Новый защитник самодержавия, или горе г. Л. Тихомирова, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1888

Время на прочтение: 43 минут(ы)

ИНСТИТУТ К. МАРКСА и Ф. ЭНГЕЛЬСА

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

БИБЛИОТЕКА НАУЧНОГО СОЦИАЛИЗМА ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ III

под редакцией

Д. РЯЗАНОВА

Новый защитник самодержавия, или горе г. Л. Тихомирова.

(Ответ на брошюру ‘Почему я перестал быть революционером’.)
(‘Соц.-Дем.’, кн. I)

От автора.

Предлагаемая брошюра выходит позже, чем следовало. Болезнь помешала мне покончить с ней своевременно. Однако я все-таки выпускаю ее, потому что грехопадение г. Тихомирова до сих пор продолжает быть вопросом дня для многих читателей.

Божи, 3 марта 1889 года.

I.

Если бы г. Тихомиров отличался неразборчивым славолюбием Герострата, то он, конечно, благословил бы тот день и час, когда ему пришло в голову написать брошюру ‘Почему я перестал быть революционером’. Она обратила на него всеобщее внимание. Его и прежде немалая известность возросла в огромной степени. Но г. Тихомиров не принадлежит к числу людей, способных удовольствоваться славой безумного грека. Он стремиться поучать, а не удивлять, или, если хотите, ему нужно удивить читателя поучительностью своей истории и необычайной зрелостью своих политических тенденций, теми ‘вполне сложившимися идеями общественного порядка и твердой государственной власти’, которые ‘издавна отличали’ его в революционной среде {Почему я перестал быть революционером, стр. 11.}. Конечно, и он не отказывается бичевать себя за свои прошлые революционные заблуждения. Подобного отказа не допускает ‘вполне сложившийся’ ритуал обращения революционера на путь истины. Но г. Тихомиров весьма ловко проделывает неизбежный обряд самобичевания. Делая вид, что заносит руку на самого себя, он исхитряется хлестнуть своих бывших товарищей, революционеров вообще, ту революционную ‘кружковщину’, которая могла временно ‘связать и положить’ даже его, столь замечательного человека. Приличие соблюдается вполне, а в то же время самобичевание не только не причиняет нашему кающемуся автору никакой боли, но является для него приятным упражнением, которое дает ему возможность порисоваться перед публикой. Иной вульгарный потрясатель основ кается с грубым простодушием совершенно неблаговоспитанного человека. ‘Я, в своем неистовстве, не раз называл дураком священную особу Его Императорского Величества’, говорил, например, один из подсудимых по делу Петрашевского. Это не совсем изящно и совсем не расчетливо. Приятно ли Его Величеству выслушивать подобные признания? А ведь все дело в том, чтобы склонить его к милосердию. Г. Тихомиров ведет себя иначе. Он не даром много писал на своем веку: он умеет владеть словом. Он так хитроумно слагает свой покаянный псалом, что тот одновременно представляет собою и победную песнь по случаю одоления г. Тихомировым революционной гидры и хвалебный гимн в честь русского самодержавия… а также, кстати, и в честь самого г. Тихомирова. Растроганному и примиренному монарху остается лишь заключить своего блудного сына в свои августейшие объятия, прижать его некогда буйную головушку к своей жирной груди и распорядиться на счет заклания упитанного тельца для торжественного празднества. ‘Бестия наш брат, русский человек!’ воскликнул однажды Белинский. Ему следовало сказать: ‘Бестия наш брат, писатель!’.
Говоря серьезно, мы не знаем, насколько жирен телец, которого собираются заколоть по случаю пробуждения верноподданнических чувств в сердце г. Тихомирова. Но что уже делаются некоторые приготовления к празднеству, — это показывает зависть, обуявшая добрых, никогда не бунтовавших сынов русского самодержца. Чувство это нашло свое выражение на страницах ‘Русского Вестника’, который упорно не желает помириться с г. Тихомировым и сердито ворчит на ‘петербургские канцелярии’ за их слишком снисходительное отношение к бывшему террористу. Не помогли, значит, и комплименты Каткову! Надо думать, что попечительное начальство не замедлит вразумить редакцию названного журнала, напомнив ей мораль притчи о блудном сыне. Тем не менее, выходки ‘Русского Вестника’ все-таки отравят г. Тихомирову приятную минуту примирения с ‘твердой властью’.
Если бы не ‘Русский Вестник’, то г. Тихомиров считал бы себя счастливейшим из смертных. Он чрезвычайно доволен собою и своей метаморфозой. Он ‘приглашает колеблющихся и нерешительных’ обратить на нее большое внимание и, заранее уверенный в их восторженных одобрениях, он дарит их целой коллекцией советов, содержащих в себе замечательно оригинальные и дельные мысли. Он говорит им, что нужно учиться, думать, не увлекаться фразами и т. п. Представим же себе, что мы принадлежим к числу ‘колеблющихся и нерешительных’ и ‘обратим внимание’ на пережитую нашим автором метаморфозу. История этой метаморфозы рассказана в брошюре ‘Почему я перестал быть революционером’.

II.

‘У нас, да и не только у нас, — говорит г. Тихомиров, — глубоко укоренилась мысль, будто мы живем в каком-то ‘периоде разрушения’, который, как веруют, кончится страшным переворотом, с реками крови, треском динамита и т. п. За сим — предполагается — начнется ‘период созидательный’. Эта социальная концепция совершенно ошибочна, и, как уже замечалось, составляет просто политическое отражение старых идей Кювье и школы внезапных геологических катастроф. На самом деле, в действительной жизни, разрушение и созидание идут рука об руку и даже немыслимы одно без другого. Разрушение одного явления происходит собственно оттого, что в нем, на его месте. созидается нечто другое, и, наоборот, формирование нового есть не что иное, как разрушение старого’ {‘Почему я перестал быть революционером’, стр. 13.}.
Заключающаяся в этих словах ‘концепция’ не поражает большою ясностью, но во всяком случае смысл их может быть сведен к двум положениям:
    ‘У нас, да и не только у нас’ революционеры не имеют никакого понятия об эволюции, о постепенном ‘изменении типа явлений’, как выражается г. Тихомиров в другом месте.
    Если бы они имели понятие об эволюции, о постепенном ‘изменении типа явлений’, то не воображали бы, ‘будто мы живем в каком-то периоде разрушения’.
Посмотрим сначала, как обстоит дело на этот счет не у нас, т. е. на Западе.
В настоящее время там существует, как известно, революционное движение рабочего класса, который стремится к своему экономическому освобождению. Спрашивается, удалось ли теоретическим представителям этого движения, т. е. социалистам, согласить свои революционные стремления со сколько-нибудь удовлетворительной теорией общественного развития?
На этот вопрос, не колеблясь, ответит утвердительно всякий, кто имеет хоть какое-нибудь понятие о современном социализме. Все серьезные социалисты в Европе и Америке держатся учения Маркса, а кому же не известно, что это ученье есть прежде всего ученье о развитии человеческих обществ? Маркс был горячим сторонником ‘революционной деятельности’. Он глубоко сочувствовал всякому революционному движению, направленному против существующих общественных и политических порядков. Можно, если угодно, не разделять столь ‘разрушительных’ симпатий, но уж, конечно, из существования их нельзя делать того вывода, что воображение Маркса было ‘фиксировано на насильственных переворотах’, что он забывал о социальной эволюции, о медленном, постепенном развитии. Маркс не только не забывал об эволюции, но, напротив, открыл многие из важнейших ее законов. В его уме история человечества впервые сложилась в одну стройную, нефантастическую картину. Он первый показал, что экономическая эволюция ведет к политическим революциям. Благодаря ему, современное революционное движение получило ясно намеченную цель и строго выработанную теоретическую основу. Но если это так, то почему же г. Тихомиров воображает, что несколькими бессвязными фразами об общественном ‘созидании’ он может показать несостоятельность революционных стремлений, ‘у нас, да и не только у нас’ существующих? Не потому ли, что он не дал себе труда понять ученье современных социалистов?
Г. Тихомиров чувствует теперь отвращение к ‘внезапным катастрофам’ и ‘насильственным переворотам’. Это в конце концов его дело: в этом случае он не первый и не последний. Но напрасно он думает, что ‘внезапные катастрофы’ невозможны ни в природе, ни в человеческих обществах. Во-первых, ‘внезапность’ подобных катастроф есть представление относительное. Внезапное для одного может быть вовсе не внезапным для другого: солнечные затмения наступают внезапно для невежды и вовсе не внезапно для астронома. Совершенно также и революции, эти политические ‘катастрофы’, случаются ‘внезапно’ для невежд и для великого множества самодовольных филистеров, но очень часто бывают совсем не внезапными для человека, отдающего себе отчет в окружающих его общественных явлениях. Во-вторых, если бы г. Тихомиров попробовал взглянуть на природу и на историю с точки зрения усвоенной им теперь теории, то его ожидал бы целый ряд самых поразительных сюрпризов. Он твердо запомнил, что природа скачков не делает, что, покидая мир революционных фантазий и опускаясь на почву действительности, можно ‘в научном смысле’ говорить только о медленном ‘изменении типа данного явления’, а между тем природа скачет, не слушая никаких филиппик против ‘внезапности’. Г. Тихомиров прекрасно знает, что ‘старые идеи Кювье’ ошибочны, и что ‘внезапные геологические катастрофы’ представляют собою не более, как ученую выдумку. Он безза-ботно проживает, положим, на юге Франции, не предвидя ни тревог, ни опасностей. И вдруг — землетрясение, подобное случившемуся там года два назад. Почва колеблется, дома разрушаются, жители бегут, объятые ужасом, ну, словом, происходит настоящая ‘катастрофа’, означающая невероятное легкомыслие в матери-природе! Наученный горьким опытом, г. Тихомиров вни-мательно проверяет свои геологические понятия и приходит к тому выводу, что медленное ‘изменение типа явлений’ (в данном случае состояния земной коры) не исключает ‘переворотов’, которые с известной точки зрения могут, пожалуй, показаться ‘внезапными’ или ‘насильственными’ {Из того, что наука опровергла геологические учения Кювье, еще не следует, что она вообще показала невозможность геологических ‘катастроф’ или ‘переворотов’. Этого она не могла показать, не противореча таким общеизвестным явлениям, как извержения вулканов, землетрясения и т. п. Задача науки заключалась в том, чтобы объяснить эти явления, как продукт накопленного действия тех естественных сил природы, медленное влияние которых мы, в малых размерах, можем наблюдать в каждое данное время. Иначе сказать, геология должна была объяснить революции, переживаемые земной корой, с помощью эволюции этой коры. С подобной задачей приходилось считаться и общественной науке, которая, в лице Гегеля и Маркса, решила ее тая же удачно, как и геология.}.
Г. Тихомиров кипятит воду, которая не перестает быть водой, не увлекается никакими внезапностями, нагреваясь от нуля до 80 градусов. Но вот она нагрелась до рокового предела и вдруг — о ужас! — ‘внезапная катастрофа’: вода превращается в пар, как будто бы воображение ее было ‘фиксировано на насильственных переворотах’.
Г. Тихомиров охлаждает воду, и тут опять повторяется та же странная история. Постепенно изменяется температура воды, при чем вода не перестает быть водою. Но вот охлаждение дошло до нуля, и вода превращается в лед, совершенно не помышляя о том, что ‘внезапные перевороты’ представляют собою ‘ошибочную концепцию’.
Г. Тихомиров наблюдает развитие одного из насекомых, переживающих метаморфозы. Медленно совершается процесс развития куколки, и до поры до времени она остается куколкой. Наш мыслитель потирает руки от удовольствия. ‘Здесь все идет хорошо, — думает он. — Ни общественный, ни животный организм не испытывает таких внезапных переворотов, какие мне пришлось заметить в неорганическом мире. Возвышаясь до создания живых существ, природа остепеняется’. Но скоро радость его уступает место огорчению. В один прекрасный день куколка совершает ‘насильственный переворот’ и является на свет божий в виде бабочки. Таким образом г. Тихомирову приходится убедиться, что и органическая природа не застрахована от ‘внезапностей’.
Точно также, если г. Тихомиров когда-нибудь серьезно ‘обратит внимание’ на свою собственную ‘эволюцию’, то он, наверное, и в ней найдет подобную точку поворота или ‘переворота’. Он припомнит, какая именно капля переполнила чашу его впечатлений и превратила его из более или менее колеблющегося защитника ‘революции’ в ее более или менее искреннего противника.
Мы с г. Тихомировым упражняемся в арифметическом сложении. Мы берем число пять и, как люди солидные, ‘постепенно’ прибавляем к нему по единице: шесть, семь, восемь… До девяти все обстоит благополучно. Но как только мы решаемся увеличить это последнее число еще на единицу, с нами происходит несчастье: наши единицы, вдруг, без всяких причин благовидных превращаются в десяток. Такое же горе приходится нам пережить при переходе от десятков к сотне.
Музыкой мы с г. Тихомировым совсем заниматься не станем: там слишком много всяких ‘внезапных’ переходов, и это обстоятельство может привести в расстройство все наши ‘концепции’.
На все запутанные рассуждения г. Тихомирова о ‘насильственных переворотах’ современные революционеры могут победоносно возразить одним простым вопросом: как же прикажете быть с теми переворотами, которые уже имели место в ‘действительной жизни’ и которые во всяком случае представляют собою ‘периоды разрушения’? Объявить ли нам их — nuls et non avenus, или считать делами таких пустых и вздорных людей, на поступки которых серьезному ‘социологу’ не стоит обращать внимания? Но ведь как там ни смотри на эти явления, а надо же признать, что случались в истории насильственные перевороты и политические ‘катастрофы’. Почему г. Тихомиров думает, что допускать возможность подобных явлений в будущем — значить иметь ‘ошибочные социальные концепции’?
История скачков не делает! Это совершенно верно. Но, с другой стороны, верно также и то, что история наделала множество ‘скачков’, совершила массу насильственных ‘переворотов’. Примеры таких переворотов бесчисленны. Что же значит это противоречие? Оно означает только то, что первое из этих положений формулировано не совсем точно, а потому и понимается многими неправильно. Следовало бы сказать, что история не делает неподготовленных скачков. Ни один скачек не может иметь места без достаточной причины, которая заключается в предыдущем ходе общественного развития. Но так как это развитие никогда не останавливается в прогрессирующих обществах, то можно сказать, что история постоянно занимается подготовкой скачков и переворотов. Она прилежно и неуклонно делает это дело, она работает медленно, но результаты ее работы (скачки и политические катастрофы) неотвратимы и неизбежны.
Медленно совершается ‘изменение типа’ французской буржуазии. Горожанин эпохи регентства не похож на горожанина времен Людовика XI-го, но в общем он все-таки остается верен типу буржуа старого режима. Он сделался богаче, образованнее, требовательнее, но не перестал быть roturier, который всегда и всюду должен давать дорогу аристократу. Но вот наступает 1789 г., буржуа гордо подымает голову, проходит еще несколько лет, и он становится господином положения, да ведь каким образом становится! — ‘с реками крови’, с громом барабанов, с ‘треском пороха’, если не динамита, в то время еще не изобретенного. Он заставляет Францию пережить настоящий ‘период разрушения’, ни мало не заботясь о том, что со временем найдется, может быть, педант, который объявит насильственные перевороты ‘ошибочной концепцией’.
Медленно изменяется ‘тип’ русских общественных отношений. Исчезают удельные княжества, бояре окончательно подчиняются царской власти и становятся простыми членами служилого сословия. Москва покоряет татарские царства, приобретает Сибирь, присоединяет к себе половину южной Руси, но все-таки остается старей азиатской Москвою. Является Петр и совершает ‘насильственный переворот’ в государственной жизни России. Начинается новый, европейский период русской истории. Славянофилы ругали Петра антихристом именно за внезапность’ сделанного им переворота. Они утверждали, что в своем реформаторском рвении он позабыл об эволюции, о медленном ‘изменении типа’ общественного строя. Но всякий мыслящий человек легко сообразит, что петровский переворот был необходим в силу пережитой Россией исторической ‘эволюции’, что он был подготовлен ею.
Количественные изменения, постепенно накопляясь, переходят, наконец, в качественные. Эти переходы совершаются скачками и не могут совершаться иначе. Политические постепеновцы всех цветов и оттенков, Молчалины, возводящие в догмат умеренность и аккуратность, никак не могут понять это-го обстоятельства, давно уже прекрасно выясненного немецкой философией. В этом случае, как и во многих других, полезно припомнить взгляд Гегеля, которого, конечно, трудно было бы обвинить в пристрастии к ‘революционной деятельности’. ‘Когда хотят понять возникновение или исчезновение чего-либо, — говорит он, — то воображают обыкновенно, что уясняют себе дело посредством представления о постепенности такого возникновения или уничтожения. Однако изменения бытия совершаются не только путем перехода одного количества в другое, но также путем перехода качественных различий в количественные, и наоборот, — того перехода, который прерывает постепенность, ставя на место одного явления другое, качественно отличное от него. В основе ученья о постепенности лежит представление о том, что возникающее уже существует в действительности и незаметно лишь благодаря своим малым размерам. Точно также, говоря о постепенном уничтожении, воображают, будто небытие данного явления или то новое явление, которое должно занять его место, уже существует, хотя пока еще не заметно… Но таким образом устраняется всякое понятие о возникновении и уничтожении… Объяснять возникновение или уничтожение постепенностью изменения значит сводить все дело к скучной тавтологии и представлять себе возникающее или уничтожающееся уже в готовом виде’, т. е. уже возникшим или уничтожившимся {‘Wissenschaft der Logik’, erster Band, S. S. 313—314. Мы цитируем no нюренбергскому изданию 1812 года.}. Значит, если вам нужно объяснить возникновение государства, то вы просто-напросто воображаете себе микроскопическую государственную организацию, которая, постепенно изменяясь в своем объеме, дает, наконец, ‘обывателям’ почувствовать свое существование. Точно также, если вам нужно объяснить исчезновение первобытных родовых отношений, то вы даете себе труд вообразить маленькое небытие этих отношений, — и дело в шляпе. Само собою разумеется, что с такими приемами мышления в науке далеко не уедешь. Одна из величайших заслуг Гегеля заключается в том, что он очистил ученье о развитии от подобных нелепостей. Но какое дело г. Тихомирову до Гегеля и до его заслуг! Он раз навсегда затвердил, что западные теории к нам неприменимы.
Вопреки мнению нашего автора о насильственных переворотах и политических катастрофах, мы с уверенностью скажем, что в настоящее время история подготовляет в передовых странах чрезвычайно важный переворот, относительно которого есть все основания думать, что он совершится насильственно. Он будет состоять в изменении способа распределения продуктов. Экономическая эволюция создала колоссальные производительные силы, которые для своего употребления в дело требуют совершенно определенной организации производства. Они применимы только в крупных промышленных предприятиях, основанных на коллективном труде, на общественном производстве.
Но в резком противоречии с этим общественным способом производства стоит индивидуальное присвоение продуктов, выросшее при совершенно иных экономических условиях, в эпоху процветания мелкой промышленности и мелкой земельной культуры. Продукты общественного труда работников поступают, таким образом, в частную собственность предпринимателей. Этим коренным экономическим противоречием обусловливаются все другие общественные и политические противоречия, замечаемые в современных обществах. И это коренное противоречие становится все более и более интенсивным. Предприниматели не могут отказаться от общественной организации производства, потому что в ней заключается источник их богатства. Напротив, конкуренция заставляет их распространять эту организацию на другие отрасли промышленности, в которых она прежде не имела места. Крупные промышленные предприятия убивают мелких производителей и, таким образом, увеличивают численность, а следовательно, и силу рабочего класса. Роковая развязка приближается. Чтобы устранить вредное для них противоречие между способом производства продуктов с одной стороны и способом их распределения — с другой, — рабочие должны будут овладеть политической властью, которая фактически находится теперь в руках буржуазии. Если угодно, вы можете сказать, что рабочие должны будут совершить ‘политическую катастрофу’. Экономическая эволюция роковым образом ведет к политической революции, а эта последняя будет, в свою очередь, источником важных изменений в экономическом строе общества. Способ производства продуктов медленно и постепенно принимает общественный характер. Соответствующий ему способ присвоения их явится результатом насильственного переворота.
Так происходит историческое движение не у нас, на Западе, о социальном быте которого г. Тихомиров не имеет никакой ‘концепции’, хотя и занимался ‘наблюдением могучей французской культуры’.
Насильственные перевороты, ‘реки крови’, топоры и плахи, порох и динамит, — все это весьма печальные ‘явления’. Но что же прикажете делать, если они неизбежны? Сила всегда играла роль повивальной бабки, когда рождалось новое общество. Так говорил Маркс, и так думал не один он. Историк Шлоссер был убежден, что только ‘огнем и мечем’ совершаются великие перевороты в судьбе человечества {Основательное знание истории, по-видимому, располагало Шлоссера даже к принятию старых геологических взглядов Кювье. Вот что говорит он по поводу проектов реформ Тюрго, до сих пор приводящих в умиление филистеров. ‘Эти проекты заключают в себе все существенные выгоды, которые приобрела Франция впоследствии посредством революции. Только революцией они могли быть достигнуты, потому что министерство Тюрго в своих ожиданиях обнаруживало слишком сангвинико-философский дух: оно надеялось, вопреки опыту и истории, единственно своими предписаниями переменить социальное устройство, образовавшееся в течение времени и скрепленное прочными связями. Радикальные преобразования, как в npupoдe, так и в истории, возможны не прежде, как по уничтожении всего существующего огнем, мечем я разрушением’. ‘История восемнадцатого столетия’, русский перевод, 2-е издание, СПБ. 1868, т. III, стр. 461. Удивительный фантазер этот ученый немец, скажет г. Тихомиров.}. Откуда же является эта печальная необходимость? Кто виной?
Иль силе правды
На земле не все доступно?
Нет, пока еще не все. И происходит это благодаря различию классовых интересов в обществе. Одному классу полезно или даже существенно необходимо перестроить известным образом общественные отношения. Другому — полезно или даже существенно необходимо противиться такому переустройству. Одним оно сулит счастье и свободу, другим грозит отменой их привилегированного положения, грозит прямо уничтожить их, как привилегированный общественный класс. А какой же класс не борется за свое существование, не имеет чувства самосохранения? Выгодный данному классу общественный строй кажется ему не только справедливым, но даже единственным возможным. По его мнению, пытаться изменить этот строй — значит разрушать основы всякого человеческого общежития. Он считает себя призванным охранять эти основы хотя бы даже силою оружия. Отсюда — ‘реки крови’, отсюда — борьба и насилие.
Впрочем, социалисты, размышляя о предстоящем общественном перевороте, могут утешать себя тою мыслью, что чем больше распространятся их ‘разрушительные’ учения, тем развитее, организованнее и дисциплинированнее будет рабочий класс, а чем развитее, организованнее и дисциплинированнее будет рабочий класс, тем меньших жертв потребует неизбежная ‘катастрофа’.
При том же, торжество пролетариата, положив конец всякой эксплуатации человека человеком, а следовательно, и разделению общества на класс эксплуататоров и класс эксплуатируемых, сделает гражданские войны не только излишними, но даже и прямо невозможными. Тогда человечество будет двигаться одной ‘силой правды’ и не будет иметь надобности в аргументации с помощью оружия.

III.

Перейдем теперь к России.
Западные социалисты держатся ученья Маркса. Между русскими революционерами до последнего времени преобладали социалисты-народники. Отличие западного социалиста, т. е. социал-демократа, от социалиста-народника состоит в том, что первый обращается к рабочему классу и рассчитывает только на рабочий класс, — второй давно уже обращается к одной ‘интеллигенции’, т. е. к самому себе, и рассчитывает только на интеллигенцию, т. е. только на самого себя. Социал-демократ как нельзя более боится попасть в изолированное, а потому ложное положение, при котором голос его перестал бы доходить до массы пролетариата и оказался бы голосом вопиющего в пустыне. Социалист-народник, не имея никакой поддержки в народе, даже и не подозревает ложности своего положения, он добровольно удаляется в пустыню, заботясь единственно о том, чтобы его голос долетал до его собственных ушей и радовал его собственное сердце. Рабочий класс, как он представляется социал-демократу, есть могучая, вечно подвижная, неугомонная сила, которая одна только и может теперь вести общество по пути прогресса. Народ, как он представляется социалисту-народнику, — неуклюжий, черноземный богатырь, способный сотни лет оставаться неподвижным на своих пресловутых ‘устоях’. В этой неподвижности нашего Ильи Муромца социалист-народник видит не недостаток, а весьма большую заслугу. Он не только не огорчается ею, но просит у истории одной милости: не сталкивать русского богатыря с его уже порядочно-таки просиженных устоев, вплоть до той счастливой поры, когда он, добрый социалист-народник, управившись с капитализмом, царизмом и прочими вредными ‘влияниями’, довольный и сияющий, явится к Илье Муромцу и почтительно доложит: Monsieur est servi! Кушать подано! Богатырю останется лишь единым духом осушить для аппетита чару зелена вина в полтретья ведра и спокойно усесться за приготовленную для него общественную трапезу… Социал-демократ внимательно изучает законы и ход исторического развития. Русский социалист-народник, много и охотно мечтая о том народном развитии, которое начнется когда-то со временем, на том свете, ‘на другой день после революции’, знать не хочет той невымышленной экономической эволюции, которая ежедневно и ежечасно происходит в современной России. Социал-демократ плывет по течению истории. Напротив, историческое течение уносит социалиста-народника все далее и далее от его ‘идеалов’. Социал-демократ опирается на эволюцию, русский социалист-народник отпирается от нее посредством всевозможных софизмов.
Более того. Сто-двести лет тому назад община была бесконечно прочнее, чем в настоящее время. Поэтому социалисту-народнику ужасно хотелось бы украдкой перевести на сто или двести лет назад часы истории {Под социалистами-народниками мы понимаем всех тех социалистов, по мнению которых община должна составлять главный экономический базис социалистической революции в России. В этом смысле народниками нужно признать и ‘народовольцев’. И они сами признавали себя таковыми. В ‘Программе Исполнительного Комитета’ они прямо называют себя социалистами-народниками.}.
Отсюда следует, что в применении к русским социалистам-народникам отзыв г. Тихомирова совершенно верен, они действительно не умели согласить этих двух понятий: эволюция и революция.
Только наш автор не счел нужным прибавить, что он был самым главным, самым плодовитым литературным выразителем этого направления в нашей революционной партии. Он долго и упорно боролся в своих статьях против всякой попытки установить разумную связь между требованиями русских революционеров и неотвратимым ходом русского общественного развития. Сельская община с одной стороны и ‘интеллигенция’ с другой — всегда были предельными понятиями, дальше которых не шел ‘революционизм’ г. Тихомирова.
Но само собой разумеется, что революционерам данной страны нельзя безнаказанно игнорировать ее эволюции. Горький опыт немедленно показал это русским социалистам-народникам. Они не всегда обращались только к самим себе, не всегда возлагали свои упования на одну только ‘интеллигенцию’. Было время, когда они пытались поднять ‘народ’, под именем которого понимался, конечно, крестьянин, этот носитель общинных идеалов и представитель общинной солидарности. Но, как и следовало ожидать, крестьянин остался глух к их революционным призывам, так что они поневоле должны были попытаться сделать революцию своими собственными силами. Но что могли сделать они с этими силами? У них никогда не было ни малейшей возможности вступить в открытую борьбу с правительством. Политические манифестации второй половины семидесятых годов весьма убедительно дали почувствовать ‘интеллигенции’, что ее сил недостаточно даже для победы над дворниками и городовыми. При таком положении дел и при указанных взглядах русских социалистов-народников у них не было другого пути, кроме так называемого у нас террора, или, как выражается г. Тихомиров, единоличного бунта. Но ‘единоличный бунт’ не может свергнуть никакого правительства. ‘Защитники политических убийств очень редко, полагаю, сознают, что настоящую силу терроризма в России составляет бессилие революции’, — ехидно замечает наш автор. И это совершенно справедливо. Напрасно только он воображает, что нужен был его ‘созидательный’ ум для открытия столь простой истины. На нее указывали в эпоху Липецкого и Воронежского съездов те из наших революционеров, которым хотелось удержать старую программу ‘Земли и Воли’. Они были совершенно правы, когда говорили, что без поддержки со стороны хоть некоторой части народной массы невозможно никакое революционное движение. Но, оставаясь на старой, народнической точке зрения, они не могли иметь даже и смутного представления о том, какой же способ деятельности в состоянии обеспечить нашей революционной партии плодотворное влияние на массу, а следовательно, и предохранить ее от неизбежного при террористической борьбе обессиления. В то же время ‘террористическая борьба’ имела одно неоспоримое преимущество над всеми старыми программами: фактически она, во всяком случае, была борьбой за политическую свободу, о которой и слышать не хотели революционеры старого закала.
Раз ступивши на почву политической борьбы, социалисты-народники лицом к лицу столкнулись с вопросом об эволюции. Для социалиста завоевание политической свободы не может быть последним шагом его революционной деятельности. Права, гарантируемые гражданам современным парламентаризмом, являются в его глазах не более, как промежуточной станцией на пути к его главной цели: т. е. к переустройству экономических отношений. Между завоеванием политических прав и переустройством названных отношений необходимо должен пройти известный промежуток времени. Спрашивается, не изменится ли, и если — да, то в каком смысле изменится русская общественная жизнь в течение этого промежутка? Не поведет ли конституционный порядок к разрушению старых, дорогих социалистам-народникам устоев крестьянской жизни? Чтобы удовлетворительно ответить на этот вопрос, необходимо было подвергнуть критике главнейшие положения народничества.
Не трудно было бы отметить в нашей революционной литературе все более и более возраставшее сознание необходимости уяснить, наконец, связь между русской революцией и русской эволюцией. Г. Тихомиров, который был, как мы уже сказали, самым упорным из наших революционных староверов и усердно охранял усвоенную им народническую догматику от вторжения всякой новой мысли, — даже г. Тихомиров испытал на себе влияние этой переходной эпохи. Брошюра ‘Почему я перестал быть революционером’ содержит в себе весьма недвусмысленные указания на этот счет. Рассказывая историю пережитого им превращения, г. Тихомиров упоминает об одной статье, написанной им для No 5 ‘Вестника Народной Воли’, но не одобренной товарищами по изданию, а потому не напечатанной. По его словам, он развивал в этой статье то положение, что ‘только известная эволюция в народной жизни может создавать почву для революционной деятельности’… ‘мой революционизм, говорит он, именно и отыскивал эту эволюцию, этот исторический процесс изменения типа, чтобы действовать сообразно с нею’ {Стр. 13—14 его брошюры.}. Что же нашел ‘революционизм’ г. Тихомирова? ‘Я требую единения партии со страною, — вещает наш автор. — Я требую уничтожения террора и выработки великой национальной партии… но тогда для чего же самые заговоры, восстания, перевороты? Такая партия, о создании которой я хлопотал, очевидно, сумела бы выработать систему улучшений, совершенно возможных и явно плодотворных, а, стало быть, нашла бы силы и способность показать это и правительству, которое не потребовало бы ничего лучшего, как стать самому во главе реформы’ {Стр. 12—13.}.
Очевидно, что, ‘отыскивая’ эволюцию, ‘революционизм’ г. Тихомирова, ‘захлопотавшись’, обронил революцию, от которой не осталось и следа в его нынешних взглядах. Это печально, но в этом есть своя неизбежная логика. Человеку, ни за что не хотевшему отказаться от идеализации допотопных экономических отношений русской деревни, естественно было кончить идеализацией царизма, этого естественного политического плода названных отношений. Нынешние взгляды г Тихомирова представляют собою не более, как логический, хотя и весьма некрасивый вывод из теоретических посылок социалистов-народников, которые он всегда считал неоспоримыми.
Но, с другой стороны, несомненно также, что вывод этот не имеет решительно ничего общего с какой бы то ни было эволюцией.
Г. Тихомиров искал эволюции там, где ее никогда не бывало и где, поэтому, и невозможно было найти ее.
Что такое ‘единение партии со страной’? Во всякой стране, вышедшей из ребяческого возраста, существуют классы или сословия, интересы которых частью различны, а частью и вовсе противоположны. Никакая партия не может примирить этих интересов, поэтому никакая партия не может объединиться со страной в ее целом. Всякая партия может быть выразительницей интересов только известного класса, или известного сословия. Это не значит, конечно, что всякая партия осуждена представлять в политике лишь эгоистические интересы того или другого класса. В каждую данную историческую эпоху есть класс, торжество которого связано с интересами дальнейшего развития страны. Служить интересам страны можно лишь, содействуя торжеству этого класса. Следовательно, ‘единение партии со страною’, может иметь только один разумный смысл: единение партии с классом, являющимся в данное время носителем прогресса. Но слова г. Тихомирова вовсе не имеют подобного смысла. Он всегда отрицал, а теперь тем более отрицает существование каких бы то ни было классов в нашем отечестве.
Различие классовых интересов создается ходом общественного развития, исторической эволюции. Понять различие классовых интересов значит понять ход исторического развития, и, наоборот, не понимать его, значит не иметь ни малейшего понятия об историческом развитии, значит оставаться в той теоретической темноте, в которой все кошки серы и как две капли воды похожи одна на другую. И если пребывающий в подобном сумраке писатель тем не менее говорит вам об эволюции, то вы можете быть уверены, что он принимает за эволюцию нечто ей совершенно противоположное.
Но, даже оставив в стороне все эти соображения, нельзя не задать. Тихомирову следующего интересного вопроса. Почему он думает, что Раз партии удалось бы ‘соединиться’ со страною, то правительство ‘не потребовало бы ничего лучшего, как самому стать во главе реформы’, требуемой этой партией? Наш автор помнит, вероятно, что ровно сто лет тому назад был такой случай: представители третьего сословия одной страны выражали интересы огромного большинства ее населения, они ‘выработали систему улучшений совершенно возможных и явно плодотворных’. Но правительство этой страны не пожелало ‘стать во главе реформы’ и принялось ‘хлопотать’ о том, как бы задавить ее с помощью иностранного войска. Это не помешало, конечно, реформе войти в жизнь, но ‘хлопоты’ правительства кончились самым плачевным для него образом. Впрочем, г. Тихомиров, по-видимому, думает, что правительство такого самобытного государства, как Россия, непременно пошло бы в подобном случае своей самобытной дорогой и что поэтому пример других стран нам не указ.
Наш автор искал путей для объединения партии со страною и по ошибке попал на путь, который привел его к соединению с абсолютизмом. Но что же общего между развитием России и интересами самодержавия?
‘Я смотрю на вопрос о самодержавной власти так, — читаем мы на странице 25-й тихомировской брошюры. — Прежде всего она составляет в России (какова она есть) явление, которое совершенно бесполезно обсуждать. Это такой результат русской истории, который не нуждается ни в чьем признании, и никем не может быть уничтожен, пока существуют в стране десятки и десятки миллионов, которые в политике не знают и не хотят знать ничего другого’.
Г. Тихомиров старался понять смысл русской ‘эволюции’. Чтобы с успехом решить эту задачу, ему нужно было уяснить себе не только, какова есть Россия, но главное, какою она становится, в каком смысле ‘изменяется тип’ ее общественных отношений. Кто не обращает снимания на эту сторону дела, тот имеет право говорить лишь о застое, а не о развитии. Но именно на эту сторону дела и не обратил внимания г. Тихомиров. Поэтому с ним случилось то же, что случается со всеми людьми ‘охранительного’ направления. Они воображают, что имеют в виду ‘страну’, ‘какова она есть’, а на самом деле их умственные взоры устремлены на ‘страну’, какою она была когда-то и какою в значительной своей части она уже не есть в данное время. Их охранительные ‘мечты’ основываются на идеализации старых, уже отживших экономических и политических отношений.
Заговорите с г. Тихомировым об экономических отношениях России. Он скажет вам: община, это — ‘такой результат русской истории, который не нуждается ни в чьем признании, пока десятки и десятки миллионов в экономии не знают и не хотят знать ничего другого’. Но в этом маленьком словечке пока и заключается вся суть вопроса. Человек, велеречиво толкующий об эволюции, не должен ограничиваться ссылкой на настоящее время. Если он хочет убедить нас, что община имеет прочное будущее, он должен показать, что вышеуказанное ‘пока’ не осуждено на скорую гибель, что община не носит в себе и никогда или, по крайней мере, долго не будет носить в себе элементов своего разложения. Точно также, если он хочет убедить нас в прочном будущем русского самодержавия, он должен показать, что в наших общественных отношениях нет таких факторов, под влиянием которых ‘десятки и десятки миллионов’ быть может скоро и слышать не захотят о самодержавии. ‘Пока’ — это крайне неопределенное выражение, это — икс, который может быть равен миллиону, а может быть не далек от нуля. Определить свойства икса и составляло задачу нашего эволюциониста. Но подобная задача была ему не no плечу. До краев наполненный ‘самобытностью’, он всегда жил в таких натянутых отношениях с наукой, идущей к нам, как известно, с Запада, что ему решительно не под силу серьезное решение каких бы то ни было вопросов.
Определяя политические взгляды русского народа, г. Тихомиров говорит о России, какова она есть или, лучше сказать, какою она ему представляется. Но его взоры бесповоротно устремляются в прошлое, когда он переходит к вопросу о том, — не мешает ли существование самодержавия успехам русской ‘культуры’. Всякому не предубежденному и не софистизирующему человеку очевидно, что вопрос этот может быть формулирован лишь таким образом: препятствует или содействует современный абсолютизм, ‘каков он есть’, дальнейшему развитию России? Г. Тихомиров предпочитает иную постановку вопроса. Он указывает на абсолютизм каков он был, по его мнению, когда — то. ‘Можно ли до такой степени забывать свою собственную историю, чтобы восклицать — ‘какая культурная работа при царях’! (так восклицают к огорчению г. Тихомирова многие русские люди). Да разве Петр не царь? А есть ли во всемирной истории эпоха более быстрой и широкой культурной работы? — горячится наш автор. — Разве не царица Екатерина II? Разве не при Николае развивались все общественные идеи, какими до сих пор живет русское общество? Наконец, много ли республик, которые в течение 26-ти лет сделали бы так много улучшений, как сделал Император Александр II? На все такие факты у нас только и находятся жалкие фразы, вроде того, что это сделано ‘вопреки самодержавию’. Но если бы даже и так: не все ли вам равно ‘благодаря’ или ‘вопреки’, коль скоро прогресс и очень быстрый оказывается возможен?’ {Стр. 25.}.
Но позвольте же спросить вас, о премудрый сторонник эволюции, неужели вы не понимаете того простого обстоятельства, что настоящее может быть не похоже на прошлое, и что пример Петра, Екатерины или даже Александра II вовсе не указ для Александра III или Николая II? Петр старался заставить Россию сделаться просвещенной страной, Александру III хотелось бы вернуть ее в варварское состояние. Россия может поставить двадцать новых памятников Петру и в то же время находить, что Александр III заслуживает только виселицы. Зачем же сворачивать на Петра Великого, когда речь идет только об Александре толстом?
Кроме того, как понимать ссылку на царствование Николая? ‘При Николае развились многие из тех идей, которыми до сих пор живет русское общество’. Это правда, но не сердитесь, г. Тихомиров, и позвольте спросить вас, какова была при этом роль Николая, этого ‘гвардейского папы всех реакций’? Представьте себе, что происходит война между кошками и мышами. Мыши находят, что кошки сильно вредят их благосостоянию, и всячески стараются покончить с кошачьим вопросом. Вдруг является Рейнеке-Лис и, лукаво виляя своим пушистым хвостом, обращается к мышам с такой речью: ‘Неразумные и неблагодарные мыши, я решительно не понимаю, можно ли до такой степени забывать собственную историю, чтобы восклицать: ‘Какое благосостояние при кошках? Но разве Васька не кот? Разве Машка не кошка? Но разве не при Ваське число ваше размножилось до такой степени, что хозяин обитаемого вами дома должен был позаботиться о покупке новых мышеловок? Правда, Васька старательно истреблял вас, но вы все-таки размножились и не все ли вам равно: размножились ли вы благодаря Ваське или вопреки ему!’ Что должны были бы отвечать мыши подобному сикофанту?
‘Величайший прогресс литературы совместим с Самодержавной Монархией’ — уверяет г. Тихомиров (стр. 26). Но это, право, слишком уже бес… церемонно! Или он думает, что его читатели не знают истории многострадальной русской литературы? Но кто же не помнит Новикова и Радищева, отведавших когтей просвещенной Екатерины, ссылки Пушкина при ‘благословенном’ Александре, Полежаева, загубленного ‘незабвенным’ Николаем, Лермонтова, сосланного за стихотворение, не заключавшего в себе ничего опасного для ‘основ’, Шевченка, изнывавшего под солдатской шинелью, Достоевского, который без всякой вины был сначала приговорен к смертной казни, а затем ‘помилованный’ сослан на каторгу, заключен в ‘Мертвый дом’, где два раза подвергался телесному наказанию, Белинского, которого лишь смерть спасла от знакомства с жандармами? Или г. Тихомиров полагает, что его читатели забыли ссылку Щапова, Михайлова, погибшего в Сибири, Чернышевского, остававшегося там более двадцати лет, Писарева, просидевшего в крепости лучшие годы своей жизни, современных русских писателей, между которыми редко можно встретить независимого человека, не побывавшего под надзором полиции или в местах различной степени отдаленности, наконец, все неистовства русской цензуры, рассказам о которых не хотят верить люди, не знающие, что такое наша ‘Самодержавная Монархия’? Беспощадное преследование всякой живой мысли красной нитью проходит через всю историю русского императорства, и наша литература неслыханно-дорогой ценой заплатила за свое развитие ‘вопреки’ самодержавию. Это известно всем и каждому, и мы советуем г. Тихомирову распространяться о чем ему угодно, писать торжественные оды на тему: ‘гром победы раздавайся, веселися, храбрый росс’, но оставить в покое русскую литературу. Достаточно вспомнить о ней, чтобы почувствовать самую жгучую ненависть к нашим самодержцам!
Когда-то Греч, возражая на книгу Кюстина о николаевской России, утверждал, что в Петербурге можно так же свободно писать, как в Париже или в Лондоне. Рассуждения г. Тихомирова о процветании русской литературы под эгидой самодержавной власти представляют собою не более, как дальнейшее развитие смелой мысли Греча. По выходе брошюры ‘Почему я перестал быть революционером’ многие подумали, что г. Тихомиров желает изобразить из себя нового Каткова, одаренного умом более ‘созидательным’, чем ум покойного редактора ‘Московских Ведомостей’. Но это ошибка. При внимательном отношении к делу ясно, что г. Тихомирову не давала спать слава Греча. И нужно сознаться, что этого последнего напоминает вся писательская манера г. Тихомирова. Новейшим Катковым ему быть не суждено, но e него есть все данные для того, чтобы сделаться новейшим Гречем, конечно, в несколько уменьшенных размерах.
Не все ли нам равно, ‘вопреки’ или ‘благодаря’ царям совершается наше общественное развитие! Нет, г. Тихомиров, далеко не все равно! Для нас не все равно, если наши учебные заведения отдаются во власть Толстых, Деляновых, Руничей и Магницких. Для нас не все равно, если доступ в них ограничивается, если, по манию царской руки, в каждую данную минуту их могут совсем закрыть, дав обучающемуся в них юношеству ‘фельдфебелей в Вольтеры’. Для нас не все равно, если нашими студентами заселяют северные и восточные окраины и если в настоящее время, отпустив сына в высшее учебное заведение, родители смотрят на него, как на почти уже погибшего. Для нас не все равно, если в нашем самодержавно-полицейском государстве ежегодно по крайней мере пятая часть ‘обывателей’ (крестьян) подвергается телесным наказаниям при взыскании податей. Для нас не все равно, если за малейший протест против адских фабричных порядков рабочие испытывают беззаконные преследования со стороны администрации, а когда вздумается нашему самодержцу, то могут быть преданы даже военному суду, как это неоднократно бывало при Николае. Все это для нас далеко не все равно. Самодурство самодержцев обходится нам слишком дорого. Было время, когда и для вас это было далеко не все равно, г. Тихомиров, и знаете ли что? Если в вас сохранилась хоть капля человечности, вы невольно и несмотря на свойство вашей ‘эволюции’ еще не раз вспомните это время, как самую благородную пору вашей жизни.
По мнению г. Тихомирова, если нашу учащуюся молодежь окружают опасности, то в этом виноваты ‘подстрекатели’, вовлекающие ее в политику. ‘Студенческое вмешательство в политику дает наиболее вредные последствия в форме разных демонстраций, когда чуть ли не в 24 часа из-за грошового протеста против какого-нибудь несчастного инспектора погибает для страны несколько сотен молодых, незаменимых сил’. Заметим, во-первых, что одно дело ‘студенческое вмешательство в политику’, а другое дело — так называемые студенческие истории. Для студентов есть другие способы ‘вмешиваться в политику’, помимо борьбы с инспекторами. Во-вторых, мы покорнейше попросим г. Тихомирова сказать нам, кто же виноват в гибели этих действительно дорогих и поистине незаменимых сил? Не виновато ли в ней правительство, способное губить сотни молодых людей ‘из-за грошового протеста против какого-нибудь несчастного инспектора’? Замечательно, что даже в изображении г. Тихомирова абсолютизм наш является каким-то Змеем Горынычем, по отношению к которому вся политическая мудрость состоит лишь в том, чтобы не попасться ему в лапы.
О, конечно, ‘для страны’ было бы в миллионы раз лучше, если бы наша молодежь могла спокойно учиться и развиваться! Кто спорит против этого? Но, к сожалению, у нее не будет такой возможности, пока не погибнет, наконец, та политическая система, которая губит ныне ее молодые силы. Правительство никогда не простит ей ‘вмешательства в политику’, а она никогда не воздержится от такого вмешательства. В борьбе за политическую свободу учащаяся молодежь везде и всюду принимала самое деятельное участие. Филистерам, осуждавшим ее за это, Жорж Санд давно уже и вполне верно возразила: если все, что есть лучшего и благородного в молодежи направляется против существующего строя, то это служит лучшим доказательством его негодности.
Но г. Тихомирову хотелось бы отвлечь от политической борьбы не одну только учащуюся молодежь. Он советует забыть о ней всем, даже самым престарелым своим читателям, а в виде выхода указывает им на ‘культурную работу’… с дозволения начальства. По его словам, никакие департаменты препон и препятствий не могут воспрепятствовать подобной работе. ‘Каково бы ни было правительство, — говорит он, — оно может отнять у народа все, что угодно представить, но не возможность культурной работы, предполагая, что народ к ней способен’. Это отрадно, одна беда: мы никак не можем догадаться, что это за удивительная ‘работа’, которой, так сказать, ни моль не точит, ни ржа не ест, и которой мы спокойно будем заниматься даже в том случае, когда правительство отнимет у нас ‘все, что угодно представить’? Распространение просвещения есть, например, самая культурная из всех культурных работ. Но эту работу всегда может ‘отнять’ у нас правительство, и сам г. Тихомиров, конечно, знает много примеров подобного отнятия. Литературная деятельность также должна быть признана культурной работой. Но как и это хорошо известно г. Тихомирову, каждому из нас правительство легко может запретить ее во всякое время. О какой же ‘работе’ говорит наш автор? О постройке железных дорог, о споспешествовании успехам ‘отечественной промышленности’? Но и в этом случае дело зависит от бюрократического произвола. Правительство всегда может не разрешить вашего предприятия или убить его тяжелым налогом, нелепым тарифом и т. п. Много ли у нас останется, раз правительство ‘отнимет все, что угодно представить’? (По правде сказать, оно уже и теперь недалеко от этого.)
Нам кажется, что г. Тихомирову следовало бы быть откровеннее со своими читателями и без всяких уверток обратиться к ним с теми утешительными словами, с какими стоики обращались когда-то к рабам: ваши господа могут отнять у вас все, что угодно представить, но они не в силах лишить вас внутренней свободы вашего ‘я’, для разумного же человека только эта внутренняя свобода и имеет значение. Наверное многие сумели бы понять всю справедливость этого философского соображения.
Если на долю русского ‘интеллигентного’ человека выпадет молодость, бурная в политическом отношении, и если ему в более зрелом возрасте захочется отдохнуть и пожить в свое удовольствие, то он начинает вздыхать о ‘культурной работе’. В чем должна состоять она — этого он и сам хорошенько не знает. Из его сбивчивых объяснений обыкновенно понятно только одно: весьма значительная часть будущей ‘работы’ пойдет на охранение и сохранение его ‘культурной особы’. Помилуйте, у нас дорог каждый образованный человек, — уверяет будущий культуртрегер, избегая при этом смотреть вам прямо в глаза. Иначе сказать, он до такой степени хорош и поучителен в своей ‘интеллигентности’, что, взирая на него, русский народ уже тем самым излечится от многих болезней, подобно тому как евреи исцелялись в пустыне, взирая на медного змия. Эту-то ‘работу’ изображения из себя российского медного змия и рекомендует своим читателям г. Тихомиров. Человек, увлекавшийся некогда славой Робеспьера или Сен-Жюста, делает теперь вид, что увлекается доблестными примерами образцового помещика Костанжогло или ангельски-доброго откупщика Муразова.
Но, говоря о такой работе, он не должен был ссылаться на историю. Напоминая читателям о Петре, Екатерине и Александре II, наш автор сделал большую неосторожность. Вникнув в смысл указанных им примеров, читатель может сказать себе так: много или мало было ‘культурной работы’ в царствование того или другого из названных лиц, но поскольку она действительно имела место ‘в стране’, — она состояла в переустройстве общественных отношений сообразно с наиболее вопиющими нуждами того времени. Спрашивается, способен ли теперь царизм, ‘каков он есть’, взять на себя почин полезного и сообразного с нуждами нашего времени переустройства русских общественных отношений? Говорят, что самое необходимое переустройство этих отношений заключается в ограничении царской власти. Возьмется ли царь за эту ‘культурную работу’? Опасные эти мысли, г. Тихомиров! Читатель, задавший себе подобный вопрос, недалек от совершенной неблагонамеренности. Но этого мало, некоторые читатели могут пойти еще дальше и предаться, например, такого рода ‘разрушительным’ размышлениям: Реформы Александра II вызваны были крымским погромом, который навязал нам программу преобразований, безусловно необходимых для самосохранения России как европейской страны. Основанием всех других реформ было тогда уничтожение крепостного права. Оно, кроме общих экономических соображений, было предпринято еще и потому, что ежегодно возраставшее число крестьянских бунтов заставляло опасаться народного восстания. Отсюда следует, по-видимому, тот вывод, что, когда мы захотим заставить царя взяться за ‘культурную работу’, мы должны припугнуть его восстанием и уж, конечно, припугнуть серьезно, т. е. не ограничиваться словами, а на самом деле готовиться к восстанию. А это значит, что революционная деятельность есть та же культурная работа, но только с другой стороны. И этот последний род ‘культурной работы’ в сущности выгоден для самих самодержцев. Побуждаемые опасностью восстания, они с большей легкостью будут превращаться в ‘освободителей’. Для того, чтобы Александр II задумался о реформах, нужно было то отчаянное положение России, при котором Николаю оставалось лишь покончить самоубийством. Революционеры примирят царей с неизбежной перспективой ‘культурной работы’, тогда и царские самоубийства окажутся может быть излишними.
Видите ли, г. Греч, в какой соблазн вводите вы своих читателей? Как же это вы ведете себя так необдуманно? А еще хвалитесь тем ‘отпечатком положительности’, который будто бы всегда ‘отличал’ вас! Зачем вы сунулись в историю? Ограничились бы превознесением той, любезной вашему сердцу ‘культурной работы’, которая ни мало не касается общественных отношений и которая сторицею вознаградит нас за все злоключения даже в том случае, если абсолютизм отнимет у храбрых Россов все, ‘что угодно представить’.
Наш новейший Греч и сам знает, как мало трудолюбия обнаруживают русские монархи на поприще исторической ‘культурной работы’. Поэтому он хочет подействовать на наш патриотизм, указывая на русские ‘национальные задачи’, разрешить которые может, по его мнению, только ‘прочное правительство’. В известном смысле наш царизм, кажется, никогда не имел недостатка в ‘прочности’, но много ли способствовало это обстоятельство разрешению наших культурных задач? Припомним хоть ближайшую к нам историю восточного вопроса.
Нам говорили, что наши ‘национальные задачи’ требуют освобождения Молдавии и Валахии. Мы боролись за это освобождение, а когда оно состоялось, то наш абсолютизм сумел сделать из румын наших врагов. Восстановлять их против России — значило ли содействовать разрешению русских ‘национальных задач’?
Нам говорили, что освобождение Сербии необходимо ввиду наших ‘национальных задач’. Мы содействовали ему, а царская политика толкнула сербов в объятия Австро-Венгрии. Подвинуло ли это вперед решение названных задач?
Нам говорили, что в интересах России необходимо освобождение Болгарии. Не мало русской крови было пролито по этому поводу, а теперь, благодаря политике нашего ‘твердого’ и ‘прочного’ правительства, болгары ненавидят нас, как своих злейших притеснителей Выгодно ли это России?
Для решения национальных задач всякой данной страны необходимо прежде всего одно условие: ‘прочное’ согласие политики ее правительства с ее национальными интересами. А у нас этого-то условия и нет, да и быть не может, потому что наша политика находится в полнейшей зависимости от августейших фантазий. Воюет Елизавета с Фридрихом прусским, и Россия обязана думать, что война ведется ради ее национальных задач. Но вот вступает на престол Петр III, который, еще будучи наследником, изменнически вел себя по отношению к России, — и русские солдаты, только что сражавшиеся против Фридриха, немедленно переходят на его сторону, и русские обыватели обязаны думать, что такого перехода требуют их национальные задачи? А то пусть г. Тихомиров припомнит самодержавные проказы Павла или Николая, который думал, что главнейшая национальная задача России состоит в неукоснительном исполнении роли европейского жандарма. Что выиграла Россия от похода в Венгрию? Спустя несколько лет после этого похода, Незабвенный, разговаривая с одним поляком, спросил его: кто был в Польше самым глупым королем после Яна Собеского? И когда его собеседник не знал, что ответить, — я, сказал он, потому что я также не кстати спас Вену. Но ведь глупость Его Величества польского короля и русского императора, не могла же не отражаться самым вредным образом на национальных интересах России.
Важнейшая из всех наших национальных задач состоит в завоевании свободных политических учреждений, благодаря которым силы нашего отечества перестали бы, наконец, быть игрушкой в руках какого-нибудь коронованного Кита Китыча. Говоря о национальных задачах России, апологеты самодержавия прежде всего невольно напоминают ей именно об этой задаче.
Наш автор пишет, что только ‘отчаянный романтизм революционеров’ позволяет им ‘третировать русских наследственных самодержцев, как позволительно третировать какого-нибудь узурпатора. Русский царь не похищал своей власти, он получил ее от торжественно избранных предков, и до сих пор огромное большинство народа ни единым звуком не показало своего же-лания отобрать у Романовых их полномочий’. Чтобы еще более выставить величие царской власти, т. Тихомиров указывает на то обстоятельство, что русская церковь, признаваемая огромным большинством населения, ‘освяща-ет’ царя ‘званием своего светского главы’ {Стр. 16.}.
Сделаем прежде всего маленькое замечаньице: не церковь решила ‘освятить’ русского царя званием своего светского главы, а русский царь, по собственному побуждению и в интересах своей власти, решил преподнести себе сие почетное звание. В этом нет большого преступления, но зачем же г. Тихомиров искажает историю?
Далее, о каких это Романовых говорит он? Было время, когда на русском престоле точно сидели Романовы. Нельзя сказать, чтобы эта династия была избрана в силу каких-нибудь особенно ‘торжественных’ соображений. Некоторые историки уверяют, будто бояре стояли за ‘Мишу Романова’, потому что тот был ‘разумом слабенек’, и они надеялись забрать его в руки. Поговаривают также, будто избранный царь давал в свою очередь ‘торжественные’ обещания уважать права ‘страны’. Но определенного на этот счет ничего не известно, и по погоду избрания Романовых приходится сказать словами гр. А. Толстого:
Свершилося то летом,
Но был ли уговор,
История об этом
Молчит до этих пор.
Как бы то ни было, Романовы действительно были выбраны, и русские цари могли бы ссылаться на народное избрание, если бы они действительно принадлежали к этой династии. Но она давно уже не существует. По смерти Елизаветы вступил на престол Петр Гольштейн-Готторпский, и от брака его с принцессой Ангальт-Цербтской ни в каком случае не могло произойти Романовых, даже если допустить законное происхождение Павла, которое категорически отрицает сама Екатерина в своих ‘Записках’. В избрании Петра Гольштейнского страна не принимала решительно никакого участия. Правда, по женской линии он находился в родственных отношениях к угасшей династии, но ведь если на этом основании его и его потомков величать Романовыми, то нужно называть также и детей, например, принца Эдинбургского, а это, кажется, еще никому не приходило в голову. Для русских революционеров, конечно, все равно, кого ни свергнуть с престола, Романовых или Гольштейн-Готторпских, но еще раз, зачем же искажать историю?
Русских царей нельзя третировать как узурпаторов! Вот новость! А мы всегда думали, что их нельзя третировать иначе как узурпаторов. Мы думали так потому, что русские цари сами нередко третировали своих предшественников как узурпаторов. Помнит ли г. Тихомиров историю XVIII века? Помнит ли он восшествие на престол Елизаветы и Екатерины второй? Одно из двух: или ces dames узурпировали царскую власть или если они поступили законно, то их предшественники были узурпаторами. Павел всегда называл поступок Екатерины узурпацией, и говорят, что Николай разделял его мнение на этот счет. Помнит ли г. Тихомиров об убийстве Павла? Помнит ли он, что в этом деле можно бы обвинить Александра ‘Благословенного’, по крайней мере, ‘в знании и недонесении’? Как назвать человека, который вступил на престол посредством заговора против своего отца и императора? Конечно, русским революционерам все равно, имеют ли они дело с царями ‘божьей милостью’ или с царями милостью ‘лейб-кампанцев’ и прочих преторианцев. Но еще и еще раз, зачем же искажать историю, зачем говорить о законном переходе власти ‘от предков’, зачем ‘фантазировать’ о святости трона, загаженного всевозможнейшими преступлениями?
Или г. Тихомиров думает, что его читатели не знают русской истории, и спекулирует на их невежестве, или он сам не знает ее и, что называется, не спросись броду, суется в воду.
Муж многоопытный, губит тебя твоя храбрость!
И такого-то храброго защитника не понял и не оценил ‘Русский Вестник’! Он уверяет, что г. Тихомиров не сказал ничего нового. Но откуда же взять это новое, если вы, господа, исчерпали решительно все, что можно сказать в пользу абсолютизма? А кроме того, уверение ‘Русского Вестника’ не совсем справедливо. В брошюре т. Тихомирова есть совершенно новый прием отпугивания людей от революционной деятельности. Вот он, этот драгоценный плод тихомировской оригинальности. ‘Влияние самого образа жизни, — говорится на стр. 18 его брошюры, — чрезвычайно неблагоприятно для террориста-заговорщика… Господствующее над всем сознание, — это сознание того, что не только нынче или завтра, но каждую секунду он должен быть готов погибнуть. Единственная возможность жить при таком сознании — это не думать о множестве вещей, о которых, однако, нужно думать, если хочешь остаться человеком развитым. Привязанность сколько-нибудь серьезная и какого бы то ни было рода — есть в этом состоянии истинное несчастие. Изучение какого бы ни было вопроса, общественного явления и т. п. — немыслимо. План действия мало-мальски сложный, мало-мальски обширный, не может прийти даже в голову. Всех поголовно (исключая 5—10 единомышленников) нужно обманывать с утра до ночи, от всех скрываться, во всяком человеке подозревать врага’. Словом, жизнь заговорщика-террориста есть ‘жизнь травленого волка’, а борьба его против правительства есть борьба ‘принижающая’ его самого.
Что, каково сравненье? Не дурен оборот? — спросим мы словами Некрасова. Вдумайтесь в смысл этих доводов и вы увидите, что г. Тихомиров вовсе не так прост, как он часто кажется. В России существует суровая беспощадная сила, которая гнетет нас и отнимает у нас ‘все, что угодно представить’. Мы протестуем против этой силы по одиночке, — она стирает нас в порошок. Мы организуемся, чтобы бороться систематически, и в результате этой борьбы, которая, как нам казалось, должна была освободить нас, получается наше собственное ‘принижение’. Мораль очевидна: если не хочешь ‘принижаться’, не протестуй, подчинись власти от бога установленной, ‘смирись, гордый человек’!
Этот вывод, по-видимому, непосредственно применим только к террори-стам, но если основательны его посылки, то всякая революционная борьба в России должна быть признана ‘принижающей’, потому что всем революционерам без различия приходится ‘бороться’ со шпионами и примириться с мыслью о возможности погибнуть ‘не только нынче или завтра, но каждую секунду’. Однако прав ли наш автор? К счастью нет, далеко не прав, не только не прав, но говорит нечто совершенно противоположное истине, и достаточно небольшого внимания читателя, чтобы тихомировская софистика разлетелась, как дым.
Начнем с небольшой, но необходимой поправочки. Революционеры борются не со шпионами, а с русским правительством, которое преследует их с помощью ‘очей царевых’, сыщиков и провокаторов. Подобный прием борьбы против революционеров действует самым ‘принижающим’ образом именно на правительство. Об этом умалчивает г. Тихомиров, но это ясно само собою {Стоит только припомнить похороны Судейкина, чтобы видеть, в какую унизительную близость к шпионам ставит наших царей их способ борьбы против революционеров. Во время знаменитого гатчинского ‘сиденья’ Александра III мы прочли, не помним уже в какой газете, что августейшая семья устроила на Рождество елку… для чинов дворцовой полиции. Государыня всемилостивейше изволила собственноручно раздавать этим чинам подарки. После такой любезности по отношению к явной полиции, никто не удивился бы, если бы на Святой Неделе появилось в газетах известие о том, что Их Величества братски христосовались с представителями тайной полиции или попросту со шпионами, своими ‘ближайшими единомышленниками’.}. Что же касается революционеров, то как могут отражаться на них шпионские преследования? Прежде всего в каждом из них эти преследования должны поддерживать сознание того, ‘что не только нынче или завтра, но каждую секунду он должен быть готов погибнуть’ за свои убеждения. Не всякий в состоянии перенести постоянное присутствие подобной мысли. В истории тайных обществ любой страны можно найти примеры слабости, робости, ‘принижения’ и даже полного падения. Но к несчастью деспотизма не все революционеры таковы. На людей, более сильных, постоянные преследования оказывают совсем противоположное влияние: они развивают в них не боязнь преследований, а полную и постоянную готовность погибнуть в борьбе за правое дело. И эта готовность поддерживает в них такое настроение, о каком мирные филистеры, никогда не возбуждавшие подозрения ни в одном шпионе, не имеют даже приблизительного понятия. Все личное, все эгоистическое отходит на задний план или, вернее, совершенно забывается, — остается лишь общий политический интерес, ‘одной лишь думы власть, одна, но пламенная страсть’. Человек возвышается до героизма. И таких людей было не мало в нашем революционном движении. Посмотрите, что пишет Кеннан, познакомившийся с нашими ссыльными в Сибири. ‘То, что я увидал и узнал в Сибири, затронуло затаенные струны моего сердца, открыло мне целый мир новых ощущении, во многих отношениях очистило и возвысило мои нравственные понятия, — говорит он в одном из своих писем, цитируемых г-жей Dawes в августовской книжке американского журнала ‘The Century‘ за 1888 год. — Я познакомился там с характерами воистину героическими, столь же высокого типа, как самые высокие, известные нам из истории человечества. Я видел там людей мужественных и сильных, с бесконечною готовностью к жертве и гибели за свои убеждения… Я отправился в Сибирь с сильными предубеждениями против политических изгнанников, уезжая, я расставался с ними, сжимая их в своих объятиях, с глазами, полными слез’. Что скажет об этих людях г. Тихомиров? ‘Принижающая’ борьба со шпионами очевидно не имела на этих людей никакого принижающего влияния. Ах, г. Греч, г. Греч, слона-то вы и не заметили!
Что говорить! Гораздо лучше было бы, если бы революционерам не приходилось подвергаться преследованиям шпионов. Но ведь это уже зависит от правительства. Тихомиров сделал бы нам большую услугу, если бы он внушил нашим правящим сферам, что не всякие средства хороши в борьбе против революционеров и что ‘царевы очи’ выглядят очень непривлекательно.
Касательно обманов, которыми будто бы ‘с утра до ночи’ приходится заниматься революционерам, мы можем поставить г. Тихомирову такое соображение. Мы не знаем, много ли народу он обманул, когда считался революционером. Очень возможно, что много. Его собственные признания показывают, что во время издания ‘Вестника Народной Воли’ его литературная деятельность была обманом читателей: он тогда уже не верил в дело, которое защищал. Но из этого вовсе не следует, что все революционеры по самой силе вещей должны быть обманщиками. Печальный пример г. Тихомирова для них не указ. Революционная деятельность требует только сохранения тайны, а от сохранения тайны до обманов еще очень далеко. Тайны могут быть у самого правдивого человека, не сказавшего во всю свою жизнь ни одного лживого слова, и такой человек имеет полнейшее нравственное право посвящать в них только своих ‘единомышленников’. Неужели г. Греч не понимает этого?
Но удивительнейшая вещь, читатель, русский абсолютизм так чудовищен, что даже сам обратившийся на путь истины г. Тихомиров не выдерживает своей роли верноподданного писателя. После всяких натяжек и софизмов, измышленных в защиту царской власти, он совершенно неожиданно начинает иронизировать, впадая в тон Щедрина. ‘Источник власти законодательной и исполнительной — по русским законам — есть Государь страны, — пишет он. — В странах республиканских этим источником являются избиратели. Та и другая форма имеет свои преимущества, но в обоих случаях политическое действие, из какого бы источника не (ни) исходило, проявляется не иначе, как посредством известных учреждений (иногда, например, таких ‘учреждений’, как баррикады, г. Тихомиров). Эти учреждения в России представляют не менее способов к деятельности, чем в другой стране. У нас есть Государственный Совет, Сенат, Министерства, с разными добавочными органами, вроде Департамента торговли и мануфактур и целого ряда постоянно существующих комиссий’ (стр. 31). За эту едкую насмешку можно простить нашему автору много прегрешений против логики и здравого смысла, хотя, конечно, не против политической порядочности.

IV.

Изо всего написанного нами читатель может быть сделает то заключение, что мы не признаем никаких заслуг за нашим деспотизмом. Но это было бы не совсем верно. И за русским деспотизмом есть несомненные исторические заслуга, и главнейшая из них та, что он занес в Россию семя своей собственной гибели. Правда, он был вынужден к этому соседством с Западной Европой, но он все-таки сделал это и заслуживает самой искренней признательности с нашей стороны.
Старая московская Русь отличалась совершенно азиатским характером. Он бросается в глаза, как в экономическом быте страны, так и во всех нравах и во всей системе государственного управления. Москва была своего рода Китаем, но этот Китай находился не в Азии, а в Европе. Отсюда — то существенное различие, что между тем как настоящий Китай всеми силами отбивался от Европы, наш московский Китай еще со времен Ивана Грозного с оружием в руках стремился прорубить себе в нее хоть маленькое окошечко. Петру удалось решить, эту великую задачу. Он совершил огромный переворот, спасший Россию от окостенения. Но царь Петр мог сделать лишь то, что было, доступно царской власти. Он завел постоянное, по-европейски вооруженное войско и европеизировал систему нашего государственного управления. Словом, к азиатскому туловищу московской Руси ‘царь-плотник’ приделал европейские руки. ‘На социальной основе, восходившей чуть ли не к одиннадцатому столетию, явилась дипломатия, постоянная армия, бюрократическая иерархия, промышленность, удовлетворявшая вкусам роскоши, школы, академий’ и проч., прекрасно говорит Рамбо об этом периоде нашей истории. Сила новых, европейских рук, оказывая России большие услуги в ее международных сношениях, невыгодно отражалась на многих сторонах ее внутреннего быта. Вздернув Россию, по выражению Пушкина, ‘на дыбы’, великий царь раздавил народ под бременем налогов и довел деспотизм до неслыханной степени могущества. Все учреждения, хоть отчасти сдерживавшие царскую власть, были уничтожены, все предания и обычаи, хоть немного охранявшие его достоинство, были забыты, и тотчас по смерти Петра начинаются те ‘лейб-кампанские’ шалости, благодаря которым история русского императорства долгое время была, по выражению одного итальянского писателя, трагедией nel un lupanar. Петровская ‘реформа’ нравилась нашим царям и царицам больше всего потому, что она страшно усилила самодержавную власть. Что же касается до начатой Петром ‘культурной работы’, то они отбояривались от нее до последней возможности, и нужны были потрясающие события для того, чтобы русские монархи вспоминали о русской ‘культуре’. Так, несчастный исход крымской войны заставил, как мы уже сказали, вспомнить о ней Александра II. Крымский погром показал, какое огромное расстояние отделяет нас от Западной Европы. Между тем как мы почивали на лаврах, пожатых во время наполеоновских войн, и возлагали все свои надежды на азиатское терпение нашего солдата да на молодецкие свойства русского штыка, передовые народы Европы сумели воспользоваться всеми успехами новейшей техники. Волей-неволей приходилось пошевеливаться и нам. Государству нужны были новые средства, новые источники доходов. Но для того, чтобы найти их, необходимо было уничтожить крепостное право, сильно стеснявшее тогда наше промышленное развитие. Александр II сделал это, и после 19 февраля 1861 г. можно было сказать, что наш абсолютизм совершил в пределах земных все земное.
С начала шестидесятых годов в России стали назревать новые общественные потребности, которых самодержавие не может удовлетворить, не переставши быть самодержавием.
Дело в том, что европейские руки мало-помалу оказали огромное влияние на туловище нашего общественного организма. Из азиатского — оно само стало постепенно превращаться в европейское. Для поддержания учреждений, заведенных Петром в России, нужны были во-первых деньги, во-вторых деньги и в-третьих деньги. Выбивая их из народа, правительство тем самым содействовало развитию у нас товарного производства. Затем, для поддержания тех же учреждений нужна была хоть какая-нибудь фабрично-заводская промышленность. Петр положил начало этой промышленности в России. Сначала — и совершенно сообразно своему происхождению — эта промышленность находилась в совершенно подчиненных, служебных отношениях к государству. Она была закрепощена на службе у него, подобно всем прочим общественным силам в России. Она сама держалась крепостным трудом крестьян, приписанных к фабрикам и заводам. Но, тем не менее, она все-таки делала свое дело, при чем ей сильно помогали все те же международные отношения. Успехи русского экономического развития в период времени, протекший от Петра до Александра II, лучше всего видны из того обстоятельства, что тогда как реформы Петра требовали усиления крепостной зависимости крестьян, — реформы Александра И немыслимы были без ее уничтожения. В 28 лет, отделяющие нас от 19 февраля 1861 года, русская промышленность так быстро двигалась вперед, что отношения ее к государству изменились самым существенным образом. Когда-то совершенно подчиненная ему, она стремится теперь подчинить его себе, поставить его в служебные к себе отношения. Нижегородское ярмарочное купечество, в одной из челобитных, почти ежегодно подаваемых им правительству, наивно называет министерство финансов органом торгово-промышленно-го сословия. Предприниматели, прежде не умевшие шагу ступить без указаний правительства, требуют теперь, чтобы правительство следовало их указаниям. Те же нижегородские купцы выражают скромное желание, чтобы меры, могущие повлиять на состояние нашей промышленности, принимались не иначе, как с одобрения представителей от их ‘сословия’. В деле русского экономического развития песенка абсолютизма оказывается, таким образом, уже спетой. Его опека не только уже не нужна, но прямо вредна нашей промышленности. И недалеко то время, когда наше ‘торгово-промышленное сословие’, испытав тщетность кротких увещаний, вынуждено будет более строгим голосом напомнить царизму о том, что tempora mutantur et nos mutamur in illis {У нас обыкновенно думают, что раз правительство вводит покровительственный таможенный тариф и не скупится на субсидии той или иной акционерной компании, то значит наша буржуазия не имеет никаких причин быть недовольной им. Это взгляд совершенно ошибочный. Одних добрых намерений в этом случае, как и во всех других, еще не достаточно: нужно уменье, а его-то и нет у нашего правительства. И. С. Аксаков, которого в этом случае вдохновляло наше московское купечество, утверждал, например, в своей ‘Руси’ (от 30 октября 1882 г.), что все усилия наших купцов и промышленников найти новые внешние рынки для сбыта своих товаров ‘не только встречают слабую поддержку со стороны русской администрации, но можно сказать — беспрестанно парализуются отсутствием ясно сознанной общей торговой политики в нашем правительстве’. Отсутствие это он объяснял тем совершенно верным соображением, что ‘таков уж наш бюрократический строй, в котором все части управления распределены по ведомствам, в ущерб целому, и каждое ведомство чуть не государство в государстве’. В доказательство он приводит такие доводы. ‘Министерство Финансов, например, вырабатывает и устанавливает целую систему поощрений и поддержек русской промышленности и торговле, между прочим, и тариф для ввозимых в Россию иностранных товаров, а железнодорожные управления, которые ведает другое министерство, министерство путей сообщения, устанавливает такой провозный железнодорожный тариф, который приводит тарифные комбинации министерства Финансов к совершенному нулю и покровительствует иностранной торговле в ущерб русской. А третье министерство, внутренних дел, ведающее не искусственные, а натуральные дорога, запускает и доводит до непроездности важный старинный торговый тракт, а министерство иностранных дед вдруг заключит какой-либо трактат без внимательного соображения с русскими торговыми интересами (хоть бы допустив, например, в Берлинском трактате обязательство для Болгарии руководиться турецким тарифом, самым неблагоприятным для России и самым благоприятным для Англии с Австрией и т. д. и т. д.)’. В следующем No ‘Руси’ Аксаков утверждал, что всякое ограждение интересов русской промышленности нашим предпринимателям приходилось брать ‘просто с боя, т. е. после долгих и упорных настоятельств’. Там же, по поводу вопроса о кавказском транзите, редактор славянофильского органа, которого, повторяем, вдохновляли в этом случае московские Фабриканты, говорит, что ‘наш промышленный мир’, недовольный направлением, приданным этому вопросу в Петербурге, ‘пристыжен, смущен, скорбит духом и уже утратил всякую надеждy на энергическую поддержку, русских национальных (sic!) интересов в петербургской официальной сфере’. Кажется, ясно!}.
Г. Тихомиров, когда-то превозносивший ‘настоящего’ крестьянина, как грозную революционную силу, указывает теперь на его реакционные свойства, как на нечто само собою подразумевающееся.
Именно ‘мужичка’ имеет он в виду, когда говорит, что десятки и десятки миллионов населения не хотят у нас слышать ни о чем, кроме царизма. Подобно прокурору в шуточном стихотворении ‘Речь Желеховского’, он готов умильным голосом воскликнуть теперь:
Христу благодарение,
В мужичке для нас спасение,
И действительно, мужичек спас бы г. Тихомирова и его нынешних ‘единомышленников’, если бы г. Тихомиров и его нынешние единомышленники могли спасти мужичка, завещанного нам добрым старым временем. Но ‘его не спасет никакая уж сила’.
Развитие товарного и капиталистического производства радикально изменило быт трудящегося населения России. Наш московский и петербургский деспотизм опирался на неразвитость сельского населения, которое жило при экономических условиях, восходивших, по вышеприведенному выражению Рамбо, чуть ли не к XI веку. Капитализм привел к полному расстройству наших старых патриархальных деревенских отношений. Г. И. Успенский, с фотографической верностью изобразивший ‘настоящего’ мужика в своих очерках, признается, что этому мужику уже не долго жить на свете, что старые деревенские порядки разлагаются, что в деревне образуются два новые ‘сословия’: буржуазия и пролетариат, который, по мере своего возникновения, покидает деревню и идет в города, в промышленные центры, на фабрики и заводы.
Что развитие пролетариата революционизирует общественные отношения — это известно всякому, даже не обучавшемуся в семинарии. Все знают, какую роль играл рабочий класс в новейшей истории Европы. В современном европейском обществе, где господствующие классы представляют отвратительнейшее зрелище лицемерия, лжи, разврата, обмана, биржевых спекуляций и политической подкупности, он является единственной опорой и единственной надеждой всех искренних и мыслящих сторонников прогресса.
В нашем отечестве образование этого класса имеет еще большее значение. С его появлением изменяется самый характер русской культуры, исчезает наш старый, азиатский экономический быт, уступая место новому, европейскому. Рабочему классу суждено завершить у нас великое дело Петра: довести до конца процесс европеизации Россия. Но рабочий класс придаст совершенно новый характер этому делу. от которого зависит самое существование России, как цивилизованной страны. Начатое когда-то сверху, железной волей самого деспотичного из русских деспотов, оно будет закончено снизу, путем освободительного движения самого революционного изо всех классов, какие только знала история. Герцен замечает в своем ‘Дневнике’, что в России, собственно говоря, нет народа, а есть только коленопреклоненная толпа и палач. В лице рабочего класса в России создается теперь народ в европейском смысле этого слова. В его лице трудящееся население нашего отечества впервые встанет во весь рост и позовет к ответу своих палачей. Тогда пробьет час русского самодержавия.
Таким образом, неотвратимый ход исторического развития разрешает все те противоречия, которые характеризовали у нас положение не только революционной, но и вообще всякой ‘интеллигенции’. Русская ‘интеллигенция’ сама есть плод, хотя, правда, совершенно нечаянный, петровского переворота, т. е. начавшегося с тех пор обучения молодежи в ‘школах и академиях’. Устроенные более или менее по-европейски, школы эти прививали обучавшемуся в них юношеству многие европейские понятия, которым на каждом шагу противоречили русские порядки и прежде всего практика самодержавия: Понятно, поэтому, что часть русских образованных людей, не удовлетворяясь величественной перспективой табели о рангах, становится в оппозиционное отношение к правительству. Так образовался у нас слой, обыкновенно называемый интеллигенцией. Пока этот слой существовал на социальной основе, восходившей чуть ли не к одиннадцатому столетию, до тех пор он мог ‘бунтовать’ и увлекаться какими ему угодно утопиями, но не мот ровно ничего изменить в окружающей его действительности. В общем ходе русской жизни этот слой был слоем ‘лишних людей’, он весь представлял собою какую-то ‘умную ненужность’, как выразился Герцен о некоторых из принадлежавших к нему разновидностей. С разрушением старой экономической основы русских общественных отношений, с появлением у нас рабочего класса, дело изменяется. Идя в рабочую среду, неся науку к работникам, пробуждая классовое сознание пролетариев, наши революционеры из ‘интеллигенции’ могут стать могучим фактором общественного развития, — они, которые нередко в полном отчаянии опускали руки, напрасно меняя программу за программой, как безнадежный больной напрасно бросается от одного медицинского снадобья к другому. Именно в среде пролетариата русские революционеры найдут себе ту ‘народную’ поддержку, которой у них не было до последнего времени. Сила рабочего класса спасет русскую ‘революцию’ от обессиления, о котором теперь с довольной улыбкой на устах говорят г. Тихомиров и его ‘единомышленники’. ‘Единоличные бунты’, действительно, не способные разрушить какую бы то ни было политическую систему (а всякое движение одной ‘интеллигенции’ есть не более, как известное число ‘единоличных бунтов’), эти единоличные бунты сольются с массовым ‘бунтом’ целого класса, как отдельные ручейки сливаются с широкою рекою.
Теперь есть еще время, теперь пока еще не поздно. Поймет ли наша ‘интеллигенция’ свое положение, сумеет ли она войти в ту благодарную роль, которую отводит для нее история?
Поймет или нет, но события ждать ее не станут. Отсутствие союзников из ‘интеллигенции’ не помешает нашему рабочему классу сознать свои интересы, понять свои задачи, выдвинуть вожаков из своей собственной среды, создать свою собственную, рабочую интеллигенцию. Такая интеллигенция не изменит его делу, не оставит его на произвол судьбы.
Нужно, однако, еще раз заметить, что в своей борьбе с самодержавием рабочий класс будет, по всей вероятности, не один, хотя, разумеется, только он один способен придать ей решительный оборот. Само положение дел необходимо будет толкать на посильную для нее борьбу всю нашу буржуазию, т. е. наше ‘общество’, наш торгово-промышленный мир, наших помещиков, этих дворян в мещанстве, и, наконец, даже деревенское ‘третье сословие’.
Колупаевы и Разуваевы до такой степени нелепы и консервативны, что на первый взгляд кажется, будто они призваны служить в будущем незыблемой основой ‘порядка’. Со временем они действительно войдут в эту роль, но они по необходимости должны предварительно пережить свой ‘период бурных стремлений’.
Наша финансовая система основана на закрепощении крестьянина государству, которое берет от него ‘все, что угодно представить’, руководствуясь нехитрым соображением: ‘ён достанет!’. Всевыносящий ‘ён’ долго оправдывал эту лестную для него уверенность, но теперь и его удивительная способность к ‘доставанию’ приходит в упадок. Как мы уже сказали, ‘ён’ переживает процесс дифференциации, превращаясь в пролетария с одной стороны и в кулака — с другой. Так как из легкомысленных пролетариев немного может выбить самое усердное и бдительное начальство, то тяжесть лежащих на общине податей все более и более падает на зажиточных общинников. Правда, те стараются вознаградить себя присвоением брошенных пролетариями участков, однако не трудно понять, что они, по отношению к податям и налогам, ни в каком случае не могут являть из себя таких бессребренников, каким был добрый старый ‘ён’. В своем простодушии, ‘ён’ мечтал лишь о том, чтобы вести самостоятельное хозяйство, и когда ему удавалось это, — а при старых порядках это удавалось ему в огромнейшем большинстве случаев, — его можно было закрепостить государству, отбирая все известные и неизвестные экономистам категории дохода, кроме самой жалкой заработной платы. Кулак не может удовольствоваться такой платой. Он должен отдать ее своему батраку, а для себя ему нужно обеспечить приличную прибыль. Но это немыслимо без коренных изменений в русском финансовом хозяйстве, изменений, которые будут под силу лишь представителям всей страны. И не нужно быть пророком, чтобы наперед знать, что по этому поводу произойдут сильные неудовольствия между кулаком и его ‘батюшкой-царем’.
Так русский абсолютизм подготовлял и подготовляет свою собственную гибель. Недалеко то время, когда он сделается совершенно невозможным в России, и уж, конечно, не много найдется у нас образованных людей, которые пожалеют об этом. Можно и даже полезно спорить относительно того, какими путями добиваться нам политической свободы. Но между честными и развитыми людьми не может быть вопроса о том, — нужна ли нам эта свобода? ‘Мы достаточно знаем, что такое наш старый абсолютизм. Поэтому прочь всякие компромиссы! Прочь всякая нерешительность! За горло его и колено ему на грудь!’ {Слова Лассаля из его речи ‘Was nun?’.}.

V.

В заключение еще два слова по поводу нашего Греча. Читатель видит теперь, в чем должен был состоять и в чем будет состоять прогресс наших революционных теорий. Как мы заметили выше, наши социалисты-народники всевозможных фракций и направлений до партии ‘Народной Воли’ включительно, не опирались на эволюцию, а отпирались от нее всевозможными софизмами. Их учения представляли собою идеализацию того экономического строя, который — будь он в действительности так прочен и непоколебим, как им казалось — навсегда осудил бы их на полное бессилие. Критика народничества была, поэтому, первым и необходимым шагом вперед по пути дальнейшего развития нашего революционного движения. Если г. Тихомирова серьезно огорчало неуменье русских революционеров согласить эволюцию с революцией, то ему стоило лишь взяться за эту критику. Он поступил как раз наоборот. Он не критиковал народничество, он только довел до крайности его основные положения. Ошибки, лежавшие в основе народнического миросозерцания достигли в его голове таких колоссальных размеров, что он разве в шутку может называть себя ‘работником прогресса’ (мирного или не мирного — это в данном случае все равно). Короче, если народники исходили из некоторых ошибочных положений, то г. Тихомиров, доведя до уродства эти ошибочные положения, счастливо исходит теперь прямо из абсурда. Но не далеко уедет он на этом коне!
Такова печальная история ‘революционизма’ нашего автора. Этот ‘революционизм’ долго пребывал в полном теоретическом одиночестве, но пришло время, когда он увидел, что ему ‘не добро быть едину’, и пожелал вступить в законный брак с той или другой теорией эволюции. Несколько лет ‘отыскивал’ он себе подходящую партию и, наконец, с любовью остановил свои взоры на теории ‘единения партии со страной’. Сия весьма скромная с виду девица, выдававшая себя за самую настоящую, так сказать, столбовую теорию эволюции, оказалась, во-первых, злою женой, вогнавшей в гроб ‘революционизм’ г. Тихомирова, а, во-вторых, — самозванкой, не имеющей ничего общего ни с каким учением о социальном развитии.
И г. Тихомиров воображает, что в этой истории очень много поучительного! Она поучительна, но только в самом нелестном для него смысле.
Он воображает, что, прочитавши брошюру ‘Почему я перестал быть революционером’, всякий читатель скажет себе: это ясно само собою, автор был революционером лишь по вине других, лишь благодаря тому, что все наши образованные люди отличаются крайне нелепыми привычками мысли, а перестал быть революционером г. Тихомиров, благодаря выдающимся особенностям своего ‘созидательного’ ума и замечательной глубине своего патриотизма. Но — увы! — такого заключения не сделал даже ‘Русский Вестник’.
В жалобах г. Тихомирова на неприятности, пережитые им от революционеров по поводу его ‘эволюции’, сквозит гордое сознание своего превосходства. Он умнее других, другие не поняли, не оценили и ужасно обижали его в то время, когда должны были бы аплодировать ему.
Но г. Тихомиров жестоко ошибается. Своей ‘эволюцией’ он обязан лишь своей неразвитости. Горе от ума не его горе. Его горе есть горе от невежества.
И этот-то человек, имеющий о социализме ровно столько же понятия, сколько его имеет любой писец петербургского полицейского участка, долгое время считался пророком и истолкователем какого-то особого ‘русского’ социализма, который он охотно противопоставлял — западноевропейскому! Революционная молодежь внимала его рассуждениям, считая его продолжателем дела Желябова и Перовской. Теперь она видит, каков был этот мнимый продолжатель. Измена г. Тихомирова заставила наших революционеров критически отнестись к его особе. Но этого мало. Они обязаны теперь критически проверить все, что писал г. Тихомиров во все продолжение восьмидесятых годов, когда он, сам не веря тому, что говорил, считал однако нужным выступать в литературе в качестве революционера {См. стр.. 8 его брошюры. ‘Верой и правдой, по совести и убеждению’ г. Тихомиров ‘прослужил’ революционному делу лишь ‘до почти конца 1880 года’. С этих отдаленных времен у него оставалась одна лишь ‘Формальная’ верность знамени. Но это не помешало ему написать множество рассуждений на революционные темы, рассуждений, которые, по его словам, составляют ‘более 600 страниц мелкого шрифта’.}. Много вздору наговорил, много вопросов запутал в течение этого времени г. Тихомиров. И пока мы не разберемся в этой путанице, до тех пор мы, даже разорвав с ним всякие сношения и оценивши его по заслугам, все-таки не избавимся от теоретической тихомировщины, от которой нам однако необходимо избавиться.
Теперь прощайте, г. Тихомиров. Да пошлет вам здоровья наш православный бог, а наш самодержавный бог да наградит вас генеральским чином!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека