В газетах появилось известие, что конституционно-демократическая партия в Петербурге пополнила список своих кандидатов в Государственную Думу двумя новыми именами — М.М. Ковалевским и свящ. Г.С. Петровым. Можно надеяться, что первый в этот же год попадет в Государственную Думу, а о. Петров, который отнюдь не торопится со своею кандидатурою, пройдет если не в эти выборы, то в следующие.
Давно пора! Давно настоящее место ожидает настоящего человека!
Максим Максимович Ковалевский был в первой Думе и останется во второй Думе очень видным членом по своим ученым заслугам, по профессорской деятельности в Москве, а потом в Париже, — видным, но не ярким. Увы! — тяжелая ученость за горбом не подымает крыл оратора. Ученость и политический бой — почти несовместимые вещи. Это солидная величина, солидная тяжесть на всякой чашке весов, на которую он ляжет, и вообще он украшение всякой партии, к которой примкнет, но все это по ‘списку добродетелей’, а не по списку талантов. Он не горюч, не блестящ, не искрист. Слово у него не рождается само собою на кафедре, не зажигает. Остроумие, пафос — этого всего он лишен. Но было бы положительно грустно, если бы этот старый боец парламентаризма в России, каким Московский университет помнит его еще в 70-х и 80-х годах прошлого века, не сидел на скамейке нашей Думы. Было бы печально за него, за его добрую прекрасную душу, так говорящую в его глубоких, задумчивых глазах. ‘Почетный член парламента’ — так и хочется сказать о нем, если позволительно здесь применить язык ученых академий.
‘Почетный член’ — да… Но и в академиях ‘почетные члены’ более украшают их, нежели работают в них.
Годы Максима Максимовича уже прошли! Золотые годы его были в Москве, на кафедре… Там он гремел. Теперь, в Таврическом дворце, я уже слышал его, близкого к старости, с голосом глухим, почти глухим.
Облетели цветы,
И угасли огни!
Что делать, — судьба всего живущего! Ее не побеждал ни гений Ньютона, ни пафос Данте. Годы — это такой предел, взглянув на который можно только заплакать…
* * *
Именно годы-то, при соответствии всего другого, и подымают свящ. Петрова. Всегда мне казалось, что настоящее место его — не книга, не газета, не частный разговор: везде здесь он виден, удачен, но не первенствует. Но сейчас же, как он взошел на кафедру и оглянулся на волнующиеся ряды голов, ждущих слова, — точно некий ‘дух’ садится неприметно у него за плечом и нашептывает слова иногда необыкновенной силы, красоты и значительности. Куда бы он ни вошел, где народ, публика, — он сразу и всем виден, когда бы ни заговорил, — его все слушают. У него отсутствует ‘болтовня’: везде, в каждом слове — напор мысли, напор организации — так хочется сказать. По всему вероятию, он сам не знает вполне своих качеств оратора, как вообще мы редко знаем ‘наперечет’ свои качества. Они виднее со стороны. И ‘со стороны’ можно сказать, что наш парламент и даже вообще парламентаризм получил бы в лице его звезду незаменимой яркости. Мы боимся ошибиться. Конечно, и он сам должен собрать все свои силы. Да, мы уверены, так и будет. С думской кафедры его будет слушать не только вся Россия, но и будет слышать Европа. Все ‘само собою сделается’, — мы верим, и явится он ‘настоящим человеком’ на этом ‘настоящем месте’, которое как бы нарочно сделано для него.
Находчивость в речи, талант быстрой импровизации в самой мысли (он-то и рождает находчивость речи), нередкое остроумие, талант легкой иронии, наконец, и особенное личное обаяние для человеческих масс, какой-то неясный гипноз, магнетизм глаз ли, фигуры ли, но вообще нервов, организации — все это делает его исключительною силою на кафедре и в политических боях. Прибавьте сюда литературное образование, природный вкус к вещам, словам, поступкам, событиям, отсутствие всего грубого, вульгарного в человеке и в обращении и, — главное, главное! — какой-то постоянный упорный натиск души его на душу слушателей, наконец, способность к огромной идеализации, к лучшему представлению людей, вещей, отношений, — и вы получите очерк ‘огромного обещания’ в парламенте и вообще в парламентаризме русском. Дай Бог не ошибиться… Но насколько я люблю Россию и мне хочется всего хорошего, цветущего ей в будущем, едва печатно появилось имя Петрова в ‘списках кандидатов в Думу’, как я улыбнулся и потер руки. ‘Наконец-то’…
Я нисколько не преувеличиваю его дары и вообще не ‘разукрашиваю дела’, как его понимаю и чувствую. Может быть, ошибаюсь, но кажется, едва ли… Петров — народолюбец и народолюбимец. Это — не делано, это настоящее. Он именно создан для большой, огромной толпы. Гостиная, кабинет (если он в нем не готовится для публики), уединенная частная беседа, ‘задушевная страница книги’ — все это не его сфера. Как я сказал: везде он виден, но здесь не первенствует. Итак, я нисколько не привязываю и не навязываю ему излишних тяжестей, ничего не кладу в его котомку, чего ему не принадлежит. Дело его — массовое. Он не может давать больному лекарство на ложечке, но двинуть транспорты поездов туда, где голодно, — это он может, и прямо он кинется со страстью делать это, натирая плечо, язвя свое тело. И никакой тут даже добродетели: просто — талант, ‘к этому призван’.
Нельзя не почувствовать некоторой ‘подслеповатости’ ‘кадетов’, которые в первый русский парламент ухитрились же двинуть от своей партии думского болтуна Кедрина и профессора Н. Кареева, ни разу не раскрывших в этом парламенте рта, — и проглядели такого возможного кандидата, как свящ. Петров. Вероятно, слово ‘поп’ их остановило, — и, вероятно, из руководителей этой партии ни один не знал лично о. Петрова и не имел представления о нем как деятеле и ораторе. Но стоило ему всего несколько раз появиться на ‘предвыборных собраниях’ в Петербурге, чтобы все партии, и они в том числе, прошептали: ‘Эврика!’ Не исключая Родичева и проф. Петражицкого, из которых первый слишком горласт для видного нужного дела, а второй слишком бледнолиц для русской действительности, — о. Петров положительно для партии выгоднее всех ее прошлогодних кандидатов. Но я почти уверен, что, помогая этой партии, Петров не сольется с нею ‘до потери лица в себе’. Этого не будет. По всему вероятию, он будет стоять в партии, но не связан с партиею ‘кушаком’. И опять здесь — натура: большое, ‘не умещающееся в партию’ публичное ‘я’ Петрова. Нельзя забыть и того, что Петражицкого и Родичева создала партия, без которой один есть тусклая тверская величина, другой — ‘задумчивая личность’ в университетских аудиториях. Это слишком тихо, это никому не видно. Петров, книжки которого имели по двадцати изданий и которого ранее знал весь Петербург, кроме специфически парламентских кругов, будет обязан партии выбором, но собственно широкою известностью и видностью для всей России он ей не будет обязан.
Но он, среди именно ‘публичных’ даров своих, имеет и прекрасный ‘компанейский’ характер: партии будет с ним легко, удобно, ходко, что ему не помешает сохранить ‘свое себе на уме’, стоя около нее или в ней, — это ‘как вам угодно’, говоря названием одной из шекспировских комедий.
Ну, в добрый путь, добрый человек! Помни нашу Россию, холодную, необутую, безграмотную! Помни, что слово лишь предисловие к делу, что слова парламентские — рубка просеки ‘до света’. Вообще, великий парламентаризм требует самоотречения, самозабвения. Да этого и все великое требует. Как бы из узеньких прибрежных проливов ты теперь выходишь на гладь океана: помни компас, не забывай берега оставленного и верь путеводной звезде, верь, пока ее пути совпадают со счастьем и честью человеческою.
Впервые опубликовано: ‘Русское Слово’. 1907. 2 февр. No 26.