О деревенской бабе, Гребенщиков Георгий Дмитриевич, Год: 1909

Время на прочтение: 11 минут(ы)

О деревенской бабе

‘Доля ты русская, долюшка женская
Вряд ли труднее сыскать…’.
Некрасов.

Приходилось тебе, читатель, видеть настоящую деревенскую свадьбу в Сибири, со всеми ее обрядами и церемониями? Если приходилось, то тебе известно, как невеста, в течении целой недели перед свадьбой, в известный вечерний час плачет, причитая вместе со своими подругами, которые поют песню:

‘Ой, ты прощай-ко моя трубчата коса, девья красота!..

И много других, в которых очень просто, но заунывно изливается ожидаемое невестою горе… И почти всегда невеста, в другое время бойкая и веселая деваха, до того разрыдается, что ее приходится освежать холодной водой… Значит она, прощаясь с девичеством, не ждет от будущности своей цветов лазоревых, не мечтает о супружеском счастье, как это делают обыкновенно наши барышни, весело смеющиеся и ликующие при выходе за любимого человека иди по расчету, а наоборот, ждет она только одно горе-горькое, заранее с ним смиряясь… Причем нужно сказать, что наши деревенские браки большею частью совершаются по усмотрению родителей… Отцу с матерью сказали, что их 19-летний сын ‘шляясь до полуночи’ начинает ‘побалывать’: то курицу у соседа стащит и сварит на вечеринке, то окно вышибет у ‘виноватой девки’, то стены ей высмолит, то у отца мешок пшеницы стащит, — ну и решили: ‘давай женим его, а то, чего доброго, совсем избалуется парень’. И вот, в одно прекрасное время, когда парень уехал на мельницу или за сеном, мать со сватами идет к одному селянину и сватает. Не отдают. К другому — ‘Молода — говорят. — Пусть посидит, ума покопит’. К третьему — не так приняли, не надо… К четвертому — девка ‘хоть куда’ и ‘не чуванлива’, а не пойду, говорит да и только, но ее родителям новая родня нравится: ‘Пойдешь! — говорят. Не перечь отцу-матери, стерпится-слюбится!’. Вот и ‘с начатым делом’! Бутылочкой закрепили, пришли сваты домой и сыну объявили, который хоть и сердито хлопнул дверью, но все же не протестовал… Ведут его к невесте чуть не ‘таском’, не глядит он ей в глаза с неделю, стыдится или боится и она его, но оба знают, что надо привыкать, не любо, не по сердцу, а надо… Да так вот и женятся и свыкаются…
Когда же наложены венцы — тут уж всякие рассуждения немеют, и жена становится безропотной рабыней своего благоверного, а благоверный с момента женитьбы почему-то считает своей обязанностью быть как можно грубее к своей жене и называет ее непременно так: ‘Эй, ты, баба!..’, ‘А ну-ка, стряпка, тащи напиться!’ И признается большой лаской, если муж, иронически улыбнувшись, промолвит жене: ‘Эй, ты, едрено масло!’ Или, когда молодая жена старается поиграть с мужем: ‘Куда ты, шлюха, лезешь! — и увесистый шлепок по мягкому месту свидетельствует мужнину ласку, а жена, почесавши больно ударенное место, рада, что муж удостоил ее этим ‘любовным’ ударом. Одним словом, женатый парень имеет неограниченную власть над своей женой и каков бы он из себя не был, а все-таки молодая жена старается во всем угождать ему, слушаться его, как отца родного и бояться как огня…
Мне приходилось наблюдать массу и таких случаев, что сын деревенского богатея, плюгавенький мальчонка, лет 18-ти, не имеющий не только усов и бороды, но даже и ростом-то ‘аршин с шапкой’ женится на здоровой, полной и нередко красивой девахе, лет 20-ти. И если бы ты видел, читатель, как смешно он командует своей женою, единственным существом в мире, которое его слушается и над которой он изливает всю свою глупую и необузданную власть. Он еще и нос-то свой не научился хорошенько вытирать, а, сидя за столом, маленький, сердитый, с навешенными на глаза волосами и почесываясь, скверненьким баском приказывает: ‘Принеси-ка, Маланья, напиться!’. Та приносит и подает. Он не берет и свирепо спрашивает: ‘Кому подаешь?’. ‘Напейтесь-ка, Мартын Савелыч!..’ — терпеливо и смущенно поправляет свою ошибку жена. ‘То-то же!..’ — рычит супруг и начинает пить. И Боже тебя, читатель, сохрани подумать, что это шутка. Нет, это не шутка, это упражнение в издевательстве над женою… И жена терпит, она даже весела, беспечна и суетливо трудится, за всеми ухаживает, потому что знает, что так надо… Да ведь это еще не все: ведь есть свекор, свекровь, золовки и деверя, которым также нужно воздавать должное, перед которыми также нужно унижаться и все время работать, за четверых, не разбирая ни поры, ни время, не зная ни сна, ни отдыха, ни праздника, ни непогоды: молода, здорова и валяй во всю моченьку…
Но вот прошел год, запищал первый ребенок, появилась люлька, и на второй день после родов встает с одра бледная, испитая женщина, стыдящаяся своей слабости, а потому боящаяся показать ее и даже не перевязавши живот, она метет пол, доит на стуже корову, таскает в избу дрова и воду… Привязывается нездоровье, медленно надрывающее и подтачивающее ее сильный и могучий организм… Чувство матери усугубляется тяжелым беспрестанным трудом. Долг к мужу, к свекру и свекрови, их упреки и строгость, из нее делают какую-то чудовищно-терпеливую рабыню, похожую на выносливую лошадь, и она ‘нянчит, работает и ест’…
Что же вы думаете, она и с этим смиряется, потому что везде так: и свекровь так же жила, и ее мать, и живут ее подруги… Она не унывает, даже характер ее становится смелее, слова резче, к детям она относится равнодушнее, а работа входит в привычку, в потребность… Есть у нее только одно бабье горе, да и то она никому не говорит, кроме, разве, своей родной матери, к которой иногда украдкой сбегает поплакать… Другому она никому этого горя не скажет, а ее семейные хоть и знают его, так тоже рассказывать о нем не в их интересах… Горе это вот такое: муж ее совсем на нее волком смотрит, и, как говорится ‘встала — не хорошо, пошла — не хорошо!’. Испечет ли неудачно хлеб, — возьмет муж ее за косы, ударит об пол и напинает каблуками. Опоздала ли на пашню — возьмет ременные вожжи и начнет пороть, приговаривая красноречивую мужицкую ругань, легла ли ночью спать — заскрежещет муж зубами и так нащиплет все и без того одрябшее бабье тело, что багровые синяки по неделям не сходят… И плакать не смей, ведь! За то, что по своему бабьему бессилью, плохо завязала сноп или второпях сломала глиняный горшок — муж больно, больно прибьет, а едучи в деревню заставит песни петь… Вытрет баба слезы, через силу горько улыбнется и, подавивши всякое человеческое чувство в душе своей, затянет песню… И люди видят, что баба весела, расторопна, терпелива… А годы идут. Ребятишки с каждым годом прибавляются, как грибы растут, белокурые, грязные, с оборванными, заскорузлыми от слюней рубашками… И некогда настолько, что иногда баба жнет в знойную летнюю пору, вся в поту, в пыли и, зачуяв внезапно появление нового ребенка, идет за кучу снопов и тут разрешается от бремени… Этих случаев очень много и только, вероятно, благодаря очень крепкому природному организму, редко случаются несчастья, последствием которых бывает смерть матери… Большею частью все сходит благополучно, и сама мать с успехом исполняет обязанности своей ‘повитухи’.
Приходилось тебе, читатель, видеть настоящую деревенскую свадьбу в Сибири, со всеми ее обрядами и церемониями? Если приходилось, то тебе известно, как невеста, в течении целой недели перед свадьбой, в известный вечерний час плачет, причитая вместе со своими подругами, которые поют песню:

‘Ой, ты прощай-ко моя трубчата коса, девья красота!..

И много других, в которых очень просто, но заунывно изливается ожидаемое невестою горе… И почти всегда невеста, в другое время бойкая и веселая деваха, до того разрыдается, что ее приходится освежать холодной водой… Значит она, прощаясь с девичеством, не ждет от будущности своей цветов лазоревых, не мечтает о супружеском счастье, как это делают обыкновенно наши барышни, весело смеющиеся и ликующие при выходе за любимого человека иди по расчету, а наоборот, ждет она только одно горе-горькое, заранее с ним смиряясь… Причем нужно сказать, что наши деревенские браки большею частью совершаются по усмотрению родителей… Отцу с матерью сказали, что их 19-летний сын ‘шляясь до полуночи’ начинает ‘побалывать’: то курицу у соседа стащит и сварит на вечеринке, то окно вышибет у ‘виноватой девки’, то стены ей высмолит, то у отца мешок пшеницы стащит, — ну и решили: ‘давай женим его, а то, чего доброго, совсем избалуется парень’. И вот, в одно прекрасное время, когда парень уехал на мельницу или за сеном, мать со сватами идет к одному селянину и сватает. Не отдают. К другому — ‘Молода — говорят. — Пусть посидит, ума покопит’. К третьему — не так приняли, не надо… К четвертому — девка ‘хоть куда’ и ‘не чуванлива’, а не пойду, говорит да и только, но ее родителям новая родня нравится: ‘Пойдешь! — говорят. Не перечь отцу-матери, стерпится-слюбится!’. Вот и ‘с начатым делом’! Бутылочкой закрепили, пришли сваты домой и сыну объявили, который хоть и сердито хлопнул дверью, но все же не протестовал… Ведут его к невесте чуть не ‘таском’, не глядит он ей в глаза с неделю, стыдится или боится и она его, но оба знают, что надо привыкать, не любо, не по сердцу, а надо… Да так вот и женятся и свыкаются…
Когда же наложены венцы — тут уж всякие рассуждения немеют, и жена становится безропотной рабыней своего благоверного, а благоверный с момента женитьбы почему-то считает своей обязанностью быть как можно грубее к своей жене и называет ее непременно так: ‘Эй, ты, баба!..’, ‘А ну-ка, стряпка, тащи напиться!’ И признается большой лаской, если муж, иронически улыбнувшись, промолвит жене: ‘Эй, ты, едрено масло!’ Или, когда молодая жена старается поиграть с мужем: ‘Куда ты, шлюха, лезешь! — и увесистый шлепок по мягкому месту свидетельствует мужнину ласку, а жена, почесавши больно ударенное место, рада, что муж удостоил ее этим ‘любовным’ ударом. Одним словом, женатый парень имеет неограниченную власть над своей женой и каков бы он из себя не был, а все-таки молодая жена старается во всем угождать ему, слушаться его, как отца родного и бояться как огня…
Мне приходилось наблюдать массу и таких случаев, что сын деревенского богатея, плюгавенький мальчонка, лет 18-ти, не имеющий не только усов и бороды, но даже и ростом-то ‘аршин с шапкой’ женится на здоровой, полной и нередко красивой девахе, лет 20-ти. И если бы ты видел, читатель, как смешно он командует своей женою, единственным существом в мире, которое его слушается и над которой он изливает всю свою глупую и необузданную власть. Он еще и нос-то свой не научился хорошенько вытирать, а, сидя за столом, маленький, сердитый, с навешенными на глаза волосами и почесываясь, скверненьким баском приказывает: ‘Принеси-ка, Маланья, напиться!’. Та приносит и подает. Он не берет и свирепо спрашивает: ‘Кому подаешь?’. ‘Напейтесь-ка, Мартын Савелыч!..’ — терпеливо и смущенно поправляет свою ошибку жена. ‘То-то же!..’ — рычит супруг и начинает пить. И Боже тебя, читатель, сохрани подумать, что это шутка. Нет, это не шутка, это упражнение в издевательстве над женою… И жена терпит, она даже весела, беспечна и суетливо трудится, за всеми ухаживает, потому что знает, что так надо… Да ведь это еще не все: ведь есть свекор, свекровь, золовки и деверя, которым также нужно воздавать должное, перед которыми также нужно унижаться и все время работать, за четверых, не разбирая ни поры, ни время, не зная ни сна, ни отдыха, ни праздника, ни непогоды: молода, здорова и валяй во всю моченьку…
Но вот прошел год, запищал первый ребенок, появилась люлька, и на второй день после родов встает с одра бледная, испитая женщина, стыдящаяся своей слабости, а потому боящаяся показать ее и даже не перевязавши живот, она метет пол, доит на стуже корову, таскает в избу дрова и воду… Привязывается нездоровье, медленно надрывающее и подтачивающее ее сильный и могучий организм… Чувство матери усугубляется тяжелым беспрестанным трудом. Долг к мужу, к свекру и свекрови, их упреки и строгость, из нее делают какую-то чудовищно-терпеливую рабыню, похожую на выносливую лошадь, и она ‘нянчит, работает и ест’…
Что же вы думаете, она и с этим смиряется, потому что везде так: и свекровь так же жила, и ее мать, и живут ее подруги… Она не унывает, даже характер ее становится смелее, слова резче, к детям она относится равнодушнее, а работа входит в привычку, в потребность… Есть у нее только одно бабье горе, да и то она никому не говорит, кроме, разве, своей родной матери, к которой иногда украдкой сбегает поплакать… Другому она никому этого горя не скажет, а ее семейные хоть и знают его, так тоже рассказывать о нем не в их интересах… Горе это вот такое: муж ее совсем на нее волком смотрит, и, как говорится ‘встала — не хорошо, пошла — не хорошо!’. Испечет ли неудачно хлеб, — возьмет муж ее за косы, ударит об пол и напинает каблуками. Опоздала ли на пашню — возьмет ременные вожжи и начнет пороть, приговаривая красноречивую мужицкую ругань, легла ли ночью спать — заскрежещет муж зубами и так нащиплет все и без того одрябшее бабье тело, что багровые синяки по неделям не сходят… И плакать не смей, ведь! За то, что по своему бабьему бессилью, плохо завязала сноп или второпях сломала глиняный горшок — муж больно, больно прибьет, а едучи в деревню заставит песни петь… Вытрет баба слезы, через силу горько улыбнется и, подавивши всякое человеческое чувство в душе своей, затянет песню… И люди видят, что баба весела, расторопна, терпелива… А годы идут. Ребятишки с каждым годом прибавляются, как грибы растут, белокурые, грязные, с оборванными, заскорузлыми от слюней рубашками… И некогда настолько, что иногда баба жнет в знойную летнюю пору, вся в поту, в пыли и, зачуяв внезапно появление нового ребенка, идет за кучу снопов и тут разрешается от бремени… Этих случаев очень много и только, вероятно, благодаря очень крепкому природному организму, редко случаются несчастья, последствием которых бывает смерть матери… Большею частью все сходит благополучно, и сама мать с успехом исполняет обязанности своей ‘повитухи’.
Но время быстро мчится, молодость остается далеко позади, подросли девчонки — стали помощницами матери, парнишки помогают отцу… Отец, обыкновенно, уже меньше в это время бьет жену: или боится, что ребятишки заорут и соседи услышат, или просто у самого руки устали бить, или, наконец, видит, что жена его и без того ‘все охает, да стонет!’. Если материальные обстоятельства семейства плохи — мать еще больше хиреет и отец становится скромнее и степеннее, разве только иногда, выпивши, забуянит… Если же дела семьи поправляются, то мать, благодаря помощи дочерей, меньше работает, становится спокойнее, а так как муж перестал ‘драться’, то меньше хворает и тогда начинает баба чувствовать себя довольной, меньше работает, больше сплетничает и свысока смотрит на молодиц, приговаривая: ‘Эх, вы, плаксы! То ли мы переживали, когда были в ваши годы! Да, все перенесли, все перемололи!’. И нередко, эти бабы, под старость, до того потолстеют, что едва проходят в двери крестьянской избы. Эти бабы в деревне называются счастливыми, но такие бабы все же редкие исключения…
В большинстве случаев деревенская баба, забитая смолоду, втянувшаяся в тяжелую работу, народившая массу детей, хоть она и жена богатого мужика, вертится как белка в колесе до самой старости, пока за непригодностью ее к тяжелой работе, не засадят ее дома с внучатами, с телятами и цыплятами. Люди, не видавшие деревни, могут не поверить, до чего у деревенской бабы много дел по хозяйству, несмотря на то, что хозяйство это не отличается особенным благоустройством… Вот перечень дел деревенской бабы: во время лета встает она вместе с зарею, месит тесто, идет доить коров, которых может быть и три, и шесть, и более. Придет в избу, процедит молоко в кринки. Нужно согнать в табун коров, ребятишек рано будить, жалко — родные, ведь… Гонит сама, торопится… Прибежит домой, нужно поить телят, куры с седал послетели — их нужно накормить, а тут уж солнышко стыдит: нужно печь затопить и хлебы выкатывать. Встал муж, оделся кое-как и, повернувшись на дворе, требует чай и завтракать, да еще, чтобы лепешки, а то и пирожки были состряпаны. Причем, я забыл упомянуть, что у нас в Сибири мужья не как российские, о бабье дело рку марать не станут, поэтому и воды принести должна жена на своих плечах…
Но вот начинают вставать ребятишки, маленькие капризничают, большие обижают маленьких… И ‘грех с ребятишками’ всею тяжестью падает на эту же несчастную бабу, которая и бьет-то их и жалеет-то в одно и то же время, и мешают-то они ей и, словом, получается картина неописуемой суеты… О, ведь баба-то совсем и позабыла: отсюда даже и пословица вышла: ‘стряпка с перстов сыта’. Так оно и бывает…
Но вот солнышко поднимается выше, и муж, запрягший лошадь, считает своим законным правом крикнуть: ‘Ну-ка, поворачивайся, и так обед на дворе-то, пора уж и на пашню…’. Кое-как баба в беспорядке закрывает горячие хлебы, составляет горшки и чугунки, сбирает съестное на пашню, выносит в телегу, разделяет на две группы ребят: подростков и маленьких, из коих первую усаживает на телегу, а маленьких оставляет дома с подростком-девочкой, причем, остающаяся группа немедленно поднимает плачь, муж стегает по лошади, баба машет рукой, затыкает уши и едет на пашню… И долго ее преследует отчаянный детский крик…
Только в романах да в стихах рисовали иногда счастливых и веселых жниц, на самом же деле я их еще не видывал… Это женщина, почти полураздетая, запыленная, с потрескавшимся, искаженным от усталости и зноя лицом, смозоленными руками и исцарапанными в кровь ногами… За длинный, длинный рабочий, знойный день так устанет ее и без того исковерканное тело, спина, живот, так разболится от жару голова, что действительно ‘вряд ли труднее сыскать’. Медленно, медленно по глубокому небу движется колоссальный огненный шар солнца, конец работы кажется несбыточным… Бедная женщина, во избежании упреков со стороны терпеливого и сильного мужа, лишний раз боится припасть к лагушке с нагревшейся водою, не только сходить и искупаться… Эх!.. Дальше в лес — больше дров… О полевом бабьем труде довольно.
Но вот солнце склонилось к закату, пурпуровая заря нежно прижалась к горизонту, жар свалил… Повеяло прохладой… Ребятишки радостно бросаются собираться домой. Отец запряг лошадь и косит ей травы на ночь. Уселись все в телегу, села и баба… Как хорошо сидеть на душистой травке и ехать на покачивающейся телеге… Не стала бы она ни есть, ни пить, ничего ей не надо — ни злата, ни серебра, ни нарядов, ничего, ничего… только уснуть бы… Сейчас же лечь и уснуть… Но что оа? Разве ей можно спать?.. Ведь дома-то: ребятишки, куры, телята, коровы… муж голодный, рабочий человек… муку сеять надо, надо сметану снимать с крынок, масло смешать. Да разве ей можно спать? А завтра, ведь опять на пашню… Ведь опять все тоже…
Вот это баба — мать многих детей, которые растут и воспитываются ‘сами по себе’, и скажи ты мне, читатель, виновата ли их мать в том, что дети ее воспитываются ‘сами по себе’ и что будут они такими же как их отец, дядя, соседи, как все деревенские темные люди?.. Где корень этого страшного народного горя?.. И чем и как помочь?
‘То-то и есть, — говорит мне какой-то внутренний голос, — и ты, как и многие, умеешь только показывать больные места и задавать вопросы. Как и чем лечить их?’.
И не подвинуть нам нравственного развития народного, пока в этом не поможет нам деревенская баба… Хоть и смешно, а это так, потому что баба — мать, баба — жена, баба — женщина, струны души которой натянуты все же нежнее, чем у мужика, отзывчивее, а главное потому, что она мать, потому что она, при ее нравственном развитии, может иметь громадное влияние на детей своих и только это может служить фундаментом народного просвещения и нравственного развития… Но в том-то и дело, что ей, бабе деревенской, нужно развязать глаза и руки, и развязать их смолоду, когда она еще девочка, сделать обязательным ее грамотность и нравственное развитие, научить ее благоразумно распределять время на труд и воспитание детей, ее нужно освободить от рабства… А к тому времени, Бог даст, и молодой мужик наш поумнеет и, разумнее трудясь, сам догадается помочь жене своей, облегчить ее положение… И как желательно, чтобы было все это поскорее!.. Но пока все одни вздохи… Начнешь вздохом, вздохом и кончишь…
Оригинал здесь
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека