Время на прочтение: 8 минут(ы)
Владимир Шулятиков
‘Курьер’, 1902 г., No 117
Повесть ‘Исповедники’ (‘Вестник Европы’ — январь-апрель) среди прочих произведений П.Д. Боборыкина, появившихся за последние годы, представляет своего рода счастливое исключение.
В нем удачнее, чем в ряде предшествовавших произведений схвачен и передан ‘колорит’ текущей минуты. Автор взглянул на изображаемую им ‘культурную полосу’ современной русской жизни не с такой формальной точки зрения, как прежде, — не ограничился чисто внешней обрисовкой тех или других явлений. Он более приложил стараний к тому, чтобы перед читателем фигурировали настоящие носители определенных идей, а не обыкновенные романтические герои, которые живут, главным образом, интересами любви и для которых идейная программа играет роль лишь искусственно привязанного ярлычка, лишь побочного аксессуара. Он установил между судьбой своих героев и развитием изображаемого культурного течения более глубокие связи, чем прежде. Он более пристально наблюдал изображаемую им среду и сообщил большее количество ценных наблюдений, чем прежде. Одним словом, он в большей степени заявил себя истинным реалистом и последователем натуралистической школы, в большей степени истинным бытописателем судьбы современного русского общества, историографом этого общества.
Правда, повесть его не лишена весьма крупных недостатков: она слишком растянута, написано не ярко в художественном отношении. Согласно своему обыкновению, автор самыми беглыми штрихами очерчивает психический облик своих героев. Согласно своему обыкновению, он утомляет читателя часто нагромождением различных мало интересных описаний, мало интересных и мало способствующих выяснению сути дела подробностей. Далее, г. Боборыкин не вполне был чужд чисто романтического вымысла, в его произведении имеется даже один романтический эпизод, граничащий с областью мелодрамы (об этом эпизоде речь будет ниже).
Но подобные недостатки искупаются отмеченными достоинствами романа, новизной и интересом затрагиваемых вопросов, изображаемых жизненных явлений, а местами удачным освещением этих явлений.
Г. Боборыкин повествует о современном религиозном движении — о возрождении религиозного чувства среди интеллигенции и о тех направлениях, в которых развивается народная религиозная жизнь.
Остановимся на том, что в данном случае касается интеллигенции. Мы позволим себе не разбирать того, как г. Боборыкин изображает религиозную жизнь народа, позволим потому, что это изображение — наиболее слабая часть романа. Г. Боборыкин лишь дал ряд отдельных картин, отдельных сцен и типов, характеризующих отдельные моменты этой жизни. При этом картины религиозного движения он не дает. Он распространяется единственно об отдельных формах, в которые отливается работа религиозной народной мысли. Несомненно все, что говорится об этом в романе г. Боборыкина, — описание встреч героев-интеллигентов с различными сектантами, описание сектантских сборищ и служб, описание разбирательства сектантских дел на суде — все это представляет большой интерес. Но, к сожалению, в общем ходе романа все эти описания имеют значения отдельных эпизодов и никаких, сколько-нибудь особенно важных новых выводов относительно религиозной жизни народа г. Боборыкин не делает.
Главный интерес повести автор сосредоточивает на фигурах трех интеллигентов — ‘исповедников’.
Во-первых, Виктор Булашов. Булашов — богатый барин. Он — сын известного основателя одной религиозной секты. Но взглядов своего отца он не разделяет.
Он — человек, переживший резкий культурный ‘перелом’. В молодости, тоже, когда он воспитывался в стенах Петровской академии, он увлекался народническими идеями, и это увлечение соединял с преклонением перед наукой. Народничество и культ наук обеспечивали ему тогда ‘непоколебимую твердость духа и полную нравственную гармонию’… Заветной мечтой его было ‘сесть на землю’.
Но своей мечты он не осуществил. С годами народнический энтузиазм в нем охладел. Вера в науку была также потеряна.
Правда, альтруистические чувства по отношению к крестьянской массе продолжали его одушевлять. Но в крестьянской жизни он интересовался совсем не теми сторонами, которые выдвигались народническим мировоззрением — ‘семидесятых-восьмидесятых’ годов. Его внимание привлекала теперь ‘душа’ народа. Теперь для народа, ‘для всей необозримой громады крестьянского люда он желал, прежде всего’, не общественно-экономических реформ, а ‘просветления его (народа) души, чтобы тот знал, чему он верит, за что стоит, и чтобы он всегда и везде смог и сумел постоять за свободу своей совести’.
Булашов — натура не боевая. Своих убеждений он не старается провести в жизнь, своих порывов ‘претворить в кровь’ и ‘плотью облечь’. Он лишь изучает ‘душу’ народа, лишь высказывает симпатии развитию религиозного сознания в народе, и только, дальше платонических стремлений он не идет. ‘Он, если не созерцатель, то человек со стороны’.
В общем, он натура слабая. Он тяготится своей пассивностью. Он чувствует, что не имеет под своими ногами твердой почвы. Он убеждается даже в своем невежестве, когда сталкивается с представителями народной религиозной мысли… Он раздвоенный человек. Его новые убеждения не дали ему душевного покоя, твердости и нpaвственной гармонии, которую он знал в пору молодости. В сущности, его убеждения очень неопределенны. Для читателей ясно лишь одно: религиозность Балашова чужда ‘средневековых’ элементов, чужда мистицизма.
Он — человек, стоящий ‘на полпути’, — выражается о нем другой ‘исповедник’ Павел Костровин.
Костровин — ‘исповедник’ с мистическим оттенком.
Развитием мистических наклонностей он обязан ‘отягченной наследственности’. ‘Средневековые элементы’ были завещаны ему предками.
В его крови течет смешанная кровь. По отцу, он представитель древней аристократической фамилии, мать его происходит из богатого купеческого рода.
Этот купеческий род в целом ряде поколений давал дегенератов. Еще сын основателя купеческой фирмы обнаруживал явные признаки психического вырождения.
С ним были припадки мрачной меланхолии, рассказывает Костровин… никого не допускал к себе. А в последней генерации… у двоюродных братьев и сестер покойной матушки уже полное вырождение. Только старший глава фирмы и держится. Меньшой брат — форменный неврастеник. На дороге к прогрессивному параличу… Возят его по разным курортам… Блажит!… Сестра так и совсем уже сковырнулась… Это целая трагедия. Вышла замуж… по любви… Сначала все шло ладно. Пошли дети. И вот, так лет уже шесть-семь назад, начала и она затираться, совершенно как отец…Только ее захватил уже злой душевный недуг… Мелкие преследования и всякая штука…
Мать Костровина передала ему ‘лихие болести’. Она в последние годы, еще не старой женщиной, была постоянно в подавленном состоянии духа. Училась она, как барышня, взглядов была либеральных… на все. Много делала добра. Особой религиозности не было. А под конец… совсем как бы переродилась. Страхи загробной жизни… даже, если правду сказать, какая-то экзальтация на мистической подкладке…
Но наследственность дала себя знать не сразу.
В молодости Костровин, подобно своему другу Булашову, был верным сыном ‘народнического века’, служил гражданским идеям, поклонялся ‘реализму’. Но в начале повести он уже потерявший веру в юношеские идеалы человек. Душевный мир Костровина находится в области каких-то смутных чувств, стремлений к чему-то неизвестному, какого-то тягостного беспокойства. Костровина часто посещает ‘страх вырождения’. Углубляясь в самоанализ, Костровин приходит к мысли, что ‘у него нет ничего за душой’, и что он ‘висит в пространстве’, и эта мысль поселяет в нем отчаяние.
Смутные чувства, стремления и тревоги Костровина находят себе выход в мистических порывах.
Развитию в нем мистицизма способствует также его жена Инна Николаевна, третий ‘исповедник’.
Ее ‘вера’ — это странное сочетание мистицизма с культом декадентской красоты. В религиозном чувстве она ищет только поэзии.
Мистицизм ее — ‘прирожденный’. Она с детства чувствовала к нему склонность.
В детстве она отличалась набожностью, домашние называли ее даже просвирней или Феклушей из ‘Грозы’ Островского.
Встать ночью к заутрене, — исповедуется она Булатову, — было для меня чем-то ужасно привлекательным. Это делалось тайно от матери… Нянька была богомольная и тайком водила меня… Совершенно, как тургеневскую Лизу. Я жила в церкви своим миром. Ничего, не боялась, об аде никогда не думала, ни о чертях, ни о раскаленных сковородах… Меня окружал рой видений. И все было так таинственно… и как бы это выразиться?… умилительно. Полутемнота, иконы, паникадилы, пение, ладан, царские врата… И, непременно, чтобы забиться в угол и часто закрывать глаза…
Некоторое время сентиментальный мистицизм Инны Николаевны был заглушён веяниями ‘положительной’ эпохи. Гражданские мотивы, с которыми Инна Николаевна познакомилась, очутившись на школьной скамье, овладели ее сердцем. Инна Николаевна прониклась сознанием долга ‘перед народом и меньшей братией’. В то же время она заплатила дань увлечению наукой. ‘Поэзия отлетела’.
Но так продолжалось недолго. Инну Николаевну начала гнести тоска по погибшей ‘поэзии’. Наука и народнические идеи не могли сохранить над ней своего обаяния. И когда годы юности миновали, в душе Инны Николаевны опять пробудились похороненные иррациональные наклонности, опять заговорил истеричный сентиментализм.
Встречи с ‘новыми людьми’, с представителя эстетически настроенной интеллигенции, равнодушной к общественным вопросам, поощрили ее беспрепятственно отдаться воскресшей ‘старине’.
И смысл жизни она увидела в служении новой высшей, таинственной красоте, в стремлении подняться до ‘надчувственных миров’, ощущать в своей душе великую тайну. Но стремление отрешиться от ‘чувственного мира’ у ней сочеталось с самими чувственными порывами. Она была настолько же мистичкой, насколько вакханкой.
Таковы в общих чертах ‘исповедники’, обрисованные г. Боборыкиным.*
* Наряду с этими тремя исповедниками в повести г. Боборыкина фигурирует еще представитель ‘религиозного возрождения’ пиетист Манилин. Но Манилин очерчен лишь самыми общими штрихами, и об нем никакого ясного представления читатель не получает.
Повесть г. Боборыкина не дает, конечно, полной картины ‘исповеднического’ движения среди современной интеллигенции: автор ограничился воспроизведением типов представителей этого движения. Но все его ‘исповедники’, при различии своих убеждений и взглядов, имеют общие ‘родовые’ черты.
Во-первых, все они — ‘потерпевшие кораблекрушение’. И Булатов, и Павел Костровин, и его жена являются перед читателем людьми, уже похоронившими лучшие годы своей жизни, расставшимися со светлыми юношескими мечтами, ренегатами своих убеждений, людьми уставшими.
Во-вторых, их религия — вовсе не деятельная вера В их религии нет глубоко-альтруистических элементов, их религия — лишена общественного смысла, их религия — это нечто вполне эгоистическое.
Религиозное чувство для них имеет ценность само по себе. Оно важно им лишь постольку, поскольку удовлетворяет их собственным настроениям, поскольку является наркотическим средством для их душевного мира или же по скольку может гарантировать им душевное спокойствие.
‘Ей ничего не нужно, кроме собственных настроений’ — замечает относительно своей жены Костровин. Относительно себя самого он должен был бы сказать: ‘ему ничего не нужно, кроме собственного психического исцеления’. ‘Ему ничего не нужно, кроме собственного покоя’, должен был бы он сказать относительно Булатова…
Для людей, одушевленных подобными ‘исповедническими чувствами, людей ‘усталых’ — естественно не может существовать никаких широких горизонтов. И, следовательно, конец повести г. Боборыкина не оставляет никаких сомнений в этом.
Булашева автор заставляет в заключительных сценах повести признать себя совершенно ничтожным, совершенно беспомощным человеком, человеком, мечущимся из стороны в сторону без надежды когда-либо пристать к определенному берегу. Инна Николаевна вступает на путь, идя по которому она должна решительно проститься со светлыми традициями своей юности и сузить круг своих интересов чисто эротическими. Костровин, потрясенный изменой своей жены, окончательно погрузился в мистицизм, приходит к самому пессимистическому взгляду на сущность жизни, признает, что процессы мировой жизни — сплошное зло.
Он покидает Россию, едет паломничать и высказывает намерение совершенно отрешиться от мира и где-нибудь на Афоне принять схиму…
Путь к Афону — вот, куда стремятся наиболее искренние и прямолинейные из ‘исповедников’…
На этом пути находится теперь очень и очень много интеллигентов… Фигуры боборыкинских исповедников очень и очень характерны для нашего времени.
‘Исповедники’ начинают громко о себе заявлять. Они находят себе теоретиков даже среди лиц, интересы которых, казалось бы, направлены в совершенно иные стороны.
Вот два красноречивых примера тому. — В только что вышедшем сборнике ‘Литературное дело’ помещены, между прочим, статьи С. Булгакова, ‘Васнецов, Достоевский, Влад. Соловьев и Толстой. Параллели’ и Николая Бердяева ‘К философии трагедии. Морис Метерлинк’.
С. Булгаков известен был несколько лет тону назад за одного из виднейших представителей ‘мировоззрения девяностых годов’. Но с ним, очевидно, произошел коренной внутренний переворот. Недавно он прочел в московском психологическом обществе речь, удивившую всех: в этой речи он выступил проповедником разных метафизических ‘истин’. Теперь, в своей статье, он, говоря о национальном сознании русского народа, поскольку оно проявилось в произведениях Васнецова, Влад. Соловьева, Достоевского и Толстого, распространяется преимущественно о вопросах религии. Он заявляет себя сторонником религиозного чувства и в религиозном чувстве он ценит именно то, что ценят герои г. Боборыкина. Он любуется, как эстетик, изображениями религиозного чувства у Васнецова. Его привлекает к себе религиозный экстаз. Он очарован мистицизмом Достоевского. В философии Вл. Соловьева он всего выше ценит не практическую часть ее, не проповедь ‘добра’ и деятельной христианской морали, а причудливость ее мистических концепций…
В г. Булгакове слишком много ‘костровинских’ элементов.
К Костровину приближается и г .Бердяев, известный автор книги о Михайловском и статьи ‘Борьба за идеализм’. Правда, г. Бердяев чужд костровинского мистицизма (хотя он и признает некоторую законность мистицизма переходной стадии, как ‘симптома потребности в новом миросозерцании!’).
Но общий взгляд на жизнь, высказанный г. Бердяевым, значительно близок к тому, что высказывал Костровин, отправляясь на Афонскую гору.
Костровин дошел тогда до мысли, что вся человеческая жизнь — сплошное страдание, ‘бездонная хляба зла, хищничества, вражды’, что в жизни нет и не может быть ни любви, ни правда, что искать примирения безысходного трагизма жизни нужно вне самой реальной жизни.
Сущность рассуждений г. Бердяева сводится к тем же выводам. Жизнь таит в себе ряд никогда не могущих быть примиренными противоречий, жизнь человеческая всегда была, есть и будет полна самого глубокого трагизма, которого не властны уничтожить даже никакие социальные реформы. Примирения трагических противоречий опять-таки искать следует вне реальной жизни.
Костровин находил его в ультрамистическом начале. А г. Бердяев находит его просто в области религии, свободной от мистических крайностей. ‘Только на почве религии, — говорит он, — возможно окончательное объединение истины, добра и красоты и признание их единой правдой, многообразной лишь в эмпирической видимости. Такая религия нужна человеку, так как без нее он не может справиться с трагическими проблемами, поставленными загадкой бытия’.
В. Шулятиков ‘Курьер’, 1902 г., No 117
Прочитали? Поделиться с друзьями: