Новые письма о тактике и бестактности, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1907

Время на прочтение: 141 минут(ы)

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ XV

ПОД РЕДАКЦИЕЙ

Д. РЯЗАНОВА

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

МОСКВА 1926 ЛЕНИНГРАД

СОДЕРЖАНИЕ

Письмо первое. ‘Дома’. (‘Современная Жизнь’ 1906 г., NoNo 9—10.)
‘ второе (‘Современная Жизнь’ 1906 г. No 11)
‘ третье (‘Современная Жизнь’ 1906 г. No 12)
‘ четвертое. ‘Дома’. (‘Современная Жизнь’ 1907 г. No 1.)
‘ пятое (‘Современная Жизнь’ 1907 г. No 2)
‘ шестое ‘По поводу новой Думы’ (‘Русская Жизнь’ 1907 г., No 46
от 23 февраля)
‘ седьмое. ‘А что, если разгонят?’ (‘Отголоски’. Апрель 1907 г.)

ЗАМЕТКИ ПУБЛИЦИСТА

НОВЫЕ ПИСЬМА О ТАКТИКЕ И БЕСТАКТНОСТИ

Письмо первое

I

В то время, когда я делаю эти скромные заметки, в Гельсингфорсе заседает съезд партии народной свободы. Им очень интересуются не только в России, но и за границей. Да оно и неудивительно. Партия кадетов уже сыграла, — отчасти благодаря собственным заслугам, отчасти благодаря крупным тактическим ошибкам ‘левых партий’, — чрезвычайно важную роль в общественной жизни России. В будущем ей тоже суждено играть очень немаловажную политическую роль. Поэтому решениями ее съезда не могут не интересоваться даже те, которые очень далеки от ее точки зрения. Не могу к ним отнестись безучастно и я, хотя не разделяю кадетской программы и не одобряю тактики. Прежде всего я отмечу то едва ли подлежащее сомнению обстоятельство, что делегаты Гельсингфорсского съезда не обнаружили большой уверенности насчет того, как настроено теперь население нашей страны. Корреспондент ‘Речи’ говорит, что, ‘по сообщениям отдельных делегатов, настроение населения по местам весьма разнообразно’. Иначе, конечно, и быть не могло. Но еще Козьма Прутков советовал искать в разнообразии единство. В какую сторону склоняется настроение, преобладающее теперь в народе? Этого, по-видимому, не выяснили себе делегаты, собравшиеся в Гельсингфорсе. А не составив себе ясного представления об этом, партия народной свободы вынуждена будет действовать в значительной степени ощупью, наугад, что, разумеется, невыгодно отразится на результатах ее действий. Почему она плохо выяснила себе современное настроение народа? Ответить на это не трудно: она не имеет. Достаточных связей с народом.
Я говорю это не затем, чтобы упрекать ее. Тут перед нами — не вина, а беда. Это большая беда, но от этой беды страдают не одни кадеты. Надо говорить прямо: партия пролетариата тоже не имеет всех тех связей с представляемым ею классом, которые она должна была бы иметь в настоящее время. Это в значительной степени объясняется конечно, проклятыми ‘независящими’ обстоятельствами. Но вопрос не в том, как объясняется это, а в том, как ‘избыть беду’, как расширить связи с населением. Здесь не место рассматривать этот вопрос. Но уместно и полезно будет подчеркнуть здесь, что в интересах дальнейшего роста нашего освободительного движения все партии, участвующие в нем, должны всеми мерами стараться поставить организацию своих сил на новую и несравненно более широкую основу. Я потому считаю полезным подчеркнуть это, что усвоение правильного взгляда на организационные задачи непременно будет содействовать также и развитию правильных тактических понятий. А по части тактики у всех у нас замечаются такие же большие нехватки, как и по части организации. Однако вернемся к Гельсингфорсскому съезду.
Вот что гласит тактическая резолюция, принятая съездом:
1) Съезд выражает одобрение деятельности парламентской фракции в Государственной Думе, признавая, что деятельность эта соответствовала общей тактической директиве, данной на третьем партийном съезде.
2) Признавая политическое значение выборгского воззвания и выражая принципиальное согласие с его содержанием, съезд одобряет действия парламентской фракции, взявшей на себя почин в составлении воззвания.
3) Съезд считает идею пассивного сопротивления, при условии его широкого и организованного применения, согласной с общими принципами тактики партии народной свободы и признает, что пассивное сопротивление может быть применяемо, как наиболее действительная форма противодействия тем актам, которые по существу являются посягательствами на права народного представительства.
4) Признавая широкое и организованное применение пассивного сопротивления как вообще, так в особенности в форме отказа от отбывания воинской повинности в призыв 1906 г., фактически неосуществимым, съезд не находит возможным рекомендовать немедленное и, по необходимости, частичное его проведение в жизнь. Вместе с тем съезд настаивает на необходимости широкого распространения, обоснования и укрепления идеи пассивного сопротивления в народном сознании.
5) Ближайшей задачей партии съезд признает установление теснейшей связи с населением, одинаково необходимой как для подготовки избирательной кампании, так и вообще для организации общественных сил.
6) Избирательной платформой партии при предстоящей кампании съезд считает необходимым сделать ответный адрес Государственной Думы на тронную речь, с теми дополнениями, которые вытекают из программы партии, и с обращением особого внимания на необходимость расширения законодательных и бюджетных прав Государственной Думы.
В этой резолюции прежде всего бросается в глаза один маленький, но весьма, можно сказать, занозистый недостаток: отсутствие словечка ‘но’ в начале четвертого пункта. Третий пункт резолюции одобряет идею пассивного сопротивления и признает, что такое сопротивление может явиться наиболее действительной формой противодействия посягательству на права народного представительства. Четвертый же пункт находит такое сопротивление неосуществимым в настоящее время. Вот тут-то, кажется, и следовало бы поставить словечко ‘но’, к которому можно было бы даже прибавить слова ‘к сожалению’: идея хороша, но, к сожалению, неосуществима. Вышло бы ‘круглее’. Почему же не написали так авторы Гельсингфорсской резолюции? Этот вопрос кажется пустым. Но на самом деле тут скрывается важная и так сказать ‘государственная’ причина, как выражается один из героев Гоголя.
Дело в том, что Гельсингфорс явился отрицанием Выборга. Депутаты, собравшиеся в Выборге после роспуска Думы, пригласили народ к пассивному сопротивлению. А делегаты, собравшиеся в Гельсингфорсе на четвертый съезд партии народной свободы, признали, что пассивное сопротивление теперь невозможно. Этим они отменили выборгский манифест и сделали это, насколько я знаю, даже не снесясь с другими партиями, депутаты которых поставили свои подписи под выборгским воззванием. Я не говорю, дурно это или хорошо, я только объясняю, зачем было пропущено словечко ‘но’. А пропущено оно затем, чтобы позолотить пилюлю, подносимую Выборгу Гельсингфорсом, чтобы придать вид утверждения тому, что на самом деле является отрицанием. Благодаря этому ловкому литературному приему, четвертый пункт Гельсингфорсской резолюции приобретает такой вид, как будто он продолжает ‘выражать одобрение’, между тем как на самом деле им выражается порицание. Авторы резолюции тонкие люди! Они хорошо поняли, что пилюлю нужно золотить тем больше, чем неприятнее она на вкус. А на вкус она очень неприятна.
Я спрашиваю тонких авторов резолюции, что же осталось теперь от выборгского воззвания, ‘политическое’ значение которого они так охотно признают во втором пункте? Осталось не более, как отвлеченное соображение о том, что пассивное сопротивление иногда может оказаться и нужным, и полезным, но разве бывшие депутаты Думы съезжались в Выборг для таких отвлеченных соображений? Если бы это было так, то они были бы совершенно подобны тем немецким ‘fnfzig Professoren’ 1848 года, которые, как известно ‘Vaterland verloren’. Но к чести их надо сказать, что они съезжались туда не за этим: они хотели указать народу практический выход из положения, созданного разгоном Думы. Тонкая гельсигфорсская резолюция ласковыми словами говорит им теперь, что они такого выхода не нашли или, вернее, что они указали ошибочный выход. Это крайне печально, несмотря на утешительное отсутствие словечка ‘но’.
Это тем печальнее, что выход в самом деле был найден плохой. Прямые налоги занимают в нашем бюджете ничтожное место. Поэтому отказ в уплате таких налогов был бы мало чувствителен для фиска. Организовать отказ в уплате косвенных налогов вообще и всегда чрезвычайна затруднительно. Стало быть, на его счет нечего и распространяться. Что же касается поставки рекрут, то я уже указывал в другом месте, что такая мера в настоящее время была бы не полезна, а вредна освободительному движению. Против этой мысли восставали многие из моих читателей, но, как это видно из газет, г. Милюков сообщил на Гельсингфорсском съезде, что некоторые крестьяне в своих письмах в ЦК партии народной свободы высказывали ту же мысль, что и я, и защищали ее теми же соображениями. Меня очень обрадовало это известие, так как оно показало мне, что эта мысль понимается теми, кому прежде всего нужно понять ее. Но если отказ от поставки рекрут вреден, а отказ от уплаты податей ничтожен по своему значению для фиска, то выборгский манифест одобрять решительно не за что. И во всяком случае теперь, после Гельсингфорсской резолюции, от него осталось только та отвлеченная мысль, что пассивное сопротивление иногда может быть и полезным, и нужным. Но я уже заметил выше, что довольствоваться таким отвлеченным соображением при тогдашних обстоятельствах значило бы уподобиться людям, за которыми осталась в истории довольно нелестная репутация. Выборгское воззвание не сказало того, что оно могло и должно было сказать. Это не подлежит никакому сомнению. Авторы выборгского воззвания могли бы возразить мне, пожалуй, что я напрасно так презрительно отношусь к идее пассивного сопротивления, потому что ведь пассивным сопротивлением была бы и та массовая стачка, о которой рассуждали, например, немецкие социал-демократы, в прошлом году в Иене. И это верно. Но у немецких социал-демократов эта идея была выражена ‘mit ein bischen andern Worten’ (несколько иными словами).
В устах немецких социал-демократов, рассуждавших в Иене о массовой стачке, идея пассивного сопротивления не имела значения отвлеченного тезиса. Она являлась практической мерой, принятие которой откладывалось, правда, на неопределенное время, но вопрос о которой был освещен всем тем светом, какой только могла пролить на него социал-демократическая теория и практика. Делегаты, собравшиеся в Иене, ничего не скрывали от немецких рабочих. Они высказывали им, по выражению Лассаля, ‘то, что есть’. И это высказывание само приобрело значение важного практического действия. Так ли поступили авторы выборгского манифеста? Нет, они поступили совершенно наоборот. Они высказали то, чего не было. Они заговорили о пассивном сопротивлении тогда, когда о нем говорить было неуместно. Это была ошибка. Почему они ее сделали? По очень простой причине. Потому что большинство депутатов, съехавшихся в Выборге, отказалось бы подписать манифест, ясно и определенно высказывавший ‘то, что есть’. Потому что вывод, логически вытекающий из того, что было тогда, — и что есть теперь, — не укладывался и не укладывается на прокрустово ложе кадетской программы. Эти люди, так охотно обвиняющие в узости политических представителей пролетариата, сами обнаружили такую узость, до которой никогда не доходили, да и не могут дойти сколько-нибудь мыслящие идеологи рабочего класса.
Узость нехороша именно тем, что она чрезвычайно ослабляет силу тех общественных групп и тех политических партий, которые ею отличаются. Узость, обнаруженная в рассматриваемом случае партией народной свободы, ослабила ее влияние на народную массу и тем самым уменьшила ее значение в деле борьбы за народную свободу. Это, конечно, тоже большая беда для кадетов, но это беда, которая вызвана не ‘независящими обстоятельствами’, а собственной природой кадетской партии. Такая беда является в то же время и виною.
Вина партии народной свободы состоит в том, что она сама боится полного торжества этой свободы. Это она доказала своим, несчастным законопроектом о свободе собраний, и это же она доказывает своим отрицательным отношением к тому политическому требованию, осуществление которого впервые и целиком устранило бы зависимость народного представительства от капризов нашей реакционной партии. Читатель понимает, о чем я говорю. Подобно г. В. Кузьмину-Караваеву, кадеты боятся, — по крайней мере, боялись до сих пор, — что если бы такое требование осуществилось, если бы судьба народного представительства стала зависеть только от воли народа, то это обстоятельство само явилось бы источником величайших бедствий. Кто заражен таким страхом, тому нельзя быть последовательным в борьбе за народную свободу, тот не смеет высказать ‘то, что есть’. Чем заменил Гельсингфорсский съезд идею пассивного сопротивления? Ничем, потому что та платформа, которая по решению Гельсингфорсского съезда будет выставлена кадетской партией при новых выборах в Думу и в основу которой положен ответ старой Думы на тронную речь, не дает народу ни новых лозунгов, ни новых идей. Гельсингфорсский съезд ничего не сделал для того, чтобы выяснить народу политический смысл роспуска Думы. Это значит, что и он не захотел высказать ‘то, что есть’. И, насколько я знаю, ни одна из их резолюций не указывает на то, что Дума может оказаться совсем не созванной, и ее говорит, что надо будет делать в таком случае. Умалчивая об этом, Гельсингфорсский съезд вдвойне отказался высказать ‘то, что есть’.
Мне ответят, что ‘довлеет дневи злоба его’, что в настоящее время подобная резолюция могла бы иметь лишь цену простого теоретического соображения. Так! Но есть теория и теория. ‘Теоретическое’ указание на ‘то, что есть’, принадлежало бы к числу тех теорий, которые, очевидно, имел в виду Фейербах, говоря: ‘Что такое теория? Это мысль, остающаяся в моей голове. Что такое практика? Это мысль, перешедшая из моей головы в головы массы’. Теоретическое высказывание ‘того, что есть’, имело бы значение практического действия огромной важности. Оно в значительной степени содействовало бы развитию политического самосознания народа и тем самым облегчило бы организацию оппозиционных сил народа, необходимость которой была отмечена в Гельсингфорсе, и организацию пассивного сопротивления, идея которого была одобрена на том же съезде. Неужели это не ясно?
Это, конечно, очень ясно. Но не менее ясна и та особенность нашего современного политического положения, благодаря которой вполне высказать ‘то, что есть’, значит вплотную подойти к тому выводу, что кадетская партия должна коренным образом изменить и свою политическую программу, и свою тактику. Но именно этого-то она и не хочет. Кадеты очень искренно хотели бы разделаться с нашим старым порядкам. В своей борьбе с ним они апеллируют к массе, рекомендуя ей известные политические требования. Но, рекомендуя эти требования, они не могут не опасаться того, что масса станет слишком требовательна. И этим опасением дается предел тому, что может быть совершенно ими в борьбе со старым порядком. И на этот предел непременно должны обратить внимание массы те люди, у которых нет оснований опасаться ее излишней требовательности.

II

Тут я спешу оговориться, боясь, как бы люди, только что упомянутые мною, не поторопились поймать меня на слове, поняв это слово превратным и поверхностным образом.
Во время высказать ‘то, что есть’, — великое дело. Но, — как и всякое другое великое и даже малое дело, — его надо делать умеючи. Наши ‘левые партии’ бойкотировали старую Думу именно на том основании, что они надеялись посредством бойкота высказать народу ‘то, что есть’. Но бойкот вышел очень плохим средством такого высказывания.
Для того, чтобы высказать то, что есть, недостаточно произвести известные колебания воздуха, недостаточно произнести известные слова: необходимо быть понятым теми, к кому обращаешься. А народ, — т. е. главным образом крестьянин, — как раз и не понимал того, что хотели сказать ‘левые партии’ своим бойкотом. Он принял деятельное участие в выборах, потому что горячо верил в Думу, а горячо верил в Думу он потому, что не сознавал бесправия нынешнего своего представительства. То, что хотели сказать ему об этом ‘левые партии’ своим бойкотом, осталось в огромнейшем большинстве случаев совершенно недостаточным для его понимания. Что же нужно было сделать для того, чтобы выяснить ему эту необходимую политическую истину, для того, чтобы разбить его ‘конституционную иллюзию’? Нужно было дать ему на опыте убедиться в том, что иллюзия очень не похожа на действительность, нужно было принять все меры к тому, чтобы жизнь как можно скорее дала ему свой предметный урок. А это значит, что необходимо было участвовать как в выборах, так и в работах Думы. Только таким путем и можно было превратить Думу из орудия застоя, которое хотели выковать из нее наши охранители, в орудие прогресса. Когда Дума была распущена, первый предметный политический урок, даваемый жизнью русскому народу, был окончен, оставалось только вкратце резюмировать его для того, чтобы он лучше запечатлелся в памяти ученика. Это собственно и составляло задачу депутатов, съехавшихся в Выборг. Они плохо поняли и плохо решили свою задачу. И эту их ошибку должны были по мере сил исправить ‘левые партии’. Они должны были разъяснить народу смысл полученного им политического урока. Будем надеяться, что они и сделали это, хотя бы только отчасти и, несмотря на ошибки, которых и они не избежали. Политика не такая простая наука, какую можно было бы изучить в один урок. Если бы даже все партии, борющиеся с бюрократией, с полным уменьем взялись за разъяснение народу первого полученного им от жизни предметного урока, то и тогда этот смысл, наверное, остался бы непонятным для многочисленных слоев населения. Этим слоям, даже и тогда, нужен был бы новый предметный политический урок. Но на самом деле партии, борющиеся с бюрократией, довольно неумело разъясняли народу смысл первого урока. Поэтому тем серьезнее должны они отнестись к предстоящему теперь второму уроку. Другим’ словами: тем деятельнее должны они готовиться к новым выборам и к тем случайностям, благодаря которым выборы могли бы совсем не состояться.
Некоторые мои товарищи пытались уличить меня в противоречии: ‘С одной стороны, — говорили они, — вы утверждаете, что Дума сама по себе не имеет значения, потому что ее права ничтожны, а с другой — вы настоятельно советуете ее поддерживать. Зачем же поддерживать бессильную Думу?’ Я надеюсь, что теперь я достаточно популярно изложил свою мысль и что теперь меня поняли даже самые недогадливые из моих критиков. Мы были обязаны высказать то, что есть. Но для того, чтобы народ поверил нам, необходимо было, чтобы жизнь сперва показала ему, что мы говорим правду. Теперь это отчасти уже покачано ею. Но только отчасти. Поэтому мы и теперь не можем ограничиться одним высказыванием того, что есть, хотя высказать это теперь тоже необходимо и хотя очень плохо поступают те борцы за свободу, которые по тем или по другим соображениям уклоняются от высказывания. Ясно, громко и решительно высказывая ‘то, что есть’, мы опять должны позаботиться о том, чтобы народ опять имел возможность на опыте проверить справедливость наших слов. Лишь при такой тактике может быть осуществлена в жизни формула: через Думу к несравненно более высокой форме народного представительства. Понятно ли это? Далее. Я наперед знаю, что на основании моего отзыва о выборгском воззвании и о Гельсингфорсском съезде проницательный читатель захочет уличить меня в противоречии. ‘Вы сами распространяетесь о кадетской половинчатости, — скажет он, — а между тем вы же сами советовали поддерживать кадетскую Думу’.
Я действительно советовал это. И если ошибался, то ошибался в хорошей компании. Маркс и Энгельс советовали рабочим в 1848 г. поддерживать буржуазию, поскольку она является передовою в своей борьбе со старым порядком. Но, говоря, что следует поддерживать буржуазию в ее передовых стремлениях, Маркс и Энгельс тут же прибавляли, что следует бороться с буржуазией, поскольку она обнаруживает консервативные или реакционные стремления, сталкиваясь с пролетариатом. Я повторяю вслед за ними ту же мысль. И я смею думать, что с ней-то и заключается в данном случае ‘смысл философии всей’. Кто этого не понимает, тот не понимает политики рабочего класса, какой она должна быть в эпохи перехода от старого порядка к новому, соответствующему новым капиталистическим отношениям производства. Кто не довольствуется такой политикой и старается заменить ее более ‘крайней’, отказывая буржуазии во всякой поддержке и осуждая все ее стремления, тот этим самым осуждает и ее борьбу со старым порядком, т. е., значит, оказывает этому порядку драгоценную услугу. Конечно, чаще всего такие услуги оказываются невольно и бессознательно. Но ведь известно, что весь ад вымощен добрыми намерениями.
С другой стороны, кто, желая поддержать буржуазию в ее борьбе со старым порядком, стал бы умалчивать о том, что стремления рабочего класса даже и в этом случае далеко не покрываются ее стремлениями, тот обнаружил бы оппортунизм, затемняющий сознание рабочего класса, а следовательно, ослабляющий его силу в борьбе с тем же старым порядком. Таким образом, и такой человек тоже содействовал бы вымещению ада добрыми намерениями. В переходные эпохи, подобные переживаемой нами, все искусство политического представителя рабочего класса заключается в том, чтобы уметь миновать Сциллу сектантства, страдающего политическими галлюцинациями, и Харибду оппортунизма, отличающегося неизлечимой близорукостью. К сожалению, не легко дается такое искусство!
Чтобы усвоить его, надо отучить себя от тех приемов мышления, которые Энгельс так хорошо характеризовал когда-то, заклеймив их названием метафизических.
‘Для метафизика вещи и их умственные образы, т. е. понятия, — говорит Энгельс, — суть отдельные, неизменные, застывшие, раз навсегда данные предметы, подлежащие исследованию один после другого и один независимо от другого. Метафизик мыслит законченными, непосредственными противоположениями, речь его состоит из: да — да, нет — нет, что сверх того, то от лукавого. Для него вещь существует или не существует, для него предмет не может быть самим собой и в то же время чем-нибудь другим, положительное и отрицательное абсолютно. Исключает друг друга, причина и следствие также совершенно противоположны друг другу. Этот способ мышления кажется нам на первый взгляд потому вполне верным, что он присущ так называемому здравому смыслу. Но здравый человеческий смысл, весьма почтенный спутник в домашнем обиходе между четырьмя стенами, переживает самые удивительные приключения, лишь только он отваживается в дальний путь исследования. Точно так же и метафизическое миросозерцание, вполне верное и необходимое в известных, более или менее широких областях, рано или поздно достигает тех пределов, за которыми оно становится односторонним, ограниченным, абстрактным, и запутывается в неразрешимых противоречиях, потому что за предметами оно не видит их взаимной связи, за их бытием не видит их возникновения и исчезновения, за их покоем не видит их движения, — за деревьями не видит леса’.
Те ошибки, которые делались русскими социал-демократами, скажем, в последнее десятилетие, вызывались именно тем, что они не умели рассматривать общественные явления в их взаимной связи, что за их бытием они не видели их возникновения и исчезновения, а за их покоем не видели их движения {Но не одни мы мыслим метафизически. Значительная часть ошибок нынешних итальянских синдикалистов обусловливается метафизическим характером их мышления. На одном из заседаний происходившего в 1906 г. в Риме съезда итальянской социалистической партии синдикалист Леонэ сказал: ‘Партия представляет собою не фактор истории, а ее продукт’. Как будто ‘продукт’ не может стать, в свою очередь, фактором! Это заставляет вспомнить то замечание Энгельса, которое гласит, что ‘представления о причине и следствии имеют значение лишь в применении к отдельному явлению, но, рассматривая то же явление в его общей мировой связи, мы убеждаемся, что эти два представления соединяются и переходят в представление о всемирном взаимодействии, в котором причина и следствие постоянно меняются местами, и то, что, теперь или здесь — следствие, то там или тогда будет причиной, и наоборот’.}. И если теперь многим из них так трудно понять, в чем должна заключаться пролетарская тактика, то это происходит опять-таки потому, что они мыслят, как метафизики. С этой застарелой болезнью бороться чрезвычайно трудно, — тем более трудно, что она представляет собою далеко не ‘случайное’ явление. Этой болезнью страдала радикальная интеллигенция всех экономически и политически неразвитых стран. Бебель сказал на прошлогоднем съезде немецкой социал-демократической партии в Иене, что когда он, будучи еще совсем молодым человеком, стал присматриваться к политической жизни, то его поразила великая политическая незрелость тех, которые постоянно говорили о революциях и хотели быть радикальными до самой последней степени. Теперь Бебель ‘сделался старик седой’, но он живо вспомнил бы свои молодые годы и испытал бы то же самое чувство удивления, если бы ему пришлось побеседовать, например, с нашими бывшими большевиками. Да и с одними ли большевиками? Неумение усвоить себе, — а особенно применить к политике, — тот метод мышления, который Энгельс, в противоположность метафизическому, назвал диалектическим, в большей или меньшей степени составляет наш общий недостаток, и благо точу, кто, сознав его, принимает меры к его устранению.
Мне возразят, пожалуй, что теперь уже не до того, чтобы принимать такие меры, что теперь надо действовать. Но в том-то и дело, что действие должно быть освещено правильной мыслью, в противном случае оно может стать самоубийственным. Учитесь у немцев. Заканчивая в Иене свой доклад о всеобщей стачке, Бебель сказал своим товарищам, что им прежде всего нужно как можно лучше усвоить себе дух научного социализма, который им следует изучать с гораздо большим рвением, чем ото делалось до сих пор. ‘Тогда, — говорил он, — не будет чудом, если мы в течение одного года удвоим число членов своих организаций, в значительной мере усилим профессиональные союзы и увеличим число читателей наших периодических изданий на 50 или даже 100 процентов. Словом, тогда у партии явится такая сила, которая позволит ей смело смотреть в глаза самому грозному будущему’. Это золотые слова. Такие люди, как Бебель, умеют проливать свет мысли на свои практические действия! Но много ли у нас людей, подобных Бебелю? А нужно было бы, чтобы их стало очень много, потому что наше положение и теперь уже не из легких, а будущее готовит нам новые и новые затруднения. Конечно, нельзя стать по желанию Бебелем или каким-либо другим выдающимся политическим деятелем. Но я говорю не о тождестве, а только о подобии. Небольшой треугольник может быть подобен одной из сторон пирамиды Хеопса, которая, как известно, больше всех других египетских пирамид. Тождество зависит не от нас, а для подобия каждый из нас может сделать очень много путем упорной работы над самим собою.

III

Но как бы там ни было, а вполне несомненно то, что нам необходимо поддерживать буржуазные партии в том случае, когда они обнаруживают передовые стремления, и критиковать их, когда их передовые стремления ослабевают и постепенно превращаются в свою собственную противоположность. Это — аксиома. Но недостаточно знать и помнить эту аксиому, нужно уметь обращаться с нею. А умеет обращаться с нею только тот, кто соображает, когда ему следует подчеркнуть ее первую половину (мы поддерживаем буржуазные партии и т. д.), и когда следует с особенным ударением произнести — вторую (критиковать и т. д.). Кто не обладает этим драгоценным умением, тот рискует попасть в неприятное положение изображаемого в народной сказке деревенского неудачника, который на похоронах пускался плясать, а на свадьбах пел вечную память. Этот несчастный неудачник имел самые хорошие побуждения, однако на деле из них не выходило ровно ничего, кроме неприятностей. Мне становится очень больно всякий раз, когда я замечаю в моих единомышленниках хотя бы самое отдаленное сходство с этим добрым, но бестолковым парнем. Беспристрастие заставляет меня прибавить, что мои противники из лагеря большевиков застрахованы от целой половины сделанных им ошибок. Когда речь заходит о буржуазных партиях, ‘большевики’ всегда поют вечную память. Но при настоящем положении дел эта своеобразная ‘половинчатость’ ничего не поправляет. Вопреки своему страстному желанию, ‘большевики’ все-таки не умеют принять полезное участие в похоронах нашего старого порядка, который одинаково гнетет всех нас, который давно уже отжил свое время и которому, по известному солдатскому выражению, давно уже отпускается паек на том свете.
Еще раз: поддерживать необходимо, но необходимо и критиковать. И притом поддерживать и критиковать не одних только кадетов. Возьмите так называемую трудовую партию, имеющую так много общего с нашими старыми знакомыми, ‘эсерами’, и с новой народно-социалистической партией. ‘Трудовая’ партия, конечно, ‘левее’ кадетов, но по отношению к нам она, несомненно, стоит на правой стороне. В настоящую минуту мы должны с особенным вниманием критиковать ее, потому что в ближайшем будущем ей предстоит сыграть огромную роль и еще потому, что нам во многих и многих случаях нужно будет поддерживать ее всеми средствами, какие только имеются в нашем распоряжении. Если бы мы поддерживали ее, не разоблачая при этом тех особенностей, которые мешают ей стать на точку зрения пролетариата, то мы внесли бы вреднейшую путаницу в умы рабочих и сильно замедлили бы развитие их классового самосознания.
Скажу больше. Так как мы до сих пор недостаточно критиковали эту партию, — а это происходит оттого, что многие из нас охотнее занимались фракционными распрями и кружковой дипломатией, — то вред отчасти уже принесен: путаница отчасти уже проникла в умы пролетариев.
Главная особенность ‘трудовиков’ состоит, как известно, в том, что они отказываются встать на точку зрения какого-нибудь одного класса. Это, по их мнению, слишком узко. Они одновременно стоят на трех точках зрения: 1) на точке зрения крестьянства, 2) на точке зрения пролетариата, 3) на точке зрения интеллигенции. Это действительно широко. К сожалению, для политического деятеля, — даже для широчайшего политического деятеля, — так же невозможно стоять сразу на трех точках зрения, как одному купцу, — даже наиболее размашистому по своей натуре, — нельзя сразу ехать в трех каретах. Как ни бейся, а приходится сесть в какую-нибудь одну. Весь вопрос только в том, в какую карету, т. е. в каком направлении она катится и должна катиться по неотвратимой силе вещей, по непреодолимой логике общественных отношений.
В какую же карету садятся наши ‘трудовики’? Они уверяют, что в карету труда. Но эта одна ‘словесность’: такой кареты не бывает. Сказать ‘труд’ и не прибавить при этом, какой труд, значит просто-напросто не сказать ничего.
Что такое труд? Труд есть деятельность, в процессе которой человек совершает известное, нужное для нею, изменение в предметах, данных природой или приготовленных его предыдущей производительной деятельностью. Иначе и короче: труд есть целесообразная деятельность для производства потребительных стоимостей. Но это отвлеченное определение. Оно имеет в виду процесс труда лишь как отношение между человеком и природой. Между тем производительная деятельность человека, — производство потреби тельных стоимостей, — непременно предполагает наличность известных отношений между людьми в самом процессе производства. По неоспоримому замечанию Маркса, для того, чтобы производить, люди должны вступать между собою в известные отношения. Эти отношения Маркс назвал отношениями производства. Только внутри и через посредство этих отношений производства,— или иначе: производственных отношений, — совершается производительное воздействие человека на природу, т. е. тот процесс труда, который имеется в виду данным выше отвлеченным определением. Как целесообразное воздействие на природу, как процесс производства потребительных стоимостей, труд есть, по словам того же Маркса, вечное, естественное условие человеческой жизни. Он необходим при всякой форме общественной жизни и потому не характеризует собою ни одной из них. ‘Как по вкусу пшеницы нельзя определить, кто ее сеял, так из этого процесса не видно, при каких условиях он совершается: под кнутом ли жестокого надсмотрщика над рабами, или под жадным надзором капиталиста, не видно, кто им занимается: Цинцинат ли, возделывающий свои два югера, или же дикарь, убивающий камнем животное’ {‘Das Kapital’, I Band, 3. Auflage, p. 163.}.
Маркс насмешливо прибавляет, что на этом в высшей степени логическом основании известный английский экономист, полковник Торренс, открыл в камне дикаря зачаток капитала. Если бы Маркс дожил до наших дней, то он мог бы сказать, кроме тою, что на том же удивительном логическом основании наши ‘трудовики’, — а еще раньше их ‘эсеры’, — отождествили крестьянина с рабочим и провозгласили себя партией труда вообще, независимо от тех общественных отношений, — от тех отношений производства, — при которых он совершается.
А между тем в этих отношениях все дело. Отношения производства определяют собою все общественное устройство. С изменением производственных отношений более или менее быстро изменяются все общественные отношения людей, а также и все общественные стремления.
Поэтому тот, кто упускает из виду отношения производства, лишает себя всякой возможности правильно понять ход общественного развития. Это и делали наши ‘трудовики’, как это делали раньше их ‘эсеры’, а теперь делают члены ‘народно-социалистической партии’. Но они и не видят нужды в понимании хода общественного развития. Понимание заменяется у них доброй волей, главной носительницей которой является в их представлении передовая интеллигенция. Место передовой интеллигенции в триаде: интеллигент, крестьянин, наемный рабочий, определяется именно тем, что ‘доброй воле’ ‘передовых интеллигентов’ предоставляется устранение из общественной жизни тех экономических противоречий, которыми изобилует программа трудовой партии.
В производственных отношениях все дело. Наемный рабочий трудится при одних производственных отношениях, крестьянин,— т. е. так называемый трудовой крестьянин, т. е. мелкий сельский производитель, не прибегающий к покупке чужой рабочий силы, — трудится при совершенно других отношениях производства. Этим обусловливается глубокое различие их общественного положения, а следовательно, и их классовых интересов. Классовый интерес наемного рабочего заключается в том, чтобы устранить капиталистические производственные отношения, т. е. те отношения, при которых средства производства принадлежат одному классу лиц, живущему эксплуатацией производителей. Наемный рабочий не может не стремиться к устранению капиталистического способа производства. Фактически он восстает против капитализма даже тогда, когда еще разделяет буржуазные предрассудки. Крестьянин не может не стремиться к упрочению или к восстановлению тех производственных отношений, при которых земля и другие средства производства составляют частную собственность или находятся во владении мелкого производителя. Правда, наш,— точнее великорусский, — ‘трудовой’ крестьянин восстает теперь против частной собственности на землю или более или менее энергично, более или менее сознательно требует ‘уравнительного землепользования’. Но что же такое это землепользование, если не своеобразный, — вследствие своеобразных исторических условий,— способ обеспечить мелкому сельскому хозяину владение мелким земельным участком? Наемный рабочий — новатор по своему общественному положению, трудовой крестьянин — консерватор или даже реакционер в силу своего положения. В этом смысле Маркс и Энгельс и написали в своем Манифесте, что крестьянин, подобно мелкому промышленному производителю, стремится ‘повернуть назад колесо истории’. Мы переживаем теперь тот в высшей степени замечательный и, можно сказать, до крайности редкий исторический момент, когда крестьянское стремление ‘повернуть назад колесо истории’ становится источником общественного прогресса. Потому крестьянин и должен быть поддержан партией, представляющей интересы класса новаторов по преимуществу, класса наемных рабочих. Но он должен быть ею поддержан именно в той мере, в какой историческая диалектика делает его стремление повернуть назад колесо истории фактором прогрессивного развития. И, поддерживая его, к нему необходимо относиться с критикой, потому что его стремления и теперь отличаются двойственным характером. А ‘трудовая партия’ ограничивается простой идеализацией его стремлений и, погрузившись в туман идеализации, совершенно забывает, как мы видели, о том, что вопрос не в труде, а в том, при каких производственных отношениях труд совершается.
Нынешние идеологи ‘трудового’ крестьянства,— преимущественно из лагеря ‘эсеров’,— напоминают христианских апологетов новейшего, ‘ученого’ типа. Как эти апологеты следят за движением научной мысли, чтобы найти в нем материал для подкрепления своих совсем не научных догматов, так идеологи ‘трудового’ крестьянства следят за литературой научного социализма, чтобы выудить из нее несколько цитат в подтверждение своих утопических взглядов. Особенное удовольствие доставляют им цитаты, выуженные из сочинений Маркса. Известно, что эти люди ‘тоже’ марксисты, поскольку они надеются, что Маркс поможет им опровергнуть… Маркса. Так, они любят цитировать те строки ‘Капитала’, из которых, — конечно, с невероятными натяжками, но без натяжек апологетам обойтись нельзя, — как будто выходит, что Маркс отождествлял общественное положение крестьянина с положением наемного рабочего. Кто хоть немного усвоил себе дух марксова учения, тот понимает, разумеется, что это пустяки. Для Маркса крестьянин, — т. е. современный крестьянин, работающий при условиях товарного производства, — есть мелкий производитель, соединяющий в своем лице рабочего, мелкого капиталиста и землевладельца {‘Als Schranke der Exploitation fr den Parzellenbauer erscheint einerseits nicht der Durchschnittsprofit des Kapitals, soweit er kleiner Kapitalist ist, noch andererseits die Notwendigkeit einer Rente, soweit er Grundeigentmer ist’. (‘Das Kapital’, III. Band, 2. Teil, p. 339 — 340.) Вандервельд, который, кстати сказать, никогда не был марксистом, тоже признает, что в лице крестьянина рабочий совмещается с капиталистом и землевладельцем. (‘Le socialisme et l’agriculture’, Bruxelles-Paris 1906, p. 6.)}. Правда, Маркс говорит, что в капиталистическом обществе мелкий крестьянин, продавая свой продукт, часто получает не полную его стоимость,— которая равнялась бы сумме трех частей, соответствующих, в силу тройственного характера самого производителя, во-первых, заработной плате, во-вторых, прибыли на капитал и, в-третьих, поземельной ренте, — а только часть этой стоимости. Крайним пределом является здесь, по словам Маркса, часть, соответствующая заработной плате {‘Das Kapital’, p. 340.}. Это все так. Но в интересующем нас вопросе это ровно ничего не доказывает.
Капиталист, не получающий прибыли на свой капитал, не может быть доволен своим положением. Он стремится изменить его. Но каким путем? Путем ли устранения капиталистических отношений производства? Вовсе нет! Бездоходности капиталистического предприятия далеко недостаточно для того, чтобы капиталист сделался социалистом. То же — и с землевладельцем. Если его поземельная рента падает, то он старается поднять ее теми или другими путями, но совсем не отказывается при эти отстаивать тот общественный порядок, при котором существуют частное землевладение и поземельная рента. Наконец, то же приходится оказать о ‘трудовом’ крестьянине, совмещающем в своем лице рабочего, капиталиста и землевладельца. Если его давит конкуренция, то он старается так или иначе ослабить ее гнет и установить такие отношения производства, благодаря которым на его долю доставалось бы, при распределении общественного дохода, полная стоимость его продукта.
Пример — Соединенные Штаты Северной Америки. Там много ‘трудовых’ ферме-ров, и эти ‘трудовые’ фермеры не мало терпят or господства крупного капитала. Вызывает ли в них это последнее обстоятельство склонность к социализму? Нисколько! ‘Трудовые’ фермеры шли в Greenback Party, потом они шли в People’s Party, каждая из этих партий готова была делать большие уступки пролетариату, поддержка которого была нужна ей для борьбы с крупным капиталом, но о социализме в программе этих партий не было и не могло быть речи, ‘трудовому’ фермеру нужно было не устранение капиталистических отношений производства, а только известное видоизменение их. Правда, к популистам (к ‘народникам’, к People’s Party) принадлежали также и последователи Генри Джорджа, т. е. сторонники национализации земли. Но это только лишний раз показывает, что стремление к национализации земли прекрасно уживается с совершенно буржуазными тенденциями. И заметьте: каждая из названных мною двух партий привлекала к себе много рабочих. Но и это не устранило буржуазного характера этих партий. Напротив, примыкавшие к ним рабочие сами проникались буржуазным духом. Впрочем, это не совсем точно. Рабочие, примыкавшие к ним, не были социалистами, т. е., значит, и раньше стояли на точке зрения буржуазии. Поэтому их участие в названных партиях привело собственно не к тому, что они прониклись буржуазным духом, а к тому, что затеплился процесс избавления их от влияния буржуазных идей, процесс развития их классового самосознания, переход на точку зрения социализма. Стало быть, участие рабочих в мелкобуржуазных партиях было вредно для дела их собственного класса. Это факт, который очень полезно запомнить русским пролетариям.
В книге Вернера Зомбарта: ‘Warum gibt es in den Vereinigten Staaten keinen Sozialismus’ есть интересная глава: ‘Die Flucht des Arbeiters in die Freiheit’ В этой главе изображается то влияние, которое имели поземельные отношения Соединенных Штатов на развитие самосознания американского пролетария. Существование на американском Западе ‘свободной земли’, на которой могли возникать, — и во множестве возникали, — ‘трудовые’ фермы, вело к тому, что человек ‘труда’ мирился с капитализмом, убаюкиваемый тою мыслью, что он сам может перестать грудиться на предпринимателя и сделаться самостоятельным производителем. Зомбарт говорит: ‘Значение того факта, что американский капитализм развился в стране с огромною площадью terra libera, вовсе не исчерпывается определением числа тех лиц, которые в течение данного времени избавились от капиталистической зависимости поселившись на казенных землях. Тут надо принять во внимание, что уже одно сознание того, что он всегда может сделаться свободным крестьянином, должно было сообщать американскому рабочему то чувство уверенности и спокойствия, которое чуждо европейскому рабочему. Всякое зависимое положение легче переносить тогда, когда человек воображает (im Wahne lebt), что в крайности он может из него выйти! Само собою ясно, что отношение пролетариата к задачам будущего устройства хозяйственной жизни должно было вследствие этого принять совершенно своеобразный характер. Возможность выбрать между капитализмом и некапитализмом (т. е. положением ‘трудового’ фермера. — Г. П.) превращала всякое возникающее неудовольствие против существующей хозяйственной системы из активного в пассивное и лишала резкости всякую антикапиталистическую агитацию’ {См. назв. сочинение, стр. 140.}.
Бегство рабочего на свободу и заключалось, по словам Зомбарта, в том, что он избавлялся от капиталистической зависимости, становясь ‘трудовым’ фермером. Возможностью такого бегства в значительной степени объясняется, как думает Зомбарт, тот факт, что, несмотря на гигантское развитие капитализма в Соединенных Штатах, там до сих пор не было сколько-нибудь сильной социалистической партии. Но площадь свободных земель все больше и больше уменьшается, предохранительный клапан закрывается все плотнее и плотнее, и потому Зомбарт думает, что в недалеком времени мы увидим широкое развитие американского социализма.
0x08 graphic
Это очень поучительно для России. Площадь тех свободных земель, которые могли бы избавить нашего рабочего от капиталистической зависимости, была бы очень не велика даже в том случае, если бы к ней присоединились все земли, принадлежащие теперь помещикам. Стало быть, фактически бегство рабочего на свободу могло бы принять лишь весьма небольшие размеры. Но в устах ‘трудовиков’ возможность этого бегства приобретает колоссальные размеры, она делается основным мотивом той колыбельной песенки, с помощью которой они убаюкивают бессознательных рабочих, препятствуя им с полной ясностью понять свое пролетарское положение, свои пролетарские задачи. В этом и состоит главное отличие ‘трудовиков’ от социал-демократов. Влияние одних замедляет развитие классового сознания пролетариата, влияние других ускоряет процесс этого развития, доказывая рабочему, что и после революции капитализм отнюдь не перестанет быть капитализмом, а бегство наемного рабочего ‘на свободу’ чаще всего останется лишь довольно нескладною мечтою. Но ускорение непримиримо с замедлением: одно исключает другое. Поэтому ‘примирение’ между этими двумя партиями останется совершенно невозможным до тех пор, пока одна из них не откажется от своей точки зрения. Надеяться на это пока нет никаких оснований.
Борьба между ‘трудовиками’ и социал-демократами неизбежна. Нужно только позаботиться о том, чтобы она не помешала им ‘вместе бить’ тех, кого они могут и должны бить вместе.
Чтобы наша критика ‘трудовой’ программы не помешала нам ‘вместе бить’, мы опять-таки должны помнить, что метафизическое мышление приводит к нелепым результатам. Те из нас, которые всегда рассуждают по формуле: ‘да — да, нет — нет, что сверх того, то от лукавого’, скажут, пожалуй: ‘Если terra libera одним фактом своего существования замедляет развитие пролетарского сознания, то мы должны высказаться против ее образования’. Но если бы они захотели последовать этому своему выводу на практике, то они превратились бы в консерваторов и должны были бы петь хвалебные гимны казацкой нагайке, внушающей крестьянам уважение к правам крупных землевладельцев. Нечего и говорить, что подобное превращение совсем нежелательно. Положение дел у нас теперь таково, что крестьянская ‘тяга к земле’ непременно должна быть поддержана представителями сознательного пролетариата. Но поддерживать ее вовсе не значит относиться без критики ко всему тому, что сказали и могут еще сказать по ее поводу гг. ‘трудовики’, эсеры’ или члены ‘народно-социалистической партии’.

IV

В приложении к ‘Речи’ от 14 июля текущего года была напечатано интересное письмо на имя ‘членов Государственной Думы’ от 150 крестьян Ставропольской губернии. Авторы письма рекомендовали Думе отстаивать следующую программу:
1) Разрушить средостение между государем и Государственной Думой. Пусть будет государь и Государственная Дума, и вы нам дадите и землю, и волю.
210
2) Отменить военное положение и установленную охрану.
3) Отменить смертную казнь.
4) Требуйте от правительства полную амнистию.
5) Осуществить манифест 17 октября 1905 г., пункт 9-й установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выбранным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от нас властей.
6) Требуйте всеобщего права без исключения иноверцев и инородцев.
7) Требуйте отчуждать земли казенные, удельные, государственные, абинетские, монастырские, церковные и помещичьи, земли чтобы эти перешли в пользование крестьян, т. е. всему рабочему населению, потому что эти земли не должны быть отданы в пользование какому-либо одному лицу, которое ее сам не обрабатывает, а землей должен пользоваться весь рабочий народ, который сам своим трудом обрабатывает, он своей кровью приобрел себе эту землю, и доныне народ охраняет эти земли, а помещики отчуждали много земли от крестьян из крепостного права. А куда же девалась крестьянская земля? Овладели помещики, и называют ее своей собственной и неприкосновенной. Нет, неприкосновенная собственность не земля, а имущество разного рода, например, движимое имущество, товары разного рода, животные и всякая монета, это есть чужая и неприкосновенная собственность. Помещики скажут, землю, которою мы владеем, нам заслужили отцы и праотцы. Да, господа, действительно, это правда. Да почему же нам наши отцы и праотцы не заслужили, ведь и наши же отцы не меньше ваших крови пролили, и хотя бы они и заслужили, то правительство сказало бы: не имеете права пользоваться заслуженными отцовскими знаками, то также не имеют права пользоваться заслуженной отцовской землей. Надо солдатиков давать, надо границу держать, а ты откуда солдатиков возьмешь, когда ты сам один душой живешь, а земли у тебя 200 — 300 десятин, а ведь от количества земли надо солдатиков давать’ Программа эта в высшей степени характерна для настроения крестьянской массы. Она показывает, во-первых, в какой мере целесообразна ‘большевистская’ тактика, направленная на немедленные ‘активные выступления’ ради известных политических лозунгов (см. 1 программы). Не менее ясно показывает она, до какой степени ошибаются те ‘трудовики’ или ‘их братья — ‘эсеры’ и члены народно-социалистической партии, — которые, позабыв о характерных для ‘трудового’ крестьянина производственных отношениях, искренне готовы отождествить такого крестьянина с наемным рабочим. ‘Трудовые’ авторы письма обеими ногами стоят на точке зрения ‘трудовиков’: они требуют, чтобы земли казенные, удельные, государственные, кабинетские, монастырские, церковные и помещичьи перешли в пользование всего рабочего населения, при чем ‘эти земли не должны быть отданы в пользование какому-либо одному лицу, которое ее само не обрабатывает, а землей должен пользоваться весь рабочий народ, который сам своим трудом обрабатывает, он своею кровью приобрел себе эту землю, и доныне народ охраняет эти земли’. Вы видите, что ‘трудовой принцип’ применяется тут как нельзя более последовательно. Под него подводится даже факт завоевания земли (‘рабочий народ своею кровью приобрел эту землю’), и уже последнее обстоятельство должно заставить нас усомниться в том, что логика этого знаменитого принципа ведет к устранению, а не к возникновению капиталистических отношений производства. И она в самом деле совсем не ведет к нему. ‘Нет, — говорят авторы письма, — неприкосновенная собственность не земля, а имущество разного рода, например, движимое имущество, товары разного рода, животные и всякая монета, это есть чужая и неприкосновенная собственность’. Как видим, писавшие письмо русские ‘трудовые’ крестьяне рассуждают подобно тем американским фермерам, которые, в своей оппозиции крупному капиталу, доходят до требования национализации земли, становятся последователями Генри Джорджа. Товары и всякая ‘монета’ составляют в их глазах ‘неприкосновенную собственность’. Они — за товарное производство, а еще Маркс показал, что внутренняя логика товарного производства неизбежно ведет к возникновению капиталистических производственных отношений. И это легко понять. Если ‘трудовым принципом’ можно освятить факт завоевания земли ‘рабочим народом’, то нет ничего естественнее, как оправдывать, опираясь на него, эксплуатацию чужого труда. То, что создано моим трудом, принадлежит мне. Мне же принадлежит и то, что получено мною в обмен на продукт моего труда, например: ‘монета’ (‘чужая и неприкосновенная собственность’). Но если мне принадлежит ‘монета’, то мне же принадлежит и тот товар (тоже, как мы знаем, ‘неприкосновенная собственность’), который я получу в обмен на свою ‘монету’. Если это так, — а ведь это вне всякого сомнения так, — то легко видеть, какие же социальные последствия явятся тогда, когда товаром, приобретаемым мною в обмен на мою ‘монету’ и составляющим мою ‘неприкосновенную собственность’, окажется чужая рабочая сила: я, ‘трудовой крестьянин’, сяду верхом на моего брата — пролетария. А ведь осуществление программы ‘трудовиков’ вовсе не обеспечивает нас от появления на рынке товара — рабочей силы. И ввиду этого совсем непонятно, каким же образом могут они отождествлять положение ‘трудового крестьянина’ с положением наемного рабочего. Как могут они забывать о неумолимой внутренней логике товарного производства?
Они не забывают о ней, они просто-напросто отмахиваются от нее с помощью… интеллигенции. Как я уже сказал выше, интеллигенция потому и ставится ими в одну шеренгу с наемными рабочими и трудовым крестьянином, что они видят в ней чудодейственный социальный аппарат, способный, к общему удовольствию и в интересах справедливости, разрешить самые неразрешимые противоречия экономической жизни. Интеллигенция повлияет на ‘трудового крестьянина’, она воспитает его в духе ассоциации, а воспитанный в таком духе ‘трудовой’ крестьянин станет стремиться уже не к капитализму, а к социализму. Утопическая фантазия чрезвычайно легко оправляется со всевозможными экономическими трудностями. Жаль только, что жизнь, в свою очередь, не считается с утопической фантазией. Ассоциации, довольно многочисленные теперь в среде западного крестьянства, конечно, приведут к социализму, но пройдя предварительно через капиталистическую фазу. Это признают теперь в западноевропейском социалистическом мире даже ‘критики Маркса’, например, цитированный выше Э. Вандервельд.
Отмечу здесь еще, что письмо ставропольских ‘трудовых’ крестьян очень хорошо подтверждает сказанное мною в другом месте об историческом происхождении нынешнего взгляда великорусских крестьян на поземельную собственность. ‘Господа’ потому не имеют права на землю, что размеры их землевладения не соответствуют числу тех ‘солдатиков’, которых они могут ‘давать’ за нее государству. Это взгляд Московской Руси, лишь несколько видоизмененный под влиянием развития товарного производства. Я был совершенно прав, говоря, что когда крестьянин требует отобрания земли у помещиков, то он bona fide и не без исторического основания считает себя не революционером, а защитником и восстановителем старинных экономических основ нашего государственного быта. Он тоже стремится ‘повернуть назад колесо истории’.
Теперь наша общественная жизнь так усложнилась, что если бы крестьянину удалось осуществить свое стремление, то этим самым он сообщил бы механизму поступательное, а не попятное движение. Но это уже вопрос другой, самое существование которого показывает, однако, что стремления современного русского крестьянства имеют двойственный характер и что, ввиду их двойственного характера, пролетариат не может сочувствовать ему без весьма пространных оговорок.
Критике этих стремлений препятствует туман, заволакивающий собою экономические представления ‘трудовиков’. И чем больше сгущается этот вредный туман, тем более отрадный вид приобретает то ближайшее будущее, которое сулят ‘трудовики’ ‘трудовым’ крестьянам и наемным рабочим. Всякий, желающий заняться земледелием, получает земельный участок. Это очень хорошо. Но еще покойный Энгельгардт,— постоянный сотрудник тех ‘Отечественных Записок’, на страницах которых подвизался великий ‘теоретик’ народничества, г. В. В., — весьма справедливо заметил, что землю есть нельзя, а надо ее обрабатывать, для обработки же нужны средства, которые, как уже известно, имеются далеко не у всякого, желающего ‘трудиться’. Это очень плохо. Однако этим не надо смущаться: государство дает всякому, желающему ‘сесть на землю’, средства, необходимые для ‘трудового’ земледелия. Это опять очень хорошо. Но тут невольно вспоминается вопрос, который Санчо Панса задал некогда Дон Кихоту: ‘На какие деньги живут странствующие рыцари?’ Этот прозаический вопрос поставил поэтического рыцаря в большое затруднение: он не предусмотрел его, занимаясь разработкой своих упоительных планов. Я думаю, что и ‘трудовики’ затруднятся дать обстоятельный ответ на прозаический вопрос о том, откуда возьмет государство деньги для снабжения ими всякого, желающего взяться за ‘трудовое’ земледелие.
Государство может дать гражданам только те средства, — вернее, только часть тех средств, — которые оно берет у них. Стало быть, средства, необходимые для поддержания ‘трудового’ земледелия, придется добывать путем налогов. Кого же будет облагать государство? Крупных землевладельцев? Но после осуществления программы ‘трудовиков’ от крупных землевладельцев останется лишь более или менее приятное воспоминание. Значит, придется обложить: во-первых, тех же ‘трудовых’ земледельцев, во-вторых, лиц ‘трудящихся’ в области промышленности и торговли. Что касается первых, то они могут помириться, — хотя я не уверен в том, что помирятся, — с налогом, берущим средства у людей, уже занятых земледелием, и дающим их тем лицам, которые только собираются ‘убежать на свободу’. Если они помирятся с таким налогом, — в чем, повторяю, вполне позволительно усомниться,— то с этой стороны дело пойдет гладко. Земледельческая Россия составит нечто вроде гигантского общества взаимного страхования. Действительных и возможных земледельцев от неблагоприятных шансов товарно-капиталистического производства. А что сказать о людях, занимающихся промышленным трудом? Обложат ли и их в пользу ‘трудового’ земледелия? И если да, то кого же именно? Одних ли ‘трудовых’ предпринимателей {Термин ‘трудовой’ оказывается иногда очень растяжимым. Несколько месяцев тому назад одно весьма и весьма,— как сказал бы Гоголь, значительное лицо, в своем обращении к съезду доблестных российских дворян, назвало его съездом ‘трудового дворянства’.} или также и ‘трудовых’ рабочих? Что касается капиталистов, то я готов головой выдать их ‘трудовикам’. Но я боюсь, что с них много не возьмешь и что придется облагать наемных рабочих. А это уже опять плохо. Облагать пролетария для поддержки мелкого самостоятельного производителя значит совершать акт и несправедливый (а ведь ‘трудовики’ так часто и так охотно апеллируют к справедливости!), и реакционный par excellence. И, разумеется, все представители сознательного пролетариата должны будут самым энергичным образом восстать против такого обложения.
Логика хороша везде, — даже и в несправедливости. Если облагать пролетария для поддержки мелкого самостоятельного производителя, то я не понимаю, почему надо облагать его только в интересах ‘трудового’ земледельца, но не в интересах ‘трудового’ сапожника, ‘трудового’ портного, ‘трудового’ булочника, ‘трудового’ гробовщика и т. п., словом, почему не обложить пролетария также и в пользу всех мелких мещан промышленного труда? Почему не провозгласить, что справедливость требует, чтобы пролетарий, трудящийся на крупного буржуа, потрудился также и на мелких?

V

‘Трудовики’ очень милые люди: они возразят мне, добродушно улыбаясь: ‘пролетариев мы совсем избавим от налогов’. И тут я опять вынужден буду воскликнуть: это очень хорошо! Но в таких вопросах одной доброты мало. Поэтому я спрошу: от каких налогов избавите вы, господа, пролетариев? Если от прямых, то это немного: сам г. Витте не ухитрился бы обложить прямым налогом пролетариев, как таковых. От косвенных же налогов очень трудно избавить пролетария e буржуазном государстве, и мы имеем полное право предположить, что ‘трудовая’ партия не сумела бы, при данном состоянии производительных сил России, совсем уничтожить косвенные налоги даже в том случае, если бы она была у власти. При существовании же косвенных налогов пролетариат будет весьма серьезно заинтересован в том, чтобы государство не брало денег из его кармана для культивирования ‘трудового’ сельскохозяйственного мещанства. А это значит, что осуществление того пункта программы ‘трудовиков’, который обещает государственную помощь всем тем, которые захотели бы посвятить себя ‘трудовому’ земледелию, грозит привести интересы ‘трудовых’ земледельцев в непосредственное противоречие с интересами пролетариев. Идеологи пролетариата обязаны поставить это на вид рабочим.
Как ни верти программу ‘трудовиков’ (а также и ‘эсеров’, а также и народно-социалистической партии), ее мелкобуржуазная природа не может не броситься в глаза всякому логически мыслящему человеку, и по этому поводу я позволю себе сделать маленькую экскурсию в область истории русской литературы.
Славянофилы вели когда-то с западниками ожесточенный спор о том, каким путем должно пойти культурное развитие России. В эпоху Белинского, К. Аксакова, И. Тургенева, Хомякова опор этот имел чисто философский, отвлеченный характер. Но уже у И. Аксакова отвлеченные положения славянофильства в значительной степени переводятся на язык политической экономии и получают буржуазный оттенок. Городу, испорченному ‘гнилью’ Запада, противопоставляется у него ‘село с его фабрикой и кустарными промыслами’. Народники, которых тот же И. Аксаков очень метко называл непоследовательными славянофилами, продолжали противопоставление села городу, в котором они видели создание капиталистической культуры, но они уже поняли, что сельская фабрика есть такое же капиталистическое предприятие, как и городская. Поэтому они идеализировали, как представителей ‘народного’ способа производства, крестьян и кустарей до ‘мастерков’ включительно. Крупнобуржуазные тенденции И. Аксакова приняли у народников мелкобуржуазный характер {Я разумею наших легальных народников, г. В. В. и К.}. Теоретики народничества были идеологами мелкой буржуазии по преимуществу. И такими же идеологами являются нынешние ‘эсеры’ и вожаки ‘народно-социалистической’ партии. Разница между ними лишь в частностях, определяемых большею или меньшею примесью утопизма. Но по ‘нынешнему времени’ даже и утопизм должен придать себе, по крайней мере, внешность научного социализма. Поэтому являются заимствования у теоретиков социал-демократии. Однако и тут дело не обходится без ‘закавык’. У истинных теоретических представителей соц.-демократии удается раздобыть в интересах апологетики очень мало: разве лишь несколько цитаток, неясно передающих ясное учение Маркса. Поэтому приходится обращаться к правому крылу социал-демократической партии, заимствовать премудрость у Бернштейна, Давида и братии. ‘Социалистические’ идеологи нашей мелкой буржуазии выдают себя за крайних революционеров, а в теории, — особенно в аграрном вопросе, — хватаются за фалды социал-демократического оппортунизма. Какая злая ирония исторической судьбы!
Так закончился старый, великий спор славянофильства с западничеством. Нынешние представители западничества стали на точку зрения рабочего класса, нынешние представители народничества стали на точку зрения мелкой буржуазии. Пока славянофильские тенденции выражались языком Гегеля, в них оставалось чрезвычайно много неясного, когда же они стали подкрепляться доводами, заимствованными у Давида и Бернштейна, они стали прозрачны, как стекло. Нельзя не порадоваться столь большому прогрессу…
Но с нас довольно утопий! Реакционные же сугубо противны нам потому, что нам давно уже набила оскомину реакция во всех ее видах. Мы будем решительно отвергать все то реакционное прожектерство, которое гнездится в программах наших мелкобуржуазных партий. Но пусть их не вводит в заблуждение наша критика. Тем энергичнее будем мы поддерживать их там, где они явятся действительно передовыми в своей борьбе с бюрократией, с ‘последышами’ поместного сословия и с прочими темными силами.
И чтобы доказать им наше расположение, я в заключение дам их приверженцам дружеский совет: господа, помните, что ‘трудовой’ крестьянин прежде всего хозяйственный человек. Г-н Петрункевич сообщил на Гельсингфорсском съезде, что ‘в ту самую ночь, когда в государственной типографии печатался указ о роспуске Государственной Думы, 40 человек крестьян, входящих в ‘трудовую’ группу, с присоединением к ним 20 беспартийных крестьян, подписали протокол об образовании особой — крестьянской — группы, которая по своим взглядам гораздо ближе стояла к конституционно-демократической партии, чем к трудовой’ {‘Товарищ’, No 74.}. Как вы думаете, господа, почему произошло это? Очевидно, деревенские ‘трудовики’ пришли к тому заключению, что ‘трудовики’ ‘трудовой’ партии недостаточно обстоятельный народ. Caveant consules! После мелкой буржуазии, — как той, которая в самом деле трудится в процессе производства, так и той, которая трудится, главным образом, над идеализацией этой последней, — естественно было бы перейти к тому пролетариату, с которым она хочет ‘родною счесться’, — к тому пролетариату, над которым теперь происходит суд в Петербурге. Этот суд обнаружил в высшей степени интересные факты и вызвал некоторые в высшей степени замечательные и симптоматичные явления. Эти явления еще и еще раз показывают, что сознательные представители пролетариата должны и могут теперь вырваться из узких щелей кружковщины и пуститься в широкое море массового движения. Но — увы! — не все те, которые берут на себя представительство интересов пролетариата, отличаются сознательностью. То, что некоторые из них пишут теперь против рабочего съезда, не раз заставляло меня с горечью восклицать: да какие же это представители пролетариата?! Это так, междометия какие-то! Но о писаниях этого рода я поговорю частью в другом месте, а частью, может быть, и здесь, но в другой раз.

Письмо второе

Год тому назад умер наш ‘старый порядок’, и родилась наша ‘конституция’. Покойник отличался столь крупными свойствами, что искренно жалеть об его смерти не могли даже люди охранительного образа мыслей, искренне пожалели о нем только те его ‘верные слуги’, которым он приносил непосредственную материальную пользу, которые могли, благодаря царившему в нем бесправию, безнаказанно обирать ‘вверенное им’ население. Российские обыватели, ставшие вдруг гражданами, преисполнились радости. Но известно, что радость их была непродолжительна, потому что новорожденная ‘конституция’ очень скоро после своего появления на свет стала обнаруживать совершенно такие же крупные свойства, которые в высокой степени свойственны были ее почившему предшественнику, и даже гораздо более крупные. Тут повторилось то, что произошло по смерти царя Соломона. Помните Библию? ‘Тогда Иеровоам и все собрание израильтян пришли и говорили (новому царю) Ровоаму, и сказали:
‘Отец твой наложил на нас тяжкое иго, ты же облегчи нам жестокую работу отца твоего и тяжкое иго, которое он наложил на нас, и тогда мы будем служить тебе.
‘И сказал он им: пойдите и через три дня опять прийдите ко мне. И пошел народ’.
Через три дня Ровоам, подчинившись влиянию молодых советчиков, ‘отвечал народу сурово’.
‘И говорил он по совету молодых людей и оказал: отец мой наложил на вас тяжкое иго, а я увеличу иго ваше: отец мой наказывал вас бичами, а я буду наказывать вас скорпионами’.
Библейский рассказ поясняет: ‘ибо так суждено было господом’
Я не знаю, изрек ли кто-либо какое-нибудь ‘слово’ по поводу чашей ‘конституции’, очень возможно, что ‘слово’ было произнесено, например, Д. Треповым, сыном Федоровым, но, как бы то ни было, факт во всяком случае тот, что наша ‘конституция’ оказалась много свирепее нашего ‘старого порядка’ и что если он наложил на нас тяжкое иго, то она увеличила иго наше, если он наказывал нас бичами, то она наказывает нас скорпионами.
Ровоамов либерализм, — как сказал бы г. Столыпин, — очень не понравился народу: ‘и разошелся Израиль по шатрам своим’ и отложился от Ровоама. Словом, вышло совсем не так, как того хотели ‘либеральные’ советники Ровоама: сии жестоко ошиблись в расчете.
Не нравятся и русским гражданам те скорпионы, которыми наказывают их теперь наши ‘конституционные’ министры. И они тоже ‘расходятся по шатрам своим’ и принимают посильные меры к тому, чтобы избавиться от скорпионов. И весь вопрос заключается теперь в том, насколько целесообразными окажутся в свою очередь те меры, которые они придумывают в своих ‘шатрах’.
В прошлый раз я говорил о мерах, придуманных на кадетском съезде в Гельсингфорсе. Теперь мне хочется поговорить о том, что могли бы и долины были бы делать люди, собирающиеся в ‘шатре’ пролетариата.
Мне хочется говорить на основании того, что уже было сделано ими с того времени, когда скончался наш ‘старый порядок’ и началась ‘конституционная’ эра.
Что же собственно сделали они в течение этого, столь богатого событиями, года?
Сделано было не мало. К сожалению, далеко не все то, что они сделали, может быть одобрено с точки зрения защищаемых ими интересов. Выражусь решительнее, скажу откровенней и резче: они сделали много такого, чего они не должны были делать и чего они, наверное, не сделали бы, если бы умели сообразовать свои средства со своею целью. Это очень печальная истина, но это — истина, и ее необходимо высказать для пользы дела.
Маркс говорит в своей книге ‘Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта’, что ‘революции пролетариата постоянно критикуют сами себя, то и дело останавливаются на ходу, возвращаются к по-видимому уже сделанному, чтобы еще раз начать сначала, жестоко, основательно осмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток’. Эти слова относятся у Маркса к первым попыткам пролетариата добиться своего освобождения от гнета капиталистических отношений. Но их можно применить и к попыткам, совершаемым им там, где ему приходится,— как у нас в России, — выступать в качестве передового борца за политическую свободу. По крайней мере, ему следовало бы, ему очень полезно было бы почаще подвергать беспощадной критике свои действия и жестокой насмешке — слабые стороны этих действий. Критиковать себя вообще очень полезно {‘Критики’ Маркса оконфузились не тем, что они были критиками, а тем, что их критика была огромнейшим шагом назад в истории социалистической мысли. Такая критика восстает не против слабых, а против сильных сторон учения, вследствие чего она сама представляет слабую сторону и заслуживает жестокой насмешки.}.
Еще более полезна самокритика для пролетариата, проходящего первые ступени своего развития. Такой пролетариат решительно не может обойтись без услуг многочисленных ‘интеллигентов’. Оказывая ему услуги, многочисленные ‘интеллигенты’ приобретают решающее влияние на все его действия. Тактика пролетариата на первых ступенях его развития всегда оказывается в сущности тактикой интеллигенции. А эта тактика далеко не всегда соответствует тому, что составляет задачу рабочего класса, как такового. В этом отношении история Франции дает не мало поучительных примеров.
Уже к концу тридцатых годов прошлого века французское революционное движение было почти исключительно пролетарским. Но хотя оно и было таковым, приемы и тактика его участников имели в себе очень мало пролетарского. Эта тактика и эти приемы были тактикой и приемами заговорщиков. В чем же состоит отличительная черта такой тактики и таких приемов? Для характеристики их мне уже не раз случалось ссылаться на авторитетное свидетельство Энгельса, который жил во Франции в период, непосредственно предшествовавший февральской революции, и хорошо изучил психологию тогдашних французских заговорщиков. ‘Само собой понятно, — говорил Энгельс, — что заговорщики не ограничивались организациею революционного пролетариата, они стремились именно к тому, чтобы опередить революционный процесс развития, вызвать в нем искусственный кризис, сделать революцию в такое время, когда еще не было налицо необходимых для нее условий’. Так как не от них зависело создать эти пока еще отсутствовавшие условия, то для ускорения революционного процесса развития они направляли свои усилия в ту сторону, которая целиком зависела or их планомерного воздействия. Они сосредоточивали свое внимание на измышлении наилучшей организации заговора. Энгельс называет их алхимиками революции и прибавляет, что им свойственны были такая же путаница понятий и такая же ограниченность взглядов, какими отличались алхимики доброго старого времени. ‘Они старались делать открытия, которые должны были совершить революционные чудеса: взрывчатые снаряды, адские машины магической силы, восстания, которые должны были действовать тем сильнее и удивительнее, чем менее у них было разумного основания’. Энгельс называет заговорщиков этого рода офицерами уличных восстаний, и они действительно были такими офицерами, причем, — надо сказать это к их чести, — они в большинстве случаев обнаруживали поистине геройскую храбрость. Но если бы храбрости достаточно было для победы над неприятелем, то было бы совершенно непонятно, почему терпят поражения в своих войнах с цивилизованными народами дикие племена, отличающиеся обыкновенно безупречным мужеством. Тайна их поражения заключается, как известно, в том, что их боевые силы бесконечно слабее вооруженной силы цивилизованных народов. Приблизительно таково же было отношение боевых сил французских заговорщиков к вооруженной силе того государства, с которым они боролись. Вот почему заговорщики, несмотря на весь свой героизм, были заранее осуждены на постоянные поражения. И эти их поражения были также и поражениями рабочего класса, потому что первоначально сознательные рабочие, как я уже сказал, выступали под руководством заговорщиков и целиком усваивали себе все их воззрения и все их привычки. И только под влиянием этих беспрерывных поражений в рабочем классе начало возникать смутное понимание того, что тактика заговорщиков для него совсем не подходит. Но зато, чем больше выяснялось это понимание, тем более падало влияние заговорщиков и тем более росло влияние тех тайных рабочих обществ, которые ставили себе целью не непосредственное восстание, а организацию сил рабочего класса и развитие его самосознания. И чем больше росло влияние рабочих обществ этого рода, тем неустойчивее становилось положение существовавшего тогда во Франции политического порядка, тем быстрее приближалась та революция, к которой так усердно и так безуспешно стремились самоотверженные, но неразумные алхимики революционного дела. Те приемы борьбы и та тактика, на которые эти алхимики смотрели, как на измену революции, на самом деле составляли необходимое условие ее торжества.
Итак, на первых ступенях политического развития пролетариата самокритика необходима ему, в особенности для того, чтобы понять слабые стороны интеллигентской тактики. Чем скорее обнаруживается перед ним ее несостоятельность, тем более приближается он к победе.
События того года, который протек со времени приобретения российскими гражданами их своеобразной конституции, дали чрезвычайно много материала для суждения о том, в какой мере соответствовала у нас положению дел тактика людей, являвшихся представителями интересов пролетариата. В сторону такого суждения и должна быть направлена у нас пролетарская самокритика.
Главная отличительная черта тактики наших ‘интеллигентных’ руководителей пролетариата состояла в том, что она далеко не соответствовала силам, находившимся в их распоряжении. Она целиком основывалась на страшном, невероятном преувеличении этих сил. В цитированной выше книге Маркс говорит, характеризуя французскую демократическую партию: ‘Никакая партия не преувеличивала в такой мере своих средств, как партия демократическая, и никакая другая партия не обольщала себя столь легкомысленно относительно своего настоящего положения, как она. Когда часть армии подала за нее свой голос, Гора уже вообразила, что армия поднимается за нее на мятеж’. К сожалению, теперь приходится сказать, что в продолжение истекшего года никакая партия не преувеличивала в такой мере своих средств, как та, которая стояла на точке зрения интересов рабочего класса. Интересно, что даже по отношению к армии она, насколько это зависело от нее, повторила печальную ошибку старых французских демократов. На этот счет я мог бы привести не мало поучительных примеров, но я предполагаю их известными, а кто их не знает, тому я рекомендую книгу ‘Москва в декабре 1905 г.’. (Москва, 1906 г.): она как нельзя лучше удовлетворит его любопытство. Я не стану заниматься здесь вопросом о том, почему российские социал-демократы,— по крайней мере, в лице некоторой своей части, повторили ошибки французских буржуазных демократов конца сороковых годов. Это завело бы меня слишком далеко. Я только скажу, что и там, и тут, и в среде французских буржуазных демократов указанного времени, и в среде российской социальной демократии, задавала тон интеллигенция и что в этом обстоятельстве и надо искать ответа на вопрос о том, почему произошло то, чего ожидать, казалось бы, вовсе не следовало, т. е. почему российские социал-демократы отчасти уподобились французским буржуазным демократам. Но пояснять это, распространяться об этом мне здесь невозможно, да и нет нужды. Для моей цели достаточно выяснить себе, чем обусловливался только что отмеченный мною коренной недостаток тактики наших социал-демократических интеллигентов. И тут я должен вернуться к психологии так метко характеризованных Энгельсом французских офицеров уличных восстаний. Напомню читателю мимоходом, что эта была тоже психология интеллигенции по преимуществу, хотя между ‘офицерами’ было много рабочих.
Мы уже знаем, что эти люди стремились ‘опередить революционный процесс развития, вызвать в нем искусственный кризис, сделать революцию в такое время, когда еще не было налицо необходимых для нее условий’. Но кто стремится опередить революционный процесс развития, тот, естественно, настраивает себя так, что лишается способности правильно оценить значение совершающихся перед его глазами событий. Он теряет политический ‘глазомер’ и принимает за окончание процесса развития то, что на самом деле является одной из промежуточных его фаз. А кто теряет политический глазомер, тот, опять-таки весьма естественно, склоняется к преувеличению своих сил и средств.
Как происходит это в действительности, наглядно показывает история истекающего года. Очень многие из наших социал-демократов считали, как известно, нужным ‘бойкотировать’ Думу. Как же защищали они свою точку зрения? Чтобы показать это, я сошлюсь на ‘большевика’ П. Орловского, на которого мне однажды уже приходилось ссылаться.
П. Орловский напечатал в ‘Нашей Мысли’ статью ‘Государственная Дума’, резко критикуя тот закон, на основании которого Дума созывалась. У него выходило так, что раз этот закон неудовлетворителен, то не следует участвовать в выборах. И чтобы пояснить это, он утверждал, что народ требовал ‘созыва Учредительного Собрания на началах всеобщего, прямого, равного и тайного избирательного права’, а ему ответили сначала законом 6 августа, а потом очень мало изменившим дело законом 11 декабря. На эту аргументацию П. Орловского я еще в феврале 1906 г. возражал следующим образом.
‘Если бы это было так, то наше участие в выборах в самом деле было бы совершенно излишне и даже очень вредно. Тогда можно было бы только удивляться тому, что народ, требовавший Учредительного Собрания, принимает участие в выборах в Думу. Но ведь это не так. П. Орловский принимает свое желание за действительность. Он хотел бы, чтобы весь народ требовал Учредительного Собрания, и ему начинает казаться, что весь народ в самом деле его требовал. Это психологическая аберрация. И на этой-то психологической аберрации строится тактика бойкота выборов. Судите же сами, может ли быть правильным Политическое действие, основанное на психологической аберрации.
‘В действительности Учредительного Собрания требовал далеко не весь народ… И наша реакционная бюрократия делает все, от нее зависящее, для того, чтобы заставить народ потребовать Учредительного Собрания. И в народе все больше и больше развивается настроение, из которого может выйти такое требование. Но именно только развивается. Это целый процесс, и мы еще не в конце его: мы даже, пожалуй, еще не в середине, но мы можем значительно ускорить его своими действиями, к числу которых принадлежит и участие в выборах’…
Я беру эти строки из своей статьи о выборах в Думу. Когда появилась эта статья, она вызвала целый взрыв негодования среди единомышленников П. Орловского и, — это само собой разумеется, — среди наших ‘эсеров’, имеющих со мною очень-очень старые литературные счеты. Один ‘эсеровский’ публицист, — у которого еще не зажил рубец от раны, нанесенной ему мною в опоре об аграрном вопросе, — ехидно обозвал меня кадетообразным социал-демократом. По свойственной мне кротости, я совсем не отозвался на эту последнюю выходку, заранее хорошо зная, что время с неотразимой ясностью обнаружит полную справедливость моих слов. И оно в самом деле обнаружило ее с неотразимой ясностью.
Я уже не говорю о том, что весною нынешнего года правильность моего отрицательного взгляда на ‘бойкот’ была признана верховной инстанцией российской пролетарской партии, приговор этой инстанции кажется мало убедительным единомышленникам П. Орловскою, еще менее убедителен он,— как это само собою разумеется, — для гг. ‘эсеров’. Но у меня есть другое, хотя и косвенное признание. Передо мною лежит брошюра ‘Роспуск Думы и задачи пролетариата’, вышедшая из-под пера самых ‘твердокаменных большевиков’. И в этой брошюре я, к удовольствию своему, нахожу следующие весьма значительные строки: ‘Народ, т. е. широкие массы населения, еще не дорос в массе своей до сознательной революционности к 1906 году. Сознание невыносимости самодержавия стало всеобщим, сознание негодности правительства чиновников — тоже, сознание необходимости народного представительства — тоже. Но непримиримости старой власти с властным народным представительством народ еще не мог сознать и прочувствовать. Ему нужен еще был, как оказалось, особый для этого опыт кадетской Думы’ {Названная брошюра, стр. 2-3.}.
Итак, ‘оказалось’, что народу был нужен опыт кадетской Думы. А если опыт этот был нужен, то представители пролетариата должны были принять в нем участие. А если они должны были принять в нем участие, то им не следовало ‘бойкотировать’ Думу. А если им не следовало ‘бойкотировать’ Думу, то не прав был П. Орловский, советовавший ‘бойкотировать’ ее, и прав был я, находивший ‘бойкот’ большой политической ошибкой. Наконец, если не прав был П. Орловский, а прав был я, то справедливо было бы сознаться теперь: ‘оказалось’, что мы напрасно нападали на г. Плеханова, но ‘оказалось’, что автор цитируемой мною брошюры не захотел признаться в этом. Даже больше того: он не только умолчал об этом, но имел развязность утверждать, что правы были ‘большевики’, единомышленники П. Орловского. А меня он отнес к числу ‘не очень стойких социал-демократов’. Я не могу решить, чего собственно недостает этому, очевидно ‘стойкому’ человеку: логики или чего другого.
Когда я высказал ту мысль, — бывшую, как ‘оказалось’, справедливой, — что бойкот Думы составляет политическую ошибку, я опирался, главным образом, на то соображение, что самым надежным учителем массы является ее собственный опыт, которого никогда не заменят никакие прокламации и никакие резолюции. Я говорил, что убеждение в преобладающем значении опыта для дела политического воспитания массы в свою очередь опирается на материалистическое объяснение истории, основное положение которого гласит: не сознание определяет собою бытие, а бытие определяет собою сознание. В своей полемике с единомышленниками П. Орловского я не раз повторял этот главный свой довод и, когда я повторял его, я знал, что в этом случае я остаюсь верным духу научного социализма. Но в то время у меня все-таки не было осязательного доказательства того, что я действительно верен ему. Теперь у меня есть такое доказательство:
В только что вышедшей книге ‘Briefe und Auszge aus Briefen von Joh. Phil. Becker, Jos. Dietzgen, Friedrich Engels, Karl Marx u. A. an F. A. Sorge und Andere’, вообще содержащей в себе много чрезвычайно интересного материала, находится несколько писем Энгельса, имеющих прямое отношение к социал-демократической тактике. И я с удовольствием вижу, что Энгельс говорил об этой тактике почти теми же самыми словами, какими говорил о них я в своем споре с большевиками. Вот, например, что писал Энгельс в январе 1887 г. г-же Вишневецкой, — американке, вышедшей замуж за русского эмигранта и переведшей на английский язык знаменитую книгу ‘Die Lage der arbeitenden Klassen in England’, — о тогдашнем движении американского пролетариата:
‘Американское движение, особенно в настоящий момент, лучше всего видно с другого берега океана {У нас, — да и не только у нас, — многие думают, что ясность политического взгляда уменьшается вместе с ростом географических расстоянии. Как видно, Энгельс не разделял этого взгляда, по крайней мере в применении к тогдашней Америке.}. На месте его размеры скрадываются дачными дрязгами и местными распрями. Его рост может быть задержан только упрочением {Consolidation: письмо писано по-английски.} разногласий в виде сект. До известной степени это неизбежно, но чем меньше, тем лучше. И немцы {Unter dem Beistand der Deutschen: здесь несколько строк написано по-немецки. Говоря о немцах, Энгельс имеет в виду немецких иммигрантов-социал-демократов, которые пытались вести в Америке социал-демократическую пропаганду, но имели тогда мало успеха именно потому, что плохо понимали важное значение опыта в деле воспитания масс. В своих письмах Энгельс не раз с упреком ставил им на вид это их непонимание.} должны как можно больше избегать этого. Наша теория есть учение о развитии, а не догма, которую можно выучить наизусть и повторять механически (Our theory is a theory of evolution, not a dogma to be learnt by heart and to be repeated mechanically). Чем меньше она будет навязываться американцам извне и чем более они испробуют ее на собственном опыте, — при содействии со стороны немцев, — тем глубже она войдет им в плоть и кровь. Когда мы весною 1848 г. вернулись в Германию, мы примкнули к демократической партии, видя в этом единственное средство приобрести влияние на рабочий класс (as the only possible means of gaining the ear of the working class), мы были самым передовым крылом этой партии, но все-таки ее крылом. Когда Маркс основывал Интернационал, он формулировал основные положения его устава таким образом, что все рабочие-социалисты (all working class socialists) того периода могли на них объединиться: последователи Прудона, Пьера Леру и даже более передовая часть английских тред-юнионов, и только благодаря такой широте формулировки Интернационал стал тем, чем он был: средством разложения и поглощения всех этих меленьких сект, за исключением анархистов, внезапное выступление которых в различных странах было лишь следствием сильной буржуазной реакции после Коммуны… Где мы были бы теперь, если бы в промежуток времени от 1864 до 1873 г. мы шли только с теми, которые открыто признавали нашу программу? Я думаю, вся наша практическая деятельность доказала, что мы можем идти вместе с общим движением рабочего класса в каждой точке его пути, не покидая при этом нашей особенной позиции, не разрушая нашей организации и не скрывая ее. И я боюсь, что наши немецкие американцы сделают большую ошибку, поступая иначе’ {Назв. соч., стр. 248—249.}.
В письме от 9 февраля того же года Энгельс говорит той же г-же Вишневецкой: ‘Неосновательно то ваше опасение, что в своем взгляде на американское движение я слишком подчинился влиянию Эвелинга {Эдуарда Эвелинга, только что вернувшегося тогда из путешествия по Америке и решительно осуждавшего тамошнюю тактику ‘немецких американцев’.}. Раз возникло национальное движение американского рабочего класса, независимое от немецкого, моя точка зрения была предписана мне фактами. Это великое национальное движение, каков бы ни был его первоначальный вид, есть действительная точка исхода в развитии американского рабочего класса, если немцы войдут в него, чтобы помогать ему или чтобы ускорять его движение в надлежащем направлении, то они могут сделать хорошее дело и сыграть решающую роль, если же станут держаться отдельно, то превратятся в догматическую секту (a dogmatic sect) и будут отодвинуты в сторону, как люди, не понимающие своих собственных принципов (as people, who do not understand their own principles). Г-жа Эвелинг {Жена Эдуарда Эвелинга, Элеонора, младшая дочь Маркса.}, видевшая, как действовал ее отец, прекрасно поняла это с самого начала, и если Эвелинг тоже понял это, то тем лучше. И все мои письма в Америку: к Зорге, к вам, к Эвелингам, с самого начала постоянно и постоянно повторяли этот взгляд {Назв. соч., стр. 250—251.}.
В июне того же года, в письме к Зорге, Энгельс пишет: ‘Die Massen lernen aber nur durch die Folgen ihrer eigenen Bcke’ (Массы учатся только благодаря последствиям их собственных ошибок) {Там же, стр. 272.}.
Я мог бы привести еще несколько подобных цитат, но уже и те выписки, которые сделаны мною, с неотразимою ясностью показывают, как хорошо умел Фридрих Энгельс применять к решению тактических вопросов ту социологическую теорему, что не мышление определяет собою бытие, а бытие определяет собою мышление. ‘Массы учатся только благодаря последствиям их собственных ошибок’, — в этом весь марксизм в его применении к тактике. Альтернатива, перед которой стояли, по словам Энгельса, в восьмидесятых годах прошлого века ‘немецкие американцы’, была, как две капли воды, похожа на ту, перед которой стояли наши социал-демократы при начале нашего конституционного движения {Об ‘эсерах’ я молчу: те всегда путают,— это уж так самим богом устроено, и вольтерьянцы напрасно против этого говорят.}: или они войдут в него, чтобы ускорять развитие в надлежащем направлении, и тем сделают хорошее дело и сыграют решающую роль, или же они, во имя своих доктринерских ‘лозунгов’, станут держаться отдельно и, превратившись в догматическую секту, будут отодвинуты историей в сторону, как люда, не понимающие своих собственных принципов. Спор о том, ‘бойкотировать’ Думу или ‘не бойкотировать’, сводился к вопросу о том, на что следует решиться ввиду указанной альтернативы: принять ли участие в конституционном движении народной массы или же повернуться к нему спиною, объявив, — как это сделал Ленин весною 1906 г., — что Дума стоит не на большой дороге нашего освободительного движения. Наши идеологи пролетариата, — в своем тогдашнем большинстве, — предпочли повернуться спиною к движению того самого народа, который они хотели уверить в превосходстве своих политических ‘лозунгов’. Этим они дали печальное доказательство того, что ‘не понимают своих собственных принципов’. Они верили в чудодейственную силу обоих ‘лозунгов’ и не подозревали, что признание народной массой справедливости этих ‘лозунгов’ может явиться только ‘последствием этих ошибок’, т. е. ее собственного политического опыта.
До какой степени эти идеологи повторяли ошибку французских буржуазных демократов, т. е. преувеличивали свои силы, хорошо видно из того, как отнеслись многие из них к пресловутой ‘черной сотне’. Они горели нетерпением вступить с нею в бой, отразить ее насилия силой. И в этом, разумеется, не было ровно ничего дурного. Напротив, энергичный отпор черной сотне там, оде си мог принять значительные размеры, — как это было, например, в Петербурге, — спасал честь российского пролетариата. Но, организуя отпор черной сотне, следовало спросить себя, из каких общественных элементов она составляется. При мало-мальски внимательном отношении к предмету, немедленно выяснилось бы, что она состоит не только из лиц, материально заинтересованных в сохранении бесправия, но также и из лиц, по-своему, на свой дикий ‘манер’, восстающих против нашего старого порядка.
Такими были бессознательные рабочие, особенно чернорабочие. Уже в начале нашей ‘конституционной’ эры я отметил в одной из своих статей то в высшей степени важное обстоятельство, что некоторые черносотенные прокламации призывали народ ‘бить бар’. Их авторы недурно знают психологию темных слоев нашего населения. И если они, заклятые враги всякой демократии, нашли нужным подстрекать народ против бар, то это показывает, что в числе людей, шедших за ними, было много таких, которые сами не чужды были демократических стремлений. Эти стремления принимали у них совершенно нелепый, зверский вид, но они, несомненно, были, и идеологи пролетариата могли и должны были опереться на них в своей борьбе с развращающим влиянием на этих людей черной сотни. Нужно было только внести свет сознания в темные головы черносотенцев-демократов, чернорабочих, своими действиями протестовавших против своего порабощения, но не умевших разобраться в том, кто их враг и кто друг. Попытки такого рода делались не один раз. И почти каждый раз, когда они делались, они увенчивались блестящим, часто невероятным успехом. Иногда происходили поистине чудеса, похожие на евангельские: слепые вдруг становились зрячими. И именно потому, что такие чудеса были возможны, необходимо было систематизировать просветительное воздействие сознательного пролетариата на черную сотню. В этом состояла одна из самых важных практических задач пролетарской партии в то время, когда скончался наш свирепый ‘старый порядок’ и когда его еще более свирепая дочь, ‘конституция’, стала апеллировать к народу, направляя его на ‘изменников’, ‘жидов’, ‘демократов’ и т. п. Эта чрезвычайно важная практическая задача, к сожалению, не была решена во всей ее полноте. А не была она решена потому, что далеко не все идеологи пролетариата понимали всю ее важность. Они преувеличивали силы, находившиеся в их распоряжении, и полагали, что одних этих сил вполне достаточно для осуществления их крайних политических ‘лозунгов’.
То же — и с профессиональными союзами. Организация профессиональных союзов означает организацию сил пролетариата. Такая организация необходима везде, особенно же необходима она у нас в России, где пролетариат несет на своих плечах, — если не исключительно, то в ее большей части, — тяжесть освободительного движения. Чем многочисленнее будут профессиональные организации, создающиеся в процессе этого движения, тем сильнее сделаются те позиции, которые займет пролетариат в обновленном обществе, избавившемся от пережитков ‘доброго старого времени’. Правда, на пути к сознанию профессиональных союзов стояло много полицейских рогаток, но, сталкиваясь с ними, пролетариат все более и более убеждался бы в необходимости их полного разрушения и тем самым расширял бы свой политический кругозор, углублял бы свое классовое сознание, приобретал бы ясное понимание связи между экономикой, с одной стороны, и политикой, с другой. Организация профессиональных союзов, без всякого сомнения, тоже принадлежала к числу первостепенных практических задач, поставленных перед идеологами пролетариата октябрем прошлого года. Я не скажу, что идеолога пролетариата пренебрегли этой задачей. Нет. Они кое-что сделали для ее решения. Но они не сделали всего того, что они могли и должны были сделать в интересах рабочего класса в частности и всего нашего освободительного движения вообще. Большинству их было не до того: они лихорадочно опешили опередить революционный процесс развития, они находили нужным предварительно осуществить свои политические ‘лозунги’. Им и в голову не приходило, что осуществление этих лозунгов предполагает осуществление целого ряда предварительных условий, в числе которых первое место занимают организация сил пролетариата и воздействие его организованных, — т. е., стало быть, более или менее сознательных, — сил на его бессознательный слой, поддающийся влиянию черносотенных агитаторов. Работа над организацией профессиональных союзов многим казалась скучной прозой, ненужной и неуместной тогда, когда для них стала, — как думали они, — легко доступной поэзия немедленной и полной победы над рыцарями кнута, палки и… погромов.
Когда я печатно указал на то, как важна теперь профессиональная проза, я получил от своих читателей не мало писем, в которых на разные лады и с большею или меньшею строгостью повторялся один и тот же припев: наш теперь не до профессиональных союзов. Дальнейшие события показали, как не правы были мои более или менее поэтические и строгие корреспонденты. Я вовсе не хочу доходить их теперь с их ошибкой. Но я считаю полезным отметить, что их ошибка тоже обуславливалась стремлением опередить революционный процесс развития страшным преувеличением своих собственных сил.
Еще большие размеры принимало это стремление и это преувеличение в тех случаях, когда речь заходила о приемах непосредственной борьбы с старым порядкам. Один из подсудимых по делу Совета Рабочих Депутатов, Бронштейн-Троцкий, сказал, поясняя смысл резолюции о вооруженном восстании, принятой в заседании Совета 28 ноября 1905 года:
‘…Думал ли этот самый Совет, что готовиться к вооруженному восстанию, это значит — заготовить запасы оружия, разбить город на кварталы, сделать все то, что делают военные власти, когда они ожидают каких-либо беспорядков?
‘ — Нет!
‘Готовиться к вооруженному восстанию, по нашему мнению, значит пропитывать сознание народных масс убеждением, что конфликт неизбежен, — что только сплоченной силой возможно достигнуть победы, что наступит решительный момент, когда необходимо будет дать отпор старому правительству.
‘Вот сущность подготовки вооруженного восстания…
‘Представление революции неразрывно связано с баррикадами. Но даже баррикады имеют чисто моральное значение. Они служат для того, чтобы сплотить революционную массу, вселить в нее готовность к смерти и тем обеспечить победу.
‘Восстание подготовлено, когда народ готов умирать за будущее благо’ {Цитирую по отчету о процессе, данному ‘Товарищем’.}.
Теоретически вопрос совсем не исчерпан этими словами Бронштейн-Троцкого. Можно не без основания утверждать даже, что они вносят в него некоторый новый элемент ошибки. Из них как будто выходит, что для падения иерихонских стен достаточно одного трубного звука. Но ‘по нонешнему времени’ этот элемент ошибки положительно ничтожен в сравнении с ошибкой тех людей, которые так понимают восстание, как понимали его упомянутые мною выше французские заговорщики и упоминаемые Троцким карбонарии, — тех людей, которые помешались на революционной ‘технике’ и стремятся в самом деле ‘разбивать город на кварталы’ и совершать все то, что совершают военные власти, когда они ожидают каких-либо беспорядков. Такие люди являются уже настоящими алхимиками революции, а таких людей в 1906 г. было у нас, к сожалению, много. Воспитанные в сумраке революционной кружковщины, до мозга костей пропитанные застарелыми кружковыми предрассудками, совершенно не понимающие той ‘теории эволюции’, под знамя которой они становятся, неизменно и неустанно превращающие эту ‘теорию эволюции’ в догму, заучиваемую ими наизусть, — эти люди роковым образом осуждены на то, чтобы, идя в одну комнату, попадать в другую. Многие из них совершенно искренно преданы пролетариату, но они органически не способны понять ту тактику, которая предписывается пролетариату всем его общественным положением. Они представляют собою не будущее движения, а прошлое его, они не помогают пролетариату в его борьбе за лучшее будущее, а затрудняют эту борьбу…
И эти люди, как видно, совершенно неисправимы. Вот интересный образчик их политического глубокомыслия.
Читатель не забыл, надеюсь, признания, сделанного авторам брошюры ‘Роспуск Думы и задачи пролетариата’. Этот автор сам говорит, что народу еще нужен был, ‘как оказалось’, опыт кадетской Думы. Но это признание ‘ни на столько’ не поколебало его убеждения в правильности тактических взглядов бывших ‘большевиков’. Он и теперь считает возможным, что события потребуют от него и его единомышленников ‘назначения времени выступления’. Он скромно прибавляет: ‘Если бы это оказалось так, то мы советовали бы назначить всероссийское выступление, забастовку и восстание, к концу лета или к началу осени, к середине или к концу августа’ {Стр. 15. }. Его брошюра написана, по его собственному заявлению, в июле: в промежуток между роспуском Думы и свеаборгским восстанием. Я пишу о ней в октябре и не могу удержаться от улыбки сострадания, перечитывая совет назначить всероссийское выступление к середине или к концу августа. Покойный Энгельс очень удивился бы, увидев, что подобные советы могут давать люди, ‘пережившие двенадцатилетний возраст’. Люди, способные давать такие советы, останутся политическими младенцами, хотя бы они прожили мафусаиловы годы. Но к голосу этих младенцев прислушивались и не переставали прислушиваться до сих пор, за ними идет не малая часть нашего сознательного пролетариата. А это уже не смех, а горе!
Почему автор брошюры ‘Роспуск Думы’ полагал… в июле, что выступление возможно ‘к середине или к концу августа’? Потому что, по его мнению, ‘в сознание самого темного мужика стучится теперь обухом вбитая мысль: ни к чему Дума, если нет власти у народа’ {Стр. 5—6.}. Он убежден, что политическое воспитание ‘самого темного мужика’ уже закончено, что одного фактора роспуска первой Думы достаточно было для того, чтобы внести в совершенно неразвитую голову такого, мужика яркий свет политического сознания. На этом убеждении и основывается его изумительное ‘к середине или к концу августа’. В нем все цело. Если бы в сознание самого темного мужика в самом деле ‘стучалось’ то, что слышится автору брошюры, то и в самом деле было бы ненужно, — потому что было бы слишком поздно, — толковать о Думе. Тогда следовало бы совершенно отвергнуть ее, как уже превзойденную ступень. Но на самом деле этого, конечно, нет и быть не могло. Наш автор повторяет ту самую ошибку, которую сделал когда-то его единомышленник, П. Орловский, и которую он сам, этот наш изумительно легкомысленный автор, вынужден был, ‘как оказалось’, признать ошибкой. Теперь, ‘как оказалось’, живая жизнь объявила смешной, ребяческой ошибкой его собственное ‘к середине или к концу августа’. Но он, разумеется, не смущается этим. Вместо августа он, наверное, поставил теперь какой-нибудь другой месяц и продолжает, как дятел, упорно долбить свой коротенький ‘лозунг’. Этот алхимик революции не может не стремиться к ускорению общественного процесса развития: ведь он совершенно не понимает его хода.
И, заметьте, как странно, как неуклюже формулировал он главный довод, на котором основано ‘к середине или к концу августа’: ‘В сознание самого темного мужика стучится теперь обухом вбитая мысль: ни к чему Дума’ и т. д. Но вбитая топором мысль, очевидно, крепко вбита. А между тем, ‘как оказалось’, она еще только ‘стучится’, т. е., стало быть, еще вовсе не вбита. А если она еще не вбита, то, стало быть, народное воспитание еще не закончено, и тогда, ‘к середине или к концу августа’ выходит совершенно нелепым даже с точки зрения собственного рассуждения нашего автора. Но, повторяю, его не смутишь этим, он упрямо долбит свое, повергая наивных людей в изумление ‘твердостью’ своего характера. Его позиция неизменна. Он верен себе, как барон фон Гринвальдус у Козьмы Пруткова:
Бароны воюют,
Бароны пируют,
Барон фон-Гринвальдус,
Сей доблестный рыцарь,
Все в той же позицьи,
На камне сидит…
И пусть он сидит себе на камне: это для него самая подходящая ‘позицья’, но наивные люди, поражающиеся твердостью его характера, берут его ребяческие ‘лозунги’ всерьез. Правда, это тоже еще только полбеды. Чего и ждать от наивных людей? Беда в том, что наивные люди влияют на некоторую часть пролетариата. Подчиняясь влиянию людей этого рода, рабочие тем самым доказывают, что они еще не сознательные рабочие, т. е., что они еще не поняли тех условий, наличность которых необходима для решения пролетариатом своей политической задачи. Для русского рабочего наших дней насмешливое отношение к заговорщическим наивностям есть начало всякой премудрости.
Что в продолжение 1906 года идеологи пролетариата нередко увлекались такими ‘выступлениями’, которые были неуместны и потому вредны при данном соотношении общественных сил, это в настоящее время едва ли нужно доказывать: убеждение в этом распространяется теперь так сильно в рядах названных идеологов, — по крайней мере, некоторой, более разумной их части, — что можно опасаться, как бы они, по нашему исконному обычаю, не ударились в противоположную крайность, т. е. как бы они не начали относить на счет заговорщических иллюзий такие (политические требования, которые подсказываются самим голосом жизни. Но странное дело: несмотря на эту естественную реакцию, даже здравомыслящие люда до сих пор избегают подчас говорить решительно там, где решительно говорить необходимо. Вот, например, что читаем мы в конце уже упомянутой мною выше книги: ‘Москва в декабре 1905 года’:
‘Декабрьское выступление пролетариата, которому лишь пассивно сочувствовала масса буржуазного населения, выступление за свои собственные лозунга, не могло быть поддержано армией, и потому ‘стремление перевести всеобщую забастовку в вооруженное восстание’ не могло увенчаться успехом и должно быть признано исторической ошибкой. Вместе с тем декабрьские дни показали, что каждая победа над народом, одержанная старым режимом, уменьшает его силы и увеличивает кадры борцов с ним и, следовательно, в конце концов, ведет к торжеству народа, к гибели проклятого строя насилия и гнета, нищеты и бесправия’.
Здесь не сведены концы с концами. Если ‘историческая ошибка’, совершенная в Москве в декабре прошлого года, уменьшила силы старого режима и увеличила кадры борцов с ним, то какая же это ошибка? А с другой стороны, данные, в изобилии собранные в той же книге, как нельзя более убедительно доказывают, что это была, в самом деле, ошибка. Как же тут разобраться? Этого ниоткуда не видно. Авторы ничего не говорят об этом. А между тем дело ясно. Ошибка врагов старого режима вызвала целый ряд ошибок со стороны защитников этого режима. Эти последние своим кровожадным варварством вызвали почти всеобщее неудовольствие и этим отчасти поправили дело. Но кровожадные варвары, наверное, остались бы кровожадными варварами даже и в том случае, если бы московские враги старого порядка не совершили своей исторической ошибки. И, конечно, кровожадные варвары не воздержались бы и в этом случае от обнаружения своего варварства: воздержанность, как известно, совсем не принадлежит к числу их добродетелей. И их варварство усиливало бы общественное неудовольствие, т. е., значит, по-своему приближало бы торжество свободы. Плюс продолжал бы оставаться плюсом. Но минуса, которым является всякая историческая ошибка, не было бы налицо в предполагаемом мною случае, а, следовательно, алгебраическая сумма была бы больше, т. е. гибель старого порядка была бы ближе, чем теперь, после того, как совершилась ошибка. Вот это-то и не оттенено в названной мною крайне интересной книге, а в этом ‘смысл философии всей’. Иначе не было бы никакой надобности воздерживаться от исторических ошибок, которые, впрочем, как я уже заметил выше, перестали бы тогда быть ошибками, превратившись в свою собственную противоположность. Подводя итог всему сказанному, можно утверждать вот что: Все те немногочисленные и более или менее непоправимые промахи, которые сделаны были идеологами пролетариата в продолжение 1906 года, объясняются преувеличением своих сил со стороны этих идеологов, стремлением опередить революционный процесс развития. Чтобы избежать в будущем повторения подобных ошибок, необходимо устранить эту общую причину, необходимо проникнуться тем убеждением, что стремление опередить исторический процесс развития не может привести ни к чему, кроме частых и жестоких поражений.
Но стремление опередить исторический процесс развития в свою очередь обусловливается привычками интеллигентского мышления. Пока идеолога пролетариата не выйдут из узких пределов своей интеллигентской кружковщины, под влиянием которой они лишаются всякого политического глазомера, до тех пор указанные мною ошибки будут неизбежны, хотя, благодаря суровым урокам жизни, и примут другой вид. Совершенно избавит нас от подобных ошибок только рост политической самодеятельности пролетариата. Развитие самодеятельности пролетариата — вот к чему сводится политическое завещание истекающего года. Рабочий съезд, о котором все чаще и чаще говорит теперь наша периодическая печать, составляет одно из самых первых и самых необходимых условий такого развития. Он необходим. И он состоится, как бы громко ни кричала против него интеллигентская кружковщина. Суженого конем не объедешь.
Революционная кружковщина,— ‘люди старого поведения’,— как сказал бы Н. Н. Златовратский, — отчасти боятся его. Но что касается возможности рабочего съезда, то тут можно оказать одно: препятствий для него много, но и не такие препятствия побеждались у нас людьми, знающими, чего они хотят, ‘умеющими’ стремиться к своей цели. А насчет опасений, вызываемых съездом, я скажу, что интеллигентская кружковщина приходит с ними слишком поздно. Она, эта кружковщина, которая никогда не могла понять учение Маркса, как теорию эволюции, а всегда понимала ее, как застывшую догму, она, которая никогда не умела опереться ни на что, кроме такой догмы, заученной ею наизусть и механически повторяемой, она, вся духовная история которой есть непрерывный переход от одного вида непонимания современного социализма к другому, — она, абстрактная и неумелая, боится, что рабочие, собравшись на съезд, не сумеют правильно понять свои классовые интересы. Она воображает, что долг чести заставляет ее продолжать свою роль гувернантки пролетариата. Эта бесплодная старая дева не видит, что пролетариат перерос ее на целую голову. Сна этого не видит, потому что не хочет видеть, и только потому, что не хочет. А между тем это бьет в глаза: все, что делает пролетарская масса, обнаруживает замечательную зрелость ее политического сознания, все, что делает около этой массы интеллигентская кружковщина, показывает, что эта последняя со своим ‘старым порядком’ отстала от хода событий чуть не на двадцать лет.
Пора, пора оставить ‘старое поведение’! И оставить целиком, без поворота. Никакими заплатами тут не поможешь. О ‘старом поведении’ приходится сказать приблизительно так, как сказал у Гоголя портной Петрович о старой шинели Акакия Акакиевича:
‘Нет, ничего нельзя сделать. Дело совсем плохое. Уж вы лучше, как придет зимнее холодное время, наделайте себе из нее онучек, потому что чулок не греет… шинель уж, видно, вам придется новую делать’.
Но я не могу здесь распространяться о съезде, потому что мне пора кончать. Притом же съезд — не единственная злоба нашего дня. Другой его злобой являются теперь выборы в Думу.
Кто верит ‘в середину или в конец августа’, для того эти выборы не могут иметь значения. В сознание такого человека стучится теперь, как и в прошлый раз, обухом вбитая мысль: ‘ни к чему Дума’ и т. д. Если такой человек и найдет полезным принять участие в выборах, то он все-таки не сумеет к ним отнестись с точки зрения ‘теории эволюции’, а непременно взглянет на них с точки зрения той догмы, в которую он превратил эту теорию и которую он повторяет на память. Но кто понял, что ‘к середине или к концу августа’ есть лишь каникулярная фантазия размечтавшегося ‘на травке’ гимназиста, кто сознает, что стремление опередить историю несовместимо с ее материалистическим объяснением, кто уяснил себе это объяснение и умеет правильно применять его к решению задач, которые ставятся на очередь процессом современной эволюции в России, тому нет надобности доказывать, что предстоящие выборы имеют колоссальную, решающую важность. И тот знает, что, готовясь принять участие в них, идеологи пролетариата должны решительно освободиться от всякого доктринерства. Они покрыли бы себя всесветным и несмываемым позорам, если бы их доктринерство оказало хотя бы самомалейшую услугу реакции.
Тут прежде всего надо правильно разрешить следующие практические вопросы: могут ли названные идеолога вступать в избирательные соглашения с другими политическими партиями? На этот вопрос одни отвечают, что могут, но только с ‘трудовиками’ и с их братьями ‘эсерами’, другие находят, что вступать в такие соглашения совсем не следует. Лично я думаю, что, (приступая к решению этого вопроса, следует вспомнить правило Бебеля: ‘В интересах дела я готов вступить в соглашение с самим чертом и даже с его бабушкой’. Этими немногими словами Бебель прекрасно показал, что он как нельзя более чужд сектантской догмы и обеими ногами твердо стоит на почве марксовой теории эволюции.
В избирательные соглашения вступать не только можно, но и должно, если этого требует интерес дела. В чем же теперь состоит главнейший интерес его? В том, чтобы нанести возможно более жестокое поражение реакции, которая, с своей стороны, организуется, строится в ряды и готовится пойти на приступ. Стало быть, избирательные соглашения обязательны для идеологов пролетариата всюду, где это необходимо для победы над реакцией. Раз признана правильность этого вывода, — а не признать ее невозможно, — то я не вижу, почему в соглашениях следует ограничиваться ‘трудовиками’ и ‘эсерами’. Тут тоже необходимо избегать всякого доктринерства, туч тоже надо руководствоваться принципом целесообразности.
Иные говорят, что соглашения будут затемнять классовое самосознание пролетариата. Но, во-первых, победа реакции на предстоящих выборах поставила бы развитию пролетарского самосознания такие препятствия, больше которых и придумать невозможно. Во-вторых разве соглашение непременно должно вредить самосознанию пролетариата? По-моему, все зависит здесь от того, какой характер придать соглашению и как мотивировать его перед избирателями. При правильной мотивировке соглашения, оно могло бы послужить для пролетариата we источником предрассудков, а высшей школой тактики, из которой он вынес бы умение глядеть на события с точки зрения много раз уже упомянутой мной ‘теории эволюции’, а не с точки зрения окостенелой догмы. Кто не способен дать такую мотивировку, тот пусть пеняет на себя, а не на соглашение. Тут можно сказать латинской пословицей: non est culpa vini, sed culpa bibentis (виновато не вино, а пьющие).
Амстердамская резолюция? Эмиль Вандервельд не без остроумия пишет: ‘Откровенно признаюсь, что мне будет все равно, если освободительное движение в России победит, хотя бы и вопреки амстердамской резолюции’ {См. ‘мнения’ иностранных социалистов: ‘Современная жизнь’, 1906 г., ноябрь.}. Но Вандервельд был противником этой резолюции. Естественно, что он не упустил случая остроумно пошутить по ее поводу. На самом же деле она имеет в виду совсем не те соглашения, о каких могла бы пойти речь теперь у нас в России. Амстердамский съезд самым решительным образом отверг ‘ревизионистские стремления изменить нашу испытанную и увенчанную успехом тактику в таком направлении, чтобы на место завоевания политической власти путем победы над нашими противниками поставить политику уступок существующему порядку’. Отсюда следует, что поступил бы вопреки амстердамской резолюции тот, кто вошел бы в избирательные соглашения с целью уступок существующему порядку. А у нас идет теперь речь о таких соглашениях, которые представляли бы собою не уступку существующему порядку, а новое усилие в борьбе с ним.
Далее. Что понимает амстердамская резолюция под существующим порядком? Это видно из следующих строк: ‘Последствием такой ревизионистской тактики было бы превращение партии, ставящей себе целью возможно быстрое преобразование существующего буржуазного общества в общество социалистическое, — а потому революционной в лучшем смысле слова, — в партию, довольствующуюся реформированием буржуазного общества’
Ведь это же ясно! Амстердамская резолюция имеет в виду переход буржуазного общества в социалистическое. А у нас разве речь идет о таком переходе? Нет! О таком переходе говорят только анархисты, ‘максималисты’ и несколько ‘эсеров’ из самых бестолковых. Отсюда еще раз следует, что амстердамская резолюция запрещает не те соглашения, о которых спорят у нас теперь. Амстердамскую резолюцию тоже не следует превращать в сектантскую догму, сна тоже основана на ‘теории эволюции’.
Но если это так, то почему же ссылались на амстердамскую резолюцию некоторые участники Стокгольмского съезда? Если это так, то амстердамская резолюция не имеет вообще никакого отношения к нашим делам?
Извините, имеет!
Амстердамская резолюция говорит, что ‘социал-демократия, согласно резолюции Каутского на Международном социалистическом конгрессе 1900 г. в Париже, не может стремиться к участию в правительственной власти в рамках буржуазного общества’.
Далее она отвергает ‘всякое стремление затушевать существующие классовые противоречия, чтобы облегчить сотрудничество с буржуазными партиями’. И в этом все дело. Для нас, русских, das ist des Pudels Kern.
Помните, что участие в правительственной власти в рамках буржуазного общества предосудительно. Помните, что, когда вы мечтаете об участии во ‘временной’… власти, вы грешите помышлением против амстердамской резолюции.
Помните, — и это особенно важно для нас в настоящую минуту, — что, если вы, желая облегчить себе избирательные соглашения с буржуазными партиями, вздумаете затушевывать существующие теперь классовые противоречия, то вы согрешите помышлением, словом и делом против амстердамской резолюции.
Не затушевывайте противоречий, обнаруживайте их, — поскольку вы способны на это, — со всем жаром убеждения, но умейте показать, что именно в интересах дальнейшего развития этих прогрессивных по своему существу противоречий необходимо поразить реакцию, не отступая перед нужными для этой цели избирательными соглашениями. Вот только и всего. И сим победиши!
Но обязательны именно только соглашения, а не блок. Блок, представляющий собою соглашение, возведенное в высшую степень, обязывает вас на гораздо более продолжительное время и предписывает вам систематическое приспособление вашей деятельности к деятельности буржуазных партий. Блок запрещает вам идти врозь, между тем как вам нужно лишь ‘вместе бить’ или, вернее, вместе ударить.
Какие же соглашения? При перебаллотировках?
Из полемики Мартова с ‘Речью’ выяснилось, что наш закон перебаллотировок не допускает. Поэтому необходимы предвыборные соглашения. Но так как речь идет о соглашениях, а не о блоке, то не следует выставлять одну какую-нибудь общую формулу. Приняв в принципе положительное решение вопроса, мы должны на практике осуществлять его, применяясь к местным условиям, ‘от случая к случаю’. В некоторых местах соглашения, наверное, окажутся совершенно излишними. Так, например, было бы не только ненужно, но и прямо преступно, входить в соглашении с кадетами в рабочих куриях {Да и с ‘эсерами’ тут надо соглашаться лишь, когда совсем нельзя обойтись без этого.}. (При блоке такая гибкая тактика оказалась бы невозможной). Но там, где соглашение полезно в интересах дела, там надо соглашаться ‘с самим чертом и даже с его бабушкой’, там доктринерство было бы хуже измены!

Письмо третье

Если у вас на столе лежит кусок сахару и если вы замечаете на этом куске характерные следы мышиных зубов, то вы, не колеблясь, говорите: ‘мыши обгрызли’. А между тем на самом-то деле его грызла, может быть, только одна мышь. Имеете ли вы право ставить целое на место части? Да, имеете, потому что если ваш кусок грызла, по случайным обстоятельствам, только одна мышь, то при тех же обстоятельствах всякая другая мышь поступила бы совершенно так же, т. е. принялась бы грызть ваш сахар. А если бы не все мыши поступали, при данных обстоятельствах, одинаково, если бы существовали, скажем, две породы мышей, одна из которых любила бы сахар, а другая питала бы к нему отвращение, то уже неправильно было бы сваливать на мышей вообще то, что способны делать только мыши известной породы.
Так ли это? Мне думается, что так. И думается мне также, что с этим согласится всякий человек, не лишенный дара логического мышления, хотя бы он и принадлежал к либералам, кадетам и ‘критикам Маркса’. Но вот что странно: человек, принадлежащий к либералам, кадетам или ‘критикам Маркса’, охотно признает неоспоримой изложенную мною истину во всех других случаях, кроме тех, где речь идет о ‘крайних партиях’. Тут он всегда будет склонен приписывать ‘крайним партиям’ вообще то, что в действительности свойственно только одной из них. Тут у него — ‘род недуга’. И, по правде сказать, это довольно неприятный и неудобный род. Им причиняется очень много самой вредной путаницы понятий.
Вот свежий пример. Известно, что осенью 1905 и весною 1906 г. большая часть наших социал-демократов стояла за бойкот Государственной Думы. Не менее известно и то, что другая, — в то время, правда, значительно меньшая, — их часть уже тогда была против бойкота. Потом эта значительно меньшая часть стала значительно большей частью. Уже в начале мая Российская Социал-Демократическая Рабочая Партия официально признала, что не следует бойкотировать Государственную Думу. Это обстоятельство было, конечно, своевременно отмечено нашими левыми (называю их так в отличие от крайних левых). Но, отмечая его, наши левые по большей части ограничились рассуждениями на ту тему, что вот, мол, ‘жизнь научила наших социал-демократов, жизнь показала им’ и т. п. Они забывали прибавить, что и в среде социал-демократов были люди, которым не нужно было дорого стоящих уроков жизни для того, чтобы понять полную несостоятельность тактики бойкота. Выходило так, что сахар обгрызли мыши, хотя некоторая часть мышей не только его не грызла, но и не могла грызть.
Мне скажут, что такое различение совсем не важно. Но я позволю себе не согласиться с этим.
Оно было бы не важно, если бы дело сводилось к вопросу о том, кто из членов Российской Социал-Демократической Рабочей Партии и когда именно сказал: ‘э!’ Это вопрос, неважный до смешного. Но дело вовсе не в нем. Оно вот в чем.
Когда сваливают на мышей то, что сделано одной мышью, тогда принимают меры для истребления в данном месте всей вообще мышиной породы. Когда приписывают всем социал-демократам ошибки, сделанные только одной частью их, тогда кидают камень в огород ‘ортодоксии’: все, дескать, она виновата. А это, во-первых, раздражает тех ‘ортодоксов’, которые ошибки не делали, во-вторых,— и это главное, — подобная ‘тактика’ побуждает людей, склонных к ‘ортодоксии’, но плохо понимающих, в чем она состоит, упорствовать в своей ошибке. Им кажется, что сознаться в этой ошибке значит изменить ‘ортодоксии’. И вот они фанатически отстаивают неправильный способ действий, хотя в глубине души они и сами, может быть, чувствуют, что жизнь идет не так, как они ожидали. Надо помочь этим людям выйти на верный путь, а не загораживать от них этот путь вздорными предрассудками.
Недавно, в No 104 ‘Товарища’, г. Жидкий, в статье ‘Странички жизни’, характеризуя снова наступающую у нас политическую весну, — по его словам, ‘в России весна осенью бывает’, — писал: ‘Недаром зазвучал со всех сторон, как боевой рог, настойчивый призыв к объединению. Ошибки, поражения учат сильнее успеха. А позади осталось много подобных уроков. Гордая изолированность, пренебрежение помощью близких союзников, книжные, непримиримые теории’ подмятые обвалами жизни, — все это окупилось тяжкой ценой. И много уже трезвых, властных голосов раздается по левому флангу русской жизни: ‘Единение, единение, всеобщая организация’.
Спора нет, ‘единение’, обставленное надлежащими условиями и не переходящее в слияние, — прекрасная вещь. И оно, несомненно, может очень сильно содействовать наступлению ‘весны’. Но при чем тут ‘книжные, непримиримые теории, подмятые обвалами жизни’, — это совершенно непостижимо. Г-н Жилкин думает, как видно, что если были такие люди, которые ни за что не хотели ‘единения’, то виноваты в этом ‘книжные, непримиримые теории’, и что если теперь ‘крайние левые’ обнаруживают склонность к ‘единению’, то это объясняется тем, что они вырвались из-под влияния теорий, ‘подмятых обвалами жизни’. Но это только показывает, насколько он сам ‘беззаботен’ насчет ‘книжных теорий’.
А вот еще. В No 206 ‘Речи’ г. М. Фридман поместил рецензию на книгу Парвуса ‘Россия и революция’. В этой рецензии он, по собственному признанию, ‘резко’ говорит о ‘суздальской социал-демократической картине политических отношений России, списанной с Франции и Германии, где действие происходило и происходит (какое же это действие? — Г. П.) при очень отличных экономических и социальных условиях’. По словам г. М. Фридмана, ‘именно эти предрассудки залепляли глаза русским социал-демократам ‘ не позволяли понять истинной природы ни русского либерализма, ни крестьянского движения’. Дело, как видит читатель, — совсем дрянь. Но далее наш автор несколько смягчает краски в нарисованной им ‘картине’. Он говорит:
‘Стоит сравнить мнения Парвуса с известными взглядами Плеханова и тем, что говорят ныне некоторые из меньшевиков, имеющие смелость показаться ‘буржуазными кадетами’. Поворот немалый! Очевидно, жизнь многому научила’.
Итак, ‘известные взгляды Плеханова’ и рассуждения некоторых ‘меньшевиков’ свидетельствуют о том, что в среде Российской Социал-Демократической Рабочей Партии произошел ‘поворот немалый’, хотя, по мнению автора, и недостаточно радикальный. Но спрашивается: когда же именно произошел этот ‘немалый поворот’? Насколько я знаю, ‘известные взгляды Плеханова’ сложились очень давно и, во всяком случае, значительно раньше, чем началась публицистическая деятельность Парвуса. И Плеханов был не один. ‘Известно’, что его ‘известные взгляды’ разделялись и П. Б. Аксельродом, и В. И. Засулич, и Ортодоксом — автором недавно вышедшего сборника прекрасных философских статей, и еще некоторыми другими видными деятелями российской социал-демократии. Далее, из слов самого г. М. Фридмана видно, что эти ‘известные взгляды’ имеют очень мало общего с ‘суздальской картиной политических отношений России’. Но если все это так, то выходит, что г. М. Фридман совершенно напрасно именует эту картину социал-демократической картиной. Выходит, что если она и в самом деле писана социал-демократами, то социал-демократами особой школы, придерживающейся суздальской эстетики, которая совсем не похожа на взгляды старейших членов российской социал-демократии. А отсюда следует, что если уж говорить о ‘повороте немалом’, то надо изобразить его так, как он произошел в действительности. В действительности же произошло приблизительно следующее.
‘Известные взгляды Плеханова’ и вообще группы ‘Освобождение Труда’, явившейся первой в России носительницей социал-демократических идей, были правильны, по крайней мере в тактическом отношении,— говоря это, я становлюсь на точку зрения г. рецензента, — в. течение некоторого времени эти взгляды считались правильными в российской социал-демократической среде. Но потом, по мере того, как эта среда расширялась, к ним стали относиться ‘критически’. Представители вероятно ‘известного’ и г. М. Фридману ‘экономического’ направления объявили их устарелыми. На защиту этих, будто бы устарелых, взглядов ополчились ‘политики’, сгруппировавшиеся вокруг ‘Зари’ и ‘Искры’. Но и ‘политики’ довольно плохо усвоили их себе, их писания часто весьма значительно расходились, — особенно в том, что касалось тактики, точнее было бы сказать: стратегии партии, — с тем, что не переставала проповедовать группа ‘Освобождение Труда’ в продолжение всего своего существования. Этим вызывалось не мало прений, далеко не всегда выходивших наружу. Тем не менее, достаточно прочесть политические статьи Плеханова в ‘Заре’, чтобы видеть, что во время появления этих статей тактические взгляды вышеназванной группы являлись, так оказать, официальными взглядами ‘политиков’. Но чем дольше действовала притягательная сила российской социал-демократии, тем больше примыкало к ней людей, мало подготовленных к усвоению правильных тактических понятий, на этих людей и поспешили опереться те из главных представителей ‘политического’ направления, которые и стали на сторону группы ‘Освобождение Труда’ в ее борьбе с ‘экономистами’! но на самом деле являлись скорее бланкистами, чем марксистами, ‘от них же первый’ был ‘известный’ Н. Ленин. Само собою разумеется, что ленинский бланкизм обнаружился во всей полноте далеко не сразу. В течение довольно продолжительного времени он имел вид марксизма, — правда, весьма одностороннего и ‘куцего’, но все же подающего надежды на дальнейшее развитие в надлежащую сторону.
И в течение всего этого времени люди, видевшие его слабые стороны, нравственно обязаны были не воевать с ним, а по мере возможности способствовать такому его развитию. Тут приходилось следовать пословице: худой мир лучше доброй ссоры. Когда всякая надежда на благодетельные последствия ‘худого мира’ была потеряна, когда Ленин и его ближайшие единомышленники оказались неисправимыми заговорщиками, тогда ‘добрая ссора’ сделалась, в свою очередь, обязательной. Но тогда дала почувствовать себя та истина, которую высказал Маркс, если не ошибаюсь, в одном из своих писем к Зорге: при массовом движении программа передовых представителей данного класса определяется положением этого класса, там же, где движение имеет кружковой характер, всегда есть возможность сгруппировать известное количество лиц вокруг какой угодно программы {Ручаюсь только за смысл, а не за букву, так как в настоящую минуту у меня нет под руками книги, содержащей в себе переписку Маркса с Зорге.}. Для Ленина такая группировка облегчалась двумя очень важными обстоятельствами. Во-первых, он оставлял в стороне собственно программные вопросы, выражая свою природу заговорщика лишь в своих тактических построениях {Теперь это уже изменилось, так как аграрная программа Ленина, по его собственному признанию, приурочена к его заговорщицким мечтаниям о ‘захвате власти’.}. Свою бланкистскую контрабанду он проносил под флагом самой строгой ‘ортодоксии’. Это успокаивало марксистскую совесть тех его сторонников, которые, плохо разбираясь в вопросе о том, какою именно должна быть тактика марксистов, в то же время хотели остаться верными Марксу. Во-вторых, пульс нашей общественной жизни бился все сильнее и сильнее, вследствие чего начинали кружиться даже и такие головы, в которых было несравненно более света, нежели в ограниченных головах энергичных, но очень мало развитых людей, подобранных Лениным к своей тактике. Г-н М. Фридман приводит в своей рецензии те слова Парвуса, которыми этот последний пытается оправдать свои недавние политические ошибки. Парвус поэтически называет себя арфой, на которой играл ураган революции. Он говорит, что его и людей, разделявших его иллюзии, толкали надвигавшиеся тяжелые массы, и что тот, кто ведет массы, должен быть впереди их. Это, разумеется, одна ‘словесность’ Смысл того, что говорит здесь Парвус, можно передать, несколько изменяя известную французскую фразу: ils sont nos chefs, donc ils doivent nous suivre (они наши вожди, поэтому они должны за нами следовать). Парвус не хочет ‘suivre’, он считает себя обязанным идти ‘впереди’. Однако ‘впереди’ или назади, а вожаки все-таки оказываются ведомыми. Но если вожак обязан быть ведомым, то мать-природа, в интересах экономии, могла бы дать ему только способность говорить (кричать: ‘вперед, братцы, ура!’ и т. д.), в способности же мыслить ему нет надобности. Я уверен, что воспетый севастопольской солдатской песней генерал Реад, ‘спросту поведший свой отряд прямо к мосту’, свято исполнил свою обязанность идти впереди своих людей, но ничего хорошего из этого все-таки не вышло, да и не могло выйти. Марксисты говорят: наши стремления являются сознательным выражением бессознательного процесса развития. И это совершенно верно в той мере, в какой они правильно понимают этот бессознательный процесс. Но чтобы правильно понять его, недостаточно идти ‘впереди’ всех иллюзий массы. Наоборот! Нужно уметь критиковать эти иллюзии и нужно иметь гражданское мужество не оставлять светильник критики под спудом. Вот в чем первая обязанность вождя. Я полагаю, что Парвус лучше сделал бы, если бы прямо сознался в своей ошибке. Он ошибся не один: ошиблись многие, почти все. Но о Парвусе я здесь распространяться не стану. Я сослался на него единственно затем, чтобы напомнить на его примере, что лихорадочное биение общественного пульса могло ввести в заблуждение даже и сильные головы. Тем легче попадали в ошибку головы менее сильные. Наличные силы движения преувеличивались до такой степени, что всякие напоминания о благоразумии стали казаться признаком ‘отсталости’. Нечего и говорить, что такое настроение умов было как нельзя более благоприятно для распространения в среде наших идеологов пролетариата взглядов Реада-Ленина, вся тактическая мудрость которого без остатка исчерпывается лаконическим возгласом: ‘ну-тка, на ура!’. Дело дошло до того, что даже люди, понимавшие несостоятельность этой тактической мудрости, не всегда решались восставать против нее, опасаясь обвинений в оппортунизме. Дальше этого идти было невозможно, и это было кульминационным пунктом развития нашего ‘большевизма’. Но если иерихонские стены пали, по свидетельству Библии, от трубного звука, то препятствия, отдаляющие торжество освободительного движения в России, не были устранены треском революционной фразеологии. Они очень скоро дали почувствовать свою силу и показали несостоятельность тактики, характеризующейся реадовским ‘на ура!’ Даже ‘большевики’ увидели себя вынужденными внести в эту тактику некоторые поправки, что, впрочем, не мешало им повторять с самою комическою ‘твердостью характера’: ‘события показали, что мы были правы’. Началось отрезвление, которому мы и обязаны тем, что ‘большевики’ стали de facto ‘меньшевиками’. Этот процесс отрезвления еще далеко не закончен. Очень возможно, что, благодаря тем или другим ‘новым фактам’, он на время приостановится или даже вернется к точке своего исхода. Но такие остановки и возвраты не должны смущать никого. Неоспоримо то, что поскольку ход нашей общественной жизни будет вынуждать наших идеологов пролетариата к усвоению правильных приемов политического мышления, — а он не может не делать это, — постольку туман революционной фразеологии будет рассеиваться, и шансы ‘большевиков’ будут таять, ‘яко тает воск от лица огня’. Это неизбежно, как смерть. И те отдельные факты, которые приветствуются теперь нашими либералами, кадетами и трудовиками, и бернштейнианцами, являются лишь ласточками, возвещающими о перемене времени года. Но напрасно думают господа либералы, кадеты и проч., что эти ласточки возвещают также крушение ненавистной им ‘ортодоксии’. Совершенно наоборот! Они возвещают возвращение к ортодоксии, торжество тех ‘известных взглядов Плеханова’, которые сложились и проповедовались уже в ту довольно отдаленную теперь эпоху, когда папеньки многих из нынешних ‘большевиков’ и ‘меньшевиков’ еще только начинали ухаживать за их маменьками. ‘Большевики’ кричат, конечно, что эти ‘известные взгляды’ не имеют ничего общего с ‘ортодоксией’. Но, во-первых, не далее как во время издания ‘Зари’ и ‘старой’ ‘Искры’ взгляды эти признавались вполне ‘ортодоксальными’ ‘самим’ Лениным. А, во-вторых, скажите нам, господа трудовики, бернштейнианцы, кадеты и проч. и проч., почему это вы, расходящиеся с ‘большевиками’ в столь многом, сходитесь с ними во взгляде на марксистскую ‘ортодоксию’? Почту вы думаете, что ‘ортодоксальная’ марксистская тактика совпадает с тактикой севастопольского генерала Реада? Я скажу вам — почему: потому, что вы смотрите на эту тактику, как и вообще на марксизм, сквозь призму непреодолимого предубеждения, потому что для правильного понимания марксизма вам нужно было бы отказаться от целого Ряда будто бы критических положений, позволяющих вам участвовать в освободительном движении, оставаясь в то же время на буржуазной точке зрения, словом, потому, что вы слишком узки для понимания марксизма, а не потому, что, — как вы охотно утверждаете это, — он слишком узок для того, чтобы им могли ‘удовлетвориться’ люди широкого размаха мысли. ‘Критика Маркса’ была во всем мире, а у нас в особенности, попыткой сделать марксово учение удобоваримым для буржуазных голов. Эта попытка ровно ни к чему путному не привела, вследствие чего те наши ‘критики’, которые способны были логически мыслить, ‘веселыми ногами’ пошли ‘от марксизма к идеализму’. И когда теперь передовому идеологу нашей буржуазии, — это не значит ‘буржуй’, господа, прошу заметить: я не ‘ругаюсь’, а просто употребляю возможно более точную социологическую терминологию, — когда передовому идеологу этого общественного класса приходится теперь говорить о марксизме, он самым искренним образом представляет его себе чем-то до последней степени тупым, односторонним и узким. А когда он слышит от марксиста слово, кажущееся ему разумным, он, опять-таки без всякого лицемерия, восклицает: ‘Давно пора! Вы сами видите теперь, что ваша теория противоречит жизни’.
Это было бы смешно, если бы не было вредно. А вредно это, — как я уже сказал, — тем, что мешает некоторым, менее даровитым от природы или просто менее образованным, идеологам пролетариата понять, что недостаточно всегда говорить и действовать наперекор буржуазии, чтобы остаться верным Марксу и явиться дельным защитнике’ интересов пролетариата. Если бы наши, — скажем для краткости, — кадетские публицисты ясно представляли себе тот практический вред, который приносят эти камешки, кидаемые ими в ‘ортодоксальный’ огород, то они, вероятно, перестали бы кидать их, но — увы! — этот, повторяю, практический вред совершенно ускользает от их духовных взоров. Тут практический предрассудок затемняет ясность их политического понимания, ‘догма’ мешает расчету!
Я говорю: догма. Не подумайте, господа, что, употребляя это выражение, я хочу вернуть вам один из тех многочисленных упреков в догматизме, которые вы так охотно посылаете по нашему адресу. Ничего подобного! Я пользуюсь словам догма потому, что оно в самом деле, совершенно независимо от каких бы то ни было полемических соображений, должно быть употреблено здесь.
Учение Маркса есть та ‘непримиримая теория’, в которой лучше, полнее, стройнее, нежели в какой бы то ни было другой, выразилась непримиримость интересов рабочего класса с интересами буржуазии. Этим обстоятельством одинаково хорошо объясняются и тактические промахи ‘недозрелых умов’ нашего марксизма, и неуместные выходки против ‘ортодоксии’ наших, — выразимся так опять для краткости,— кадетов.
Пораженные тою ясностью, с которой учение Маркса обнаруживает непримиримость интересов пролетариата с интересами буржуазии, ‘недозрелые умы’ российского марксизма раз навсегда поворачиваются спиною ко всему тому, что носит на себе печать буржуазности, и даже не подозревают, что историческим лейтмотивом нынешнего нашего освободительного движения является не борьба пролетариата с буржуазией, предполагающая существование новейшего буржуазного общества, с соответствующими ему политическими учреждениями, а одновременная и e значительной степени совместная борьба классов, характеризующих собою это новейшее буржуазное общество, с разнородными пережитками старого ‘порядка, выросшего на основе совсем иных экономических отношений. Одна из частных истин марксизма ослепляет ум неразвитого ‘марксиста’ и мешает ему понять диалектический, т. е. следовательно, исторический характер марксистского миросозерцания.
А что происходит в головах публицистов, названных нами, краткости ради, кадетскими? В интересующем нас случае в них происходит следующее.
Та же частная истина марксизма, о которой я недавно говорил и которая своим ярким светом ослепляет ‘недозрелые умы’ некоторых представителей пролетариата, представляется публицистам указанного разряда, как одно из тех теоретических положений, которые беспощадно разоблачают тщету всех попыток установить ‘социальный мир’ там, где по неумолимой логике вещей неизбежна социальная война. А так как публицисты этого разряда не могут не тяготеть к ‘социальному миру’, то неудивительно, что они недоброжелательно относятся к учению, так хорошо обосновывающему эту неприятную частную истину. Но это еще не все. Марксизм очень презрительно относится ко всем тем идеологическим привескам, которыми украшается стремление к ‘социальному миру’. Путешествие к ‘святым местам’ идеализма с точки зрения Маркса представляется рядом непростительных логических промахов. Это обстоятельство еще более увеличивает недоброжелательное отношение кадетского публициста к марксистской ‘ортодоксии’. И вот он начинает страдать той же психологической аберрацией, которой страдают ‘недозрелые умы’ российского марксизма. Он теряет всякую историческую перспективу. Он забывает о том, что у нас в России речь идет теперь не о диктатуре пролетариата, а о возможно более плодотворной борьбе этого класса, — рядом с другими классами новейшего происхождения, — против добуржуазного порядка, он не может скрыть свое крайне недружелюбное отношение к теории, считающей такую диктатуру неизбежной при известных исторических условиях, он усиливается кольнуть ее даже при самом неудобном случае и относит на ее счет даже те тактические ошибки, которые прежде всего являются преступлением против нее самой. Словом, его суждения о настоящем крайне запутываются тем, что он предвещает насчет будущего. Классовый инстинкт сбивает в нем с толку классовый рассудок. И, надо сказать правду, классовый инстинкт в нем гораздо сильнее, нежели в социал-демократических недорослях ленинского пошиба. Между тем как эти последние равнодушны к теории, а когда интересуются ею, то с изумительной легкостью усваивают себе в философии, в морали, в эстетике, и т. д. нездоровые плоды буржуазного декаданса, передовые идеологи нашей буржуазии умеют чрезвычайно хорошо разобраться в том, какой вид ‘сознания’ соответствует и какой не соответствует данному, определенному историей виду буржуазного ‘бытия’. Передовой идеолог нашей буржуазии отнюдь не беззаботен по части теории, нет! К большой чести его надо оказать, что он в этом отношении напоминает собою тех вернувшихся ив вавилонского плена иудеев, которые, одной рукой отбиваясь от неприятелей, другою возводили здание своего храма. И это, конечно, показывает, что он хорошо служит тому классу, служить которому он взялся. Но факт тот, что именно увлечение этой постройкой храма буржуазной идеологии заставляет его вносить страшную путаницу в понимание той марксистской идеологии, правильное истолкование которой является в настоящее время, можно сказать, политическою необходимостью. Еще раз: в отношении к марксистской идеологии голос классового инстинкта заглушает в нем голос политического рассудка.
В лагере передовых идеологов нашей буржуазии я не вижу ни одного человека, обладающего из ряду вон выходящими теоретическими способностями. Но между ними, без сомнения, есть умные и образованные люди. С литературой социализма они знакомы несравненно лучше, нежели были знакомы с нею наши народники и субъективисты, выезжавшие больше на экономической ‘самобытности’ России. Что же мешает им понять ‘ортодоксальный’ марксизм? Я не знаю другого препятствия, кроме ограниченности, — ‘узости’, в которой они так часто обвиняют нас, — их массовой точки зрения.
В самом деле, познакомьтесь с деятельностью Маркса в Международном Товариществе Рабочих, и вы увидите, что тактика великого основателя современного научного социализма не имела ничего, ровнехонько ничего, общего с тою тактикой части наших ‘эсдеков’, которую столь многие, столь охотно и столь несправедливо относят теперь на счет марксистской ‘ортодоксии’, прочтите недавно опубликованные письма Энгельса к Зорге, и вы опять увидите, что тактика наших бланкистов, облыжно именующих себя марксистами, так же похожа на тактику Маркса и Энгельса, как жалкие произведения наших суздальских ‘живописцев’ похожи на картины, написанные кистью Рафаэля или Леонардо да Винчи. Я не знаю, что сказал бы суздальский ‘художник’, увидев произведения названных мною великих мастеров. Но я убежден, что любой из наших ‘большевиков’ объявил бы изменнической тактику Маркса и Энгельса… если бы только, разумеется, он имел нравственное мужество высказаться о ней откровенно. Достоевский, устами одного из братьев Карамазовых, оказал когда-то, что если бы Христос опять сошел на землю, то он опять был бы распят — и на этот уже раз христианами. Я с полнейшим убеждением утверждаю, что если бы Маркс и Энгельс выступили инкогнито на одном из тех собраний, на которых блещут своим революционным красноречием наши ‘большевики’, то их освистали бы за их ‘умеренность’ и объявили бы ‘кадетообразными марксистами’, а, — под сердитую руку, — и просто ‘кадетами’. В этом, к сожалению, нельзя сомневаться. Но ведь это жалкое, хотя в то же время и досадное ребячество! С какой же стати вписывать его в ‘dbet’ марксистской ‘ортодоксии’? Где же здравый смысл? Где правда?
Тому назад лет тридцать с хвостиком, кто-то, кажется Н. Михайловский, писал, что если Дарвин говорит: ‘борьба за существование’, а ‘дарвиненок’, услышав это, выбегает на улицу и хватает за горло первого встречного, то винить в таком происшествии Дарвина значит грешить против самой элементарной справедливости. Не то ли же самое с Марксом? Не грешит ли против самой элементарной справедливости тот, кто ставит в вину его учению те многочисленные тактические, — да и не одни тактические, — ошибки, которые были сделаны и делаются людьми, легкомысленно называющими себя его учениками?
Какова должна быть в России тактика правоверных последователей Маркса? ‘Большевики’ развязно отвечают: ‘совершенно такова, как наша’. И этот их ответ вполне подтверждается публицистами кадетского толка: ‘Да, — глубокомысленно вторят они, — правоверная марксистская тактика, в самом деле, не может быть иною’. Но тут я решительно протестую и, кроме всех доводов, приведенных выше, привожу доказательство ad hominem.
В ноябрьской книжке 1906 г. ‘Современной Жизни’ было напечатано мнение Поля Лафарга о том, как должна вести себя в настоящее время российская рабочая партия. Как это известно всякому, даже не обучавшемуся в семинарии, Поль Лафарг принадлежит к числу самых ‘ортодоксальных’ последователей Маркса и Энгельса. Что же говорит он? И похоже ли то, что он говорит, на то, что кричат, — они именно кричат, а не говорят,— наши ‘большевики’? Нет, ни капельки не похоже!
А в декабрьской книжке напечатано, между прочим, мнение о том же предмете Жюля Гэда. Насчет Гэда опять-таки всякому, даже не обучавшемуся в семинарии, известно, что он — такой правоверный марксист, каких не много. Что же говорит Жюль Гэд? И похоже ли то, что он говорит, на то, что вопили и вопиют наши ‘большевики’? Опять нет! Опять ни капельки не похоже!
Вот потрудитесь послушать.
‘Я с отчаянием видел, — пишет Ж. Гэд, — как мои товарищи сперва бойкотировали Думу, а потом проявляли к ней равнодушное отношение под тем предлогом, что она не проводит нашей программы, тогда как это первое народное представительство, как бы ни было оно изуродовано, становилось необходимым революционным центром, дававшим возможность всем оппозиционным силам сплотиться против ‘старого режима’, отказывающегося сойти со сцены, и повести на него общую атаку с лозунгом: ‘Да здравствует Дума!’
Вы видите, что здесь говорится нечто прямо противоположное тому, что считали ‘правоверным’ наши ‘большевики’. Вы видите, что тактика этих людей доводила правоверного Гэда до ‘отчаяния’. Это уже очень недурно. Но слушайте дальше.
‘Поэтому я с величайшей радостью вижу, что наши друзья изменили свой взгляд и намерены участвовать в выборах, видя в Думе то, чем она в действительности будет: каков бы ни был ее состав, она явится могущественным боевым орудием против старого режима’.
Переводя это на наш жаргон, можно сказать, что Ж. Гэд с величайшей радостью увидел, что партия отказалась от тактики ‘большевиков’ и приняла тактику ‘меньшевиков’. Но если Ж. Гэд готов одобрить тактику этих последних, то он требует от нее ясности и последовательности. Он не боится быть заподозренным в оппортунизме, как боятся этого некоторые ‘меньшевистские’ дипломаты. Нет, не такой он человек, не из такого теста сделан! ‘И в особенности не надо бояться, — прибавляет он, — входить в открытые соглашения с так называемыми у вас кадетами в тех случаях, когда понадобится разрушить ту или иную основу старого порядка. Какое нам дело до того, что пули {Для успокоения нервных читателей из числа подписчиков ‘России’ спешу заметить, что ‘пули’ надо понимать в переносном смысле.} будут пущены не из наших ружей, лишь бы они метили в нашу цель и разили то, что нам надо поразить!’.
Ну, а как же быть с амстердамской резолюцией? Ведь она запрещает соглашение с непролетарскими партиями.
‘Если вы будете держаться этой естественно-необходимой тактики, — отвечает знаменитый французский ‘ортодокс’, — то будет с вами, а не против вас амстердамская резолюция, которая, запрещая и называя изменой всякое сотрудничество с буржуазией, обладающей политической властью…, повелевает, наоборот, употребить все средства для того, чтобы покончить со всеми формами абсолютизма и создать таким образам тот режим, в котором эта власть должна быть и будет завоевана рабочим классом’.
Вот оно как! Не смущается даже и амстердамской резолюцией! Совсем кадет! Вот только насчет диктатуры пролетариата у него вышло не по-кадетски. Да он, должно быть, упомянул о ней просто так, для отвода глаз или по старой дурной привычке, что бы он там ни говорил об этой диктатуре, а все-таки сейчас видно, что от настоящей-то ‘ортодоксии’ он уже далеко отклонился.
Так что ли? Или, может быть, теперь уже ясно, что совсем не так? Ясно, может быть, что настоящая-то ‘ортодоксия’ говорит вовсе не тем языком, каким кричат наши псевдомарксисты ленинского толка? А если ясно, то надо перестать обвинять ‘ортодоксию’ в том, в чем виновато лишь явное непонимание ‘ортодоксии’. Пора усвоить себе ту простую мысль, что партия пролетариата у нас, как и во всем мире, может довести до максимума полезность своей политической работы только в том случае, если она пойдет под знаменем ‘ортодоксального’ марксизма.
Я знаю, как трудно освоиться с этой простой мыслью нашим кадетским публицистам. Но что же делать? Надо привыкать!
Это в общем нашем интересе, господа, в интересе того общего напора на наш старый порядок, о котором говорит Ж. Гэд. Зачем вам сразу гнаться за двумя зайцами, рискуя упустить обоих? Зачем вам возводить неправильные обвинения на ортодоксию там, где вы правильно отмечаете наши политические ошибки? Не лучше ли установить здесь разделение труда? Не лучше ли предоставить критику ‘ортодоксии’ вашим теоретикам, — вроде лиц, группировавшихся вокруг ‘Полярной Звезды’ г. П. Струве, — лиц, которые во всяком случае лучше подготовлены для этого дела, чем ваш средний публицист? И не лучше ли вашим средним публицистам вовсе прекратить всякие ‘кивания’ в сторону правоверного марксизма, ставя политические вопросы исключительно только на конкретную почву политического расчета? Право же, лучше!
‘Ортодоксы’ не боятся теоретических споров, — всем известно, что это очень горячие спорщики, — но они очень хорошо видят (и удивляются, как не замечаете этого вы), что если их практические соглашения с вами должны быть обусловлены предварительным теоретическим соглашением, то они никогда не будут иметь места. А между тем они нужны для успеха нашего общего дела.
Написав эти строки, я прочитал в No 212 ‘Речи’ статью А. С. Изгоева ‘Конституционализм и социализм’. Эта статья может служить прекрасной иллюстрацией к тому, что сказано мною о неуместных ‘киваниях’ кадетских публицистов в сторону марксизма.
Г-н Изгоев говорит: ‘У нас в России до конца семидесятых годов почти безраздельно господствовал утопический социализм под видом ‘народничества’, отрицавший, конечно, конституцию, западноевропейские основы жизни и проч. С конца восьмидесятых годов началось выступление научного социализма сперва в теории, затем на практике. Но, развившись более в интеллигентной среде, чем в рабочей, наш новейший социализм принял разнообразные формы, в которых причудливо сплетались марксизм с утопизмом, бланкизмом, эволюционизмом, анархизмом, анархическим синдикализмом и проч.’.
Утопический социализм, господствовавший в России до конца семидесятых годов, не умел правильно решить политический вопрос, это справедливо. И чем более собирается материалов для идейной истории русской интеллигенции семидесятых годов, тем очевиднее становится, что с политическим вопросом не умели тогда у нас справиться даже такие люди, которые считали политическую борьбу самой насущной задачей освободительного движения. Это звучит парадоксам, но это именно так. Напечатанная в ‘Былом’ статья Николадзе об освобождении Чернышевского показывает это с неотразимой убедительностью. Научный социализм, ‘выступление’ которого началось у нас в восьмидесятых годах {Г-н Изгоев относит его ‘выступление’ к концу восьмидесятых годов, но это неверно: оно началось уже в 1883 году.}, имел все данные для решения политического вопроса,— ‘научные социалисты,— говорит г. Изгоев,— отлично понимают, что без парламентаризма социализм невозможен’, — но правильному пониманию этого решения нашими социалистами помешало то обстоятельство, что они принадлежали ‘более’ к интеллигентной среде. В нашем новейшем социализме марксизм причудливо сплелся, по словам г. Изгоева, с разными видами утопического социализма. Это, к сожалению, тоже верно по отношению ко многим и многим из наших ‘марксистов’. Но что же из этого следует? Казалось бы, что ввиду этого следовало желать, чтобы научный социализм поскорее восторжествовал у нас над утопическим. Г-н Изгоев именно этого и хочет. Но при этом он спешит сделать одно существенное различение. Он заявляет, что в самом научном социализме есть примесь утопии, которая ‘иногда’ создавала возможность противополагать конституционализм и парламентаризм социализму. В научном социализме Маркса и его ближайших последователей ‘революционные и эволюционные элементы были тесно смешаны друг с другом, не переставая враждовать под общей крышей’. К счастью, дальнейшее движение социализма ‘вело к все большему и большему выделению эволюционных элементов учения, которые с каждым годом усиливались, несмотря на то, что фразеология осталась прежняя, революционная. Поведение Бебеля на Маннгеймском конгрессе по вопросу о всеобщей стачке — только один из сотни эпизодов, характеризующих его течение’.
Я не стану возвращаться здесь к оценке поведения Бебеля в Маннгейме. Я подробно высказался о нем в статье, написанной под непосредственным впечатлением Маннгеймского съезда. Я только попрошу читателя заметить, в чем видит г. Изгоев главный отличительный признак научного социализма. Он видит его в отсутствии революционного элемента. Это не более, как старое, давно избитое и потому давно оставленное даже анархистами противопоставление революции эволюции. Как будто не ясно до очевидности, что эволюция не исключает революций, а подготовляет их. Но г. Изгоев этого знать не хочет: ему подавай такой социализм, в котором совсем не было бы слышно революционного ‘канупера’. Только такой социализм он и согласен признать научным. Короче сказать, научный социализм, это — не социализм Маркса и Энгельса, а социализм г. Бернштейна. И когда г. Изгоев и его единомышленники желают успеха в России научному социализму, это значит, что они желают успеха социализму г. Бернштейна.
Это, конечно, их дело. Я совсем не думаю посягать на свободу их симпатий. Но я опять говорю им: господа, в этом случае голос инстинкта заглушает в вас голос рассудка и справедливости. Припомним факты. В своем знаменитом ‘Манифесте’ Маркс и Энгельс насмехаются над теми ‘истинными’ немецкими социалистами, которые бестактно нападали на буржуазный конституционализм. Авторы ‘Манифеста’ называли этих будто бы истинных социалистов невольными защитниками старого порядка. ‘Манифест’ был, как известно, написан в самом начале 1848 года. Потом, после мартовских событий, Маркс и Энгельс, вернувшись в Германию, примыкают к демократической партии, на что Энгельс указывал, много лет спустя, — в письме к Зорге, — как на шаг, совершенно правильный в тактическом отношении. Что скажете вы об этом? Вы скажете, вероятно, что тут Маркс и Энгельс повели себя, как истинные эволюционисты. Но я отвечу вам, что тот же, столь любезный вам, г. Бернштейн считает эпоху сороковых годов как раз тем временем, когда революционные элементы преобладали в миросозерцании Маркса и Энгельса над эволюционными. Выходит, что это преобладание не помешало основателям научного социализма держаться той тактики, которая на вашем языке называется эволюционной. Да и как бы оно могло помешать этому, когда и все-то противопоставление революции эволюции не выдерживает даже и самой снисходительной научной критики?
Существуют доктринеры революционизма. Наших проповедников ‘эволюционной’ тактики, поминутно шпыняющих ‘ортодоксальный’ марксизм, приходится признать доктринерами антиреволюционизма.
Какой из двух видов доктринерства привлекательнее? Это — как кому. Но факт тот, что на практике антиреволюционное доктринерство нисколько не менее вредно, нежели революционное. В самом деле, возьмите хотя бы статью г. Изгоева. Написана она, вероятно, с хорошей целью пояснить русским марксистам, что только утопический социализм может быть враждебен конституционализму. И я взялся за чтение этой статьи с не менее похвальной целью почерпнуть в ней новые доводы в пользу соглашения ‘крайних левых’ с ‘левыми’. Значит, у нас обоих были самые мирные намерения, а кончилось дело спором. Это уже нецелесообразно.
Г-н Изгоев волен повторять избитые рассуждения г. Бернштейна на тему о двух элементах в учении Маркса. Никто ему этого в вину не поставит, а иные найдут, может быть, что это ‘очень оригинально’ и свидетельствует о наличности критического элемента в миросозерцании самого г. Изгоева. Но к чему заниматься этой ‘критической’ жвачкой в передовых статьях политической газеты, имеющей в настоящее время совсем другие задачи? В переживаемое нами время публицистам этой газеты следовало бы не поддаваться искушениям антиреволюционного доктринерства.
Надо считаться с фактами. А факты говорят, что во имя так называемого критического социализма идеологи российского пролетариата ни за что не пойдут ни на какие соглашения с ‘левыми’. Если вы хотите таких соглашений, то докажите, что их требует правильно понятая ‘ортодоксия’, и тогда вы можете быть уверены, что ваши доводы не пропадут бесследно. Дурно это или хорошо — я здесь рассматривать этого не стану. Но действительность такова, и вам, ‘реальным политикам’, полезно считаться с нею.
Г-н Изгоев находит, что ‘в полемике наших партийных социалистов против конституционалистов-демократов главную роль играют не ясно сознанные реальные интересы, а споры кружков, претензии различных литературных групп. Этим объясняются и раздоры, разъедающие наши социалистические партии, в которых чуть ли не на каждого солдата приходится по одному генералу’.
Это строго. Но пусть скажет г. Изгоев: чем объясняется полемика наших ‘конституционалистов-демократов’ против социалистов? Только желанием сообщить этим последним более правильные тактические взгляды? Нет, не только этим! Если бы это было так, то гг. конституционалисты-демократы не считали бы своим долгом постоянно ‘кивать’ на ‘ортодоксальный’ марксизм. Они очень легко поняли бы тогда, что это не только ненужно, но прямо вредно.
А что ‘претензии различных литературных групп’ вызывают иногда чрезвычайно много совершенно излишних споров — это верно. За примером недалеко ходить. Когда в ‘Товарище’ появилось письмо Плеханова к сознательным рабочим, то г-жа Кускова очень обрадовалась этому обстоятельству, так как, по ее словам, ‘они’ (‘мы’) всегда проповедовали то же самое, что сказано в письме. И вообще почти каждый раз, когда в среде ‘эсдеков’ обнаруживается критическое отношение к своей собственной деятельности, ‘они’ восклицают: ‘победихом! победихом!’ Тактические вопросы интересуют их, как видно, главным образом, с точки зрения их ‘литературных’ и иных ‘претензий’. Нет ничего легче, как показать, что претензии эти не основательны. Но об этом не стоит спорить в то время, когда над головами всех друзей свободы занесена дубина черной сотни. Теперь положительно не до того. Теперь надо долбить и долбить, что ни ‘левым’, ни ‘крайним левым’ нечего бояться таких соглашений, в которых они, не делая друг другу решительно никаких принципиальных уступок, могли бы сочетать свои усилия там, где это нужно и для тех, и для других, нужно для всей России!
Такие соглашения теперь вопрос дня. Горе тем, которые откажутся от них ради тех или других доктринерских соображений. В политике нет более тяжелого и в то же время более постыдного, более жалкого и смешного греха, нежели доктринерство. Это — грех слабых.

Письмо четвертое

Что у кого болит, тот о том и говорит. У нас ‘болит’ наша тактика, неудивительно поэтому, что я часто возвращаюсь к тактическим вопросам. Ведь так много зависит от их правильного решения. Будь у нас в ‘дни свободы’ правильные тактические понятия, наше дело обстояло бы несравненно лучше, нежели оно обстоит теперь. Но где же искать правильного решения тактических вопросов? Очевидно, и здесь должен существовать известный метод, при надлежащем употреблении которого мы могли бы открыть истину.
Какой же это метод?
По-моему — тот самый, которым мы вообще пользуемся при разработке различных сторон нашего миросозерцания, — это диалектический метод.
Но и диалектический метод может быть понимаем, — а следовательно и применяем, — различно. Идеалистическая диалектика Платона или Гегеля — далеко не то же самое, что материалистическая диалектика Маркса.
Маркс следующим образом характеризует различие между этими двумя видами диалектики:
‘Для Гегеля логический процесс, превращающийся у него, под именем идеи, в самостоятельного субъекта, есть демиург действительности, которая составляет только его внешнее проявление. Для меня же, как раз наоборот, идеальное есть переведенное и переработанное в человеческой голове материальное’ {‘Das Kapital’, Vorwort zur 2. Auflage, p. X, XI.}.
По поводу этой характеристики диалектического метода наговорено было ‘критиками Маркса’ много вздору. Один из них, — доктор Конрад Шмидт, — утверждал, например, с видом глубочайшего глубокомыслия, что считать идеальное переработкой и переводом материального значит объяснять духовную природу человека ‘материей и силой’. В другом месте я возразил ему на это, что если я перевожу какое-нибудь произведение с русского на французский, то это отнюдь не означает, что свойства французского языка объясняются свойствами русского {‘Критика наших критиков’, стр. 231. [Сочинения, т. XI, стр. 135]}. Но здесь мне совершенно не нужно вдаваться в философский спор об отношении ‘идеального’ к ‘материальному’. Я веду беседу с читателем, стоящим на точке зрения Маркса и не уклонившимся от нее ни под влиянием глубокомысленного доктора К. Шмидта, ни под влиянием еще более глубокомысленного г. Богданова. Я разговариваю с марксистом, не фальсифицированным ‘критикой’. А такому марксисту, — надо сознаться, таких мало, — естественно считать правильными философские основы своего собственного миросозерцания. Стало быть, мы можем, не подвергая пересмотру (‘Revision’) эти основы, сосредоточить свое внимание на том, что говорит дальше Маркс о своей материалистической диалектике.
‘В своем мистифицированном виде, — продолжает он, — диалектика была немецкой модой, потому что она оправдывала, по-видимому, существующий порядок вещей. В своем рациональном виде она неприятна буржуазии и ее теоретикам, потому что она, объясняя существующее, объясняет также его отрицание и его неизбежное уничтожение, потому что она рассматривает каждую данную форму в ходе движения, т. е., стало быть, с преходящей стороны, потому что она не останавливается ни перед чем, будучи критической и революционной по своему существу’ {Маркс, назв. соч., те же стр.}.
На первый взгляд эта характеристика материалистической диалектики представляется как нельзя более далекой от тех тактических вопросов, которые волнуют нас в настоящее время. Но вдумайтесь в нее внимательнее, и вы увидите, что это большая ошибка.
В самом деле, материалистическая диалектика, рассматривающая каждую данную форму с ее преходящей стороны, имеет ту особенность, что она не только отрицает, но и объясняет, и притом объясняет не только существование данной формы, подвергающейся отрицанию, но и само это отрицание. Отрицание, не умеющее оправдать себя перед верховным судилищем диалектики, оказывается, признается лишенным всякого основания. Это чрезвычайно важно как в теоретическом, так и в практическом отношении. Но это еще не все. Чем может быть оправдано, объяснено отрицание перед судилищем диалектики? Так как мы имеем дело с материалистической диалектикой, то очевидно, что объяснения надо искать не в ‘идеальном’, которое есть перевод и переделка в человеческой голове ‘материального’, а именно в этом последнем. То ‘материальное’, к которому приходится апеллировать при объяснении отрицания данного общественного порядка, называется общественной экономией. Материалистическое объяснение истории заключается, как в формуле, крайне сжатой, но чрезвычайно точной, в приведенной мною характеристике материалистической диалектики. Замечу мимоходом, что из этого видно, как умны те люди, которые признают материалистическое объяснение истории, но отвергают материалистическую диалектику.
Пойдем дальше. Человек, умеющий объяснить существующее, умеет также определить, — по крайней мере, имеет наилучший метод для того, чтобы определить, — в какой мере это существующее уже созрело и в какой мере оно еще не созрело для погибели. А это, разумеется, не может остаться без влияния на его практическую деятельность: к тому, что еще не созрело для погибели, такой человек по необходимости, — я имею в виду логическую необходимость, которой подчиняются, однако, только последовательные люди, — будет относиться иначе, нежели к тому, что уже созрело для нее. Из одного места ‘Анти-Дюринга’ видно, что Энгельс представлял себе исторический путь каждого данного общественного класса в виде кривой линии, состоящей из двух частей, восходящей и нисходящей. Пока данный класс находится в восходящей части кривой своего исторического движения, он играет прогрессивную роль в общественном развитии, и тогда всякий тот, кто стремится так или иначе задержать его стремление вперед, сам играет волей-неволей, сознательно или бессознательно, роль реакционера. И это одинаково верно как в применении к общественной экономии, так и в применении к политике. Иначе, впрочем, не могло бы и быть ввиду той тесной причинной связи, которая существует, по учению Маркса, между производственными отношениями всякого данного общества, с одной стороны, и его политической ‘надстройкой’ — с другой.
Возьмем пример из области экономии. Стоя на точке зрения диалектического материализма, Маркс и Энгельс, — в противоположность буржуазным экономистам, — изучали капитализм именно ‘в ходе движения, т. е., стало быть, с преходящей стороны’. Объяснив существование капитализма, они тем самым объяснили его отрицание и его неизбежное падение. И это их объяснение неизбежного падения капитализма легло, как известно, в основу их отношения к движению класса, долженствующего со временем устранить капитализм, т. е. современного рабочего класса. Но именно потому, что они объяснили существование капитализма, они поняли ту прогрессивную роль, которую он, играя в истории, и, — в противоположность социалистам-утопистам, — объявили реакционными все попытки остановить или хотя бы только замедлить развитие капитализма.
На партийном съезде германской социал-демократии в Бреславле (1895 г.) Бебель сказал, что когда ему приходится рассматривать то или другое практическое требование, то он прежде всего спрашивает себя, не помешало ли бы его осуществление развитию капитализма, и если обнаруживается, что оно действительно помешало бы ему, то ом высказывается против такого требования. Говоря это, Бебель был верным учеником Маркса.
Но подобное отношение к капитализму понятно только тем людям, которые сумели, — хотя, может быть, только в этой области, — подняться до диалектической точки зрения. Людям же, придерживающимся той точки зрения, которая у Гегеля, а после Гегеля у Энгельса и Маркса, называлась метафизической, дело представляется совершенно в другом виде. Метафизик рассуждает по формуле: ‘да — да, нет — нет, что сверх того, то от лукавого’. Эта формула исключает всякие соображения об условиях места и времени, она не знает оттенков. Капитализм или хорош, или дурен. Если он хорош, то его надо насаждать всеми мерами, а потому надо идти в услужение к капиталистическим эксплуататорам. Если он вреден, то его надо решительно устранять всеми средствами, включая сюда и те, которые увековечивают существование старых, докапиталистических ‘устоев’. Это старая песня, хорошо знакомая у нас читателям, помнящим наши споры с народниками. Я до сих пор не могу удержаться от веселого смеха, когда вспоминаю, как покойный С. Н. Кривенко писал, что в современной нам деревне последовательный марксист должен сделаться кабатчиком. Я смею льстить себя тою надеждой, что большая часть моих читателей понимает теперь, как сильно ошибался только что названный мною враг капитализма. Значит, я могу и не останавливаться дольше на этом примере.
Теперь возьмем пример из области политики. Метафизик, твердящий, что капитализм или хорош, или дурен и что поэтому надо или насаждать его, или мешать его развитию, остается вполне верным себе, когда опасается политического торжества буржуазии. Ведь если капитализм или хорош, или дурен, то и политическое господство буржуазии или. хорошо, или дурно. Если оно хорошо, то надо самому держаться буржуазной политики, а если оно дурно, то нужно не допускать политического пришествия буржуазии, хотя бы для этого пришлось увековечить, — точнее говоря, продлить на неопределенное время, — существование старых, докапиталистических форм политических отношений. Такой вывод делали иногда ‘истинные’, осмеянные в ‘Манифесте Коммунистической Партии’, немецкие социалисты сороковых годов, такой же вывод делали у нас народники типа г. В. В. и субъективисты типа Ник. Михайловского. Что я не клевещу на этого последнего, видно, между прочим, из напечатанной в ‘Былом’ статьи г. Николадзе ‘Освобождение Чернышевского’. Это — в своем роде страшная статья, показывающая, до каких диких выводов доходили несомненно честные и по-своему умные люди, не умея возвыситься до диалектической точки зрения на общественную жизнь.
С другой стороны, у нас в восьмидесятых годах были люди, — гг. В. Бурцев, И. Добровольский, В. Дебагорий-Мокриевич, — которые, решив, что торжество буржуазного порядка было бы большим шагом вперед для России, делали отсюда тот вывод, что русские идеологи пролетариата должны ‘на время’ слиться с либералами. Это была дополнительная ошибка к той, которую делали Михайловский и наши народники: и те, и другие, и народники с Михайловским, и г. В. Бурцев со своими единомышленниками, рассуждали по формуле: ‘да — да, нет — нет, что сверх того, то от лукавого’.
Не так рассуждали основатели научного социализма. В политике, — совершенно так же, как и в экономии, — они объясняли буржуазный режим с его преходящей стороны. Объясняя его существование, они тем самым объясняли и его отрицание, его неизбежное падение. Но тем же самым они объясняли и ту прогрессивную роль, которую он сыграл, — или, как в Германии сороковых годов, только должен был сыграть, — заместив собою ‘старый порядок’, выросший на почве отживших экономических отношений. Вот почему они осмеивали в своем ‘Манифесте’ немецких ‘истинных’ социалистов, в своей простоте полагавших, что если буржуазному политическому режиму суждено со временем исчезнуть, то ему незачем и появляться. Социалисты этой категории представлялись авторам ‘Манифеста’ реакционерами, а их литература — вредной, ‘развращающей литературой’. Маркс и Энгельс находили, что пролетариат должен идти рядом с буржуазией, поскольку эта последняя является революционной в своей борьбе со старым порядком.
Если ‘истинные’ социалисты, рассуждая по формуле: ‘да — да, нет — нет’, приходили к тому убеждению, что ввиду противоречия экономических интересов буржуазии и пролетариата у этих двух классов не может быть общих политических интересов, даже в период перехода от добуржуазного политического режима к буржуазному, то К. Гейнцен и его друзья, в свою очередь, находили, что в указанный исторический период пролетариату совсем нет надобности выделяться в особую политическую партию. Такое выделение представлялось им, — как представлялось оно у нас гг. Бурцеву, И. Добровольскому и проч., — вредным для дела свободы, и потому они жестоко нападали на Маркса и Энгельса за их деятельность в этом направлении.
Само собою разумеется, что здесь совершенно неуместно было бы распространяться об этой полемике. Но полезно будет указать здесь на то, как определял Маркс собственно логические промахи К. Гейнцена.
По словам Маркса, К. Гейнцен принадлежал к числу представителей того ‘здравого смысла’, который не желает портить свои природные дарования изучением философии и других премудростей и который обнаруживает свою вульгарность своей полной логической беспомощностью. Там, где ему удается заметить различие между предметами, он не видит их единства, — т. е. сходства, — а там, где он видит их единство, он упускает их различие. Выражая это известной русской поговоркой, мы могли бы сказать, что там, где этому вульгарному ‘здравому смыслу’ удается вытащить хвост, у него вязнет нос, и наоборот.
Эта, — правда, не весьма лестная, — аттестация может быть с полным основанием применена ко многим и многим из тех, которые рассуждают теперь в нашем отечестве о тактике пролетариата. Есть у нас и теперь категория людей, утверждающих, что в России названному классу еще не пришло время выступать в политике отдельно от буржуазии. Люди этой категории видят сходство между предметами и не замечают их различия. Другие люди, считающие себя большими радикалами, настаивают не только на том, чтобы пролетариат выступал в политике отдельно от буржуазии, — тут они правы, — но также и на том, чтобы он не входил в политические сношения с нею даже и для борьбы со ‘старым порядком’. Тут они ошибаются. Этим людям удается подметить, — вернее, запомнить со слов других — различие между предметами, но у них не хватает силы ума для того, чтобы одновременно с этим выяснить себе и сходство в положении этих предметов. У одних вязнет нос, у других — хвост. Кто лучше? Я, право, не знаю. Должно быть, и те, и другие лучше. Но, во всяком случае, несомненно то, что ни те, ни другие не доросли до точки зрения диалектического материализма. И недаром, — к слову сказать, — и те, и другие, когда им случается заняться философией, одинаково охотно устраняют эту точку зрения, как ‘устарелую’, заменяя диалектический материализм — одни кантовским критицизмом, другие маховским эмпириомонизмом и т. д.
Для наглядности, вот маленькая вырезка из ‘Товарища’ (No 133):
‘Нам сообщают из Парижа:
‘После опубликования в ‘Товарище’ письма Гэда, в котором он решительно высказался за соглашение с либерально-демократической оппозицией в предстоящих выборах, один видный большевик послал Гэду телеграмму следующего содержания: ‘Поражен вашим письмом, столь несовместимым с принципами борьбы классов’. Большевик не верил подлинности письма Гэда и просил его подтвердить принадлежность ему письма телеграммой. Гэд ответил: ‘Обязанность социалиста — бороться против абсолютизма. Если нельзя выставить кандидата своего класса, — надо входить в коалицию’.
‘И ты, Брут!’
Что один более или менее ‘видный большевик’ посылал телеграмму Гэду, выражая ему свое крайнее удивление по поводу его письма, это мне было известно из другого источника, но мне не был сообщен подлинный текст телеграммы более или менее ‘видного большевика’, и я не могу сказать, совершенно ли точно передан этот текст в ‘Товарище’. Однако нам и не нужна здесь ‘буква’ телеграммы, нам достаточно знать ее мысль, ее ‘дух’. А мысль ее передана верно. И в лице ее автора, более или менее ‘видного большевика’, перед нами стоит весьма интересный экземпляр породы людей, органически неспособный усвоить себе ту, в сущности, крайне простую мысль, что два данных предмета могут быть и различны, и сходны между собою и что в наше переходное время тактика российского пролетариата должна была насквозь пропитана именно этой мыслью. Столь простая мысль все-таки слишком сложна для ‘природного дарования’ людей этой породы. Они знают только свое ‘или — или’: или сходство, или различие, или борьба классов, или соглашения, что сверх того, то от лукавого. Им и в голову не приходит, что в переходные эпохи соглашения могут быть необходимы в интересах дальнейшего развития той же борьбы классов. Я уверен, что когда наш более или менее ‘видный большевик’ получил телеграмму Ж. Гэда, указывавшего ему на прямую и неоспоримую ‘обязанность социалиста’, то он с грустью решил, что сам основатель французской рабочей партии заболел оппортунизмом. Бедный ‘видный большевик’! Он, право же, трогателен в своей святой простоте!
Но как ни трогателен этот российский представитель вульгарного ‘здравого смысла’, надо все-таки помнить, что его понятие об оппортунизме, — довольно-таки распространенное в рядах российских эсдеков, — могло быть естественным для социалистов ‘времен Очакова и покоренья Крыма’, но является самой несомненной контрабандой в голове человека, именующего себя последователем Маркса.
С точки зрения социалиста давно прошедшего времени вопрос о том, кто оппортунист, а кто радикал, решался до последней степени просто. Если формулой: ‘да — да, нет — нет’ исчерпываются все логические возможности, то легко видеть, что к радикалам нужно причислить того, кто, усвоив себе, скажем, принцип борьбы классов, настойчиво требует, чтобы борьба между двумя данными классами продолжалась даже тогда, когда им обоим было бы выгоднее согласиться между собою для совместного нападения на какого-нибудь третьего противника, препятствующего свободе движений каждого из них. Или борьба классов, или примирение классов, т. е. измена принципу борьбы. Вот почему вышеупомянутый более или менее ‘видный большевик’ по-своему должен считать меня и Гэда оппортунистами, вот почему он по-своему имел полное право самодовольно воскликнуть, подобно тому, как восклицал фарисей в иерусалимском храме: ‘Благодарю тебя, господи, за то, что ты создал меня не похожим на этих людей, а уподобил меня радикальному Ленину’. У ‘видного большевика’ своя логика. Но после всего вышесказанного ясно, что его логика совершенно неудовлетворительна. Ясно, стало быть, что и суждения, опирающиеся на эту логику, не только не могут решить интересующий нас вопрос, но непременно должны его запутывать.
А как обстоит дело с точки зрения последователя современного научного социализма? На первый взгляд оно представляется здесь более сложным, но в сущности оно значительно упрощается уже по одному тому, что диалектический метод научного социализма легко справляется с трудностями, непреодолимыми для вульгарного ‘здравого смысла’.
Если материалистическая диалектика рассматривает все явления с их преходящей стороны, если она, объясняя эти явления, объясняет также и их отрицание, если она ни перед чем не останавливается и ни перед чем не склоняется, то отсюда следует, что радикален только тот, кто вполне верен ее духу, т. е. только тот, кто сам не склоняется ни перед чем старым, отживающим свой век, кто понимает смысл исторического движения и ясно видит его конечную цель. Оппортунистом же, напротив, является тот, кто не имеет достаточно нравственной силы для того, чтобы разорвать с отживающим, или достаточно умственной силы для того, чтобы понять, что старое в самом деле отжило свое время. Само собою разумеется, что такой человек будет сравнительно равнодушен к конечной цели движения, ему иногда будет прямо неприятно говорить о ней, так как напоминание о ней тревожит защитников отживающего, с которыми ему не хотелось бы разойтись окончательно. Психология оппортуниста, это — психология г. Э. Бернштейна, который взялся за ‘пересмотр’ теории Маркса, придя к тому убеждению, что старый марксизм запугивает буржуазию. Г-н Э. Бернштейн захотел убедить, по крайней мере некоторые слои этого класса, в том, что современное рабочее движение совсем не так сильно, как они думают, угрожает их материальным и их идеологическим интересам: ‘их религии, их патриотизму’ и т. д. {‘Исторический материализм’, перевод Л. Канцель. СПБ. 1901, стр. 248—249.}. Вот почему г. Э. Бернштейн принялся доказывать, что в нынешнем капиталистическом обществе число собственников растет не только относительно, но и абсолютно, вот почему он стал осуждать всякие толки о диктатуре пролетариата, вот почему он стал ‘критиковать’ материализм и т. д., и т. д. Все это его настроение прекрасно выразилось в том, что конечная цель современного западноевропейского рабочего движения потеряла в его глазах всякую цену: ‘движение — все, конечная цель — ничто’, объявил он. Но если конечная цель — ничто, то и движение утрачивает всякий смысл: оно становится движением с закрытыми глазами, движением ощупью, движением наудачу. Когда человеком овладевает такое настроение, ему, разумеется, тошно всякое напоминание о ни перед чем не склоняющейся материалистической диалектике. И недаром г. Э. Бернштейн, взявшись за ‘пересмотр’ теории Маркса, стал усердно предупреждать своих читателей против опасностей того, что он называет логикой противоречий.
Теперь мы знаем один признак, характеризующий мышление человека, верного духу материалистической диалектики. Такой человек ни на одну минуту не упускает из виду конечной цели движения и всякую Форму, всякий факт, всякий шаг в своей собственной деятельности оценивает по принципу ее скорейшего достижения: лучше всего то, что скорее всего ведет к ней, хуже всего то, что нагромождает наибольшие препятствия на пути к ее достижению. Это один из основных принципов его тактики.
Но, заметьте, — только один. И этим одни’ принципом далеко еще не определяется ее характер. Этот характер определяется им до такой был ничтожен по своей политической стоимости. И так же ничтожна теперь политическая стоимость радикализма утопистов. На практике этот мнимый радикализм нередко приносит огромный вред делу и потому играет не прогрессивную, а реакционную роль.
Последователь научного социализма, если только он хочет быть верен самому себе, должен относиться с большим недоверием к ходячим мнениям о радикализме того или другого направления в политике, того или другого общественного деятеля, того или другого приема борьбы. Не все то золото, что блестит, и не все то радикально, что имеет радикальную внешность. Еще недавно г. Э. Бернштейн утверждал, что германской социал-демократии следует внести массовые демонстрации в число употребляемых ею теперь приемов политического действия А Каутский и Бебель оспаривали это мнение, они находили демонстрации неуместными в настоящее время. Что же значит ли это, что Каутский и Бебель поменялись местом с г. Бернштейном? Что теперь они стали оппортунистами, а Бернштейн опять вернулся к радикализму? Так, что ли? Да вовсе же нет! Предлагая радикальное средство политической борьбы, Бернштейн ни на йоту не изменил своему оппортунизму, точно так же, как Бебель и Каутский ни на йоту не изменили своему радикализму, отвергая это радикальное средство. И германские социал-демократы очень хорошо понимали это, а у нас некоторые эсдеки огорчались тем, что левое крыло германской социал-демократии дало оппортунисту г. Бернштейну побить рекорд в радикализме. То-то наивность!
В голове утописта мирно уживаются самые непримиримые противоречия. Сегодня он скажет вместе с вами, что в политике самым радикальным нужно признать то средство, которое скорее всех других ведет к цели. А завтра он будет рассматривать средства совершенно независимо от их целесообразности, завтра он совсем позабудет, — ровно никогда и не слыхивал! — что значение всякого данного средства относительно и что нет такого средства, которое было бы хорошо салю по себе, хорошо безусловно, а не только потому, что оно быстро и верно ведет к конечной цели. И только потому, что мышление утописта исполнено противоречий, только потому, что оно не прошло через закаляющую школу диалектики, возможны такие факты, — повторяющиеся у нас чуть не ежедневно, — что какое-нибудь отдельное средство борьбы, скажем хоть демонстрации, берется вне всякой связи с общим ходом движения и признается более или менее радикальным по сравнению с другим, тоже отдельно взятым средством, например, хоть с насильственными действиями. И тот, кто отклоняет средство, признанное наиболее радикальным при таком нелепом методе оценки, считается радикалом, а тот, кто отвергает его, объявляется умеренным и иногда… — это уже верх комизма! — сам сознает себя умеренным и в глубине души страдает от сознания этой своей, ‘вынужденной обстоятельствами’, умеренности. Я вряд ли кончил бы когда-нибудь, если бы стал перечислять ошибки, сделанные нашими крайними левыми благодаря такому в корне ошибочному, — метафизическому, как сказали бы Маркс и Энгельс, — способу оценки различных приемов борьбы. Эти ошибки многочисленны, как звезды на небе, как песчинки на берегу моря…
Диалектика рассматривает вещи и явления в их взаимной связи, а не в их отдельности. А когда то или иное средство борьбы рассматривается не в его отдельности, а в его взаимной связи с другими средствами и, — это главное, — в его соответствии с целью, тогда сплошь да рядом обнаруживается, что средство, представляющееся радикальным при его рассмотрении в отдельности, вредит делу, замедляет достижение цели и должно быть отброшено не потому, что оно будто бы радикально, — нет и не может быть такого средства, которое было бы радикально или умеренно само по себе, — а просто-напросто потому, что оно нелепо, как всякое средство, противное цели, и вот почему чрезвычайно смешны те люди, — в их числе встречается много весьма ученых профессоров разных общественных наук, — которые глубокомысленно повествуют, что к концу своей жизни Маркс и Энгельс стали гораздо умереннее, нежели они были в начале своей политической карьеры. На самом деле изменились не Маркс и Энгельс, а те условия, при которых им приходилось действовать, и это изменение условий необходимым образом привело к изменению приемов борьбы.
Основатели научного социализма недаром боролись с социализмом утопическим, — который ко времени их выступления все более и более отживал свой век и потому все более и более утрачивал свои сильные стороны и все более и более давал чувствовать свои коренные недостатки, — недаром они прошли закаляющую школу политической философии Гегеля, они органически неспособны были рассматривать приемы своей борьбы иначе, как в их взаимной связи и в их отношении к конечной цели.
С этой стороны, — конечно, только с этой, — германские эсдеки несравненно лучше усвоили себе дух научного социализма, нежели наши российские. Скажите сколько-нибудь толковому немецкому эсдеку, что его партии следовало бы прибегнуть к вооруженному восстанию, они прибегают в своем деле решительно все толковые, опытные и искренние люди, не софистицированные интеллигентным доктринерством. Вспомните рассказ ‘Набег’ графа Л. Толстого. Капитан Хлопов говорит:
— Вот в тридцать втором году был тут тоже неслужащий какой-то, из испанцев, кажется. Два похода с нами ходил, в синем плаще, в каком-то…. таки ухлопали молодца. Здесь, батюшка, никого не удивишь.
— Что, он храбрый был? — спрашивает лицо, от имени которого ведется рассказ.
А бог его знает: все, бывало, впереди ездит, где перестрелка, там и он.
Так, стало быть, храбрый, — сказало то же лицо.
Нет, это не значит храбрый, что суется туда, где его не спрашивают.
Что же вы называете храбрым?
Храбрый? Храбрый? — повторил капитан с видом человека, которому в первый раз представляется подобный вопрос: — храбрый тот, который ведет себя, как следует, — сказал он, подумав немного {Курсив в подлиннике.}.
Старый кавказский служака тоже, как видите, не имел привычки рассматривать военные подвиги с абсолютной точки зрения. Они имели в его глазах лишь относительное значение, он оценивал их с точки зрения цели: храбрый тот, который ведет себя, как следует. Как далеко ушла бы теперь наша пролетарская партия, если бы ее офицеры больше походили на капитана Хлопова, чем на испанца в синем плаще!
Доктринерское, т. е. метафизическое отношение к приемам политической борьбы, едва ли не ярче всего сказалось у нас в страхе об избирательных соглашениях. Избирательные соглашения, — как и всякие другие политические действия, — могут быть нужны, могут быть полезны и могут быть вредны. Тут все определяется обстоятельствами времени и места. Поэтому и решать вопрос о соглашениях нужно было именно с точки зрения обстоятельств переживаемого нами момента. Но у нас значительная часть споривших ухитрилась облечь и этот вопрос метафизическим термином. Спорили не о том, полезны или вредны избирательные соглашения в смысле скорейшего достижения цели, а о том, оппортунисты или не оппортунисты те эсдеки, которые их предлагают. Неудивительно, что самые радикальные представители западноевропейского социализма, — напомню письмо Ж. Гэда, — радикально разошлись в этом случае с теми, которые у нас мнят себя наиболее радикальными представителями социал-демократического учения. Радикалы западноевропейского социализма хорошо знают, при каких конкретных условиях выработалась их радикальная тактика, им и в голову не приходит, что эта тактика может считаться радикальной независимо от условий времени и места. А наши ‘радикалы’ именно этого-то и не понимают, вследствие чего они и являются радикалами не на самом деле, а только в своем собственном воображении и только по недомыслию.
Об избирательных соглашениях я здесь больше распространяться не буду: смею надеяться, что мой взгляд на них уже достаточно известен читателю, но я считаю не бесполезным отметить следующее весьма немаловажное обстоятельство.
До сих пор доктринерство эсдеков считалось главным препятствием для сплочения всех противников нашего старого порядка. И за это на их головы сыпалось много упреков и обвинений. Я вовсе не хочу утверждать, что эти упреки и обвинения лишены были основания. Напротив, я сам только что упрекал наших эсдеков в метафизическом отношении к вопросам тактики. Я с сожалением предвижу, что такое их отношение к этим вопросам еще приведет их ко многим ошибкам в новой Думе, как оно уже привело их ко многим ошибкам в эпоху выборов в первую Думу и во время ее существования. Но правда прежде всего. Как бы ни были велики грехи наших эсдеков, факт тот, что теперь большинство их все-таки обнаружило готовность войти в соглашения, но что ‘партия народной свободы’ совсем не обрадовалась этой их готовности. Это надо запомнить. У ‘партии народной свободы’ были, конечно, на это свои основания. Она руководствовалась вполне определенным политическим расчетом, и она имела полное право руководствоваться им. Но если ее расчет не оправдается, если несговорчивость кадетов повредит делу свободы, то и ответственность за это должна пасть именно на них и ни на кого другого. Правда прежде всего.
Сознаюсь откровенно: когда я увидел из ‘Речи’, как далеко заходит и какой характер имеет кадетская несговорчивость, я сказал себе: дело плохо, теперь, пожалуй, даже и те эсдеки, которые раньше склонялись к соглашениям, в свою очередь утратят всякую склонность к ним. Я и до сих пор не уверен в том, что кадетская тактика не имела, по крайней мере отчасти, такого действия. А в нем, разумеется, ничего полезного нет и быть не может.
Каждая партия, трезво смотрящая на политические вопросы, рассматривает всякие соглашения с точки зрения своих собственных задач и своих собственных интересов, а не с точки зрения возвышенности чувств той партии, с которой она заключает тот или иной договор. Что тактика, усвоенная теперь кадетами, не делает им большой чести, это очевидно. Но тем хуже для них. Недалеко то время, когда им придется вкусить от горьких плодов этой тактики, и эсдеки со своей стороны и могут, и должны содействовать скорейшему наступлению этого времени. Некоторые резолюции последнего кадетского съезда указывают на то, что ‘партия народной свободы’ желала бы пустить корни в рабочей среде. Тут эсдеки обязаны дать им суровый отпор, и тут правдивые указания на свойства кадетской тактики несомненно будут способствовать развитию самосознания русских рабочих. Тут надо, чтобы кадеты получили полностью все то, что им следует. Но, во-первых, и тут нужны не истерические крики о негодности буржуазии, а совершенно определенные действия кадетской партии. А во-вторых, если в политике очень не мешает воздать каждому ‘по делам его’, то надо воздавать, конечно, так, чтобы от этого не пострадали те, которые никакого воздаяния не заслуживают, и, наоборот, чтобы прежде всего пострадали те, которые по справедливости должны пострадать раньше всех других. Но если бы эсдеки вздумали теперь воздавать кадетам, отказываясь поддержать их там, где приходится сделать выбор между ними и реакционерами, то это явилось бы ничем не заслуженной наградой для этих последних и в то же время ничем не заслуженным наказанием для… пролетариата, ведь ясно же, что отсутствие политической свободы тяжелее всего отражается именно на интересах этого класса: буржуазия гораздо легче его приспособляется к положению, создаваемому деспотизмом. Это должны были бы знать теперь даже дети. Ну, а если победа реакционеров тяжелее всего отразилась бы на интересах рабочего класса, то идеологи этого класса были бы вреднейшими для него безумцами, если бы, раздраженные излишней ‘трезвенностью’ кадетов, они вздумали наказывать их, косвенно поддерживая, — о прямой поддержке, разумеется, не может быть и речи, — черную сотню. Полусвобода лучше деспотизма, потому что дает большую возможность добиться полной свободы. В политике только неисправимые романтики могут всегда твердить вместе с ибсеновским Брантом: ‘все или ничего’. Иногда, довольно редко, полезно бывает последовать и этой формуле. Но несравненно чаще она закрывает дорогу к цели тем, которые за нее держатся. Когда эти строки увидят свет, тогда дело избирательных соглашений будет, плохо или хорошо, решено самою жизнью. Ввиду этого мне могли бы, пожалуй, заметить, что излишне было и писать теперь в его защиту, но это совсем не так. Ошибочный взгляд на соглашения лежит в самой большой глубине наших тактических принципов. Вот почему полезно было рассмотреть этот ошибочный взгляд при свете основных положений марксизма. Такое его рассмотрение затрагивает целый ряд других предрассудков, от которых мы, к сожалению, далеко еще не отделались.
Теперь многие эсдеки начинают поговаривать о том, что необходимо ‘разбить пассивность пролетариата и сделать его опять центром общенародного движения’. Это очень похвальное намерение, но осуществить его не так-то легко. Разбить пассивность гораздо труднее, чем бесплодно растратить активность. А бесплодной растрате активности русского рабочего класса очень сильно способствовали изумительные тактические понятия весьма значительной части наших эсдеков. Увы! ‘дни свободы’ были в этом отношении также днями безумного мотовства.
Теперь, я думаю, с этим согласны многие из тогдашних мотов. И многие из них готовы, я думаю, от всего сердца повторить слова песни:
Эх, кабы Волга-матушка вспять побежала! Кабы можно, братцы, начать жить сначала!..
Но начать жить сначала невозможно. Остается, значит, только жить разумнее в будущем.
От серьезного очень недалеко до смешного. Споры об избирательных соглашениях ознаменовались некоторыми комическими эпизодами, из которых я напомню читателю следующий. Г-н В. Богучарский, в статье ‘К вопросу о ‘полновластной Думе’, как избирательном лозунге’, советует перечитать одно знаменитое письмо комитета партии ‘Народной Воли’. ‘Какие скромные требования! — с пафосом восклицает он. — А между тем, кто скажет, что авторы письма отступили хоть на одну йоту от социалистической программы своей партии? Но, в том-то и дело, что то были люди замечательного идеалистического разумения. Недаром Маркс и Энгельс, ознакомившись с содержанием письма, назвали авторов его ‘людьми с государственной складкой ума’. Глубоко-верная аттестация!’ (‘Товарищ’, No 135).
Скромность, — что и говорить! — всегда заслуживает всякой похвалы. Но скромность скромности рознь, посмотрим, до чего доходила скромность авторов письма. Они выставляли два следующих требования:
‘1) Общая амнистия по всем политическим преступлениям прошлого времени…
‘2) Созыв представителей от всего русского народа для пересмотра существующих форм государственной и общественной жизни и переделки их сообразно с народными желаниями’ {Литература партии ‘Народной Воли’, стр. 907.}.
Второе требование, как две капли воды, похоже на требование полновластной Думы. А между тем это требование не нравится г. В. Богучарскому. Я отнюдь не виню его за это. Напротив, я нахожу, что он в известном смысле достоин всякой похвалы. Но как же быть с ‘замечательным политическим разумением’? Как быть с ‘государственной складкой ума’? That is the question!
Как видно, один из редакторов ‘Былого’ довольно основательно позабыл ‘былое’. Вот так ‘пассаж’! Надо надеяться, что память скоро опять вернется к г. В, Богучарскому, а то ведь это ужасно неудобно!
Чем-чем другим, а чудаками долго не оскудеет русская земля. Но ‘по нынешнему времени’ чудаками долго заниматься не приходится. Оставим чудака-редактора в покое и вернемся к серьезным темам.
Недавно Юрий Ларин выпустил брошюру под многообещающим заголовком: ‘Широкая рабочая партия и рабочий съезд’. Брошюра снабжена двумя эпиграфами: ‘1) Каждый шаг действительного рабочего движения важнее дюжины программ (Либкнехт), 2) Смелость, смелость и смелость (Дантон)’. Эпиграфы ничего — недурны. Правда, слова насчет ‘действительного шага рабочего движения’ принадлежат не Либкнехту, а Марксу, но это частность. Важно то, что Ю. Ларин делает в своей брошюре такое практическое предложение, которое совершенно неприемлемо. Он является сторонником ‘здорового реализма европейской социал-демократии’ (стр. 15). С этим я от души его поздравляю. Но мне хотелось бы, чтобы он несколько лучше выяснил себе, в чем именно этот реализм заключается.
Ю. Ларин убежден, что эсдеки могут работать в одной партии с эсерами. Он говорит: ‘Мы можем смотреть на эсерство, как на аграрный оппортунизм в широкой русской социал-демократии, но по самому характеру своему широкое рабочее движение не может быть в наши дни без оппортунистической струи. Чем шире его захват, чем больше его роль, тем больше группирует оно вокруг себя надежды всех униженных и обиженных, и тем более новые их потоки приливают к рабочей партии… Поэтому отсутствие оппортунистической струи в общем потоке социалистического движения в наши дни свидетельствовало бы лишь об его относительной слабости. А по всем условиям экономического строения России у нас оппортунизм, конечно, должен принять форму оппортунизма аграрного, как он стал министериалистским в радикальной Франции или фабианским в Англии с ее культом права’ (стр. 46).
Допустим, что все это так, хотя тут и не все так. Но известно ли нашему автору то знаменитое положение Гегеля, что количественные различия, постепенно накопляясь, переходят в качественные? В западных партиях разногласия между марксистами и оппортунистами, бесспорно, принимают подчас очень большие размеры. Но никогда и ни в какой из этих партий разногласия эти не были так велики, как разногласия между русскими эсдеками, с одной стороны, и русскими эсерами — с другой. Пусть Ю. Ларин укажет мне хоть одного западноевропейского оппортуниста, который был бы в принципе против политического развития своей страны. Я такого не знаю. А наши эсеры были, — и, по-видимому, остались до сих пор, — принципиальными противниками капитализма. И с этой стороны они были не оппортунистами, а прямо-таки экономическими реакционерами. Это именно и есть тот пункт, в котором количество переходит в качество, с оппортунистом можно ужиться в одной партии, с экономическим реакционером — никогда, ни за что и ни под каким видом. Ведь, вступая в одну партию с людьми этого образа мыслей, надо вступать в нее не с целью ‘обойти’ своих будущих товарищей, а с твердым намерением честно исполнить принимаемые на себя обязательства. (Конечно, и Ю. Ларин не иначе представляет себе такое вступление). К числу же обязательств, которые пришлось бы принять на себя в этом случае, принадлежит, — как это само собою разумеется, — и обязательство подчиняться решениям большинства. Предположим теперь, что экономические реакционеры оказались в большинстве и постановили, что рабочая партия должна принять все зависящие от нее меры для того, чтобы задержать развитие русского капитализма. Как будет чувствовать себя Ю. Ларин? (Я предполагаю, что он один из первых вступит в одну партию с экономическими реакционерами). Что касается до меня, то я не подчинился бы такому решению даже в том случае, если бы за него высказались все жители земного шара, поддержанные всеми обитателями планеты Марс. А если я не подчинюсь такому решению, то, стало быть, мне нечего и вступать в обязательные отношения к таким людям, которые могли бы принять его. Ю. Ларин возразит мне, что отрицательное отношение к капитализму есть не более, как мнение наших эсеров. Он вообще не придает большого значения различию во мнениях.
‘Каковы бы ни были мнения социалистов-революционеров насчет исторического материализма и насаждения социализма через русскую общину путем кооперации, — говорит он, — на деле они почти столько же стоят на почве международной социал-демократии, вернее, с такими же шатаниями, как и русские социал-демократы. Вспомним мнения о бойкоте выборов, с одной стороны, о блоке с кадетами — с другой. Мы не видим, чем это лучше на практике хотя бы социал-революционного терроризма. Мы не видим далее, чем ‘поправки’ г. Богданова к основам марксистской философии или ‘поправки’ г. Нежданова к основе экономического учения Маркса, — теории прибавочной стоимости, — лучше ‘поправок’ тов. (?) Чернова к аграрным взглядам Каутского относительно значения кооперации. Можно быть не вполне последовательными марксистами, как тт. Чернов, Богданов и Нежданов, и в то же время идти практически в рядах широкой классовой партии с пользой для дела’ (стр. 47).
Я совсем не собирался делать комплименты г. Богданову и держусь крайне низкого мнения как об его философских способностях вообще, так и об его ‘поправках’ к Марксу в частности, но когда я вижу, что Ю. Ларин ставит его на одну доску с г. Черновым, у меня невольно вырывается крик горячего протеста. Г-н Чернов — не вполне последовательный марксист! Ну и шутник же Ю. Ларин!
Нужно окончательно потерять всякий интерес ко всякого рода ‘мнениям’, чтобы, нимало сумняшеся, окрестить г. Чернова марксистом, — хотя бы и непоследовательным. И я боюсь, что Ю. Ларин спасается от дождя в воду: ему надоело доктринерство, и потому он сделался равнодушным ко всякой доктрине. Но интерес к доктрине и увлечение доктриной вовсе не равносильно доктринерству. Неужели Ю. Ларин не заметил, что, — например, в рядах наших эсдеков, — Доктринерство почти всегда шло рука об руку с полной беззаботностью насчет доктрины. Ю. Ларин хочет вышибать клин клином. Но этим ничего не поправишь. Идеологи нашего пролетариата потому и не выбрались до сих пор на правильный путь, что они никак не могли разделаться с вреднейшей привычкой бросаться из одной крайности в другую. А эта привычка в свою очередь поддерживается в них беззаботностью насчет ‘мнений’. Можно представить себе, какая темнота воцарилась бы в их головах, если бы они поверили Ю. Ларину в том, что г. Чернов есть все-таки марксист, но только непоследовательный {О Нежданове я не говорю, ибо не знаю, как именно он ‘поправил’ марксову теорию прибавочной стоимости. Хороший человек Нежданов, а, — вот поди ты! — ‘без этого’ не может: нет — нет, да и придумает ‘поправку’! Это у него болезнь, которую можно назвать критическим запоем.}. Не стану я вдаваться здесь и в рассуждения на тему о том, что хуже — бойкот Думы или террор. Я только спрошу Ю. Ларина, думает ли он, что можно соединить терроризм с широкой рабочей партией? По-моему, одно исключает другое.
Что русло русского рабочего движения должно быть расширено, это теперь едва ли нужно и доказывать, это сознают теперь у нас все толковые марксисты, что рабочий съезд будет очень сильно способствовать такому расширению — это тоже должно считаться не подлежащим сомнению. Но во имя широты не надо становиться расплывчатым. Это было бы огромной ошибкой. Маркс и Энгельс такой ошибки не делали Когда они принимались содействовать расширению русла рабочего движения, они умели миновать и Сциллу, и Харибду. Ссылка Ю. Ларина на Международное Товарищество Рабочих неубедительна, во-первых, потому, что к началу шестидесятых годов ни одна социалистическая школа и ни одна рабочая организация на Западе не мечтала о том, чтобы остановить развитие капитализма, а во-вторых, еще и потому, что Международное Товарищество было товариществом рабочих, наши же эсеры хотят опираться не только на рабочих, но и на ‘трудовых’ крестьян, т. е. придать движению совершенно новый характер.
В этом письме я уже приводил интересное письмо, написанное в январе 1887 г. Энгельсом г-же Вишневецкой. Теперь я опять сошлюсь на него и посоветую Ю. Ларину обратить на него серьезное внимание.
‘Я думаю, — писал Энгельс, — вся наша практическая деятельность доказала, что мы можем идти вместе с общим движением рабочего класса в каждой точке его пути, не покидая при этом нашей особенной позиции, не разрушая нашей организации и не скрывая ее. И я боюсь, что наши американские товарищи сделают большую ошибку, поступая иначе’.
Ю. Ларин тоже сделает большую ошибку, поступая иначе, хотя ошибка его будет прямо противоположна той, которой опасался Энгельс.

Письмо пятое

В настоящую минуту, когда я берусь за перо, чтобы писать эти заметки, в нашей печати не прекращаются толки о предвыборных партийных соглашениях. Но когда эта книжка выйдет в свет, эти толки прекратятся по той простой причине, что утратят всякое практическое значение: как бы ни ответила жизнь на вопрос о соглашениях, рассуждать об этом вопросе будет слишком поздно. Вот почему я и считаю лишним рассуждать здесь о нем. Но я нахожу нужным подвести итог некоторым из рассуждений, уже высказанным о нем в печати. Эти рассуждения ценны как материал для освещения тактических задач.
И прежде всего я вижу себя вынужденным сказать несколько слов о том, как принят был некий ‘алгебраический знак’, предложенный мною нашим сторонникам свободы. Его судьба кажется мне довольно поучительной.
Мой ‘знак’, насколько я знаю, ниоткуда не встретил ни поддержки, ни одобрения, хотя бы только платонического. Бедный ‘алгебраический знак’! Но чем же навлек он на себя эту общую немилость? Давайте разбираться, читатель.
Древняя латинская мудрость гласит, что когда двое говорят одно и то же, это — не одно и то же. Эта старая истина получила новое подтверждение в истории похода против ‘алгебраического знака’. ‘Левые’ публицисты, — я пока умалчиваю о крайних левых, — возражали против него одно и то же. Но это было не одно и то же. Как в известном сновидении египетского царедворца тощие коровы явились вместе с тучными, так в походе против ‘алгебраического знака’ наивные публицисты выступили рядом с публицистами, хорошо знавшими, — по известному немецкому выражению, — где башмак жал им ногу.
Среди наивных публицистов самым выдающимся представляется мне почтенный публицист ‘Всемирного Вестника’, г. Solus. В декабрьской книжке названного журнала он писал: ‘Обращаясь к мнениям Г. В. Плеханова по существу, мы не можем не выразить удивления, как такой опытный публицист, такой дальнозоркий и проницательный человек, как Плеханов, мог допустить ошибку, против которой всегда боролся каждый сознательный социал-демократ,— ошибку общих мест и туманных формул. Прошло, давно миновало то прекрасное времечко, когда разные партии довольствовались в своих программах красиво и хитросплетенными фразами. Благо, свобода, порядок, общее счастье, равенство, благосостояние края, интересы нации, честь национального флага, — все это красивые побрякушки, которые перестали уже удовлетворять обывателя, давно проявившего большую умственную пытливость и склонность искать за пышно-цветными фразами более реальное содержание или, как говорит Плеханов, определенную арифметическую величину. В этом смысле крупную заслугу именно социал-демократии составляет тот факт, что она научила отчетливо мыслить, что она расслоила понятия, вскрыла их классовое содержание и их подлинный объем. Именно своими привычками мыслить отчетливо, конкретно, своим уменьем выяснить классовую основу каждой программы, каждой партийной формулы, социал-демократия приучает анализировать партийные программы. Наше главное препятствие для взаимного понимания и отчетливого мышления именно в том и состоит, что слово всегда является алгебраической формулой с разным арифметическим содержанием для каждого класса, профессии и даже для отдельного лица’.
Эта выписка несколько длинна, но зато очень богата содержанием. Посмотрите, в самом деле, до чего договорился наш почтенный автор! Слово есть алгебраический знак, имеющий различное содержание для каждого отдельного класса и даже для каждого отдельного лица. И в этом — ‘наше главное препятствие’. Очень хорошо! Но как же быть? Как устранить препятствие? По-видимому, для этого нет другого средства, кроме отказа от ‘слов’, т. е. вообще от членораздельной речи. Но наш автор вряд ли и сам одобрит столь радикальное устранение ‘нашего главного препятствия’. Он окажет нам: ‘Членораздельную речь сохраните, а от алгебры откажитесь, раз навсегда заменив ее арифметикой’. Но такое различие кажется нам недостаточно отчетливым: ведь ‘слово всегда является алгебраической формулой’, стало быть, избежать употребления алгебраических знаков можно только путем полного отказа от употребления слов. Еще раз: как же быть? Чем пособить горю? Скажите, г. Solus!
Я не знаю, пробовал ли мой почтенный оппонент объясняться с кем-нибудь без ‘слов’, но сильно сомневаюсь в этом. Если он в самом деле попробует сделать это, то увидит, что устранение ‘нашего главного препятствия для взаимного понимании’ выдвинет на пути к ‘пониманию’ целый ряд еще более ‘главных’ препятствий. И тогда он, надо надеяться, придет к тому убеждению, что без алгебры ни в деле мышления, ни в практической жизни обойтись совершенно невозможно даже людям, ‘не обучающимся в семинарии’. Г-н Solus предупреждает меня от ‘ошибки общих мест’. Я очень благодарен ему за это предупреждение, но я все-таки вынужден спросить его, думает ли он, что алгебраический знак всегда равносилен общему месту? По-видимому, он думает именно так, он привел длинный ряд слов, лишенных, по его мнению, всякого определенного содержания: интересы нации, честь национального флага, общее счастье, равенство, свобода, порядок и т. д. Но, во-первых, мой алгебраический знак отличается гораздо большею определенностью содержания, а во-вторых, даже и в длинном ряду г. Solusa можно найти такие алгебраические знаки, которые при данных исторических условиях получили от жизни, нисколько не изменив своей формы, весьма конкретное содержание. Когда, после июньских дней 1848 г., политические партии, представлявшие собою интересы господствующих во Франции классов, шли вместе под ‘знаком’ порядка, тогда этот знак мог бы принять за ‘общее место’ только человек, ровно ничего не понимавший во внутренних отношениях названной мною страны. И заметьте, что этот ‘знак’ нисколько не мешал каждой из указанных партий в отдельности стремиться к осуществлению именно своих требований, к постановке в общем ‘знаке’ именно своих арифметических величин на место букв, как известно, употребляемых в алгебре. А теперь, когда германский канцлер во время выборов приглашал консерваторов объединиться с национал-либералами под общим ‘знаком’ борьбы с социальной демократией,— думает ли г. Solus, что Бюлов впал в ‘ошибку общих мест и туманных формул’? Как бы не так! И сам германский канцлер, и консерваторы, и национал-либералы, и социал-демократы, — все прекрасно понимали, что алгебраический знак, выдвигаемый германским канцлером, имеет вполне конкретный смысл. Правда, в устах консерваторов этот смысл получил бы иное истолкование, нежели в устах национал-либералов, каждая из этих партий старалась бы внести в общую алгебраическую формулу свое собственное арифметическое содержание. Но это совершенно неизбежное при партийных коалициях обстоятельство не мешало этой формуле явиться отнюдь не ‘туманной’ угрозой по адресу рабочих. Г-н Solus не любит общих мест и говорит то, что Базаров назвал бы обратным общим местом. Он радуется тому, что обыватель ‘проявляет теперь большую умственную пытливость’, а его собственная умственная пытливость, к сожалению, не простирается до того, чтобы спросить себя: могут ли успехи анализа сделать ненужным употребление синтеза? Он ставит мне на вид, — с похвальной целью заставить меня одуматься,— заслугу социал-демократии, состоящую в более точном анализе политических понятий. Но разве ‘алгебра’ препятствует отчетливому мышлению? Разве она мешает определению чьего-нибудь подлинного объема? Разве она затрудняет понимание классового содержания политических стремлений различных общественных классов? Ничуть не бывало! Это может утверждать только человек, сам не привыкший к ‘отчетливому мышлению’ и не умеющий определить ‘подлинный объем’ того, что он высказывает. Политическая алгебра не только не затрудняет, а, напротив, предполагает точное определение тех требований различных партий, общее содержание которых выражается в известной алгебраической формуле. И сделать такое определение вовсе не так трудно, как думает г. Solus. Оно делается сплошь да радом.
Г-н Solus хотел бы знать ‘классовую основу’ предложенного мною алгебраического знака. Я охотно иду к нему на помощь.
Дело вот в чем. По отношению к нашему старому, докапиталистическому, — и в очень значительной степени азиатскому, — порядку и буржуазия, и пролетариат являются новыми классами, полный расцвет которых возможен только при полном устранении всех остатков отжившего строя. С этой стороны интересы обоих классов не противоположны, а сходны между собою. Правда, сходство это никогда не простирается до тождества: буржуазия несравненно легче уживается с пережитками старого порядка, нежели пролетариат. Пример — германская буржуазия, другой и более близкий к нам пример — наша русская крупная промышленная и торговая буржуазия, совсем не обнаруживающая желания вступать в решительную борьбу с нашим старым порядком. Она сама является представительницей нового, она своею деятельностью разрушает экономическую основу старого порядка, но она умеет торговаться и не без основания рассчитывает, что ей выгоднее без большого шума поладить (‘грех пополам’) с защитниками старины, нежели входить в ту или иную политическую сделку с таким рьяным и беспокойным новатором, каким уже успел заявить себя пролетариат. Однако крупная промышленная и торговая буржуазия представляет собою только один, — сильный и влиятельный, но сравнительно малочисленный, — слой буржуазного класса. Рядом с ней в пределах той же социальной категории существуют другие слои: средняя и мелкая буржуазия. Состав этих двух слоев крайне разнообразен. Но факт тот, что этим слоям по большей части гораздо труднее ужиться с пережитками старого порядка и что их положение, — их интересы, г. Solus!, — толкает их на более решительную борьбу за торжество нового порядка. Как далеко пойдут они в этом направлении, это зависит от данных историей условий. Но поскольку они идут, постольку они являются попутчиками пролетариата и постольку их политические требования могут быть объединены в одну формулу с его требованиями. Всеобщее избирательное право, — по четырехчленной формуле, спешу прибавить это, чтобы Степанов не обвинил меня в измене, — свобода слова, печати и т. д., народный суверенитет, народоправие и т. д. и т. д., — каждая из этих формул может явиться ‘алгебраическим знаком’, объединяющим требования сознательного пролетариата и известной части буржуазии. Я подчеркнул слово: может, потому что переход этой возможности в действительность зависит от обстоятельств: в одной стране и при одних исторических условиях он совершится, в другой стране и при других условиях не совершится. Но как бы там ни было, самая возможность его показывает, что могут быть такие ‘алгебраические знаки’, которыми выражаются весьма определенные требования нескольких весьма определенных классов или слоев. Весь вопрос в том, верно ли выражаются эти требования в данном, скажем, предложенном мною, ‘алгебраическом знаке’. Но это вопрос, который может быть решен только путем опыта.
Итак, мой ‘алгебраический знак’, — если бы он был принят, — имел бы в основе некоторые общие требования пролетариата, с одной стороны, и некоторых слоев буржуазии — с другой. Вот вам и классовая основа, г. Solus! Мой ‘алгебраический знак’ не был принят ни левыми, ни крайними левыми. Я очень сожалею об этом обстоятельстве. Но я совсем не могу принять его за довод против ‘алгебраических знаков’.
Г-н Solus склонен принимать такие ‘знаки’ за ‘красивые побрякушки’. Вследствие этого он, вероятно, очень удивится, когда я скажу ему, что мой ‘знак’ был отвергнут левыми по причине совершенно противоположного свойства: они увидели в нем слишком определенное, но неприятное для них требование. Почему не понравился мой знак крайним левым, об этом мы поговорим ниже, но что левые оттолкнули его вовсе не по той причине, что он показался им недостаточно определенным, в этом не может быть ни малейшего сомнения. Они отвернулись от него потому, что узнали в нем ‘псевдоним’ одного весьма конкретного, но неприятного для них требования, т. е., стало быть, только потому, что определенность этого требования имела неприятный для них оттенок.
А почему его оттенок неприятен для них? И это нетрудно объяснить: потому, что идея, обозначаемая предложенным мною знаком, угрожает экономическим интересам некоторой части кадетской партии.
Народ недаром называется у Гоббса puer robustus, sed malitiosus. Он, конечно, не лишен своих понятий о справедливости, но его справедливость в некоторых отношениях сильно расходится с кадетскою. Возьмем аграрный вопрос. Кадеты признали принцип принудительного отчуждения. И это было очень хорошо, и когда реакция ополчилась на них за это, народ должен был выразить им свое сочувствие. Но отчуждение отчуждению рознь. На каких условиях должны быть отчуждены помещичьи земли? Кадеты говорят: на условиях справедливого денежного вознаграждения. A puer robusts, sed malitiosus возражает: ‘Я нахожу несправедливым платить деньги за то, что всегда было моим’. Это именно и есть тот пункт, в котором кадетское понятие о справедливости наиболее расходится с народным понятием о том же предмете. Что будет, если puer robustus, sed malitiosus получит политическую возможность осуществить свое понятие о справедливости? Произойдет то, что кадетское понятие о справедливости останется неосуществленным. В переводе на язык политической экономии это значит: будут нарушены экономические интересы землевладельцев, входящих в кадетскую партию. На это никогда не согласятся эти землевладельцы. Мало того. Они всегда будут относиться с опасением и даже с недоброжелательством ко всякому требованию, намекающему им, — а главное народу, — на возможность такого нарушения их экономических интересов. Они всегда будут против всякого требования, заключающего в себе подобные ‘арифметические величины’. И, — вопреки тому, что думают на этот счет гг. наивные публицисты, — они тем решительнее будут восставать против таких требований, чем яснее, чем определеннее будет выражено заключающееся в них ‘арифметическое’ содержание. Именно поэтому землевладельцы, входящие в состав кадетской партии, должны были отвергнуть и мой ‘знак’. Партии же народной свободы оставалось при этом одно из двух: или принять ‘знак’, несмотря на неудовольствие входящих в ее состав землевладельцев, которые в таком случае могли бы выйти из нее и примкнуть к партии мирного обновления, или объявить ‘знак’ продуктом утопической фантазии и тем лишний раз показать своим членам — землевладельцам, что от ее торжества не пострадают их экономические интересы. Она предпочла последнее. Об этом можно жалеть, этому можно радоваться. Но как тот, кто станет жалеть об этом, так и тот, кто этому обрадуется, должен понять, что кадетская партия оттолкнула от себя ‘утопический’ знак вовсе не за его ‘туманность’. А этого-то и не могут понять некоторые наивные публицисты la г. Solus.
Меня спросят, конечно: зачем же вы предложили ‘знак’, неприемлемый для наиболее влиятельной из левых партий?
На это я отвечу, что, как уже сказано мною выше, только посредством опыта можно решить вопрос о том, как далеко пойдут в данное время промежуточные слои населения в своей борьбе за новые порядки. Правда, иногда можно предвидеть результаты опыта, и я совсем не хочу утверждать, что я не предвидел их в занимающем нас случае. Но мое предвидение не могло иметь значения довода в глазах массы избирателей. Избиратели имеют полное право не доверять дальновидности того или другого лица {Притом же постороннему лицу и нельзя было предвидеть, какое течение кадетской партии восторжествует по вопросу о соглашениях. Левое ее крыло, — кадетские ‘меньшевики’, — не согласились бы, конечно, принять мой ‘знак’ в моей его интерпретации, но он все-таки не вызвал бы в них столько раздражения, как в г. Ленине, виноват, в г. П. Милюкове и его ближайших единомышленниках.}.
Теперь же они имеют дело уже не с предположением, а с фактом. Всякий согласится с тем, что факты гораздо убедительнее предположений. Значит, опыт, сделанный мною, содействовал развитию политического сознания избирателей, т. е. содействовал разви-тию у них той самой силы политического анализа, за судьбу которой опасался наивный г. Solus.
Я полагаю, что подобный опыт был полезен, особенно в виду тех избирательных соглашений, идею которых я отстаивал. Мы твердим: ‘врозь идти, вместе бить’. Ввиду этого избиратель может спросить и, вероятно, не раз спрашивал себя и других: ‘Да почему же только бить вместе? Зачем нужно врозь идти?’ В ответ на это ему нередко говорят, что и в самом деле вместе идти было бы несравненно лучше, но что этому мешают некие узкие догматики, неизвестно почему желающие идти врозь. И избиратель нередко удовлетворяется таким ответом и начинает коситься на ‘узких догматиков’. А теперь дело принимает другой оборот.
Теперь оказывается, что ‘узкие догматики’ совсем ее ‘причинны’: они предлагали кадетам сделать вместе часть политического пути, а те не захотели. Почему не захотели? Потому, что известный экономический интерес заставляет их опасаться известного политического права. Значит, дело-то именно в этом их экономическом интересе и других, ему подобных. Когда это становится ясным, тогда избиратель, — не имеющий основания отстаивать указанный экономический интерес или сочувствовать людям, его отстаивающим, в свою очередь отворачивается от людей, отворачивающихся от народного права по соображениям совсем не ‘широкого’ свойства. Кто же выигрывает от этого? Кто теряет? Сообразить не трудно.
И это сейчас же сообразили совсем уже не наивные вожаки партии народной свободы. Они поняли, что история со ‘знаком’ может подвинуть влево симпатии избирателя. Этим объясняется, во-первых, тот факт, что они с большим раздражением обрушились на ‘знак’, во-вторых, то обстоятельство, что они нашли нужным показать себя более сговорчивыми по вопросу о соглашениях, в сущности до конца остававшихся нежелательными для них. Они стали опасаться, как бы не наступила теперь их очередь выслушивать упреки в узости и наслаждаться удобствами изолированного положения. Только изумительная политическая незрелость гг. ‘большевиков’ выводила их из затруднения, давая им возможность по-прежнему взваливать вину на ‘непримиримость’ эсдеков. И кадеты очень ловко воспользовались этой возможностью. Они распространялись о ‘непримиримости’ партии эсдеков, как будто эта партия состояла исключительно из одних ‘большевиков’ и как будто ее ЦК вместе со многими ее провинциальными организациями не высказался за соглашения {Надо прибавить, что мой ‘знак’ вызвал нарекания не только со стороны кадетов. Я сейчас прочитал в No 10 ‘Речи’ отчет о докладе М. М. Ковалевского в Юридическом обществе на тему: ‘Полновластие и свобода’. В отчете сказано, что ученый профессор объявил мой знак научным монстром, ‘так как парламент вовсе не исключает контроля или монарха, или палаты лордов, или сената’. Странный довод! Ведь верхняя палата сама есть часть парламента. Но по всему видно, что отчет составлен до последней степени неудачно, поэтому я не считаю возможным на его основании возражать M. M. Ковалевскому. Замечу только, что он взял очень щекотливую тему. В результате ее всесторонней разработки может оказаться не то, что полновластие несогласно со свободой, а то, что свобода класса, представляемого в политике некоторыми партиями, а в науке многими из нынешних ученых, несовместима с полновластием, — а следовательно, и с полной свободой, — народа. Class against mass! (класс против массы). Повторяю, очень щекотливая эта тема, напрасно вы за нее беретесь, г. М. Ковалевский. Ой, не ходи, Грицю, ты на вечерницю!}.
Что избиратель не относился равнодушно ни к вопросу о соглашениях, ни к вопросу о том, что мешает соглашениям, видно, между прочим, из напечатанного в No 161 ‘Товарища’ отчета о предвыборном собрании 7 января в театре Неметти. После речи г. П. Милюкова из разных концов залы ему задавали вопрос: ‘А почему вы не говорили о соглашениях?’ По окончании собрания ‘публика долго не расходится, отдельные группы окружают конституционалистов-демократов и взволнованно начинают их убеждать заключить соглашение. А из рядов к эстраде несутся возгласы: ‘соглашение, соглашение, соглашение!’ Неравнодушен к вопросам о соглашениях был и московский избиратель. Это показала анкета, предпринятая газетой ‘Век’. Отвечая на вопрос о соглашениях, некоторые избиратели сопровождали свои ответы соображениями весьма недвусмысленного свойства: ‘Интересы народа требуют не разровненной борьбы и вражды между собой, а чтобы в противовес врагу была выставлена общая сила’. ‘Считаю настоятельно необходимым вопросом, решающим судьбу выборов, — а следовательно, и судьбу всего освободительного движения, — возможно полное объединение всех оппозиционных партий. И только за блок я со спокойной совестью буду голосовать’… ‘Чтобы не разбить голосов, необходимо присоединение и кадетов’. Но избирателю становилось, — может быть впервые, — ясным, что неустойчивее всех на самом-то деле именно кадеты, которых многие привыкли считать чуждыми всякой узости политических понятий. Поэтому избиратель старался уговорить их: ‘Уступчивость кадетов послужит на благо родине’. Другой избиратель уже не уговаривает, а горячо упрекает: ‘Кадеты, не срамите Россию!’ и т. д.
А харьковский избиратель, по-видимому, нашел бесполезным не только уговоры, но даже и упреки. Он просто перешел на сторону крайних левых, так, по крайней мере, сообщает ‘Товарищ’. Вот какое известие встретил я на этот счет в No 162 названной газеты:
‘В Харькове вопрос о соглашениях принципиально решен давно в утвердительном смысле. Но практически он встречает противодействие со стороны кадетов. Для решения вопроса о кандидатах было созвано информационное бюро ив представителей социал-демократов, Бунда, социал-революционеров, кадетов, группы еврейских избирателей и союзов — приказчиков, печатников, железнодорожников, крестьянского и ‘общественных деятелей’. Все эти организации и союзы, кроме кадетов, решили поддерживать кандидатуру популярного в городе социал-демократа. Кадеты предложили своего кандидата. Но против него энергично протестовали приказчики, так как, будучи посредником во время конфликта между приказчиками и хозяевами, он явно стал на сторону хозяев. Рабочие тоже заявили, что они такое лицо поддерживать не станут.
‘Социал-демократы предложили, чтобы вопрос о депутате был решен самими выборщиками, но кадеты, зная, что выборщики будут левее их, от этого предложения отказались.
‘Кадеты заявили уже о своем отказе от соглашений, но им придется уступить, ибо социал-демократам удалось сгруппировать вокруг себя все демократические элементы общества’.
Что же выходит? Выходит как будто совсем не то, чего боялись гг. ‘большевики’: соглашения не только не затемняли политического сознания избирателей, а, напротив, способствовали его дальнейшем эволюции. Впрочем, я совсем не беру на себя ручательства за безошибочность напечатанного в ‘Товарище’ сообщения из Харькова тут, как и везде, возможна была фактическая ошибка. Дальнейшие события покажут, может быть, что политическое сознание харьковских избирателей не так сильно подвинулось налево, как это показалось автору сообщения. Но делю не в этом. Оно — в том, что вопрос о соглашениях, в том конкретном виде, который он принял у нас в половине января наступившего года, — когда я пишу эти строки, — принял у нас такой вид, который неоспоримо способствовал, в большей или меньшей степени, развитию политического сознания избирателя в названном направлении. А это обстоятельство ясно показывает, какой тактики следует держаться тем, которые хотят, чтобы избиратель продолжал дальше подвигаться в своем политическом развитии.
Несколько лет тому назад в литературе русских эсдеков проводилась та мысль, что партии, представляющей интересы рабочего класса, должна принадлежать гегемония в нашем освободительном движении. Потом пришло такое время, когда, казалось бы, представился великолепный случай дать этой мысли практическое осуществление. Но осуществлялась она довольно странным образом. Люди, разделявшие ее, сами отстаивающие идею о гегемонии, повели себя совершенно так, как купец у Г. И. Успенского (‘Маленькие недостатки механизма’). Этот воинственный служитель ‘торгового капитала’, вступив в бой с тащившими его в участок дворниками и плотниками, почувствовал, что ему ‘вступило в кулак железное расположение духа’, и начал так усердно раздавать направо и налево ‘лещей, судаков и окуней’, что через несколько мгновений вокруг него ‘распространилось пространство’, а сам он стоял на площади один, ‘вроде, как Минин-Пожарский’. Наши гегемоны тоже очень скоро ‘распространили вокруг себя пространство’ и тоже уподобились ‘Минину-Пожарскому’, так что вместо гегемонии получилось что-то вроде чемберленовской splendid isolation (великолепного изолирования). Я не стану повторять здесь, что эта splendid isolation не принесла пользы никому, кроме врагов освободительного движения вообще и пролетариата в частности, — я говорил это уже не один раз. Здесь я только замечу, что тактика соглашений вела у нас к совершенно обратным результатам: вместо ‘пространства’ вокруг наиболее передовой партии распространялась чрезвычайно выгодная для нее и для всего освободительного движения атмосфера сочувствия. И этот чрезвычайно выгодный результат достигался вовсе не тем, что передовая партия будто бы ‘спрятала в карман свои принципы’, а тем, что она, тактично выдвигая на вид эти принципы, обнаруживала непоследовательность и половинчатость своих конкуренток и к тому же она делала это так, что, оспаривая у нее сочувствие избирателя, ее менее передовые конкурентки видели себя вынужденными подвигаться влево. Стало быть, вместо splendid isolation получилась, — вернее сказать: получилась бы, если бы такая тактика применялась последовательно и в широких размерах, — настоящая гегемония, а вместо вредного для дела уменьшения общей суммы сил, боровшихся с пережитками старины, получилось бы полезное и безусловно необходимое для победы приращение этих сил. Все это, вместе взятое, и составляет то, чего мы должны требовать от разумной тактики. И в этом смысле можно оказать, что опыт избирательных соглашений,— даже несмотря на то, что он далеко не был сделан в надлежащих размерах,— уже дал нам хороший тактический урок {Эти строки были уже написаны, когда я прочитал в No 69 ‘Товарища’ следующие строки г. Тана: ‘Если бы левые были дружны, они могли бы заставить кадетов потесниться на половину позиции, но левые распались на части и ссорятся между собою, а кадеты потирают руки и спрашивают с невинной улыбкой: ‘Кому же именно мы должны уступить место?’ Такое уже счастье кадетам: им особенно много помогают, — справа и слева, — как раз те, которые воображают себя их самыми непримиримыми врагами. Ошибки правых меня, разумеется, не огорчают. Но что касается левых, то не могу не заметить, что их ошибкам гг. кадеты в значительной степени обязаны своим влиятельным положением (тем, что могли забраться в спальный вагон, как сказал бы г. Алексеев). Если бы не левые, то не прошел бы кадетам даром их отказ от соглашений в Петербурге… Неразумие хуже злой воли!’}.
Я оказал, что передовая партия должна быть тактичной при выдвигании на вид своих принципов. Можно было бы думать, что это само собою разумеется и что человек, высказывающий такое соображение не имеет нужды оговариваться. Но, к сожалению, это не так. Известные псевдокрайние элементы до такой степени сжились с бестактностью, что считают ее как бы необходимой принадлежностью радикального образа мыслей. Они закричат: ‘Ага! Он говорит о тактичности. Это лучшее доказательство его оппортунизма!’ И такие крики смутят, пожалуй, — как смущали уже не один раз, — кое-кого из тех людей, которым по всем законам, божеским и человеческим, следовало бы придерживаться моей точки зрения. Поэтому объяснюсь.
Под тактичностью в данном случае я понимаю осторожность, точнее, систематичность или, если хотите, педагогичность в изложении перед неподготовленным слушателем некоторых идей, могущих оттолкнуть его при бессистемном, бестактном изложении. Необходимость педагогичности этого рода превосходно понимали наиболее передовые общественные деятели во Франции конца XVIII века. Они сурово осуждали бестактность в пропаганде и в агитации. И одним из самых сильных обвинений против жирондистов была именно бестактность, которая, по мнению людей, о которых я говорю, запугивала народную массу и толкала ее в объятия реакции. Некоторые историки говорят, что это было незаслуженное обвинение. Но как бы там ни было, а неоспоримо то, что противники жирондистов считали бестактность в пропаганде и в агитации серьезным грехом против дела свободы. Они хотели, чтобы в тогдашнее бурное время каждая передовая идея, выдвинутая перед народной массой, явилась обобщением уже пережитого этой массой политического опыта. Они полагали, что когда этого условия нет налицо, когда передовая идея не выражает собою уже пережитого народом политического опыта, тогда она играет роль пугала и потому не только не ускоряет развития народного сознания, а, наоборот, замедляет его. Вследствие этого они заботились не столько о том, чтобы как можно скорее, громче и полнее повторить перед массой свой политический символ веры, сколько о том, чтобы способствовать приобретению массой, посредством ее собственного действия, необходимого политического опыта. И именно потому им удалось чрезвычайно быстро воспитать массу, и именно потому у них должны учиться политической педагогике передовые люди нашего времени. Морис недаром назвал их тактику маяком, к которому должны обращаться, во время общественных бурь, взоры передовых новаторов всех последующих поколений.
Противники жирондистов были людьми дела, а не людьми слова, что не мешало, впрочем, некоторым из них обладать замечательным красноречием, и не трудно представить себе, с каким презрением посмотрели бы эти могучие люди великого дела на наших ‘большевиков’, воображающих, что радикализм состоит в беспрерывном повторении известного катехизиса от начала до конца и от конца до начала. Они приняли бы их за воскресших brissotins {Последователей Бриссо, жирондистов.}, а вернее, просто за попугаев. Только люди, отличающиеся наивностью этих несчастных ‘большевиков’ или, — что в этом случае все равно — г. Solus’a могут думать, что при распространении политических идей не следует прибегать к употреблению ‘алгебраических знаков’. На самом деле, иногда бывает в высшей степени полезно выдвинуть перед массой известный алгебраический знак, предоставляя ей самой, на основании собственного опыта, заменить алгебраические буквы определенными арифметическими величинами. Кто отрицает это, тот не понимает психологии массы. Эта психология есть психология людей, которые еще только совершают свое воспитание, которые еще только зреют для усвоения известных идей. Таким людям сплошь да рядом кажется неясным то, что представляется вполне определенным зрелому человеку. И наоборот: то, что зрелому человеку представляется неудовлетворительным по своей неопределенности, является более удовлетворительным для умов, еще нуждающихся в воспитании. Поэтому в деле пропаганды и агитации вопрос о том, что лучше, алгебра или арифметика, решается далеко не так просто, как это думает г. Solus. Иногда ‘алгебраический знак’ дает ‘серому’ слушателю несравненно больше, нежели определенная арифметическая величина. И это неудивительно: ведь в политике наши ‘арифметические величины’ часто гораздо более отвлеченны, нежели ‘алгебраические знаки’.
Я утверждаю, что наша народная масса далеко еще не достигла той степени политического развития, на которой уже нет нужды в ‘алгебре’, поэтому я и не боюсь алгебры. Надо пользоваться ее знаками, не опасаясь того, что окажет по этому поводу тот или другой сторонник ‘большевистской’, — если можно так выразиться, — тактики.
Эти последние строки я позволю себе рекомендовать вниманию Ф. И. Дана и Н. И. И — ского. Этот последний недавно сказал в ‘Современном Мире’ несколько слов в защиту моего ‘знака’. Я благодарю его за это. Но его защита состояла в том, что он поспешил заменить мой знак известной, — имеющей прочную репутацию, — арифметической величиною. По-моему, это было напрасно. По примеру французских деятелей конца прошлого века я стою за употребление алгебры, и защитить меня можно, — если вообще можно, — только одним путем: показав, что ‘алгебра’ в самом деле необходима именно для более скорого наступления царства ‘арифметики’. Но мне думается, Н. И. И — ский пока еще и сам побаивается этой мысли, находя ее небезопасной тактической ересью.
Такою же ересью считает ее, по-видимому, и Ф. И. Дан. Он хорошо определил задачи второй Думы. Одно плохо: он, как видно, не считает нужным употребление ‘алгебраических знаков’. Это заблуждение. Без ‘алгебры’ пока еще обойтись нельзя. Обратно тому, что происходит в школах, народная мысль начинает именно с алгебры, так что в течение некоторого времени арифметика остается достоянием кружков или, — и это, конечно, лучший случай, — известных, наиболее передовых слоев населения. Наша народная масса, — рассматриваемая в том ее целом, от которого и зависит в последнем счете решение великих исторических вопросов, — еще не перешла из алгебраического класса в арифметический. Эту истину необходимо сознать и запомнить, ибо только на ней может основываться правильная тактика. Но пусть извинит меня Ф. И. Дан: мне сдается, что о’ до сих пор не отделался от страха перед тем, что скажет ‘большевистская’ Марья Алексеевна. А между тем пренебрежительное отношение к отзывам этой, очень крикливой, но совершенно пустой, дамы есть начало всякой тактической премудрости.
Если бы Ф. И. Дан и его единомышленники поменьше считались с отзывами о них Марьи Алексеевны, то их тактика, — и теперь уже неизмеримо более разумная, нежели тактика гг. ‘большевиков’, — окончательно сделалась бы достойной серьезной рабочей партии. Но когда это будет, я не знаю, а пока не наступило это желанное время, единомышленники Ф. И. Дана не перестанут очень и очень много терять оттого, что они не хотят быть последовательными, оттого, что они продолжают служить и богу, и мамоне, и эсдековскому разуму, и анархо-социалистическому неразумию.
Я позволю себе думать, что именно только вследствие этой, достойной сожаления, двойственности они не захотели решительно высказаться в пользу моего ‘алгебраического знака’…
Что касается гг. ‘большевиков’, то о них можно сказать кратко: не ведают, что творят. Рассуждать с ними об ‘алгебре’ значит даром терять время, чтобы столковаться с ними, надо превратиться в органчик, неизменно наигрывающий коротенькую серию ‘активных выступлений’, а у меня на это нет никакой охоты. Я охотно предоставляю им величать меня оппортунистом или даже реакционером, французы говорят: On est toujours le ractionnaire de quelqu’un. (Всегда окажешься реакционером по отношению к кому-нибудь.) И это, вообще говоря, правильно. Но в каждом данном случае надо опросить себя: кто этот quelqu’un — понимающий дело человек или пошехонец, заблудившийся в трех стенах?
При всей своей несерьезности, ‘большевистские’ пошехонцы очень любят ссылаться на серьезных людей, будто бы одобряющих их пошехонскую ‘тактику’. В самое последнее время они ухватились за фалды Каутского, который своими статьями о перспективах нашего освободительного движения будто бы показал несостоятельность моих тактических взглядов. И хотя я раз навсегда покинул всякую надежду переубедить гг. ‘большевиков’, но мне все-таки приходится остановиться на их аргументации, чтобы обнаружить перед читателем ее поистине ‘крайнюю’ слабость.
В предисловии к русскому переводу Каутского один из их публицистов называет ‘неумными’ те вопросы насчет современного положения в России, с которыми я обратился к вожакам западного рабочего движения. ‘Каутский, — пишет анонимный публицист, — в сущности, ответил на плехановские вопросы тем, что отбросил плехановскую постановку вопроса (вопросов? — Г. П.), Каутский ответил Плеханову тем, что исправил плехановскую постановку вопроса (однако, что же собственно он сделал: ‘отбросил’ или только ‘исправил’? — Г. П.). Критика плехановской постановки вопроса, данная Каутским, вышла при этом тем убийственнее, чем мягче и осторожнее поправлял он инициатора анкеты’. Далее, цитируя слова Каутского: ‘Мы хорошо поступим, если усвоим себе ту мысль, что мы стоим перед совершенно новыми ситуациями и проблемами, к которым не подходит ни один старый шаблон’, — автор предисловия злорадно восклицает: ‘Это не в бровь, а в глаз, против плехановского вопроса: буржуазная ли революция у нас по общему ее характеру (!) или социалистическая? Это — старый шаблон, говорит Каутский. Нельзя так ставить вопроса, это не по-марксистски’. Так излагают Каутского мои противники. Излагают они его плохо. Но допустим, что они изложили его хорошо. Посмотрит, что выйдет.
Итак, Каутский попал не в бровь, а в глаз против моей постановки вопроса. Это так сказано, что не знаешь, чей же собственно глаз пострадал при этом: мой или глаз, принадлежащий ‘моей’ постановке вопроса? Но дело-то в том, что постановка вопроса, ‘против’ которой Каутский попал будто бы ‘в глаз’, совсем не моя постановка. Это постановка, с которой к нам давно приставали анархисты, народовольцы тихомировского толка, эсеры, а в последнее время рожденные эсерами максималисты. Они упрекали нас в том, что мы миримся с буржуазным характером тех результатов, которых мы ждем от нашего освободительного движения. Они утверждали, что особенности русского экономического строя делают возможным скачок в социализм или, — как думали наиболее рассудительные из них, — в область, не далекую от социализма. А мы называли их за это утопистами. Чтобы не далеко ходить, я напомню хотя бы то, как отвечала на эту, будто бы мою, постановку вопроса так называемая гг. ‘большевиками’ старая ‘Искра’, решительно утверждавшая: ‘Россия переживает буржуазный переворот‘ Теперь я спрашиваю автора предисловия: как же быть с этим мнением старой ‘Искры’, в которой, как известно, принимал деятельное участие ‘товарищ’ Ленин? Считать или не считать это мнение шаблонным? Не помнящий родства автор предисловия уже прокричал что называется благим матом: ‘Это мнение шаблонно’. Но он прокричал так, очевидно, только потому, что его зычный крик ‘попадает не в бровь, а в глаз против’ того ответа, который давал на анархическую ‘постановку вопроса’, между прочим, и большевистский ‘сам’. Может быть, наш автор теперь несколько одумается…
Итак, ‘постановка вопроса’ не моя, а анархическая. Повторил я ее, — каюсь, — потому, что наперед предвидел общий смысл тех ответов, которые она вызовет. Я наперед знал, что ответы будут не анархические. И когда я, читая ответы, видел, что отвечавшие удивлялись, — иногда, например, Э. Вандервельд, даже как будто не без некоторого раздражения, — тому, что им задают подобные вопросы, я радовался, находя, что мое предвидение блестяще оправдалось. Конечно, мне могут сказать, что, отвергая преувеличенные надежды анархистов, авторы ответов не разделяют в то же время и взгляда старой ‘Искры’ на буржуазный характер интересующего нас общественного движения. Письма жоресиста Э. Мильо и марксиста Каутского как будто сходятся в отрицательном отношении к этому взгляду. И это единомыслие жоресиста и марксиста как будто придает особый вес отрицанию взгляда старой ‘Искры’. Но надо понять, в каком смысле отрицается ими этот взгляд, которого я держался, кстати заметить, еще с 1883 г. С этой стороны очень важно письмо Мильо и столь же важны статьи Каутского.
В чем же дело? В каком смысле считает Каутский шаблонным то мнение, что мы переживаем теперь буржуазный кризис? На это, вслед за Каутским, отвечает нам само разбираемое мною предисловие: ‘Ибо, — говорится в нем, — буржуазия не принадлежит к движущим силам теперешнего революционного движения в России’. А сам Каутский объясняет: ‘В ней пролетариат не является более простым придатком и орудием буржуазии, как это было во время буржуазных революций, а самостоятельным классом с самостоятельными революционными целями’ (стр. 29). Вот оно что! Вот в каком смысле считает Каутский ‘шаблонным’ мнение о буржуазном характере переживаемого нами кризиса, но это не имеет никакого отношения к будто бы моей, а на самом деле анархической, ‘постановке вопроса’ о том, можем ли мы ждать торжества социализма как непосредственного результата нынешнего нашего освободительного движения. ‘Против’ этой постановки вопроса Каутский говорит, что нынешний кризис ‘может повести в деревне лишь к созданию крепкого крестьянства на основе частной собственности на землю и этим вырыть между пролетариатом и имущей частью сельского населения такую же пропасть, какая существует уже в Западной Европе’. И отсюда он делает тот вывод, что невозможно ожидать от нынешнего движения социалистических результатов в деревне {Замечу одно: муниципализация земли сильно затруднила бы,— хотя и не сделала бы невозможным, — возникновение у нас крепкого крестьянства на основе частной поземельной собственности. Но это, конечно, не остановило бы развития в деревне капитализма, так что общий вывод остается неизменным.}. О городе, — т. е. о промышленности, — разумеется, нечего и говорить: ясно, что ближайшее будущее принадлежит там буржуазии. И по этому поводу я тоже не имею ни малейшего основания расходиться с Каутским: все это я высказал еще в ‘Наших разногласиях’. Ведь за это на меня и нападали анархисты и те ‘социалисты’, которые более или менее поддаются влиянию их образа мыслей. Но что же отсюда следует? Следует то, что ‘шаблоны’ шаблонами, а кризис-то мы переживаем все-таки буржуазный, и что напрасно подняли свой гусиный крик гг. ‘большевики’. Чему обрадовались безграмотные противники? Должно быть, тому, что ровно ничего не поняли ни в чьей ‘постановке вопроса’.
До чего доходит святая простота этих людей, видно из того, что они преподносят мне то мнение Каутского, что главная роль в нынешнем нашем движении принадлежит не буржуазии, а пролетариату. Ввиду этого мне остается только порекомендовать их вниманию мои сочинения, относящиеся еще к восьмидесятым годам прошлого века, — они увидят из них, в какое время и при каких обстоятельствах была высказана мною эта мысль, казавшаяся чем-то вроде сумасшедшего бреда нашим староверам народнического и субъективного толков.
Мои противники приписывают мне такое рассуждение: если кризис, переживаемый Россией, имеет буржуазный характер, то надо поддерживать буржуазию. — Этим рассуждением они объясняют мой ‘оппортунизм’, — давно уже открытый и проклятый анархистами, — и этому же рассуждению противопоставляют они замечание Каутского о шаблонах. Но это рассуждение, — чрезвычайно сильно напоминающее логику покойного С. Н. Кривенко, находившего, что я и мои единомышленники должны сделаться кабатчиками, — целиком придумано ими, моими даровитыми противниками. Я рассуждаю совсем иначе. Я совсем не говорю, что рабочий класс должен кого-нибудь поддерживать. Или, чтобы выразиться точнее, я говорю, что он может и должен поддерживать только те классы и партии, деятельность которых так или иначе облегчает его собственное дело. Он не придаток, — я уже двадцать четыре года доказываю это, — а самоцель. И он должен пользоваться другими классами и партиями как средством. В этом смысле я и писал недавно, что было бы ошибкой с его стороны, если бы он не захотел использовать для своих целей кадетское стремление к полусвободе {Достижение его целей выгодно в то же время огромной массе населения. Но об этом здесь нет нужды распространяться.}: он не должен служить, он должен пользоваться. Если это одно и то же, то капиталисты — неизменные слуги рабочих, потому что они неизменно пользуются ими для создания прибавочной стоимости. Но это слишком сложно для моих оппонентов. Они в таких тонкостях не разбираются, у них — если партия буржуазная, то не надо и пользоваться ею: отойди от зла, сотвори благо. Так всегда рассуждали анархисты.
Они изображают дело так, как будто они нашли наконец авторитетного писателя, разошедшегося со мною по вопросу о соглашениях. Посмотрим, однако, что же собственно говорит Каутский об этом вопросе.
‘Совместное действие с либералами, — читаем мы на стр. 31-й русского перевода его статей, — допустимо лишь в такой форме и в тех местах, где это не помешает совместному действию с крестьянством’. Это правильно. Но разве я предлагал такое соглашение, которое могло бы помешать этому совместному действию? Где? Когда?
Спрашиваю еще раз: чему же обрадовались мои противники? И теперь я, кажется, начинаю догадываться, в чем дело. Слушайте. По мнению этих господ, коренная разница между моим ‘методом’ и ‘методом Каутского’ выступает с особенной рельефностью, когда мы читаем у этого последнего вот эти строки: ‘Думать, что все те классы и партии, которые стремятся к политической свободе, должны просто-напросто действовать вместе, чтобы добиться победы, значит иметь в виду лишь политическую поверхность совершающегося’. Но эти строки, будто бы обнаруживающие различие наших ‘методов’, могут только радовать меня: ведь я с давних пор доказываю, что таким классам решительно невозможно ‘просто действовать вместе’, ведь я всегда отстаивал принцип: ‘врозь идти, вместе бить’. Я предложил избирательные соглашения в силу этого принципа, на его основе, в его пределах. И если это предложение означает желание ‘перебежать’ к либералам, то по той же логике отказ от соглашений должен означать желание перебежать к октябристам или даже к черной сотне.
Но Каутский, разумеется, совершенно чужд этой логике, как в том, так и в другом случае мы уже знаем, что и он не против совместного действия с либералами, поскольку это действие заключается в известные пределы.
Дальше. ‘Каутский показывает, что в ходе революции победа может достаться социал-демократической партии и что эта партия должна внушать своим сторонникам уверенность в победе… Смешные потуги Плеханова ‘подвести’ задачи нашей революции ‘под амстердамскую резолюцию’ выступают особенно комично наряду с простым и ясным положением Каутского: ‘Нельзя успешно бороться, если наперед отказываться от победы’ (стр. 5).
Погодите, господин хороший, тут вы опять путаете, и тут производимая вами путаница выступает ‘с особенной рельефностью’.
По какому поводу я заговорил об амстердамской резолюции? По тому, что эту резолюцию могли бы, пожалуй, истолковывать в смысле, осуждающем предложенные мною избирательные соглашения. Я именно думал, что под нее нельзя ‘подвести’, — как выражаются мои противники, употребляя почему-то вносные знаки, — нынешние русские общественно-политические отношения. И когда я напоминал о ней тем, кому я ставил свои вопросы, я — опять каюсь! — ждал, что мне ответят: ‘Да помилуйте! Ведь амстердамская резолюция имеет в виду условия, совершенно не похожие на ваши’. Так мне, собственно говоря, и ответили, при чем резче и определеннее всех других ответил Жюль Гэд, которого тт. большевики, вероятно, тоже считают теперь ‘перебежчиком’. Откуда же вы, хороший господи’, взяли мои ‘потуги’?
Если ‘потуги’ были на самом деле и если они ‘смешны’, то разве в одном смысле: в том, что я в некоторых своих статьях показывал то, чего и доказывать не нужно, т. е. опять-таки то, что амстердамская резолюция осуждает соглашения, происходящие при условиях, совершенно не похожих на наши русские.
Далее. Доказывая невозможность ‘подвести’ и проч., я писал, между прочим, что с точки зрения амстердамской резолюции можно было бы обсуждать только вопрос об участии представителей рабочего класса в буржуазном, — или в мелкобуржуазном правительстве, — и этот вопрос, сказал я, амстердамская резолюция решает отрицательно, но такой вопрос может возникнуть именно только тогда, когда сметены будут с исторической сцены нынешние наши отношения, теперь же амстердамская резолюция предписывает нам нечто совсем иное. Мое замечание об участии в буржуазном правительстве было сделано мимоходом, и если гг. ‘большевики’ усмотрели в нем главное содержание моих ‘потуг’, то это дает мне повод думать, что мои ‘смешные’ потуги не столько их ‘смешили’, сколько беспокоили. Этим предложением хорошо объясняется, кстати, и тот факт, что мои противники с таким, можно сказать, судорожным усилием схватились за фалды Каутского.
Что касается мнения этого последнего насчет того, что для борьбы нужна уверенность в победе, то, разумеется, я не буду, — да, впрочем, и никто не будет, — оспаривать это. Все дело в том, чтобы не внушать борющемуся уверенности в такой победе, которая невозможна по условиям места и времени. А, кроме того, нужно еще условиться насчет того, что считать победой. По-моему, тот захват власти, о котором мечтают гг. большевики, только на поверхностный взгляд означал бы собою победу, а на самом деле был бы началом жестокого поражения. И это, мое отношение к вопросу вполне сходится с тем, что думал Энгельс о крайней невыгодности положения того класса, в руки которого политическая власть попала прежде, чем созрели экономические условия, необходимые для его торжества. При наличности этого отрицательного условия такому классу выгоднее оставаться в оппозиции. Так думаю я вслед за Энгельсом {Напомню об его письме к Филиппу Турати. Мне уже не раз приходилось ссылаться на это письмо.}. Я не думаю, чтобы мой друг Каутский далеко разошелся со мною в этом случае: в интересующих нас статьях его мнение выражено слишком неопределенно, чтобы можно было составить себе о нем точное понятие. Но, если бы, — что, повторяю, кажется мне маловероятным, — он согласился с гг. ‘большевиками’, то я, в свою очередь, не согласился бы с ним, как не согласился в 1900 г. по вопросу о Мильеране. Мне это было бы тяжело, но я думаю, что события оправдали бы меня, как уже оправдали они мою критику парижской резолюции Каутского.
Правда, у нас пока еще нет оснований думать, что скоро могут явиться те события, которые решили бы этот спор. Они, конечно, ‘возможны, но лишь в более или менее отдаленном будущем’. И тут, как мне кажется, Каутский не совсем правильно определяет нынешнее соотношение наших общественных сил. Он верно указывает, в каком направлении совершается политическое развитие нашего крестьянина. Но он преувеличивает быстроту этого развития. А преувеличивая его быстроту, он, по необходимости, создает себе не вполне точное представление об его влиянии на другие партии. Иностранные читатели Каутского могут, пожалуй, подумать, что кадеты уже стали, консервативной партией, между тем как правильнее пока считать,— как я назвал их, — партией народной полусвободы. Впрочем, в одном месте Каутский как будто и сам говорит об отказе кадетов от борьбы с пережитками нашей старины лишь как о будущем результате развития крестьянского сознания. Если именно здесь надо искать правильного выражения его мысли, то я по существу с ним согласен, и разномыслие между нами возможно, стало быть, только в оттенках, при чем и эта возможность обусловливается, по-моему, только тем, что, рассуждая о ходе развития сознательности в русском крестьянстве, я чаще вспоминаю русскую поговорку: ‘Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается’.
Но все это частности. Главное же то, что если бы в двух последних пунктах Каутский и оказался ближе к гг. ‘большевикам’, то необходимо помнить, что два пункта еще не обозначают всего и что гг. ‘большевики’ все-таки совершенно напрасно цепляются за фалды Каутского. Им лучше было бы ‘родными счесться’ с анархо-социалистам Эрве, недавно обрушившимся с целым рядом поистине ‘большевистских’ упреков на партию, к которой принадлежит Каутский, за ‘оппортунизм’, будто бы проявленный ею в своем избирательном манифесте. Недаром же в среде гг. большевиков растут и крепнут симпатии к анархо-социалистическому синдикализму. Если бог даст нам веку, то мы, я думаю, скоро будем присутствовать при весьма интересных превращениях некоторых наших мнимых ортодоксов марксизма в истинных ортодоксов анархо-социализма.
В заключении замечу вот что. Каутский говорит, что со временем между имущей частью нашего сельского населения и рабочим классом явится такая же пропасть, какая существует теперь между ними на Западе. Это очень верно. Но Каутский забыл прибавить, что уже теперь экономические интересы русского крестьянства,— заметьте: так называемого трудового крестьянства, — во многом расходятся с интересами пролетариата. И это обстоятельство необходимо иметь в виду при решении того, упомянутого выше, политического вопроса, по которому, может быть, существует некоторое разногласие между мною и Каутским.
Вот наглядный пример. Указ 9 января, несомненно, идет вразрез с нынешними интересами ‘трудового’ крестьянства, если не везде, то в очень многих местностях нашей страны. Поэтому ‘трудовое’ крестьянство не может не желать его безусловной отмены. А какова может быть позиция пролетариата в этом чрезвычайно важном теперь вопросе? Чтобы судить об этом, я приглашаю вас обдумать следующий факт.
‘Тамбовская Газета’ сообщает об одном из первых случаев фактического осуществления нового закона об общине.
В селе Бокине, Покровской волости, Тамбовского уезда, на сельском сходе обсуждался вопрос по существу поданного одним из домохозяев-общественников заявления об указании участков земли на предмет укрепления ее в собственность.
Сход категорически отказался от удовлетворения требования, о чем составил приговор, мотивируя отказ просто нежеланием подчиниться требованию желающего выделиться из общества домохозяина, находя удовлетворение требования для общества неудобным ввиду того, что желающих найдется много, преимущественно из бедных хозяев к лиц, не занимающихся земледелием и не живущих в обществе. Между тем, ‘общинное владение желательно сохранить: 1) с целью препятствования к отчуждению надельной земли, 2) для удобства пастбища скота на парах и ржищах и 3) потому, что разделить землю на отдельные участки невозможно уравнительно, ибо земля разная и много ее совсем неудобной, а чересполосицы признаются неосуществимыми ввиду системы переделов на новые души’.
Вы видите, какая ‘подоплека’ обнаружилась в одном из первых же случаев осуществления нового указа об общине: сход села Бокина нашел, что интересы сельской бедноты расходятся с интересами ‘трудовых’ хозяев. Я уверен, что этого не ожидали наши бюрократы, само собою разумеется, заботившиеся вовсе не о бедноте. Но, — насколько можно судить, прислушиваясь к голосу нашей прогрессивной печати всевозможных оттенков, — этого не ожидали и наши противники бюрократов. Эти последние, противопоставляя интересы выделяющихся крестьян интересам общины, всегда давали понять читателям, что выдел может быть желателен и выгоден только той части сельского населения, которая менее всего может привлекать к себе сочувствие нашей демократии {Так смотрят, кажется, и заграничные идеологи пролетариата, см. статью Леона Рэми в ‘L’Humanit’ No 1019.}. В этом же смысле высказался и хороший знаток аграрного вопроса П. П. Маслов (‘Современный Мир’, за декабрь 1906 г., статья: ‘Разрушение общины’), который, однако, в своей собственной книге об аграрном вопросе мог бы найти очень ясное указание на возможность той комбинации интересов, которая дала себе знать в селе Бокине. Мы там читаем:
‘С точки зрения интересов зажиточных групп крестьян гораздо выгоднее наделение землею крестьянских общин, называемое некоторыми ‘социализацией земли’. При общинном землевладении, лишенном тех административных пут, которыми связывается теперь община, при развитии производительных сил в крестьянских хозяйствах, мобилизация земли из одних рук в другие значительно легче, так как не требуется капитальной затраты на покупку земли. Но с точки зрения интересов беднейших групп деревенского населения положение вещей является ничуть не более желательным, несомненно, пролетарские элементы деревни будут вытеснены из ‘свободной’ общины и ничего не получат, так как не будут иметь своего хозяйства {‘Аграрный вопрос в России’, 3-е издание, стр. 456—457. Я уже в ‘Наших разногласиях’ доказывал возможность наступления такого момента, когда уничтожение общины будет выгодно именно ‘деревенской бедноте’.}. Этот серьезный и скромный человек имеет, — подите же вы! — слабость возвещать в своих сочинениях по аграрному вопросу, что до него все исследователи стояли на отвлеченной точке зрения, а вот он, П. П. Маслов, все это поправил. Несмотря на столь преувеличенно лестное мнение П. П. Маслова о трудах П. П. Маслова {Говорю — преувеличенно лестное, потому что здесь П. П. Маслов повинен именно только в преувеличении. А что его труды заслуживают похвалы, это я и сам всегда находил.}, П. П. Маслов уже и в книге своей ухитрился встать на довольно отвлеченную тачку зрения. Достаточно сказать, что он рассматривал в ней эволюцию форм нашего крестьянского землевладения независимо от развития нашего государственного хозяйства, имевшего на нее огромное и очень недурно выясненное в науке влияние. В статье же: ‘Разрушение общины’ отвлеченный характер рассуждений П. П. Маслова дошел до крайности. И это очень жаль, потому что его мнение может многих ввести в ошибку. Только Лосицкий рассуждает об указе 9 января как будто конкретнее, но я, к сожалению, не имею под руками всех его статей, и мне не совсем ясны его выводы. Как бы там, однако, ни было, но поддерживать ‘трудовых крестьян’ в их борьбе с ‘бедными хозяевами’ нам не пристало. Я, разумеется, не говорю, что мы должны рукоплескать закону о разрушении общины. Против этого закона прежде всего говорит его канцелярское происхождение. Вопросы, касающиеся насущных интересов народа, должны решаться народным представительством. Но в понятии ‘народ’ объединяются весьма различные классы и слои населения с далеко не одинаковыми интересами.
Нелепо было бы затушевывать это. Преступно было бы игнорировать интересы ‘бедных хозяев’, этих деревенских пролетариев. Необходимо принять все меры к тому, чтобы они громко заявили о своих требованиях. Только опираясь на эти требования, можно выработать правильное отношение к закону 9 января, и следует поспешить с выяснением,— я хочу сказать: с организованным, систематическим и всесторонним выяснением, — этих требований: время не терпит {Уже по окончании этой статьи я прочитал следующее известие:
‘Крестьянские постановления. ‘Новь’ сообщает, что крестьяне села Костамы, Костромской губернии, Галицкого уезда на сельском сходе постановили лишить пользования землей всех крестьян, которые не живут в деревне и не обрабатывают земли сами. Рассматривая новый закон об уничтожении общин, сход признал, что это новый повод для закабаления крестьян, и для вражды между ними. Приговор представлен земскому начальнику’ (‘Речь’, No 16.)
По существу это постановление однозначно с тем, которое принято было в Бокине. Оно тоже идет вразрез с интересами крестьян-пролетариев.}.

Письмо шестое

(Посвящается нашим социал-демократическим депутатам)

У нас вошло в обычай говорить о ‘нашей революции’. Но это выражение, — ‘наша революция’, — можно употреблять только в известном смысле. Наша революция еще не совершилась. Лучшим доказательством этому служит тот факт, что власть до сих пор находится в руках гг. Столыпиных, Каульбарсов, Ренненкампфов и проч. поистине… ‘истинно русских’ людей. Мы еще далеко не пережили нашего 10 августа, а наши Бастилии, взятые в октябре 1905 г., опять переполнены заключенными. Наша революция еще не совершилась. Она только совершается, — вернее сказать, — она только готовится. И как всегда бывает в тех случаях, когда готовится революция, силы друзей старого порядка с каждым днем убывают, а силы его врагов с каждым днем увеличиваются. Правда, по мере того, как предстоящая русская революция обнаруживает свое глубокое содержание, против нее обращаются и будут обращаться один за другим некоторые элементы, прежде ей сочувствовавшие или даже принимавшие активное участие в освободительной борьбе. Это неизбежно. Но этим не надо смущаться. Отталкивая от себя некоторых, революция привлекает многих, лишаясь поддержки со стороны различных слоев высших классов, она вовлекает в движение народную массу. Ее приход больше ее расхода. Оттого-то и растут ежедневно силы врагов старого порядка, оттого-то и тают ежедневно, ‘яко тает воск от лица огня’, силы его друзей. Если бы было иначе, если бы расход был больше прихода, тогда нельзя было бы и говорить о том, что у нас готовится революция, а тогда надо было бы говорить о том, что у нас готовится реставрация, полное восстановление старого порядка, как он существовал до 17 октября 1905 года. И тогда этого процесса восстановления старого порядка не остановили бы никакие ссылки на манифест 17 октября и никакие указания на лояльность наших конституционных ‘реаль-политиков’.
Раз начавшись, попятное общественное движение остановилось бы, — на более или менее продолжительное время, — лишь тогда, когда борющиеся между собою общественные силы пришли бы в более или менее устойчивое равновесие.
Наша революция еще не совершилась. Она только готовится.
Ее силы растут прямо пропорционально вовлечению в движение широкой массы. Она совершится тогда, когда ее силы окажутся больше, нежели силы реакции. Когда это будет? Мы не знаем, но мы видим и нам следует постоянно иметь в виду вот что. В настоящее время сила сопротивления государства, — даже полицейского государства, всегда значительно ослабляемого недоверием к нему со стороны ‘обывателей’,— несравненно больше, нежели была она прежде, например, в эпоху Великой французской революции.
Поэтому теперь, чтобы преодолеть силу сопротивления государства, необходимо выдвинуть на историческую сцену гораздо большую и гораздо более сознательную, гораздо лучше организованную массу, нежели это нужно было прежде. А для того, чтобы масса приняла деятельное, сознательное участие в движении, для того, чтобы она стала организовываться для участия в нем, необходимо, чтобы она увидела в нем выражение ее собственных насущных интересов, необходимо, чтобы она смотрела на его торжество как на необходимое условие ее собственной жизни. Но чем лучше выражаются в данном движении насущные интересы народной массы, тем оно демократичнее.
Значит, уже один тот факт, что чрезвычайно увеличилась сила сопротивления государства, делает необходимым все большее и большее изменение характера освободительной борьбы со старым порядком в сторону демократизма. А это служит новым доказательством того, что старый, — всегда бывший в сущности олигархическим, — либерализм отжил свое время. Победоносная борьба со старым порядком возможна у нас только под знаменем демократии.
И вот почему наши кадеты, несмотря на все свое отвращение к утопизму, сами являются политическими утопистами.
Боясь слишком решительного выступления народа на политическую сцену, они стремятся установить и упрочить у нас парламентский режим с помощью таких сил, которых совершенно недостаточно для достижения этой цели. Они питают утопическую надежду на то, что им удастся заговорить старый ‘прижим’ до смерти. И они не только сами питают эту утопическую надежду. Они хотят убедить народ в том, что в ней нет ровно ничего несбыточного. В этом, а не в чем-нибудь другом, заключается главный грех кадетской партии. И по мере того, как в головы русских граждан будет проникать сознание этого ее греха, кадеты будут отходить на задний план, уступая честь и место ‘более левым’ направлениям. Может быть, уже недалеко то время, когда они, — делающие теперь оппозицию правительству, перейдут в число тех, которые делают оппозицию революции.
Может быть, недалеко это время.
Но пока оно все-таки еще не пришло, и нет ошибки более смешной и более грубой, чем та, которую делают наши ‘большевики’, воображающие, что они приближают это время своими криками о необходимости ‘активных выступлений’. Совершенно наоборот!
Бестолковые крики и бестолковые выступления ‘большевиков’ вливают много свежей крови в жилы кадетской партии. Этого не видят только слепорожденные.
Возьмем хотя пресловутый бойкот первой Думы. Сами кадеты признают теперь, что он увеличил силу и влияние их партии. (См., например, передовую статью в No 35 ‘Речи’).
А это значит, что ‘большевики’ шли в одну комнату, а попали в другую. Не умея обосновать свою тактику на правильной оценке соотношения общественных сил, они, подобно всем утопистам, часто достигают своей деятельностью результатов, прямо противоположных тем, к которым они стремятся.
Чем был плох бойкот? В чем состоял главный промах его сторонников? Они предполагали созревшим то, что пока еще только зреет и созреванию чего можно и должно было содействовать, между прочим, и участием в выборах. Я говорил это с самого начала, а теперь в этом вряд ли сомневаются и сами бывшие сторонники бойкота. Автор брошюры ‘Роспуск Думы и задачи пролетариата’, как я уже выше указывал, пишет:
‘Народ, т. е. широкие массы населения, еще не дорос в массе своей до сознательной революционности в 1906 году… Сознание невыносимости самодержавия стало всеобщим, сознание негодности народного представительства — тоже {Автор хочет, по-видимому, сказать — нынешнего безвластною представительства.}. Но непримиримости старой власти с властным народным представительством народ еще не мог сознать и почувствовать. Ему нужен еще был, как оказалось, особый опыт для этого, опыт кадетской Думы. Наш лозунг… оказался верным, но жизнь вела к нему более долгим и запутанным путем, чем мы в состоянии были предвидеть’.
Это — очень характерное признание, показывающее к тому же, до какой степени автор цитированной мною брошюры неспособен, — в своем качестве ‘видного’ большевика, — сделать надлежащий вывод из своих собственных посылок. Он не понимает, — или не хочет понять,— что ‘лозунги’ имеют прежде всего тактические значение и что тактика, основанная на ошибочном представления о степени сознательности народной массы, есть прежде всего ошибочная тактика. Наш автор хотел бы превратить в похвалу себе даже сознание в своей ошибке. И, именно благодаря такой неискренности своего отношения к своим ошибкам, эти люди ничему из них не научаются и по-прежнему оказываются ‘не в состоянии предвидеть’ те условия, которые необходимы для успеха их дела. Если сегодня автор брошюры видит себя вынужденным признать на своем странном языке, что широкие массы еще не доросли в массе до той степени сознательности, которая необходима для того, чтобы можно было вести их в решительную битву, то это нисколько не исправляет застарелых привычек его мысли, и он завтра же опять зычным голосом кричит: ‘Нутка, на ура!’ И так же мало научаются чему-нибудь из своих старых ошибок его читатели и последователи. Так, недавно г. Петр Ал., — см. ‘Сборник первый’, ст. ‘Перед новой Думой’, — высказал следующие соображения: ‘И режим либеральной буржуазии не может осуществить основных требований революции. Крупнейшие из этих требований не по плечу либеральному режиму: буржуазия никогда не решится отстаивать и проводить такие меры, как безвозмездная передача всей земли крестьянам, отмена косвенных налогов, отказ от уплаты по займам, уничтожение постоянной армии и проч.
‘Таким образом, если бы в ходе революции либералы и очутились у власти, то революция не была бы удовлетворена, — было бы обнаружено лишь политическое банкротство либерализма’ (стр. 29—30).
Г-н Петр Ал. — враг кадетов. Поэтому, казалось бы, что он должен желать, чтобы они как можно скорее очутились у власти и чтобы, таким образом, ‘обнаружилось’ их банкротство. Но г. Петр Ал. рассуждает иначе. ‘Ввиду этого, — говорит он, — социал-демократии и революционному пролетариату нет никакой надобности оказывать свое содействие тому, чтобы либералы поскорее заменили собой черносотенную клику Столыпина и Гурко в министерских креслах’ (стр. 30). Логично такое рассуждение было бы только в том случае, если бы наш автор был не врагом, а другом кадетов, стремящимся во что бы то ни стало отсрочить их банкротство. Но людям, подобным нашему автору, закон логики не писан. Поэтому г. Петр. Ал., рекомендуя пролетариату такую тактику по отношению к кадетам, которая отсрочила бы их банкротство, воображает себя крайним радикалом в социал-демократии и дает такой совет представителям нашей партии в Думе:
‘Если Дума опять будет состоять в большинстве своем из либералов и они опять выставят требование назначения ответственного министерства, то противодействовать осуществлению этого требования социал-демократия, конечно, не будет (Ну еще бы! Ведь за такое ‘противодействие’ можно было бы удостоиться получения ордена от неответственного перед народом правительства! — Г. П.),— она постарается только использовать этот факт в интересах пролетариата и революции!’ (стр. 30). Как ‘использовать’, об этом, к сожалению, ничего не говорит г. Петр Ал., но зато он предлагает ‘в противовес (sic!) требованию ответственного министерства по-прежнему выдвинуть идею образования революционного исполнительного комитета из думской левой, связанного с местными революционными организациями’ (та же стр.).
Если бы социал-демократические депутаты выставили бы какое-нибудь требование в ‘противовес’ требованию ответственного министерства, то они поступили бы ‘в противовес’ своей прямой обязанности, как представителей народа. Неответственное министерство есть насмешка над народным представительством, и социал-демократические депутаты обязаны протестовать против этой насмешки по меньшей мере так же энергично, как и депутаты, принадлежащие к буржуазным и мелкобуржуазным партиям. Их усилия должны быть направлены не к тому, чтобы найти какой-нибудь противовес этому требованию, а к тому, чтобы поддержать его огромным весом представляемого ими класса.
Поступать иначе значило бы отклонять от себя симпатии народной массы и направлять эти симпатии в сторону буржуазной оппозиции, т. е. опять-таки оказывать услугу той кадетской партии, которую г. Петр Ал. хотел бы сжить со свету. Вот что значит усердие не по разуму!
Одно из двух. Или быстро увеличивающиеся силы революции уже теперь переросли силы правительства, и в таком случае требование ответственного министерства может и должно послужить сигналом для решительного боя с реакцией, или же сила революции еще не переросла силы сопротивления государства, и тогда решительный бой еще не уместен, но и тогда названное требование должно быть поддержано как прекрасное воспитательное средство, развивающее политическое сознание народа и тем самым подготовляющее его для победоносного боя и будущем.
Стало быть, и в том, и в другом случае социал-демократические депутаты не могут не сделать указанное требование своим в интересах народа, в интересах революции.
Но со стороны социал-демократических депутатов всякий самообман по вопросу о нынешнем соотношении общественных сил был бы преступен, потому что он был бы в то же время обманом пролетариата, обманом всех тех элементов населения, которые, — как это показали последние выборы, — все более и более густыми рядами собираются вокруг пролетарского знамени. Наша революция еще только готовится. Ее силы быстро растут, силы реакции быстро убывают. Роковым образом приближается тот момент, когда революция станет сильнее реакции, когда решительный бой сделается не только возможным, но нравственно обязательным для всех искренних врагов старого порядка. Роковое приближение этого, для всех нас желанного, момента могло бы быть замедлено, — и замедлено на очень долгое время! — только неразумием тех революционеров, которые, подобно нашим ‘большевикам’, хотели бы принять бой в такое время, когда силы революции еще превышаются силами реакции и когда такой бой принес бы победу правительству.
Если тактика бойкота была выгодна кадетам, то тактика, рекомендуемая теперь г. Петром Ал. нашей фракции в Думе, была бы выгодна ‘истинно-русским людям’.
Г. Петр Ал. и его единомышленники опять, идя в одну комнату, недалеки от того, чтобы попасть в другую.
Вот оно усердие не по разуму!
Бывают такие исторические моменты, когда неразумное усердие хуже равнодушия, хуже измены. Не многого стоит революционер, не умеющий владеть собою.
Историк римского государства, завоевавшего весь цивилизованный мир, сочувственно описывает поступок того римского полководца, который казнил собственного сына за то, что тот преждевременно вступил в битву с неприятелем. Нетерпеливый юноша разбил атакованный им неприятельский отряд, но его неосторожность грозила принести страшное поражение всей римской армии, и его сурово осудил поседевший в боях воин.
А как отнесся бы этот воин к нашим ‘большевистским’ вождям, за которыми числятся пока одни только поражения, но которые, тем не менее, вопят свое неизменное ‘нутка, на ура!’, совершенно не ‘предвидя’ условий, необходимых для победы?
Неужели так трудно понять, что нам невыгодно вступать теперь же в решительный бой? Что нам нужно теперь избегать его, предоставляя неприятелю тратить свои последние силы в напрасных, компрометирующих его попытках изменить свое положение к лучшему одним решительным усилием? Неужели неправда, что,— как я уже писал в своих письмах ‘О тактике и бестактности’, — нам нужно продолжать поджаривать нашу матушку-бюрократию на медленном огне всенародной агитации? Что касается реакционеров, то они, по-видимому, хорошо понимают, до какой степени это верно, и они были бы как нельзя более благодарны нашей думской фракции, если бы та, — следуя мудрому совету г. Петра Ал., — дала им возможность атаковать революцию при таких условиях, которые были бы крайне невыгодны для этой последней. Под влиянием новых выборов г. Меньшевиков писал в ‘Новом Времени’:
‘Прежде я говорил, что правительство бесспорно сильнее смуты, но что если дать последней время разрастись, если ждать, когда пропаганда всосется в армию и в деревенские массы, то отношение сил изменится. Я предсказывал, что такая перемена отношений может произойти через два, три года. С тех пор прошел год, и дело пропаганды существенно подвинулось, как доказывают выборы.
‘Правительство и сейчас еще достаточно сильно, чтобы разгромить всякое восстание, но, может быть, оно уже накануне того дня, когда это будет трудно. Как степной пожар, — с каждым пропущенным часом задача гасить революцию все труднее’.
Какой вывод следует из того, что говорит здесь г. Меньшиков? Сам он умозаключает отсюда, что правительству следует крепко подумать, прежде чем решиться идти напролом. Но я не знаю, искренни ли эти его слова и не сказаны ли они единственно для того, чтобы скрыть ту мысль, что ‘напролом’ необходимо идти именно теперь, а иначе будет поздно. Во всяком случае, в наших ‘сферах’ найдется не мало людей, которые сумеют прийти к этой мысли и без помощи г. Меньшикова. С них будет достаточно того, что он правильно указал им на положение дел.
Силы революции с каждым днем растут, силы реакции с каждым днем убывают. Ввиду этого идти ‘напролом’ выгодно пока только реакционерам.
Революционеры же должны сделать все, от них зависящее, для того, чтобы правительство, решившись идти ‘напролом’, не имело даже и внешности правоты, чтобы оно не могло сказать стране: ‘Меня вынудила к этому крайняя левая!’ Нет, если уж пойдет оно ‘напролом’, то надо, чтобы все видели, что оно поступило так единственно потому, что не уважает прав народа, и только в интересах реставрации. Лишь тогда последствия такой его тактики обрушатся на его собственную голову. Пусть же социал-демократические депутаты позаботятся о том, чтобы каким-нибудь неосторожным шагом не нанести ущерба делу революции.
Caveant!..

Письмо седьмое

В иностранной печати ходят очень недвусмысленные слухи о тол, что ‘сферы’ собираются распустить Думу. В то же время судьба, очевидно, не благоприятствует Думе: то пожар в ее стенах начнется, то потолок обвалится. Это плохие знаки. Поэтому естественно возникает вопрос: а что, если разгонят? И этим вопросом пора заняться, чтобы события опять не застали врасплох тех, которые гордо называют свою деятельность сознательным выражением бессознательного исторического процесса. Сознательность обязывает…
Мне скажут, пожалуй, что этим вопросом уже занимались во время предвыборной агитации как на собраниях, так и в печати. На это я отвечу, что хотя им, в самом деле, занимались в то время, но отвечали на него неудовлетворительно. На собраниях и в печати говорили тогда приблизительно то же, что писал и, — вероятно, — говорил С. Н. Юрин: ‘вторую Думу не распустят так, как распустили первую, если она будет опираться на организованный народ’. (‘На очереди’ No 2, фельетон.) Я спрашиваю, почему же не распустят в этом случае? И я не нахожу ответа в фельетоне С. Н. Юрина. Словам, приведенным мною и напечатанным в подлиннике курсивом, предшествует у С. Н. Юрина такое соображение:
‘Пусть каждый депутат народа в Думе чувствует, что за ним стоит вне Думы организованная народная сила, пусть, выходя на думскую трибуну, он будет излагать не свои догадки и пожелания, а несомненную волю народа, выраженную в тысячах наказов, приговоров, резолюций народных собраний, крестьянских сходов. И тогда неисполнение требований Думы будет отказом народу’.
Это соображение было бы убедительным только в том случае, если бы мы думали, что наше правительство не захочет ‘отказать народу’. Но имеем ли мы какое-нибудь основание думать это? Ясно, что ровно никакого основания для этого у нас нет и быть не может. Напротив, у нас есть полное основание думать, что наше правительство нимало не постеснится ‘отказать народу’ всякий раз, когда оно будет в состоянии сделать это без слишком невыгодных для себя последствий.
Стало быть, в этом все дело: второй Думы не разгонят так, как разогнали первую, если правительство будет видеть, что разгон новой Думы повлечет за собой невыгодные для него последствия.
По всей вероятности, Юрин хотел сказать именно это. И тогда он, конечно, прав. Но для того, чтобы эта его мысль могла быть признана удовлетворительным ответом на вопрос: а что, если разгонят? — необходимо связать ее с целым рядом других мыслей.
Мы говорим: правительство не разгонит Думы, если оно увидит, что ему невыгодно сделать это. Но тут возникают два новых вопроса: во-первых, что значит — невыгодно? Во-вторых, а что, если оно не увидит, не поймет невыгоды того положения, в которое его поставит новый разгон Думы?
Легко заметить, что эти два вопроса неразрывно связаны между собою. В самом деле, если правительство не поймет невыгоды того положения, в которое его поставит новый разгон Думы, то оно не постеснится ‘отказать народу’, т. е. разогнать его представителей. И эта ошибка должна будет повлечь за собою невыгодные для него последствия. Каковы же они будут? Каковы они могут быть?
Это должен обдумать всякий тот, кого интересует судьба нашего освободительного движения.
Вооруженное восстание народа? Тотчас после разгона первой Думы один политический младенец, — в выше цитированной брошюре ‘Роспуск Думы и задача пролетариата’, — советовал назначить вооруженное восстание в начале июля или в конце августа. Очень может быть, что он опять обнаружит такую же решительность и опять назначит определенный срок для вооруженного восстания. Этому младенцу самый вопрос о том, что делать в случае нового разгона Думы, покажется, пожалуй, неуместным. Но между людьми, вышедшими из детского возраста, не много найдется таких, которые считали бы возможным в ‘текущий момент’ победоносное восстание народа. Всякая попытка восстания окончилась бы неудачей, а всякая неудача непременно изменила бы к лучшему то невыгодное положение, в которое поставит себя правительство новым разгоном Думы.
Мысль о восстании в ‘текущий момент’ должна быть решительно отвергнута.
Всеобщая стачка? Я не знаю, пошел ли бы пролетариат на всеобщую стачку в интересующем нас случае. Но если бы и пошел, то необходимо помнить, что всеобщая стачка тоже может окончиться неудачей. Этим я хочу сказать, что если и начнется всеобщая стачка, то это еще не значит, что она непременно приведет к капитуляции правительства: может быть, — приведет, а может, и нет.
Что же будет, если всеобщая стачка кончится неудачей или если в момент разгона новой Думы пролетариат скажет себе и другим: удачная всеобщая стачка теперь невозможна, а неудачная была бы выгодна только правительству, поэтому нечего и начинать всеобщую стачку?
Очень вероятно, что, разогнав Думу, правительство изменит избирательный закон и таким образом обеспечит себе, наконец, победу на новых выборах.
Чем ответим мы на его coup d’tat? Террористы скажут: террором. Но мы не террористы.
Еще раз: что же делать? Если ничего, то где же будут те вредные для правительства последствия, которые поведет за собою новый разгон Думы? Неужели правительству достаточно решиться на coup d’tat, чтобы остановить поток освободительного движения?
О, нет, ce serait trop beau, как говорят французы.
Потоку освободительного движения можно ставить весьма различные преграды, но остановить его нельзя по той простой причине, что его существование обусловливается наличностью многих, самых насущных, общественных нужд. Пока эти нужды существуют, не прекратится и поток освободительного движения, а эти нужды перестанут существовать только тогда, когда исчезнет то, что пытаются отстоять реакционеры, замышляющие coup d’tat.
Стало быть, нам нечего отчаиваться даже в том случае, если мы не в состоянии будем ответить на coup d’tat каким-нибудь удачным ‘активным выступлением’. Жизнь возьмет свое.
Каким образом? К этому сводится для нас теперь весь вопрос. Уяснив себе тот процесс, который приведет к удовлетворению настоятельных требований жизни, мы тем самым уясним себе, что нам останется делать, если в момент разгона Думы народ окажется недостаточно сильным для того, чтобы воспротивиться coup d’tat.
Каким же образом добьется жизнь удовлетворения своих насущных требований?
Очевидно, что она может добиться этого лишь посредством увеличения сил народа.
А в чем состоят силы народа? В его сознательности и организованности.
Значит, тут и надо искать ответа на все вообще происки реакционеров и, в частности, на coup d’tat.
Если и в момент coup d’tat окажутся невозможными серьезные ‘активные выступления’, то у нас все-таки останется то, что важнее всего: возможность способствовать скорейшему наступлению того времени, когда разогнанными окажутся те, которые теперь разгоняют.
И чем лучше мы воспользуемся этою возможностью, тем убийственнее будет наш ответ на coup d’tat.
Само собою разумеется, что было бы очень хорошо, если бы за Думой стояла организованная сила народа. Но, во-первых, такой силы еще нет налицо, а во-вторых, она явится только тогда, когда народ сумеет взглянуть на Думу с правильной точки зрения. Пока у него нет такого уменья, напрасно и ждать от него поддержки Думы.
Дело вот в чем. История приучила нашу народную массу к политической пассивности. Наша народная масса привыкла ждать помощи сверху: то от небесного царя, то от сфер, правящих на земле. И эта привычка отразилась даже на отношении массы к некоторым новым явлениям нашей общественной жизни, казалось бы, прежде всего требующим самостоятельности от тех, кто им сочувствует. Во время знаменитой ростовской (на Дону) стачки 1902 г. в местный социал-демократический комитет, — сразу сделавшийся известным, — стали поступать прошения, как будто он представлял какое-то новое ‘присутствие’, отличающееся от старых тем, что в нем заседает доброе начальство. Подобные же прошения поступали и в Совет Рабочих Депутатов. Наконец, характер таких же прошений, адресуемых к новому, доброму начальству, имели и очень многие из тех заявлений, с которыми обращалась к первой Думе народная масса. Народ приветствовал Думу, надеясь, что она явится для него источником силы в борьбе с его вековыми невзгодами. Он в числе своих, пока еще чрезвычайно многочисленных, бессознательных слоев не понимал того, что он сам должен послужить источником силы для Думы. Поэтому он не шелохнулся, когда Дума была разогнана. Кадеты указывали на это обстоятельство как на лишний повод в пользу их тактики. ‘Где был ваш народ во время разгона первой Думы?’, — восклицали они на недавних предвыборных собраниях, обращаясь к нашим ораторам, с пафосом, достойным лучшего дела. На самом деле, это обстоятельство, разумеется, ровно ничего не говорит в пользу кадетов. Народ не вступился за Думу потому, что не понимал, какого рода должно быть его отношение к ней. Отсюда следует тот вывод, что ему необходимо выяснить это, а вовсе не тот, что в основу выяснения должна быть положена кадетская боязнь народовластия. Читатели еще не забыли, как решительно высказалась ‘партия’ народной свободы’ против полновластного народного представительства, которым только и может быть обеспечена народная свобода. Главная отличительная черта кадетской партии состоит вовсе не в том, что она считает революцию невозможной в настоящую минуту, — в настоящую минуту революция в самом деле невозможна, — а в том, что она вообще стремится избежать революции, почему и отрицает революционную идею полновластного народного представительства. Поэтому единственным, — и единственно действительным, — способом борьбы с ‘кадетской’ опасностью является тот, который был бы в то же время и самым естественным и действительным способом борьбы с опасностью, грозящей со стороны нашей черносотенной бюрократии: систематическое, непрерывное и неустанное распространение в массе идеи полновластного народного представительства. И тут нам было бы очень легко разоблачить кадетскую софистику.
Вот, например, в No 18 ‘Речи’ г. А. Изгоев говорит: ‘Надо открыто признать, что судьба Думы в настоящее время в руках министерства и от его воли зависит ее существование. Через три-четыре месяца, когда своей законодательной работой Дума приобрела бы авторитет в стране, положение могло бы стать иным. Но будут ли в ее распоряжении эти три-четыре месяца? Заколдованный круг, из которого нет выхода. Выход не в улице, — ‘организованной’ или ‘неорганизованной’,— выход был бы в том случае, если бы у власти стояли люди, проникнутые действительным патриотизмом, обладающие государственным разумом, способные заглянуть на несколько лет вперед’. Это значит, что положение наше перестало бы быть безвыходным только в том случае, если бы ‘у власти стояли люди’, готовые из патриотизма передать власть в руки кадетов. Указать такой выход значит не указать ровно никакого. И это чувствует сам г. Изгоев, он продолжает: ‘Еще раз можно закрыть ворота Таврического дворца, расставить стражу и приклеить к стенам белое объявление. Но что будет дальше? На сколько времени хватит этих методов управления? Англичане и американцы не будут держать пари и на пять лет’… Но почему же не будут? Уж не потому ли, что через пять лет у власти окажутся люди, готовые от нее отречься ради прекрасных плаз кадетской партии? Как бы не так {Несколько дальше сам г. Изгоев говорит: ‘Требовать патриотизма у бюрократии едва ли остроумно’. Что верно, то верно! Но этими словами г. Изгоев осуждает основную тактическую идею своей партии. Странно, что он этого совсем не заметил.}. Тут произойдет нечто другое, и вот в сторону этого-то другого и должны быть натравлены усилия тех, которые хотят и умеют разоблачать кадетскую половинчатость. А направить свои усилия в сторону этого другого значит прежде всего выяснить народу, во-первых, чем является его нынешнее представительство и, во-вторых, чем оно должно быть. Выяснить же это можно не ‘митинговым способом’, не ‘сногсшибательными’ резолюциями в Думе или на собраниях, а систематической работой над пробуждением народного сознания, — работой, которая чрезвычайно облегчалась бы всем тем, что происходит или произойдет в Думе или с Думой.
Когда принесет желанные плоды эта работа? — Не знаю. Но я знаю, что она безусловно необходима для того, чтобы у нас было настоящее народное представительство.
И начать ее надо как можно скорее. Время не терпит. И когда она будет начата в значительных размерах, нас не застанет врасплох никакой сюрприз справа, никакое coup d’tat.
На coup d’tat мы, может быть, ответим, а может быть, и не ответим ‘активным выступлением’. Это частность, зависящая от обстоятельств, при которых произойдет coup d’tat. Важно то, что, какое бы ни приняли мы решение, мы, принимая его, будем сообразоваться с ходом указанной и во всяком случае безусловно необходимой работы. Активные выступления будут желательны лишь в той мере, в какой они будут способствовать ее успеху, потому что именно в ней должен состоять наш главный и безусловно необходимый ответ на coup d’tat.
Невыгодные для правительства последствия coup d’tat будут заключаться главным образом в том, что новый разгон Думы послужит ярким доказательством справедливости того, что мы будем говорить народу о нынешнем жалком состоянии его представительства. А чем скорее народ убедится в справедливости этого, тем ближе будет торжество нашей идеи.
Звать народ в бой в такое время, когда он не готов к бою, могут только глупцы или провокаторы.
Принципиально отвергать всякую мысль, что все ‘образуется’ без боя, могут только филистеры или те, которые имеют основание бояться народной победы.
Революционеры должны систематически подготовлять народ к победоносному бою.
А чтобы приготовляться к бою, народ, повторяю, должен знать: 1) что такое его нынешнее представительство, 2) чем оно должно быть.
‘Aussprechen, was ist’, — высказать народу, что есть, осветить перед ним ярким светом идею народовластия, вот в чем заключается теперь первая и главная обязанность революционеров.
Но высказать это надо так, чтобы народ услышал и понял революционеров. А для этого необходимо избегать революционной фразы и псевдореволюционной торопливости. Самые простые и ясные тактические соображения говорят за то, что за высказывание того, что есть, должны взяться не члены Думы {Для людей, не совсем лишенных такта, это само собою разумеется, и я не вижу надобности распространяться об этом после того, что сказано было мною в конце шестого письма: ‘По поводу новой Думы’.}, а те сознательные элементы народа, которые должны будить бессознательных, разъясняя им смысл того, что совершается в Думе, и, приглашая прозревших открывать глаза тем, которые еще не видят, но которые могут увидеть и должны увидеть, если только суждено освободиться российскому народу.
Для деятельности социал-демократической партии открывается здесь обширнейшее поле. Но, чтобы с успехом возделать его, нужно понять историческое значение масс и отказаться от заговорщицких иллюзий.
P. S. У нас мыслят схемами и потому любят ‘конкретные указания’. Даю таковое. У нас толкуют теперь об издании политической газеты для крестьянства. Было бы очень желательно, чтобы эта газета постаралась простым языком высказать простому читателю то, что есть, чтобы она объяснила ему:
1) Что такое Дума.
2) Чем она должна быть.
3) Что препятствует ей стать и
4) как устранить то, что мешает стать тем, чем она должна быть.
Такая газета явилась бы могучим орудием в борьбе со всякими ‘опасностями’. Но понятно, что это только одно из орудий, одновременно с ним должны употребляться и многие другие. Тут пригодились бы и митинга, поскольку удавалось бы их устраивать. Правда, имея в виду указанную мною задачу, пришлось бы говорить на митингах не так, как большей частью говорят на них теперь, но это частность, на которой я остановлюсь в другой статье.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека