1 С величайшею благодарностию автор воспользовался известиями, доставленными ему почтенным братом творца ‘Душеньки’, Иваном Федоровичем Богдановичем, но прибавил к ним и некоторые анекдоты, слышанные им от людей, которые были коротко знакомы с покойником.
Коллежский советник Ипполит Федорович Богданович родился в 1743 году, декабря 23, в счастливом климате Малороссии, в местечке Переволочном, где отец его был при должности, ему и нежной матери он единственно обязан первым своим образованием. — Таланты иногда долго зреют, но всегда рано открываются: уже в детстве Богданович страстно любил чтение, рисование, музыку и стихотворство.
В 1754 году отвезли его в Москву и определили в Юстиц-коллегию юнкером. Президент ее, г. Желябужский, заметил в нем особенную склонность к наукам и дозволил ему учиться в математической школе, бывшей тогда при сенатской конторе. Но математика не могла быть наукою человека, рожденного для поэзии, числа и линей не питают воображения. Богданович, утомленный арифметикою и геометриею, отдыхал за творениями Ломоносова, которого лира гремела и пленяла тогда россиян, еще не строгих судей в поэзии, но уже чувствительных к великим красотам ее.
Драматическое искусство сильно действует на всякую нежную душу, разборчивость вкуса приходит только с летами и с тонким образованием душевных способностей: не мудрено, что пылкий молодой человек, увидев в первый раз драматические представления, сии живые картины страстей, так пленился ими, что готов был сделать безрассудность. Однажды является к директору Московского театра мальчик лет пятнадцати, скромный, даже застенчивый, и говорит ему, что он дворянин и желает быть — актером! {Это слышал я от самого бессмертного творца ‘Россияды’.} Директор, разговаривая с ним, узнает его охоту к учению и стихотворству, доказывает ему неприличность актерского звания для благородного человека, записывает его в университет и берет жить к себе в дом. Сей мальчик был Ипполит {Пиитическое имя Ипполита приятнее ушам без отчества. } Богданович, а директор театра (что не менее достойно замечания) — Михайло Матвеевич Херасков. Итак, счастливая звезда привела молодого ученика муз к их знаменитому любимцу, который, имея сам великий талант, умел открывать его и в других. — Тогда Богданович узнал правила языка и стихотворства, языки иностранные и приобрел другие сведения, необходимые для надежных успехов дарования, наука не дает таланта, но образует его. Творец ‘Россияды’ был ему полезен наставлениями, советами и примером. Богданович учился в классах и писал стихи, которые печатались в журнале, выходившем при университете {В ‘Полезном увеселении’.}. Они были еще далеки от совершенства, но показывали в авторе способность к нему приближиться.
Кроме Михаила Матвеевича Хераскова (который был тогда членом университета), молодой стихотворец наш имел еще ревностного покровителя в князе Михайле Ивановиче Дашкове. Уважение, оказанное к юному таланту, достойно всегда признательного воспоминания добрых сердец: сей нежный цвет, от знаков холодности и невнимания, часто без всякого плода увядает. Но к чести русских заметим, что молодые люди с дарованием всегда находили и находят у нас деятельное покровительство, особливо если нравственный характер их возвышает цену ума, как в Ипполите Богдановиче, который отличал себя и тем и другим, — а всего более милым простосердечием, свойственным любимцу Аполлонову…
Сын Фебов не рожден быть тонким знатоком
Обычаев, условий света,
Невинность, простота видна в делах поэта.
Ему вселенная есть дом,
Где он живет с чужими
Как с братьями родными,
Свободу и покой любя,
Не мыслит принуждать себя.
Некоторые поэты составляют исключение из сего правила, но таков был Лафонтен — и Богданович! Осьмнадцати лет он казался еще младенцем в свете, говорил что думал, делал что хотел, любил слушать умные разговоры и засыпал от скучных. К счастию, поэт жил у поэта, который требовал от него хороших стихов, а не рабского наблюдения светских обыкновений, и, забавляясь иногда его невинностию, любил в нем как дарование, так и редкое добродушие. Богданович от искренности своей казался иногда смелым, но если слово его оскорбляло человека, то он готов был плакать от раскаяния, чувствовал нужду в осторожности и через десять минут следовая опять движению своей природной откровенности: слабость души нежной и прекрасной, которая иногда и самую долговременную опытность побеждает!.. Стихотворец наш, богатый единственно рифмами, не мог сыпать золота на бедных, но (как сказал любезный переводчик Греевой ‘Элегии’)
Дарил несчастных он чем только мог — слезою!
Приязнь находила в нем самую ревностную услужливость. Однажды ночью сделался пожар близ знакомого ему дома: он забыл крепкий сон молодого человека, дурную погоду, расстояние и в одном камзоле явился там предложить услуги свои. — Хозяин и хозяйка, столь любезные и почтенные, обходились с ним как с родным: он во всю жизнь сохранил к ним сердечную привязанность. — Но мы еще должны заметить одну черту характера его, едва ли не во всех поэтах явную и резкую, — чувствительность к любезности женской, которая всегда служила вдохновением для стихов приятных. Кто рожден быть поэтом граций, в том рано обнаруживается сия нежная симпатия с их подругами — но симпатия часто безмолвная. Молодой стихотворец видел, обожал, краснелся и вздыхал только в нежных мадригалах. Какая строгая женщина могла оскорбиться такими чувствами?
В 1761 году Богданович определен был в надзиратели над университетскими классами с чином офицера, а по восшествии на престол императрицы Екатерины II — в члены комиссии торжественных приготовлений и сочинял надписи для ворот триумфальных. В 1763 году, через покровительство княгини Екатерины Романовны Дашковой {‘Благодетельницы фамилии Богдановичей, — прибавляет И. Ф. Б. в своих известиях, — ибо и брат его обязан ей своим воспитанием’. — Мы должны были сохранить сие изъявление благородной признательности.}, он вступил переводчиком в штат графа Петра Ивановича Панина и в то же время издавал журнал{Под титулом: ‘Невинное упражнение’.}, в котором сия знаменитая любительница русской словесности участвовала собственными трудами своими. Уже дарование его с блеском обнаружилось тогда в переводе Вольтеровых стихотворений, а всего более — в поэме на разрушение Лиссабона, которую Богданович перевел так удачно, что многие стихи ее не уступают красоте и силе французских. Например:
Бог держит цепь в руках, но ею он не связан.
…………………………………………………………………………
Когда творец так благ, почто же страждет тварь?
………………………………………………………………………..
Я жив, я чувствую, и сердце от мученья
Взывает ко творцу и просит облегченья…
О дети бедные всемощного отца!
На то ли вам даны чувствительны сердца?
……………………………………………………………………….
Кому, о боже мой! Твои судьбы известны?
Всесовершенный зла не может произвесть.
Другого нет творца, а зло на свете есть.
………………………………………………………………………
Один лишь может он дела свои открыть,
Исправить немощных и мудрых умудрить.
………………………………………………
Отвержен Эпикур, оставлен мной Платон:
Бель знает боле их — но можно ль основаться?
Держа весы в руках, он учит — сомневаться!
И не приемля сам системы никакой,
Все только опроверг, сражался — с собой,
Подобно как Самсон, лишенный глаз врагами,
Под зданьем пал, его разрушенным руками!
………………………………………………….
Калифа некогда, оканчивая век,
В последний час сию молитву к богу рек:
‘Я все то приношу тебе, о царь вселенной!
Чего нет в благости твоей всесовершенной:
Грехи, неведенье, болезни, слезы, стон!’
Еще прибавить мог к тому надежду он.
Такие стихи, написанные молодым человеком двадцати лет, показывают редкий талант для стихотворства, некоторые из них может осудить только набожный, строгий христианин, а не критик, но и в первом случае должен ответствовать Вольтер, а не Богданович. — Вместе с переводами напечатаны в сем журнале и многие его сочинения, из которых иные отличаются нежностию и хорошими мыслями, например, следующие стихи к Климене:
Чтоб счастливым нам быть,
Я буду жить затем, чтоб мне тебя любить,
А ты люби меня затем, чтоб мог я жить.
В 1765 году Богданович, считаясь в иностранной коллегии переводчиком, издал маленькую поэму ‘Сугубое блаженство’. Он разделил ее на три песни: в первой изображает картину золотого века, во второй — успехи гражданской жизни, наук и злоупотребление страстей, а в третьей — спасительное действие законов и царской власти. Сей важный предмет требовал зрелости дарований: еще стихотворец наш не имел ее, однако ж многие стихи умны и приятны. Поэт складно и хорошо описывает наслаждения человека в его невинности:
В тот час, как он свое увидел совершенство,
Природою одной и сердцем научен,
Как всякий взор ему казал его блаженство
И всяким новым был предметом восхищен:
Пять чувств ему вещей познание открыли,
Которое его ко счастию вело,
И чувства лишь к его довольствию служили,
Не знал 1 он их тогда употреблять во зло.
Невинности его не развращали страсти,
Желаний дале нужд своих не простирал,
Желал того, что он всегда имел во власти,
И, следственно, имел он все, чего желал.
1 После: не знал, должно сказать как — то есть: не знал, как употреблять во зло.
Хорошо также описаны в пиитическом видении различные славы царей…
Бесчисленные зрю там скипетры, державы
И разные венцы для кротких или злых.
Одни получатся народною любовью,
Предзнаменуя мир, спокойство, тишину,
Другие купятся злодействами и кровью:
Им будет ненависть покорствовать в плену 1.
Пребудут первые спокойны, безопасны,
И слава возгласит по свету имя их,
Но будут наконец последние несчастны,
Собою делая несчастными других.
1 Лучший стих в поэме.
Сия поэма, приписанная тогда его высочеству, августейшему наследнику трона, заключается следующими прекрасными стихами:
Учись, великий князь, числом примеров сих,
Великим быть царем, великим человеком,
Ко счастью твоему и подданных твоих.
Она, сколько нам известно, не сделала сильного впечатления в публике. Лавровый венок уже сплетался для автора, но еще невидимо.
В 1766 году, определенный в должность секретаря посольства к саксонскому двору, Богданович отправился в Дрезден с министром, князем Андреем Михайловичем Белосельским. Любезность сего посланника, блестящие собрания в его доме, хорошие знакомства, живописные окрестности города и драгоценности искусств, в нем соединенные, сделали тамошнюю жизнь весьма приятною для Богдановича, так что он всегда любил вспоминать об ней: она, без сомнения, имела счастливое влияние и на самый пиитический талант его. Но, гуляя по цветущим берегам Эльбы и мечтая о нимфах, которых они достойны, пленяясь одушевленною кистию Корреджио, Рубенса, Веронеза {Всем известна Дрезденская картинная галерея.} и собирая в их картинах милые черты для своей ‘Душеньки’, которая уже занимала его воображение, он в то же время описывал конституцию Германии и соглашал удовольствия человека светского, любителя искусств, поэта с должностию ученого дипломата.
В 1768 году, возвратясь из Дрездена, он совершенно посвятил себя литературе и стихотворству, перевел разные статьи из ‘Энциклопедии’, Вертотову ‘Историю бывших перемен в Риме’, мысли аббата Сен-Пьера о вечном мире, песнь ‘Екатерине’ Микеля-Анджело Джианетти (за которую имел счастие быть представлен сей великой государыне), выдавал 16 месяцев журнал под титулом ‘Петербургского вестника’ и, наконец, в 1775 году положил на олтарь граций свою ‘Душеньку’. Богданович с удовольствием говаривал после о времени ее сочинения. Он жил тогда на Васильевском острову, в тихом, уединенном домике, занимаясь музыкою и стихами, в счастливой беспечности и свободе, имел приятные знакомства, любил иногда выезжать, но еще более возвращаться домой, где муза ожидала его с новыми идеями и цветами… Мирные, неизъяснимые удовольствия творческого дарования, может быть самые вернейшие в жизни! Нередко призраки суетности и других страстей отвлекают нас от сих любезных упражнений, но какой человек с талантом, вкусив их сладость и после вверженный в шумную, деятельную праздность света, среди всех блестящих забав его не жалел о пленительных минутах вдохновения? Сильный, хороший стих, счастливое слово, искусный переход от одной мысли к другой радуют поэта, как младенца, и нередко на целый день делают веселым, особливо если он может сообщать свое удовольствие другу любезному, снисходительному к его авторской слабости! Оно живо и невинно, самый труд, которым его приобретаем, есть наслаждение, а впереди ожидает писателя благоволение добрых сердец.
Говорят о зависти: но ее жалкие усилия нередко еще более способствуют торжеству дарований и всегда, как легкие волны, отражаются твердым подножием, на котором талант возвышается, в честь отечеству, ко славе разума и в память века…
Басня Психеи есть одна из прекраснейших мифологии и заключает в себе остроумную аллегорию, которую стихотворцы затмили наконец своими вымыслами. Древняя басня состояла единственно в сказании, что бог любви сочетался с Психеею (душою), земною красавицею, и что от сего брака родилась богиня наслаждения. Мысль аллегории есть та, что душа наслаждается в любви божественным удовольствием. Апулей, славный остроумец и колдун, по мнению народа римского, сочинил из нее любопытную и даже трогательную сказку, совсем не в духе греческой мифологии, но похожую на волшебные сказки новейших времен. Лафонтен пленился ею, украсил вымысл вымыслами и написал складную повесть, смешав трогательное с забавным и стихи с прозою. Она служила образцом для русской ‘Душеньки’, но Богданович, не выпуская из глаз Лафонтена, идет своим путем и рвет на лугах цветы, которые укрылись от французского поэта. Скажем без аллегории, что Лафонтеново творение полнее и совершеннее в эстетическом смысле, а ‘Душенька’ во многих местах приятнее и живее и вообще превосходнее тем, что писана стихами: ибо хорошие стихи всегда лучше хорошей прозы, что труднее, то имеет и более цены в искусствах. Надобно также заметить, что некоторые изображения и предметы необходимо требуют стихов для большего удовольствия читателей и что никакая гармоническая, цветная проза не заменит их. Все чудесное, явно несбыточное принадлежит к сему роду (следственно, и басня ‘Душеньки’). Случаи неестественные должны быть описаны и языком необыкновенным, должны быть украшены всеми хитростями искусства, чтобы занимать нас повестию, в которой нет и тени истины или вероятности. Стихотворство есть приятная игра ума и богатее обыкновенного языка разнообразными оборотами, изменениями тона, особливо в вольных стихах, какими писана ‘Душенька’ и которые, подобно английскому саду, более всякого правильного единства обнаруживают ум и вкус артиста. Лафонтен сам это чувствовал и для того нередко оставляет прозу, но он сделал бы гораздо лучше, если бы совсем оставил ее и написал поэму свою от начала до конца в стихах. Богданович писал ими, и мы все читали его, Лафонтен — прозою, и роман его едва ли известен одному из пяти французов, охотников до чтения. Правда, что есть люди, которые не любят стихов,- так же как другие не любят музыки и прекрасных женщин, но такая антипатия есть чрезвычайность, и мы из учтивости — ничего не скажем о сих людях!
Желая украсить гроб сего любезного поэта собственными его цветами, напомним здесь любителям русского стихотворства лучшие места ‘Душеньки’. Она не есть поэма героическая, мы не можем, следуя правилам Аристотеля, с важностию рассматривать ее басню, нравы, характеры и выражение их, не можем, к счастию, быть в сем случае педантами, которых боятся грации и любимцы их. ‘Душенька’ есть легкая игра воображения, основанная на одних правилах нежного вкуса, а для них нет Аристотеля. В таком сочинении все правильно, что забавно и весело, остроумно выдумано, хорошо сказано. Это, кажется, очень легко — и в самом деле, не трудно, — но только для людей с талантом. Пойдем же, без всякого ученого масштаба, вслед за стихотворцем, и чтобы лучше ценить его дарование, будем сравнивать ‘Душеньку’ с Лафонтеновым творением.
Мы уже говорили о том, что Богданович не рабски подражал образцу своему. Например, в самом начале он весьма забавно описывает доброго царя, отца героини,
Который свету был полезен,
Богам любезен,
Достойно награждал,
Достойно осуждал,
И если находил в подсудных злые души,
Таким ослиные приклеивал он уши,
Завистникам велел, чтоб счастие других
Скучало взорам их
И не могли б они покоем наслаждаться,
Скупым определил у золота сидеть,
На золото глядеть
И золотом прельщаться,
Но им не насыщаться,
Спесивым предписал с людьми не сообщаться,
И их потомкам в казнь давалась та же спесь,
Какая видима осталась и поднесь.
У Лафонтена нет о том ни слова. И как все приятно сказано! Как перемена стихов у места и счастлива! — Любезное имя, которым Богданович назвал свою героиню, представляет ему счастливую игру мыслей, которой Лафонтен мог бы позавидовать:
Звалась она Душа по толку мудрецов,
А после, в повестях старинных знатоков,
У русских Душенькой она именовалась,
И пишут, что тогда
Изыскано не без труда
К ее названию приличнейшее слово,
Которое еще для слуха было ново.
Во славу Душеньке у нас от тех времен
Поставлено оно народом в лексиконе
Между приятнейших имен,
И утвердила то любовь в своем законе.
Это одно гораздо лучше всякого подробного описания Душенькиных прелестей, которого нет ни у Богдановича, ни у Лафонтена: ибо они не хотели говорить слишком обыкновенного. — Жалобы Венеры в русской поэме лучше, нежели во французской сказке, где она также в стихах. Читатели могут судить:
Амур, Амур! Вступись за честь мою и славу,
Яви свой суд, яви управу.
Ты знаешь Душеньку иль мог о ней слыхать:
Простая смертная, ругаяся богами,
Не ставит ни во что твою бессмертну мать,
Уже и нашими слугами
Осмелилась повелевать
И в областях моих над мной торжествовать.
Могу ли я сносить и видеть равнодушно,
Что Душеньке одной везде и все послушно?
За ней гоняяся, от нас отходят прочь
Поклонники, друзья, Амуры и Зефиры.
…………………………………………..
Юпитер сам по ней вздыхает день и ночь,
И слышно, что берет себе ее в супруги:
Гречанку наглую, едва ли царску дочь,
Забыв Юнонины и верность и услуги!
Какой ты будешь бог, и где твой будет трон,
Когда от них другой родится Купидон,
Который у тебя отнимет лук и стрелы
И нагло покорит подвластны нам пределы?
Ты знаешь, как сыны Юпитеровы смелы:
По воле ходят в небеса
И всякие творят на свете чудеса.
И можно ли терпеть, что Душенька собою,
Без помощи твоей, во всех вселяет страсть,
Какую возжигать один имел ты власть?
Она давно уже смеется над тобою
И ставит в торжество себе мою напасть.
За честь свою, за честь Венеры
Яви ты строгости примеры,
Соделай Душеньку постылою навек
И столь худою,
И столь дурною,
Чтоб всякий от нее чуждался человек,
Иль дай ты ей в мужья, кто б всех сыскался хуже,
Чтобы нашла она себе тирана в муже
И мучила себя,
Жестокого любя,
Чтобы ее краса увяла
И я покойна стала.
Лафонтенова Венера, сказав, что из Пафоса бежали к Душеньке все игры и смехи, продолжает:
L’un de ces jours je lui vois pour epoux
Le plus beau, le mieux fait de tout l’humain lignage,
Sans le tenir de vos traits ni de vous,
Sans vous en rendre aucun hommage.
Il naitra de leur mariage
Un autre Cupidon qui d’un de ces regards
Fera plus mille fois que vous avec son dards.
Prenez y gard, il vous y fait songer.
Rendez la malheureuse, et que cette cadette
Malgre les siens epouse un etranger,
Qui ne sache oЫ trouver retraite,
Qui soit laid, et qui la maltraite,
La fasse consumer en regrets superflus,
Tant que ni vous ni moi nous ne la craignions plus 1.
1 Тот из мужчин супругом станет ей,
Кто самый доблестный, и сильный, и прекрасный,
Без стрел твоих, без помощи твоей,
Тебе, Амуру, неподвластный.
От их любви живой и страстной
Родится заново всесильный Купидон,
Для чести русского таланта мы не побоялись длинной выписки. Богданович и мыслями и выражениями побеждает опасного совместника. Он гораздо приличнее заставляет сказать Венеру, что сам Юпитер может жениться на Душеньке, а не лучший из смертных красавцев, от которого нельзя было родиться второму Купидону. Стихи: ‘Ты знаешь, как сыны Юпитеровы смелы’ — ‘И столь худою, и столь дурною’ — ‘И мучила себя, жестокого любя’, — живы и прекрасны, Лафонтеновы только изрядны, кроме: ‘Sans le tenir de vos traits, ni de vous’ {Без стрел твоих, без помощи твоей (франц.). — Ред.}, где одно сказано два раза для наполнения стиха. — Венерино шествие у Лафонтена эскиз, у Богдановича картина. Первый сказал: ‘l’un (Тритон) lui tient un miroir fait de cristal de roche’ {Тот зеркала хрусталь Венере подставляет (франц.). — Ред.}, а второй:
Несет отломок гор кристальных
На место зеркала пред ней.
Сей вид приятность объявляет
И радость на ее челе.
‘О, если б вид сей, — он вещает, —
Остался вечно в хрустале!’
Но тщетно он того желает!
Исчезнет сей призрак, как сон,
Останется один лишь камень — и проч.
Лафонтен говорит: ‘Thetis lui fait ouir un concert de Sirenes’ {Сиренам — громче петь, — Фетиды приказанье (франц.).- Ред.}. Богданович:
Сирены, сладкие певицы,
Меж тем поют стихи ей в честь,
Которым будешь ты, о сын мой, превзойден.
Поберегись же: надо сделать так,
Чтоб несмотря на все родни ее старанья,
Увел ее уродина, чужак,
Чтоб ведать ей одни скитанья,
Побои, брань и нареканья,
Чтоб тщетно плакала и мучилась она,
Униженная, — нам с тобою не страшна.
(В настоящей статье все стихотворные переводы с французского принадлежат Н. Рыковой. — Ред.)
Мешают с былью небылицы,
Ее стараясь превознесть.
…………………………….
Сама Фетида их послала
Для малых и больших услуг
И только для себя желала,
Чтоб дома был ее супруг!
Последняя черта забавна. Фетида рада веселить Венеру, но с тем условием, чтобы влюбчивый бог морей не выезжал к ней навстречу трезубцем своим! — Лафонтен: