Время на прочтение: 5 минут(ы)
Новые пути русского искусства
После долгой, нередко унизительной и почти всегда неудачной, погони за чужими и чуждыми течениями — романтизмом, символизмом, декадентством, футуризмом, искусство наше вернулось к родным источникам и с изумлением вглядывается в знакомую, любимую, памятную, но позабытую в бесплодных исканиях красоту. Ошеломленная невероятно быстрым темпом всего современного строя, ослепленная электричеством и кинематографом, оглушенная граммофоном, задавленная погоней за обогащением и наслаждением, суха стала наша жизнь, бледны и невыразительны встречи, мелки и пошлы чувства. Культ острого, дьявольского индивидуализма — с одной стороны и скучной, фабричной нивелировки — с другой, грозил совершенным уничтожением душе русского искусства. Но, пробужденная стихийными событиями — ценой великой очистительной жертвы крови и слез, припомнила она свою прекрасную, сильную, незапятнанную грязными, чужими руками юность и в благоговейном восторге остановилась пред поруганными, утраченными, внезапно обретенными сокровищами. Пред ней всплыли далекие, далекие дни нашей истории, когда чудо ярким узором вплеталось в действительность, когда из народной среды непрерывно выходили подвижники — люди воли, неугасимой энергии, непостижимой, внутренней красоты… когда огненные, женские натуры не удовлетворялись узким кругом земных радостей, но утоляли жажду свою неиссякающей влагой любви Христовой… когда труд художника являлся одновременно и монашеским, молитвенным трудом, о чем неопровержимо свидетельствуют древние фрески наших церквей, к счастью, ещё уцелевшие в иных местах от дерзкого разбоя реставрации… Вот к этим дням, гордо отвергнутым близорукою западническою мыслью, жадно припало наше раскаянное искусство, поняв, наконец, что только там, в родной старине, в родном быту, обретет оно свои растерянные творческие возможности, и, захотев живой жизни, обратило зрение и слух к единственным воплощенным остаткам исконной Руси — к мысли и душе народной, к деревне…
О деревне нашей писали, конечно, и до войны, но подход был тогда совершенно иной. И Чехов, и Бунин, и Зайцев говорили о мужике, но почти всегда с болью, с безнадежностью, едва ли не с отчаянием, отмечая, прежде всего, нравственный упадок крестьянства, рисуя его светлые черты, как нечто исключительное, и, во всяком случае, не считая деревню главным оплотом, главным целительным, сознательным началом грядущей России. Толстой, правда, звал нас всех к единой истине своего Акима, своего Каратаева, но, во-первых, тезисы его, при всей своей гениальности, грешили изрядной наивностью, во-вторых, — и это главное — он разъединял своего мужика с Церковью, а вне Церкви, вне православия, по выражению одного из славянофилов, ‘народ наш — дрянь’, тогда как, по его же словам, ‘с православием — он всё’. В самом деле, чего стоит наш мужик без Георгия Победоносца, без Феодора Стратилата, без Сергия Радонежского, без Серафима Саровского?! Грязен, безволен, темен, внутренне расшатан, податлив на нелепости всевозможных сект и лжеучений. Тогда как с православием он действительно ‘всё’ и даже больше ‘всего’: он — святой, смиренный в величии своем мученик-воин, ныне за нас проливающий драгоценную кровь свою…
О такой деревне, о той, какая проявилась в настоящую, небывалую в истории войну, мы не сможем и в искусстве, и в обыденности говорить иначе, как с уважением, с нежностью, с благодарностью.
Внимание наше сейчас нераздельно отдано ей — ее быту, ее психологии, ее искусству. Кустарное производство, особенно в области художественной, так недавно еще интересовавшее только немногих любителей, захватило себе теперь широкие ряды почитателей и в публике, и в печати, почти ни один концерт истекшего сезона не обходился без сказок, былин, балалаек, с редким сочувствием встречен был петроградскими меломанами композитор-самоучка, крестьянин Данилов, так тщетно стучавшийся до сих пор в сердца и двери своих ученых товарищей по профессии, наконец, в поэзии произведения бытового духа стали на первое место и внесли в наши затхлые журналы обновляющую, свежую струю здоровых, новых и в самой этой новизне всё же старых, родных веяний.
В последнем отношении литературный Петроград был недавно обрадован милым, неожиданным явлением.
С целью лично ознакомиться с нашими художественными течениями и их представителями из Рязанской губ. приехал 19-тилетний крестьянин-поэт С.Есенин. Печататься он начал уже раньше, но серьезное внимание, как и на всё деревенское, на него обратили у нас только теперь. Отдельные кружки поэтов приглашали юношу нарасхват, он спокойно и сдержанно слушал стихи модернистов, чутко выделяя лучшее в них, но не увлекаясь никакими футуристическими зигзагами. Стихи его очаровывают, прежде всего, своею непосредственностью, они идут прямо от земли, дышат полем, хлебом и даже более прозаическими предметами крестьянского обихода, напр., в этом стихотворении:
Пахнет рыхлыми драчёнами,
У порога в дёжке квас,
Над печурками точёными
Тараканы лезут в паз.
Вьется сажа над заслонкою,
В печке нитки попелиц,
А на лавке за солонкою —
Шелуха сырых яиц…
И эта трогательно наивная заключительная строфа:
А в окне на сени скатые,
От пугливой шумоты,
Из углов щенки кудлатые
Заползают в хомуты.
Вот поистине новые слова, новые темы, новые картины!..
И как недалеко надо ходить за ними!.. В каждой губернии целое изобилие своих местных выражений, несравненно более точных, красочных и метких, чем пошлые, вычурные словообразования Игоря Северянина, Маяковского и их присных.
У Есенина много стихов, и все они на те же родные поэту темы, и все они — безупречно легки и музыкальны. Заинтересованный читатель может найти их в некоторых ежемесячных и еженедельных журналах. Рязанский юноша, как справедливо отметил один критик, — типично современный поэт: он прежде всего ‘видит’, а потом уже чувствует, скажем даже… чувствует и осознает он гораздо меньше, чем видит. Школа новых поэтов с этой стороны слишком вещественна, материальна и рискует впасть в голую фотографичность, что иногда уже и случается. Чувство в искусстве обязательно и неизбежно так же, как в жизни, и новые поэты, изгоняя его из своего творчества, выражают всю нашу заблудившуюся, печальную, ‘довоенную’ современность.
Оставаясь только наблюдателем, только зрителем родного быта, Есенин может иссушить душу, обесплодить свое несомненное дарование. Хочется предостеречь его от этих опасностей и указать на другого, тоже крестьянского, поэта, за последнее время вполне нашедшего и осознавшего себя, — Н.Клюева.
Его ‘Избяные песни’ напоены настоящей художественностью, проникнуты столь редкой у поэтов слитностью — осязаемости образов с продуманной глубиной чувства. Песни эти посвящены памяти матери поэта, и тихо, мягко дрожат в них затаенные слезы о невозвратно потерянной зиждительнице теплого, избяного уюта:
Хорошо ввечеру при лампадке
Погрустить и поплакать втишок,
Из резной низколобой укладки
Недовязанный вынуть чулок.
И этот строго-бытовой заключительный аккорд:
Есть примета: где милый умерший —
Там пустует кольцо иль чулок,
Там божничные сумерки строже…
Дед безмолвен, провидя судьбу…
Глубже взор и морщины… О, Боже!..
Завтра год, как родная в гробу.
Картина эта, несомненно, шире, пленительнее есенинской.
Из последнего не следует, что Николай Клюев боится прозаизмов. Вот они у него — в другой избяной песне:
Лежанка ждет кота, пузан-горшок хозяйку,
Объявятся они, как в солнечную старь.
Мурлыке будет блин, а печку-многознайку
Насытят щаный пар и гречневая гарь…
Но, увы!.. милая старушка хозяйка и славный, пушистый мурлыка навсегда ушли от своего избяного царства:
Кудахчет тщетно рябка,
Что крошек нет в зобу, что сумрак так уныл.
Хозяйка в небесах, с мурлыки сшита шапка,
Чтоб дедовских седин буран не леденил…
В этом стихотворении, которое за недостатком места не приводим целиком, так же, как и в других ‘избяных’ песнях, чрезвычайно интересно отметить живую одухотворенность предметов домашнего обихода, признающую за ними отдельное, символическое в самой простоте своей существование и роднящую этим нашего бытового поэта с проникновенным мечтателем прекрасной, дружественной нам страдалицы — Бельгии, Морисом Метерлинком.
Разве его ‘Синяя птица’ — не тот же осиянный мистицизмом домашний быт бельгийского крестьянина, ныне, увы, нагло разоренный насильником?!..
В третьей песне того же цикла Клюев строго, истово православен.
Жутко, грустно ночью в осиротелой избе. В темноте бродит и гудит в трубе злорадная домовая нечисть… Но недолго длится ее торжество:
Чу, заутренние звоны…
Богородицына тень,
Просияв, сошла с иконы…
И, бессильный пред благостным светом зари
В дымовище сгинул бес…
В розовых лучах рассвета поэт видит, как ‘скачет пламенный Егорий’… таинственный вождь от деревни взятого доблестного русского войска… А на бедных, сереньких задворках предстает певцу-крестьянину Влас, покровитель многострадального деревенского скота, уже столько веков преданно и кротко разделяющего с крестьянином его труды, болезни, напасти…
Николай Клюев стоит на верном, самом значительном в наше время, творческом пути. Пусть же не сходит он с него до конца, а стремится все дальше и выше, совершенствуясь и радостно обогащая новыми лучами и гранями душу русского искусства, привлекая к пути своему начинающих талантливых народных поэтов, как Есенин, и питая нас, истомленных, оторванных от родной земли горожан, корнями и соками забытой, исконной, бытовой, христианской Руси…
Газ. ‘Петроградские ведомости’, 1915, 11 (24) июня, No 128, подпись: З.Б.
Материал подготовлен В.И.Евреиновым.
Прочитали? Поделиться с друзьями: