарита, дочь деревенского судьи, разве не хороша, хоть у нее и нет таких чудесных красных бантов, как у меня?’— Наконец ‘дядюшка’ приехал в великолепной, раззолоченной карете. Он был высокий и сухой человек, жена его толстая и низенькая женщина, и с ними двое детей. Феликс и Кристлиба подошли к дядюшке и тетушке с заученным приветствием, но перед детьми остановились в недоумении. Мальчик был чудесно одет, при боку у него висела сабля, но лицо его было желто, н заспанные глаза как-то робко смотрели вокруг. Девочка также была прекрасно одета, наверху ее искусно заплетенных волос блестела маленькая корона. Кристлиба хотела взять ее за руку, но та отдернула ее с кислою миною. Феликс хотел взять было за саблю своего кузена, чтобы рассмотреть ее, но тот начал кричать: ‘Моя сабля, моя сабля’, и спрятался за отца. ‘Мне не нужно твоей сабли, маленький глупец!’ — с досадой сказал Феликс. Отец его смутился от этих слов и то расстегивал, то застегивал свой кафтан. Наконец пошли в комнату: дядюшка под руку с тетушкою, а Герман и Адельгейда21 держались за их платья. ‘Теперь почнут пирог’,— шептал Феликс иа ухо сестре. ‘Ах, да, да!’— отвечала та весело. ‘А потом мы побежим в лес’,— продолжал Феликс. ‘Какое нам дело до этих чучелок!’ — прибавила Кристлиба.
И вот повесть уже завязалась, характеры очерчены пред вами. Все действуют, а никто не говорит. Феликсу и Кристлибе не понравились их разодетые родственники: на свежие и чистые души пахнуло гнилостию и принуждением. Они весело ели пирог, которого нельзя было есть маленьким гостям,— им дали сухарей.
Сухой господин, двоюродный брат г. Тадеуса Брокеля, был граф и носил не только на каждом своем платье, даже на пудромантеле, большую серебряную звезду. За год перед сим он заезжал к г. Брокелю один, без жены и детей. ‘Послушай, любезный дядюшка, ты, верно, сделался королем’,— сказал Феликс, который в своей книжке с картинками видел короля с такою же звездою. Дядя очень смеялся над этим вопросом и отвечал: ‘Нет, мой милый, я не король, но самый верный слуга короля и его министр, который управляет многими людьми. Если бы ты был из рода графов Брокелей, то также со временем мог бы иметь такую звезду, но ты только простой дворянин, который никотда не будет знатным человеком’. Феликс ничего не понял, что говорил дядя, а Тадеус Брокель и не почитал этого важным. Не правда ли, что в этих немногих строках очень много сказано, дядя-гофрат — и необразованный, но человечный, если можно так выразиться, Тадеус Брокель — оба перед вами, как на ладони. Знатные супруги взапуски кричат: ‘О милая природа! о сельская невинность!’ и дают детям по свертку конфект, которые Феликс начинает грызть. Дядюшка толкует ему, что их надо держать во рту, пока не растают, а но грызть, но Феликс со смехом отвечает ему, что он не ребенок и что у него не слабые зубы. Отец и мать конфузятся, последняя даже сказала Феликсу на ухо: ‘Не скрипи так зубами, негодный мальчишка!’ Тогда Феликс вынул изо рта конфетку, положил в бумагу и отдал дяде назад, говоря, что они ему не нужны, если он не может их есть. Сестра его сделала то же. Брокели извиняются бедностию в невежестве детей. Сиятельные с улыбкою самодовольствия говорят об ‘отличнейшем’ воспитании своих детей,— и граф начинает предлагать им разные вопросы, на которые они отвечают скоро и бойко. Он спрашивает их о многих городах, реках и горах, которые находились за несколько тысяч миль, об иностранных растениях, о сражениях и пр. Адельгунда говорила даже о звездах и утверждала, что на небе находятся различные странные животные и другие фигуры. Феликсу стало страшно от всех этих рассуждений, и он почел их чепухою. Чтобы утешить бедных родителей, граф обещал прислать ученого человека, который даром будет учить их детей. ‘Любите ли вы игрушки, mon cher?..{Дорогой (франц.). — Ред.} — спросил Герману Феликса, ловко кланяясь,— я привез вам самых лучших’. Феликсу было отчего-то грустно и, держа машинально ящик с игрушками, он бормотал, что его зовут Феликсом, а не mon cher, и что ему говорят ты, а не вы. Кристлиба также скорее готова была плакать, чем смеяться, принимая от Адельгунды ящик с конфектами. У дверей прыгал и лаял Султан, Герман его так испугался, что начал кричать и плакать, и Феликс сказал ему: ‘Зачем так кричишь и плачешь? это просто собака, а ты видал самых страшных зверей! Да если бы он и бросился на тебя, у тебя есть сабля’. — Наконец гости уехали. Г-н Брокель тотчас скинул свое праздничное платье и вскричал: ‘Ну, слава богу, уехали!’ Дети тоже переоделись и стали веселы, Феликс закричал: ‘В лес! в лес!’ Мать спросила их, разве они не хотят сперва посмотреть игрушки, и Кристлиба сдавалась было на голос женского любопытства, но Феликс не хотел и слышать, говоря: ‘Что мог привезти нам хорошего этот глупый мальчик с своею сестрою в лентах? Что же касается до наук, он об них хорошо болтает, он толкует о львах и медведях, знает, как ловят слонов, а сам боится моего Султана! У него висит с бока сабля, а он плачет, кричит и прячется под стол! Славный же из него будет егерь!’ Однако Феликс сдался на желание сестры пересмотреть игрушки. Едва упросила его Кристлиба, чтобы он не выкидывал за окно конфект, но он бросил несколько из них Султану, который, понюхавши, отошел с отвращением. ‘Видишь ли, Кристлиба,— вскричал Феликс, торжествуя,— даже Султан не хочет есть эту дрянь!’ Более всего понравился ему охотник, который прицеливался ружьем, когда его дергали за маленький шнурок, спрятанный под платьем, и стрелял в цель, приделанную в нескольких вершках от него, потом ружье и охотничий нож, сделанные из дерева и высеребренные, и гусарский кивер с шашкою. Забрав игрушки, дети пошли гулять в лес. Вдруг Кристлиба заметила Феликсу, что его арфист играет вовсе не хорошо и что птицы, выглядывая из-за кустов, кажется, смеются над дрянным музыкантом, который хочет подражать их пению. Феликс отвечал, что это правда и что ему стыдно перед рябчиком, который так плутовски на него смотрит. Чтобы заставить его петь лучше, он так дернул пружину, что вся игрушка разломалась, и Феликс забросил музыканта, говоря: ‘Этот дурак скверно играл и делал такие гримасы, как мой двоюродный брат Герман’. Потом он хотел заставить своего егеря стрелять не в одно и то же место, а куда он назначит ему,— и егеря постигла та же участь, что и арфиста. ‘Ага! — вскричал Феликс,— в комнате ты хорошо попадаешь в цель, а в лесу, настоящем месте для егеря, это тебе не удается. Ты, верно, тоже боишься собак, и если б на тебя напала какая-нибудь, то ты убежал бы с своим ружьем, как маленький двоюродный брат с своею саблею! Ах ты, дрянной егерь, негодный егерь!’… Видите ли, для Феликса все мертвое, бездушное и пошлое похоже на двоюродного брата: юная душа без рассуждений, одним непосредственным чувством, поняла фальшивую позолоту, блестящую мишуру ложного образования, прикрывавшего собою чинность и отсутствие жизни. Как мальчик, он ничего так не может простить, как трусости. Вот дети побежали, но — о ужас! Кристлиба увидела, что платье ее прекрасной куклы было изорвано хворостом, а хорошенького воскового личика как не бывало. Она заплакала, но Феликс сказал ей в утешение: ‘Теперь ты видишь, какие дрянные вещи привезли нам эти дети. Какая глупая кукла! она не может даже с нами бегать, не изорвавши и не изломавши всего! Подай-ко ее сюда!’ — и кукла полетела в пруд. Туда же следом отправилось и ружье, потому что из него нельзя стрелять, и охотничий нож, за то, что он не колет и не режет. У Феликса своя философия, внушенная ему природою: все поддельное, фальшивое, искусственное не нравилось ему, живая природа, лес и поле, с своими птичками, букашками и бабочками, громче говорили его сердцу, и он лучше понимал их. Но Кристлиба — девочка, и ей жаль было своей прекрасной куклы, хотя и ее сердцу природа говорила так же громко. Гофман удивительно верно схватил в детях мужской и женский характер: Феликс не задумывается долго над решением, разрушительный гений, он ломает, что ему не нравится, но Кристлиба положила бы в сторону или спрятала бы свою куклу, если б она ей надоела, даже подарила бы ее другой девочке, но ломать не стала бы.
Когда дети возвратились домой печальные, и Феликс откровенно рассказал матери о своем распоряжении с игрушками,— мать начала его бранить, но отец, с приметным удовольствием слушавший рассказ Феликса, сказал: ‘Пусть дети делают, что хотят, я-таки очень рад, что они избавились от этих игрушек, которые только затрудняли их’. Ни г-жа Брокель, ни дети не поняли, что г. Брокель хотел этим сказать. Мы так думаем, что г. Брокель и сам хорошо не знал, что он хотел этим сказать, но что его добрая, любящая натура очень хорошо действовала за его неразвитый ум. Пока сиятельные родственники были с ним, он и конфузился и робел, но лишь они уехали, ему стало и легко и хорошо, словно он избавился от давления кошемара.
На другой день дети ранехонько отправились в лес, чтобы в последний раз наиграться, ибо им надо было много читать и писать, чтоб не стыдно было учителя, которого скоро ожидали. Вдруг им отчего-то стало скучно, и они приписали это тому, что у них нет уж прекрасных игрушек, а свое неумение обращаться с ними — незнанию наук. Кристлиба начала плакать, а за нею и Феликс, и оба кричали так, что по всему лесу раздавалось: ‘Бедные мы дети, мы не знаем наук!’
Но вдруг они остановились и спросили друг друга с удивлением: ‘Видишь ли, Кристлиба?’ — ‘Слышишь ли, Феликс?’ — В самом темном месте густого кустарника, который находился перед ними, сиял чудный свет и, подобно кроткому лучу месяца, скользил по трепещущим листьям, а в тихом шелесте деревьев слышался дивный аккорд, подобный тому, когда ветер пробегает по струнам арфы и будит спящие в ней звуки. Дети почувствовали что-то странное: печаль их исчезла, но на глазах появились слезы от сладостного чувства, которого они никогда еще не испытывали. Чем ярче становился свет в кусте, тем громче раздавались дивные звуки, и тем сильнее билось у детей сердце. Они глядели внимательно на свет и увидели прелестнейшее в мире дитя, которое им приятно улыбалось и делало знаки. ‘О, приди к нам, милое дитя!’ — вскричали вместе Феликс и Кристлиба, вставая и протягивая к нему свои ручонки с невыразимым чувством. ‘Я иду, иду!’— отвечал приятный голос из куста,— и, как бы несомое утренним ветерком, неизвестное дитя спустилось к Феликсу и его сестре.
Засим следует целая глава о том, как неизвестное дитя играло с Феликсом и Кристлибою, как оно упрекало их в сожалении о дрянных игрушках и указало им на чудные сокровища, рассыпанные вокруг них, как тогда Феликс и Кристлиба увидели, что из густой травы как бы выглядывали блестящими глазами разные чудные цветы, а между ими искрились цветные камни и блестящие раковины, золотые жуки прыгали и тихо распевали песенки, как после того неизвестное дитя стало строить Феликсу и Кристлибе дворец из цветных камней, с колоннами, крышею и золотым куполом, как потом крыша дворца обратилась в крылья золотых насекомых, колонны — в серебристый ручей, на берегу которого росли красивые цветы, то с любопытством смотрясь в воды, то, покачивая своими маленькими головками, слушая невинное журчание ручья, как потом неизвестное дитя наделало из цветов живых кукол, и куклы резвились около Кристлибы, ласково говоря ей: ‘Полюби нас, добрая Кристлиба!’, и егеря загремели ружьями, затрубили в рога и, крича ‘Галло! галло! на охоту! на охоту!’, помчались за зайцами, которые повыскакали из-за кустов и побежали, как неизвестное дитя понесло Феликса и Кристлибу по воздуху — и чудеса, которые они видели в этом воздушном путешествии. В этой главе каждое слово, каждая черта — чудная поэзия, блещущая самыми дивными цветами, самыми роскошными красками, это вместе и поэзия и музыка,— и какая глубокая мысль скрывается в них!.. Пропускаем главу, где г-н и г-жа Брокель рассуждают о неестественности видения детей, и первый выказывает свою прекрасную натуру в ее грубой коре, а вторая свою добродушную ограниченность. Пропускаем также и дальнейшие свидания Феликса и Кристлибы с неизвестным дитятею и его фантастический рассказ о злом министре при дворе царицы фей: сокращать их невозможно — не подымется рука, а выписывать вполне нам тоже не хочется, чтобы не испортить впечатления для тех, которые, после нашей прозаической статьи, станут читать эту поэтическую повесть.
Но вот наконец приехал и давно ожидаемый учитель, магистр Тинте, маленького роста, с четвероугольною головою, безобразным лицом, толстым брюхом на тоненьких пауковых ножках — воплощенный педантизм и резонерство. Встреча его с детьми, их к нему отвращение, его с ними обращение — все это у Гофмана живая, одушевленная картина, полная мысли. Вот они сели учиться,— и им все слышится голос неизвестного дитяти, которое зовет их в лес, а магистр бьет по столу и кричит: ‘шт, шт, брр, брр… тише! что это такое?’, а Феликс не выдержал и закричал: ‘Убирайтесь вы с вашими глупостями, г. магистр, я хочу идти в лес. Ступайте с этим к моему двоюродному брату: он любит эти вещи!’ Дети побежали, магистр за ними, но Султан, добрая собака, с первого раза получивший к педанту и резонеру неодолимое отвращение, схватил его за воротник. Педант поднял крик, но г. Брокель освободил его и упросил ходить с детьми в лес. Педанту лес не понравился, потому что в ном не было дорожек и птицы своим писком не давали ему слова порядочного сказать. ‘Ага, г. магистр,— сказал Феликс,— я вижу, ты ничего не понимаешь в их песне и не слышишь даже, как утренний ветер разговаривает с кустами, а старый ручей рассказывает прекрасные сказки!’ Кристлиба заметила, что, верно, г. магистр не любит и цветов, и магистра от этих слов покоробило, он отвечал, что любит цветы только в горшках, в комнате… Пропускаем множество самых поэтических подробностей, дышащих глубокою мыслию целого рассказа, и скажем, что г. Брокель наконец решился его выгнать, но магистр обратился мухой и начал летать — насилу успели задеть его хлопушкою и прогнать. Дети повеселели, пошли в лес, но дитяти там не было. Поломанные ими куклы оживают, осыпают их упреками и грозят магистром. Следует чудесное описание бури, обморок детей, потом прекрасное вёдро. Отец сам пошел с ними в лес и рассказал им, что и он в детстве знал неизвестное дитя. Вскоре после того г. Брокель умер, дети остались сиротами, и в ту минуту, когда им было особенно тяжело и они горько плакали, им явилось неизвестное дитя и утешило их, и сказало им, что, пока они будут его помнить, им нечего бояться злого духа Пепсера, мухи-магистра. Дружески принял их к себе родственник, и ‘все сделалось так, как предсказало им неизвестное дитя. Что бы Феликс и Кристлиба ни предпринимали, удавалось вполне, они и мать их сделались веселы и счастливы, и долго в отрадных мечтах играли с неизвестным дитятею, которое показывало им чудеса своей родины’.
Основная мысль этой чудесной, поэтической повести, этой светлой и роскошной фантазии, есть та, что первый воспитатель детей — природа и ее благодатные впечатления. И первобытное человечество воспитывалось природою, и душе нашей так отрадно читать все предания о юном человечестве, ее так сладостно убаюкивают и священные сказания о пастушеской жизни патриархов, и колыбельная песня старца-Гомера о царях-пастырях и простодушных героях седой древности… Увы! заботы и суеты жизни, искусственная городская жизнь заслоняют от нас природу, и мы видим на небе фонари, а на земле полезные и вредные травы, прибыльные для торговли леса,— а многие ли из нас знают, что природа жива, что ветер разговаривает с кустами и старый ручей рассказывает прекрасные сказки?.. Неужели же и чистые младенческие души должны быть глухи к живому голосу прекрасной природы и не знать ‘неизвестного дитяти’, которое есть — их же собственный отклик на зов природы, светлая радость и чистое блаженство их же собственных, младенческих сердец?..
Если в ‘Неизвестном дитяти’ развита мысль о гармонии младенческой души с природою, как об основе воспитания и условии будущего счастия детей, то ‘Щелкун и царек мышей’ есть апотеоз фантастического, как необходимого элемента в духе человека, и цель этой сказки — развитие в детях элемента фантастического. Когда мы приближаемся к общему, родовому началу жизни, разлитой в природе, нас объемяет какой-то приятный страх, мы чувствуем какое-то сладостное замирание сердца. Кто не испытывал этого при входе в большой темный лес или на берегу моря? Шум листьев и колебание волн говорят нам каким-то живым языком, которого значение мы уже забыли и тщетно стараемся вспомнить, лес и море кажутся нам живыми, индивидуальными существами. И вот откуда произошли у греков живые, поэтические олицетворения явлений природы, их дриады и наяды, и их черновласый царь Посидаон22, с трезубцем в руке —

Сей, обымающий землю, земли колебатель могучий!23

Жизнь есть таинство, ибо причина ее явления в ней самой, переходы общей жизни в частные индивидуальные явления и потом возвращение их в общую жизнь — тоже великое таинство, а впечатление всякого таинства — страх и ужас мистический. Вот почему мифы младенчествующих народов дышат такою фантастическою мрачностию и все отвлеченные понятия являются у них в странных образах. Искусство освобождает дух от рабского ужаса, просветляя его предметы светом мысли и эстетической жизни. Образованный человек не боится суеверных видений кладбища, но это немое кладбище тем не менее веет на него таинственною жизнию, от которой сладостно волнуется его дух неопределенным чувством приятного страха. Бывает состояние души, когда и обыкновенные вещи оживотворяются и воскресают фантастическою жизнию: как будто выражаемые этими вещами понятия, отрешаясь от своей отвлеченности, принимают на себя живые образы, начинают мыслить и чувствовать. Дух наш во всем предчувствует жизнь и дает ей определенные индивидуальные образы. Так и в ‘Щелкуне и царьке мышей’ оживают куклы и ведут войну с мышами, и сам Щелкун делается рыцарем Мыши и носит ее цвет. Щелкун проводит ее в рукав шубы,— и там открывается переднею леденцовое поле с конфектными городами, которые населены конфектными людьми,— и в этих городах гремит музыка, ликует радость, кипит жизнь. Мы не будем пересказывать содержания этого чудного создания чудного гения — оно непересказываемо, и нам пришлось бы переписать его все, от слова до слова, а подробный разбор сделал бы нашу статью вдвое больше. Скажем только, что художественная жизнь образов, очевидное присутствие мысли при совершенном отсутствии всяких символов, аллегорий и прямо высказанных мыслей или сентенций, богатство элементов — тут и сатира, и повесть, и драма, удивительная обрисовка характеров — противоречие поэзии с пошлою повседневностию, нераздельная слитность действительности с фантастическим вымыслом,— все это представляет богатый и роскошный пир для детской фантазии. Заманчивость, увлекательность и очарование рассказа невыразимы. Благодарность переводчику, издавшему отдельно эти две превосходные сказки Гофмана — единственные во всемирной, человеческой литературе! 24 Желаем, чтобы родители обратили на них все свое внимание и чтобы не было ни одного грамотного дитяти, который не мог бы их пересказать почти слово в слово!
В России писать для детей первый начал Карамзин, как и много прекрасного начал он писать первый. К ‘Московским ведомостям’ прилагались листки его ‘Детского чтения’, в котором замечательна ‘Переписка отца с сыном о деревенской жизни’ 25. Много читателей вспоследствии доставил Карамзин и себе и другим, подготовив этим ‘Детским чтением’. После он издал ‘Детское утешение’, которое и теперь еще не изгладилось у нас из памяти, хотя мы читали его в детском возрасте, а это большая похвала для детской книжки: память хранит в себе только то, что поразило душу сильным впечатлением.
Но в настоящее время русские дети имеют для себя в дедушке Иринее такого писателя, которому позавидовали бы дети всех наций. Узнав его, с ним не расстанутся и взрослые. Мы находим в нем один недостаток, и очень важный: старик или очень стар и уж не в состоянии держать перо в руке, или ленится на старости лет, оттого мало пишет. А какой чудесный старик! какая юная, благодатная душа у него! какою теплотою и жизнию веет от его рассказов, и какое необыкновенное искусство у него заманить воображение, раздражить любопытство, возбудить внимание иногда самым, по-видимому, простым рассказом! Советуем, любезные дети, получше познакомиться с дедушкою Иринеем. Не бойтесь его старости: он не принадлежит к тем брюзгливым старикам, которые своим ворчаньем и наставлениями отнимают у вас каждую минуту веселости, отравляют всякую вашу радость. О нет! это самый милый старик, какого только вы можете представить себе: он так добр, так ласков, так любит детей, он не смутит вашего шумного веселья, не помешает вам играть, но с такою снисходительностию и любовию примет участие в вашей веселости, ваших играх, научит вас играть в новые, не известные вам и прекрасные игры. Если вы пойдете с ним гулять — вас ожидает величайшее удовольствие: вы можете бегать, прыгать, шуметь, а он между тем будет рассказывать вам, как называется каждая травка, каждая бабочка, как они рождаются, растут и, умирая, снова воскресают для новой жизни. Вы заслушаетесь его рассказов, вы сами не захотите шуметь и бегать, чтобы не проронить ни одного слова!
Лучшие пьесы в ‘Детских сказках дедушки Иринея’ — ‘Червяк’ и ‘Городок в табакерке’. В первой рассказывается история червячка, сделавшегося бабочкою,— самый интересный акт возрождения природы в насекомых. Мы не будем говорить о поэтической прелести этого рассказа, который нам невозможно было бы иначе передать, как переписав его вполне, но чтобы хоть намекнуть на важность его содержания и очаровательность изложения, выпишем несколько строк, которыми он оканчивается:
…Наконец скинул он (червячок) свою узорчатую шубку, примолвив: ‘Там в ней не будет нужды’,— и заснул сном покойным. Не стало червяка, лишь на листке качался его безжизненный гробок и свернутая в комок шубка.
Но недолго спал червячок! Вдруг, он чувствует, забилось в нем новое сердце, маленькие ножки пробились из-под брюшка, и на спинке что-то зашевелилось, еще минута — и распалась его могилка, червячок смотрит: — он не червяк, ему не надобно ползать по земле и цепляться за листки, развились у него большие радужные крылья, он жив, он свободен, он гордо поднимается в воздух.
Так бывает и не с одним червячком, любезные дети, нередко видите вы, что тот, с которым вы вместе резвились и играли на мягком лугу, завтра лежит бледный, бездыханный, над ним плачут родные, друзья — и он не может им улыбнуться, его кладут в сырую могилку,— и вашего друга как не бывало! Но не верьте! ваш друг не умер: раскрывается его могила, и он, невидимо для вас, в образе светлого ангела возлетает на небо.
Отец показал сыну табакерку, на которой был изображен городок с восходящим над ним солнцем. Табакерка была сверх того с музыкою. Мише захотелось побывать в ней — и он вошел. Там увидел он целое царство говорящих мальчиков-колокольчиков, своды, галереи и прочее, словом — весь механизм маленького органа, выходил его всего, понял, как он устроен, и… проснулся. Жалеем, что заговорили об этой поэтической пьеске, которую можно понять только из нее самой, а не отзывом о ней. Она принадлежит к разряду фантастических повестей: через нее дети поймут жизнь машины, как какого-то живого, индивидуального лица, и под нею не странно было бы увидеть имя самого Гофмана. За этими двумя пьесами должны следовать ‘Анекдоты о муравьях’ — в высшей степени живая и интересная пьеска, способная развивать в детях любознательность, наблюдательность и любовь к природе. ‘Разбитый кувшин’, ямайская сказка, обнаруживает в авторе глубокое знание детского характера, в ней развивается практическая истина о необходимости доброты, скромности и послушания, а между тем она — волшебная сказка, но в том и высокое ее достоинство: она действует на фантазию детей, а не на их рассудок, и потому практическая истина является в ней не моральною сентенциею, но живым чувством. К тому же роду должно отнести и ‘Царь-Девицу’, трагедию для марионеток, в которой, в волшебной сказке, автор очень удачно намекнул детям на могущество человеческого разума, победившего, через книгопечатание, порох и паровые машины, законы мертвой, материальной действительности. Три драматические пьесы: ‘Маленький фарисей’, ‘Переносчица, или Хитрость против хитрости’ и ‘Воскресенье’ вводят детей в мир житейской действительности и практической мудрости жизни. Простота и естественность содержания спорят в них с заманчивостию интриги и увлекательностию драматического изложения, характеры очеркнуты в них живо, сентенций нет, действие говорит само за себя. Кроме интересного чтения, эти комедийки — клад детям и для домашнего театра, этого прекрасного и полезного наслаждения. Другие пьесы: ‘Бедный Гнедко’, ‘Индийская сказка о четырех глухих’, ‘Столяр’ и ‘Сирота’ также представляют детям приятное чтение. Но ‘Отрывки из журнала Маши’ не так нравятся нам: эта пьеса слишком односторонняя, в ней слишком много житейской, рассудочной мудрости. Да и неестественно, чтобы маленькая девочка могла вести свой журнал, и еще такой умный и написанный таким прекрасным языком, каким у нас пишут не многие даже и из знаменитых литераторов и опекунов русского языка. Героиня записок, Маша, мало возбуждает к себе участия: она слишком благоразумна, а это в детях большой недостаток, потому что в них величайшее достоинство — игра молодой жизни.
Избыток практических заметок и нравственных уроков тоже не принадлежит к числу достоинств этой пьесы. Сам дедушка Ириней сказал: ‘Сказки пишутся не для того, чтобы учить детей, а только чтобы возбуждать их внимание и любопытство’, мы распространяем это правило на всякого рода сочинения для детей, а не на одни сказки. Впрочем, и в ‘Отрывках из журнала Маши’ много прекрасных частностей, только общее впечатление пьесы не совсем в ее пользу.
Поздравляем детей с прекрасным подарком, который предстоит им получить от своих родителей: ‘Детские сказки дедушки Иринея’ скоро выйдут в свет все вполне. Много, много чистых радостей доставит им этот подарок, многими благодатными впечатлениями усладит он их юные души. Повторяем: такой подарок был бы редкостию во всякой литературе, а в нашей он просто драгоценность.
Любезный и почтенный дедушка! Из уважения к вашим летам, не смеем думать, чтобы вы так мало писали по лености, но тем не менее не можем и не сердиться на вас. Прежде нежели представите нам причины, оправдывающие вас, войдите и в наше положение и не сердитесь на нас: кому же и писать для детей, как не людям, которым бог дал все, что нужно для этого: и талант, и душу живу, и поэтическую фантазию, и знание дела? А дело это ничуть не ниже и не маловажнее тех, которыми бы угодно было вам оправдываться, каковы бы они ни были. Как хотите, а мы не дадим вам покоя, если вы не будете дарить ежегодно по такому подарку своим маленьким друзьям. Не то мы их поднимем на вас,— и тогда посмотрим, как-то вы устоите… А пока обращаемся с искреннею просьбою ко всем вашим знакомым, которые пекутся о воспитании своих детей, чтобы они обязали вас подпискою — писать, писать и писать!

ПРИМЕЧАНИЯ

Примечания к статьям и рецензиям о ‘Герое нашего времени’ и ‘Стихотворениях М. Лермонтова’ к статьям ‘Сочинения в стихах и прозе Дениса Давыдова’, ‘Русская литература в 1840 году’ принадлежат Н. Ф. Филипповой, остальные — А. Л. Осповату.

СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ

В тексте примечаний приняты следующие сокращения:
Белинский, АН СССР — В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I—XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953—1959.
Герцен — А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Изд-во АН СССР, 1954—1963.
Гоголь — Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч. Л., Изд-во АН СССР, 1940—1952.
КСсБ — В. Г. Белинский. Сочинения, ч. I—XII. М., Изд-во К. Солдатенкова и Н. Щепкина, 1859—1862 (составление и редактирование издания осуществлено Н. X. Кетчером).
КСсБ, Список I, II… — Приложенный к каждой из первых десяти частей список рецензий Белинского, не вошедших в данное изд. ‘по незначительности своей’.
ЛН — ‘Литературное наследство’. М., Изд-во АН СССР.
Марлинский — А. А. Бестужев-Марлинский. Соч. в 2-х томах. М., Гослитиздат, 1958.
Панаев — И. И. Панаев. Литературные воспоминания. М., Гослитиздат, 1950.
ПСсБ — Полн. собр. соч. В. Г. Белинского под редакцией С. А. Венгерова (т. I—XI) и В. С. Спиридонова (т. XII—XIII), 1900—1948.
Пушкин — А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. в 10-ти томах. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1962—1965.
Тургенев — И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми томах. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1961—1968.
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. в 15-ти томах. М., Гослитиздат, 1939—1950.
‘Эстетика’ — Георг Вильгельм Фридрих Гегель. Эстетика в 4-х томах. М., ‘Искусство’, 1968—1973.

<О ДЕТСКИХ КНИГАХ>

Подарок на Новый год. Две сказки Гофмана, для больших и маленьких детей… Детские сказки дедушки Иринея.
Впервые — ‘Отечественные записки’, 1840, т. IX, N 3, отд. V ‘Критика’, с. 1—36 (ц. р. 14 марта, вып. в свет 15 марта). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. III, с. 483—543. Отсутствующее перед текстом заглавие статьи ‘О детских книгах’ дается по колонтитулу.
Начало работы над статьей определяется письмом Белинского к В. П. Боткину от 3—10 февраля 1840 года. В части, написанной 9 февраля, он сообщал: ‘А дня через два надо приниматься за статью о детских книжках, где я буду говорить о любви, о благодати, о блаженстве жизни, как полноте ее ощущения, словом, обо всем, чего и тени и призрака нет теперь в пустой душе моей’. 18 февраля в письме к тому же адресату, заявляя, что в статье о Марлинском ему удалось наметить тот тип критических статей, которые ‘доступны и полезны для нашей публики’, Белинский прибавлял: ‘Но статья о детских книжках — надеюсь — будет так недурна, что понравится и тебе: и ты смело можешь сказать, что ты виноват в ней’.
В этой статье наиболее подробно обоснованы педагогические воззрения критика, как явствует из письма к А. А. Краевскому от 9—10 апреля 1841 года, Белинский намеревался переделать ее в книгу.
1 Под псевдонимом Ириней Модестович Гомозейка нередко публиковал свои произведения В. Ф. Одоевский, писатель, ученый, музыковед. По энциклопедичности познаний он был человеком уникальным (о нем см.: П. Н. Сакулин. Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский, т. I, ч. I—II. М., 1913, Ю. В. Манн. Русская философская эстетика (1820— 1830-е годы). М., 1969, с. 104—108). Одоевский являлся автором многих сказок и повестей для детей, печатавшихся — от имени дедушки Иринея — и в периодике, и отдельными книжками. Однако издание 1840 г., о котором идет речь, в свет так и не вышло. Через некоторое время ‘Отечественные записки’ (1841, т. XV, N 3, с. 25) извинились перед читателями за свою ошибку: произошла она потому, что автор, заметив,— очевидно, в сигнальном экземпляре — ‘тьму тем опечаток’, приостановил издание книги на последней стадии. Однако в этот момент ‘Детские сказки’ Одоевского уже числились в списке вышедших книг.
Перу Одоевского принадлежат также работы, посвященные теории и практике воспитания (см.: В. Ф. Одоевский. Избранные педагогические сочинения. М., 1955, о новаторском характере разработок Одоевского см. во вступительной статье и примечаниях проф. В. Я. Струминского к данному изданию).
2 Сатирические ‘Рассуждения’ П. Аретино (1534, 1536, 1539), обличающие женские привычки и придворные нравы, содержат немало шокирующих эпизодов. На русском языке произведения Аретино отдельным изданием к 1840 г. не выходили, можно предположить знакомство критика с книгой: Do Pierre Aretin. Notice sur sa fortune, sur les moyons qui la lui ont produree, et sur l’emploi qu il en a fait, par Gabriel Peignot. Paris — Dijon, 1836.
3 Об ориентации культурного поведения людей начала XIX в. на театр и театральность см.: Ю. М. Лотман. Статьи по типологии культуры, вып. 2. Тарту, 1973, с. 42—89.
4 Можно предположить, что, характеризуя светскую девушку, критик использовал соответствующие описания в повестях А. Марлинского. Ольга, героиня повести ‘Испытание’, на взгляд автора, представляет собой редчайшее исключение из круга светских дам: ‘Она не могла понять, для чего бы ей стыдиться слез умиления при рассказе о великодушном поступке или румянца негодования, слыша о низостях людских…’ (А. А. Бестужев-Марлинский. Повести и рассказы. М., ‘Советская Россия’, 1976, с. 116).
5 Неточная цитата из ‘Евгения Онегина’ (гл. восьмая, строфа XXIX).
6 Это выражение восходит к названию комедии Ж.-Б. Мольера ‘Мещанин во дворянстве’ (1760).
7 Цитата из ‘Горя от ума’ (д. III, явл. 3).
8 Г-жа Простакова, Митрофанушка, Еремеевна — персонажи комедии Д. И. Фонвизина ‘Недоросль’ (1781).
9 Имеются в виду персонажи ‘Горя от ума’.
10 Евангелие от Матфея, 9, 17.
11 Евангелие от Матфея, 19, 14.
12 В данном абзаце и далее в статье критик цитирует (с малыми изменениями) свою раннюю рецензию на ‘Библиотеку детских повестей… Сочинение Виктора Бурьянова’ (1838, см. Белинский, АН СССР, т. II, с. 367—378). Эта рецензия была опубликована в ‘Московском, наблюдателе’ — журнале, по словам Белинского, ‘малочитаемом’, и поэтому критик счел нужным повторить ее главные мысли.
13 ‘Гимназические речи’ были произнесены Гегелем в период его пребывания на посту директора Нюрнбергской гимназии (1808—1816). На русском языке они появились в переводе и с предисловием М. Бакунина (см.: ‘Московский наблюдатель’, 1838, ч. XVI, кн. 1—2).
14 Белинский цитирует статью В. Боткина ‘Оле-Буль. Брейтинг. Sing-Academie’ (‘Московский наблюдатель’, 1838, ч. XVI, кн. 2, с. 332—333). Первая фраза в цитате принадлежит Белинскому, который внес в текст статьи Боткина некоторые исправления и дополнения.
15 I соборное послание св. апостола Петра, 3, 4.
16 Евангелие от Матфея, 25, 15, талант — мера серебра.
17 Белинский приводит отрывок из анонимной рецензии: ‘Чижик. Повесть для детей…’
18 I соборное послание св. апостола Иоанна Богослова, 4, 16.
19 В издании, рецензируемом Белинским, название этой сказки переведено как ‘Грызун орехов и царек мышей’. Современный перевод ее названия — ‘Щелкунчик и мышиный король’.
20 У Гофмана — Тадеус Бракель.
21 У Гофмана — Адельгунда (так и далее в статье).
22 Посидаон (Посейдон) — в греческой мифологии бог морей и океанов, римляне называли его Нептуном.
23 Цитата из ‘Илиады’ Гомера в переводе Н. И. Гнедича.
24 В издании, о котором пишет критик, имя переводчика не было указано, но на основании слов А. В. Станкевича можно предположить, что им являлся Н. X. Кетчер (см.: А. В. Станкевич. Н. X. Кетчер. Воспоминания. М., 1887, с. 6). В 1830—1840-х гг. Кетчер перевел много произведений Гофмана (‘Кот Мурр’, ‘Крошка Цахес’ и др.).
25 Белинский имеет в виду первый русский журнал для детей ‘Детское чтение для сердца и разума’ (1785—1789), выходивший еженедельно как приложение к ‘Московским ведомостям’. Его издателем до 1787 г. был Н. И. Новиков. Высоко оцененная Белинским ‘Переписка отца с сыном о деревенской жизни’ (1785, ч. Ii, с. 113-125, 129-142, 145-170) написана, однако, не Н. М. Карамзиным (который стал одним из основных сотрудников журнала с 1787 г.), а, по всей вероятности, самим Новиковым или кем-либо из его единомышленников (см.: П. Н. Берков. История русской журналистики XVIII века, М.—Л., Изд-во АН СССР, 1952, с. 427—428).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека