Мн ее привела кухарка. Въ то время, какъ бойкая баба тараторила, расхваливая вс достоинства приведенной двушки, послдняя какъ вошла, остановилась, такъ и стояла молча у двери.
— Да ужъ вы будьте покойны, барыня! Такой двушки во всемъ Питер не найти, — звенло у меня въ ушахъ, — и скромная и работящая и честная, чужой капли не возьметъ, а ужъ дтей до чего любитъ, такъ и сказать не могу! А личность-то, личность, взгляните!— закончила кухарка свой панегирикъ.
Но я безъ этого совта не могла отвести глазъ отъ милаго лица двушки.
При послднихъ словахъ кухарки она чуть-чуть улыбнулась, глядя куда-то въ сторону прелестными темными глазами, но ничего не сказала, какъ будто рчь шла не о ней.
— Ну, что же ты молчишь? Все за тебя Варвара говоритъ,— сказала я.
— Она, барыня, лучше знаетъ!— отвтила, мило улыбаясь, двушка.
Дуняша, такъ звали двушку, согласилась на вс мои условія и на другой же день утромъ поступила ко мн. Она ласково поздоровалась съ двумя моими мальчиками, къ которымъ я собственно и брала ее, заставила ихъ показать игрушки и часъ спустя сидла уже въ дтской на сундук, что-то дтямъ разсказывала, отъ чего они весело смялись, построила имъ изъ кубиковъ необыкновенно высокую башню, а къ вечеру оба мальчика висли у нея на ше и все прибгали разсказывать мн о своей новой нян. Когда она, уложивъ дтей, постелила себ блоснжную постель, причесалась на ночь, мн трудно было поврить, что она только годъ тому назадъ пріхала въ столицу изъ деревни, что дома, въ деревн, ея родные живутъ очень бдно, что отецъ воръ и пьяница, а мать больная отъ побоевъ мужа. Она все это охотно разсказывала мн, но даже посл того, какъ она полгода прожила у меня и я видла ея мать, которая пріхала къ ней за деньгами, и отца, грязнаго, свирпаго мужика, въ моемъ ум все еще не укладывалось представленіе, что Дуняша — ихъ дочь. По тонкости чертъ, по прелестнымъ чернымъ, блестящимъ волосамъ, нжной, чрезвычайно блой, съ легкимъ румянцемъ кож, ее можно было бы принять за итальянку или гречанку. Ко всему этому стройная фигура, удивительная мягкость движеній и что-то неуловимо милое въ жестахъ и рчахъ. Къ дтямъ она относилась ровно, мягко и снисходительно. Она съ увлеченіемъ разсказывала имъ сказки, затвала игры и все это какъ-то незамтно, безъ излишней горячности, безъ суеты и шума. По ночамъ она, безъ всякаго зова съ моей стороны, вставала, поправляла то одяло, то неловко свсившуюся ручку, не подозрвая, что я изъ другой комнаты любуюсь ею: въ русской блой рубашк съ широкими рукавами, въ блоснжной юбк, съ небольшой косой на спин она при слабомъ свт ночника казалась какой-то чудесной картинкой, на которую хочется смотрть, не отрываясь.
Ко всмъ въ дом она относилась сдержанно и учтиво, и со всми жила въ ладу.
Она была умна, насмшлива, и было какъ-то странно думать, что когда-нибудь она выйдетъ замужъ за мужика, что она съ подоткнутымъ подоломъ будетъ ходить въ коровникъ, исполнять всю трудную и грязную деревенскую работу въ ‘страду’. А она мечтала объ этомъ, мечтала о своемъ дом, о своемъ хозяйств, мечтала упорно, настойчиво.
Какъ-то вечеромъ, когда дти уже спали, Дуняша, вся красная, взволнованная, прибжала изъ кухни просить тридцать копеекъ.
— Что это ты такъ взволнована?— спросила я.
— Да, знаете, барыня, отецъ изъ деревни пріхалъ, да еще и жениха мн на показъ привезъ, думаетъ, я замужъ пойду, — засмялась она.
— Отчего и не пойти?
— За этого-то? Вотъ такъ пара! Я бдна, а онъ втрое этого.
— Такъ чего жъ ты такъ хлопочешь?
— Нельзя, барыня, у насъ уже положеніе такое, вотъ сейчасъ водки куплю, булокъ…
На другой день отецъ съ женихомъ ухалъ.
Дуняша смялась надъ женихомъ, описывала его наружность, издвалась надъ его бдностью и надъ тмъ, что онъ къ ней посватался, но въ тон звучала чуть замтная грусть.
— Обвнчайтесь,— сказала я,— онъ къ намъ въ кучера поступитъ, а ты няней такъ и останешься.
Она съ недоумніемъ посмотрла на меня.
— А зачмъ же тогда и замужъ идти? Чтобы вмст по чужимъ людямъ жить? То ли дло въ своемъ какомъ ни на есть домишк?! Своя корова, своя лошадь. Хоть работаешь, да зато и работа видна. Хорошо въ деревн!
— А что хорошо?
— Да все хорошо! Люблю пть въ деревн, за мной за десять верстъ батюшка присылалъ.
— Ты что же никогда не поешь?
— Да вдь я, барыня, только божественное пою.
— Ну божественное спой!
Но она всегда чмъ-нибудь отговаривалась и никогда не пла.
— А весело у васъ въ деревн?— какъ-то въ другой разъ спросила я.
— Еще бы не весело?! Особенно посл праздника: мужики храпятъ, а бабы голосятъ: кому голову мужъ прошибъ, а кому синяки понаставилъ.
Какъ-то разъ я совершенно случайно услышала ея пніе. Подойдя къ двери кухни, я остановилась, пораженная: звонкій, чистый голосъ плъ что-то однообразное и простое. Я быстро открыла дверь, и глазамъ моимъ представилась слдующая картина: на плит, свсивши ноги, сидла Дуняша и пла, въ сторон, за столомъ, сидлъ, подперевъ голову руками, кучеръ, у печи, скрестивши на груди руки, стояла кухарка. При моемъ появленіи все сразу оборвалось: Дуняша соскочила съ плиты, кучеръ вытянулся въ струнку, и только кухарка, жившая у меня лтъ пять, не измнила позы.
— Какъ поетъ-то, барыня!
Она вытерла концомъ головного платка слезу, катившуюся по ея щекамъ, и добавила:
— Такъ за душу и хватаетъ! И все божественное, не то, что другія двки поютъ: ‘я тебя полюбила, да ты меня разлюбилъ’. У нея, барыня, и книжки все божественныя.
— Одно слово: складная двка,— вымолвилъ, улыбаясь, кучеръ.
Дуняши уже давно не было, она тихо скользнула мимо меня и исчезла.
— Что же она убжала?
— Да конфузливая, вишь, такая!
Когда я вернулась, Дуняша сидла у стола и что-то шила.
— Дуняша! Ты и сама не знаешь, какой у тебя чудный голосъ! Ты бы научилась пть что-нибудь и кром божественнаго! Божественное только въ церкви хорошо.
— Я, барыня, псенъ не люблю,— отвтила она.
Вскор посл этого разговора я стала замчать, что Дуняша груститъ, особенно весною и лтомъ, когда въ деревн начинались полевыя работы, она нтъ, нтъ, да и скажетъ: ‘а у насъ теперь снокосъ, весело!’ и глубоко вздохнетъ, и какая-то тнь пройдетъ по лицу.
Иногда съ утра встанетъ блдная, грустная, съ синими кругами подъ глазами, улыбается, шутитъ, играетъ съ дтьми, но какъ будто черезъ силу, то остановится у окна, да такъ и стоитъ, пока не окликнешь. Иногда я заставала ее въ слезахъ, но она сейчасъ же вытирала ихъ и торопливо принималась за какую-нибудь работу. Я не хотла ни о чемъ ее разспрашивать и спросила кухарку.
— Тоскуетъ!— коротко отвтила она, вытирая фартукомъ свое лоснящее лицо, поправляя волосы и туже завязавъ подъ подбородкомъ свой срый головной платокъ.
— Отчего тоскуетъ?
— Да не знаю, барыня, не мое это дло, а только, что ни спроси, все одинъ отвтъ: скучно мн! По деревн скучаетъ, да вотъ и жениховъ мало, потому денегъ у нея нтъ.
— Такая красивая, да еще деньги?!
— А то какъ же? Что же съ красотой? Вотъ Николай, что прізжалъ, безъ разговоровъ бы женился, да у него ничего нтъ: ни избушки, ни коровки, какъ есть ничего, погорли, а у нея тоже не больше, у отца-то, окромя ея, еще три дочки, куда съ ними днешься?— Она долго еще что-то разсказывала, но я уже не слушала ее, направляясь въ комнаты. Дти играли въ зал, Дуня что-то напвала и тихо плакала.
— Дуняша, что съ тобой? Скажи, ради Бога!
— Скучно мн, барыня, такая тоска на меня находитъ, что хоть въ воду.
— Въ деревню хочется?
— Отпустите, барыня, сдлайте милость, мн совстно вамъ было говорить: знаю, что не легко вамъ однимъ остаться, а только я вернусь, мсяца два поживу и вернусь.
— Что жъ, позжай! Силой держать тебя не могу.
Я повернулась и вышла.
‘Въ болото потянуло’, такъ и вертлось у меня въ голов. Живетъ въ прекрасной комнат, получаетъ хорошій столъ, ее всячески балуютъ, а она соскучилась по коровник, по тснот и грязи.
Она вскор ухала и больше не вернулась. Съ тхъ поръ прошло много лтъ, но я всегда вспоминала ея прелестное лицо, женственныя движенія, ту нжность и ласку, которыя она разливала вокругъ себя.
Я поняла, что она скучала по свобод, по лсу, по лугу ароматному, по той работ, которая была близка и дорога ей.
М.
‘Женскій сборникъ в пользу ялтинского попечительства о прізжихъ больныхъ…’, М., 1915