Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах
Критика. Публицистика. Письма. Тома 11—15
Том одиннадцатый. Книга первая. Критика. Публицистика (1840—1849)
Л., Наука, 1989
Новоселье,часть третья. Санкт-Петербург. 1846. Издание Александра Смирдина. В 8-ю д. л., 506 стр.
‘У меня есть приятель, которого я уважаю от души. Не заботясь о том, что волнует людей, он только думает об обеде’. Обед у него всегда удивительный, обедают обыкновенно девять человек, десятым бы он родного отца не пустил. ‘Как-то на днях я у него обедал. <...> Тут был и англоман Ч., и ученый С., и вечно веселый Б., и алхимик О., и художник Г., и литератор С., и ветеран петербургских гастрономов, мудрец по учености, художник по влечению, тот, чья душа забыла состариться с годами. Об обеде и говорить нечего — хозяин был доволен’. После обеда развалились по разным кушеткам и креслам и закурили, но скоро собеседники мои разошлись, кого увлек преферанс, кого бильярд. Я остался один. Оставшись один, сам не знаю отчего, вспомнил я об милой княжне и начал об ней думать. ‘Я не влюблен в нее. Она княжна древнего рода, мать ее штатс-дама… вся петербургская знать ей сродни, у ней так много брильянтов, она так недоступно величава, так холодна и так богата. <...> Я не влюблен в нее… я боюсь ее…’,мы с ней большие приятели, говорим, по обыкновению, о пустяках. До сих пор я до нее самой не добрался. Жизнь ее, мысли, чувства, душа — всё это загадка… ‘Мне иногда кажется, что в этой женщине должны быть два существа: одно ангел, другое кукла. Куклой она, может статься, старается быть. Но, кто знает, найдется, может быть, человек, для которого она захочет быть ангелом. <...> Бог знает, куда бы унесли меня мои мечтания’, если б не пришел хозяин и не стал звать меня на бал: ‘Может быть, вы и увидите там кого-нибудь… понимаете?.. ‘ — прибавил он, щуря левый глаз. ‘Я повиновался, и через несколько времени мы уже подъезжали к иллюминованному подъезду великолепного дома’. Бал как бал. Кареты, кучера, цветы, ливреи, ковры, обнаженные плечи, люстры, мундиры и фраки. Душно, жарко. Я стал в уголку танцевальной залы, где танцы обращались в давку, ‘недалеко от меня стояла княжна, бледная, с развитыми локонами’. Она посмотрела на меня так, как никогда не смотрела. Я бросился к ней. ‘Она танцевала с адъютантом, которого светская молва давно уже провозгласила ее женихом. Я знал его за эгоиста с приятной наружностью и вялой душой, я боялся его для княжны’. Я притаился за ними и начал прислушиваться. Они говорили о любви, о супружестве. ‘Он говорил, что женщина должна быть во всем свободна, что одно влечение сердца может быть ей законом, что муж не должен быть взыскателен, если только приличие соблюдено и свет не восстает и не злословит. Княжна отвечала с какой-то грустной покорностью. Мне стало холодно, я хотел бежать. Но кадриль кончилась, я взглянул на красавицу, и мне показалось, что она зовет меня, манит к себе ласковым, обворожительным взором. Я подошел и низко поклонился.
— Я, кажется, — сказала она едва внятно, — танцую с вами следующую.
— Если вы не забыли вашего обещания, — отвечал я, хотя и не думал ее ангажировать’. Потом я стал бродить по гостиным. Куда я пи подходил, везде слышал разговор о свадьбе княжны с адъютантом. ‘Не зная, что делать, я подошел к большой картине, висевшей на стене. Картина изображала Орлеанскую деву, в полном вооружении, перед образом, свеча, стоявшая на столе, освещала ее лицо… темные кудри вились по плечам… она молилась… Желая узнать имя живописца, я нагнулся ближе к рамке, уперся рукою в стену. Вдруг обои раздвинулись, и я увидел небольшую потаенную дверь. Как не заметил я ее! Куда ведет этот выход? Сердце мое стукнуло от предчувствия. Дверь тихо отворилась… я вошел в маленькую комнату, обитую голубым штофом и слабо освещенную дрожащим сиянием алебастровой лампады. В углублении рисовалась знакомая мне тень и слышались рыдания. ‘Что с вами?’ — закричал я и бросился вперед’. ‘Вы меня презираете?’ — сказала она.
‘— Неправда, — воскликнул я.
— Не извиняйтесь. Зачем? Иначе и быть не могло. Вы видели существо холодное, бездушное, вы приняли меня за то, чем я должна быть. Вы не виноваты. Однако мне жаль оставить вас в заблуждении. Выслушайте меня. Поймите меня, простите меня. Я никогда не была ребенком, я родилась в гостиной. Когда я еще была маленькая, меня уж наряжали и водили после обеда показывать гостям. Потом выучили меня танцевать и возили на детские балы, где я уже знакомилась с большим светом в маленьких размерах. Я плакала, когда другие дети были лучше моего одеты, когда я не танцевала с сыновьями важных и богатых отцов, я охорашивалась, вертела плечиками, я хотела ужо нравиться, я смеялась над дурными экипажами, над старомодными платьями, над безобразием, над бедностью, я гнушалась всего, что не льстило моему самолюбию, я но умела еще любить, а уже умела презирать. За мной следила, как тень, французская гувернантка, которая заставляла меня держаться прямо, не говорить громко, не выражать моих мыслей и чувств и бог знает чему учила меня, потому что сама ровно, кажется, ничего не знала. Поймите, что я вам говорю… Я никогда не была ребенком. Я не знала ни первых ласок, ни детской свободы, ни душевного простора при созерцании природы. В городе, на даче, я везде привыкала к шуму, к светским толкам, которые я сперва и не понимала, но в этих толках было что-то завлекательное, ядовитое, так что других я уж и слушать не хотела. Мне развратили воображение, моим чувствам не дали хода, мне испортили рассудок. И поверите ли, во мне, право, было много хорошего… я, кажется, могла бы сделаться хорошей женщиной. Зачем родилась я наследницей богатого имения? Когда я стала заметно подрастать, меня вдруг заперли на несколько лет и стали выдерживать для вступления в свет. Меня от всех прятали, не позволяли никаких удовольствий, ни любимых моих балов, ни театра, ни даже гуляний по Невскому проспекту. Мне вдруг отказали во всем, к чему я привыкла. Вступление в свет сделалось для меня минутой освобождения от несносного затворничества. Я думаю, узник в темнице не ожидает так своего помилования, как я ожидала моего первого выезда. Наконец пришла пора. Меня нарядили в белое платье, сказали, что говорить и что слушать, кому приседать и кому не кланяться, — словом, я готовилась к жизни, как актриса готовится к какой-нибудь роли. И приемы и слова — всё было заготовлено, всё было определено заранее’.
Я узнал, что и она меня любит, но ‘нам должно расстаться, — сказала она, — меня выдают за человека, которого я ненавижу… Матушка, родные, свет — все, все против нас!’
‘— Всё возможно! — воскликнул я пламенно.
— Нет, — говорила она… задыхаясь и как бы изнемогая от внутренней борьбы… — Нет… один против их всех!.. ты не можешь одолеть, ты погибнешь. Я не отдам тебя им… Нет. Знаешь… лучше уж убежим… Убежим со мной на край света… подальше, подальше, чтоб они не могли бежать нам в погоню… чтоб и следа не могли найти, а то, я знаю, они нас воротят, и тогда они разорвут нас на части. Пойдем скорей… Умрем, если надо… Но умрем вместе. У этой комнаты есть тайный выход… Мы еще успеем спастись. Скорей, скорей! Только… Слышишь ли… шаги… Они идут… идут… идут!.. — И, обезумев от страстного волнения, судорожно обвила она руки свои около моей шеи и повлекла меля за собой к потаенной двери. Вдруг дверь с треском растворилась, и у входа показалась маленькая старушка, княгиня, в токе, с перьями до потолка, за ней шел адъютант на цыпочках и толпились все родные княжны, все бальные гости…’
Княжна упала в обморок. Я остолбенел от ужаса, волосы мои стали дыбом. Княгиня схватилась за нос и начала смеяться, за ней последовал адъютант и все, все прочие… Смех их наконец сделался так резок, так громок, что я не вытерпел — и проснулся. Кругом меня хохотали собеседники нашего холостого обеда.
‘— Ну, брат… порядочно ты выспался! — весело сказал мне проигравшийся хозяин. — Скоро одиннадцать часов. Мы все собираемся на бал… Не хочешь ли и ты с нами?
— На какой бал? — закричал я так дико, что мои приятели снова рассмеялись.
— Да проснись же, братец, — отвечал хозяин. — Нынче бал у старушки княгини Р… по случаю помолвки княжны с известным всему миру адъютантом.
— Говорят, — подхватил кто-то из гостей, — оба так счастливы, что глядеть на них весело. И вообразите, какой странный случай: никто не знал, что они несколько лет влюблены друг в друга’.
Таково содержание новой повести графа Соллогуба ‘Бал (из записок Леонина)’, которою открывается ‘Новоселье’. За нею следует повесть г. Кукольника… ‘Старый хлам’. Необходимо, хотя и выйдет плохой каламбур, сказать, что повесть вполне соответствует своему названию… Бывало, повести г. Кукольника из времен Петра Великого читались жадно, потому что отличались действительно многими достоинствами, мы первые с любопытством следили за ними и отдавали им полную справедливость в нашем журнале. Но или материал истощился (что, впрочем, едва ли основательно), или г. Кукольник разучился писать интересные повести, или уж, как говорит г. Голядкин-старший, просто случай вышел такой, — последние повести г. Кукольника из времен Петра Великого совсем не то, что первые, некоторые даже так бесцветны и скучны, что, читая их, беспрестанно думаешь, не раскрыл ли ошибкой какую-нибудь повесть г. Кукольника из жизни итальянских художников, — а известно, что такое повести г. Кукольника из жизни итальянских художников и в каких случаях могут быть они прописываемы врачами как надежное медицинское средство… Один почтенный отец семейства на смертном одре завещал своему сыну быть благонамеренным и не читать повестей из жизни итальянских художников, и на последнем настаивал даже гораздо сильней, чем на первом. Именно к такому разряду относится новая повесть ‘Старый хлам’. Хоть имена в ней все русские, и действующие лица говорят о Петре, и событие отзывается истинным событием времен Петра Великого, но читатель читает и дочитывает (если только дочитывает) повесть в полном убеждении, что прочел повесть из жизни итальянских художников. Автор как будто сам предвидел такое плачевное обстоятельство и, чтоб хоть чем-нибудь резко оттенить свои лица, навел на них какой-то особенный семинарский колорит… Мы назвали колорит новой повести семинарским и сейчас покажем, почему так назвали. Вот, например, как говорит Мак-Стефенс (нужно заметить, что усилие г. Кукольника придать своим лицам оригинальность дошло здесь до того, что он даже Мак-Стефенсу, жившему в Лондоне и, сколько нам известно, никогда не бывшему в бурсе, придал тот же часто упоминаемый колорит), — вот как он говорит: ‘Умереть с голоду! <...> За то, что в тайниках природы я открыл ее новую силу… За то, что попечительная натура моими устами этой же столице, целому миру — изволит поведать одну из благодетельных тайн своих…’ Лилла, дочь Мак-Стефенса, ‘купно’ с матерью своею Бетси, носит на себе тот же колорит, даже на всем содержании повести лежит тот же колорит, и только ‘Иллюстрация’, и в ней в особенности ‘Переписка’, могут дать более ясное понятие о той новой, оригинальной манере писать, какую обнаруживает г. Кукольник с некоторого времени. Манера прекрасная, с которой нельзя не поздравить г. Кукольника: он в ней неподражаем!.. Но скажем несколько слов о содержании ‘Старого хлама’. Петр Великий, в бытность свою в Лондоне, заказал Мак-Стефенсу паровую машину, оставив у него в науку двух русских молодых людей. Много времени прошло, пока машину успели привесть к концу, дочь Мак-Стефенса успела вырасти и расцвесть, а один из учеников, Иван Семеныч, успел в нее смертельно влюбиться. Но вот машина готова, уложена в ящики, Лилла, не любившая, впрочем, Ивана Семеныча, по приказанию отца вышла за него замуж, и вот уже счастливый Иван Семеныч с машиной, с молодой женой и старым дядькой Онисимом плывет в Россию, но буря разбила судно о скалы Швеции. Узнав, что он русский, его задерживают в одной крепости. Коменданту понравилась Лилла, и Иван Семеныч очутился в тюрьме, а Лилла сделалась комендантшею. Об Онисиме забыли. Долго шли переговоры о мире. Наконец трактат состоялся, надо было освободить пленных, все русские обрадовались и поспешили в отечество, один Онисим печален — барин его умер, изведен злыми людьми, но пусть он не печалится — г. Кукольник справедлив, и хоть не вполне восторжествует у него добродетель, но порок будет, непременно будет наказан. Вот Онисим решился отправиться в отечество и идет в последний раз поклониться могиле барина:
‘Издалече увидел он странное зрелище. На темени его (?) скалы шла веселая пирушка, офицеры угощали комендантшу, которая с матерью и детьми приехала с этой отвесной скалы поглядеться в бездну, полюбоваться видом красивой шкуны… Старик ожил, завидев чужих на дорогой скале, быстро взошел по ступеням собственной работы и, как привидение, остановился посреди пирующих… Все смутились, Лилла отскочила на самый край скалы…
— И после смерти не дает покоя! — сказал старик страшным голосом. — Марко Степаныч! (так переводил Онисим: Мак-Стефенс) Марко Степаныч! Где же твое проклятие?..
— Проклятие… — успела вскрикнуть Лилла и оступилась. Бетси заметила опасность, бросилась к Лилле, схватила ее за платье, и преступная дочь увлекла преступную мать в бездну морскую… Офицеры бросились вниз, со шкуны отправили матросов, но море не отдало своих жертв. Во время общей суматохи один только Онисим стоял покойно на скале, попутный ветер заиграл его длинными желтыми волосами, со шкуны в рупор позвали Онисима, он упал на могилу, поцеловал и перекрестил землю, и веселый, как будто в жизни с ним никогда ничего грустного не случилось, сел в родную лодку. Шкуна раскинула крылья и ушла, когда весь город с комендантом своим ожидали, не отдаст ли море Лиллы и Бетси’.
Ни тени мелодрамы! Естественно, оригинально, поразительно ново!.. И после того есть люди, которые осмеливаются тоже писать романы и даже нисколько не стараются в них подражать г. Кукольнику, а идут своей дорогой, понимая по-своему естественность, оригинальность, художественность… Чудаки! Недаром ‘Иллюстрация’ удивляется их дерзости… Еще бы не удивляться!.. Бедные, они потчуют публику всё одним супом, — вначале суп, в середине суп, под конец суп… у них нет и на столько смысла, чтоб понять, что одно кушанье приестся, только г. Кукольник понял тайну романа и очень хорошо знает, что если сначала хорошо суп, так за ним всего лучше соус, а там жаркое, и так далее, и что в промежутках не худо чего-нибудь шипучего, трескучего, — вот тогда и выйдет роман хоть куда… Но, впрочем, тех, кто хочет знать подробный рецепт хорошего, истинно художественного, непогрешительного романа, отсылаем к ‘Иллюстрации’.
Доскажем содержание повести. Ящики с машиной прибыли в Россию, когда уже великого ее преобразователя не было на свете. Их свалили в сарай, наложили на дверь печать, приставили часового, и ящики простояли так до царствования императора Александра. Когда отперли сарай, нашли сгнившие куски дерева, перержавевшие железные колеса, поршни и шестерни. Уцелел только кусок пергамена, на котором не без труда разобрали, что ‘старый хлам’ есть паровая машина, сделанная в Англии по заказу Петра, царя московского, в 177… последнего числа нельзя было разобрать.
‘Мой мячик’ — статья г. Хмельницкого, из водевильных каламбуров составлена с примесью добродушного философствованья на манер известного русского философа г. Галича, — словом, статья, едва ли стоившая чести и один раз быть напечатанною, появляется в печати в нынешнем году уже во второй раз… В первый раз часть ее была напечатана в ‘Невском альманахе’ на 1846 год… Для чего делаются такие вещи? Показалась ли издателю статья столько занимательною, что ее не худо и повторить?.. Но и в таком случае нет обычая печатать напечатанное, и притом в однородном издании и в том же году. Перепечатка в одном только случае имеет смысл — когда статья первоначально явилась в журнале, у которого нет читателей, да и то надо, чтобы она носила в себе полное оправдание своего вторичного появления. Или, как говорится на издательском-книгопродавческом наречии, ‘не хватило материальцу’, при сильном желании сделать книгу потолще? Но нужно было подумать, что ведь если публика и не заметит, в чем дело, то ей укажут, и тогда толстота, из которой вы так хлопотали, — качество действительно почтенное, если произошло естественным образом, без насильственных мер, — вместо пользы обратится во вред книге… Другая статья того же автора — ‘Римский карнавал 1844 года’ — не представляет ровно ничего нового, как большая часть дорожников и всяких путевых записок, издаваемых русскими путешественниками, большими охотниками доводить до всеобщего сведения, что они тоже путешествовали…
Статья В. Луганского (Даля) ‘Русский мужик’ — единственная статья в целой книге, которую можно прочесть не только один, но несколько раз с чрезвычайным удовольствием. Мы приведем несколько отрывков:
‘У помещика было заведено, что, кроме сухой и квашеной зелени и кореньев, все обрезки и оборки овощей солились, и солень эта шла для приправы, в людские щи, это привар хороший.
Староста почесал голову, оглянулся на других ребят и сказал:
— Да на что их мыть…
— Как на что? Разве ты так, с песком, и будешь есть, как свинья?
— Никак нет, оно бы, конечно, можно, власть ваша, батюшка, а не то так ребята говорят, хоть бы ее и вовсе, пожалуй, не солить… ведь квашенина есть…
— Как так? Кто ж это говорит?
— Да и все то же говорят, да оно, власть ваша, сударь, — я так только что сказал милости вашей. — Примолвка эта показывала, что сметливый староста сам начал догадываться, что он крепко заврался.
— Это что ты, Феклистов, соврал? Разве у нас впервые так было заведено? А какие щи, скажи мне, лучше — на одной квашенине или с прибавкой солени?
— Да, оно известно, конечно, с соленью щи как будто послаще будут, повкуснее.
— Так что же, стало быть, вам лень собрать обрезки в одно место, свалить их в чан да посолить? Их лучше небось затоптать под ноги? А?
Помещик берет старосту Феклистова за чуб, староста, высокий, здоровый и догадливый мужик, становится на колени, чтобы барину сподручнее было управляться, затем барин раскачивает голову Феклистова во все стороны слегка, без сердцов, спокойно и читает ему длинное наставление, какая польза вообще от овощей, как они поддерживают здоровье крестьян, которые без них иногда сидят на одном хлебе, напоминает ему, как мужики сначала ни за что не хотели разводить картофеля, называя его чертовым яблоком, как дворня в застольной кидала его под стол и тешилась тем, что его и собака не ест, — а как потом, через год, нельзя было уберечь гряд, таскали картофель сырой, неспелый, изрывали по ночам гряды, как свиньи, выкопав на гривну, а изгадив на рубль, припоминал ему, как в соседней деревне, и в другой, и в третьей была та же возня и как и теперь там крестьяне всю зиму едят в похлебке картофель, указал на разницу пищи между порядочными, хозяйственными крестьянами, у которых водится всякая всячина, — и упрямыми дураками, которые под предлогом недосуга не хотят разводить огородов, потому что у отцов и дедов их огородов не было, и лучше согласны сидеть на мякине, чем приняться за разводку овощей. Во всё это время помещик поматывал головой старосты кругом, против солнца, и хозяин головы этой, попав раз в лад и меру такого однообразного движенья, предупреждал его без труда, забегал головою вперед, так что рука помещика почти следовала за головою старосты, а не водила ее. Девять человек зрителей стояли спокойно и слушали, улыбаясь, довольно пристально, что говорил помещик.
— Ну, понял ли ты всё, что я тебе говорил, Феклистов?
— Понял, батюшка, как же не понять?
— Расскажи же ты мне теперь всё это.
Феклистов начал рассказывать по-своему, всё еще стоя на коленях, говорил с убежденьем и с уверенностью — иногда только немного сбивался, и помещик, подрав его как бы шутя за чуб, поправлял и заставлял переговаривать снова.
— Хорошо. Скажи ж мне: в первый раз ты всё это от меня слышишь?
— Нет, батюшка Степан Денисыч, не в первый, много слышали мы добра от вашей милости.
— Рассуди ж ты теперь сам меня с собою, кто прав, кто виноват?
— Я, батюшка, виноват, известное дело.
— А за что же я, дурак, об тебя руку в плече вымолол?
— Виноват, батюшка, Степаи Денисьевич, глупость наша всё это делает, — и поклон в ноги.
— А еще ты сказал мне, что все так думают, как ты, правда ли это, ребята?
— Нет, батюшка, никак пет, нет, — отвечали в голос все зрители.
— За что же ты — а еще староста! — оговорил понапрасну других? А? Вот так вы всегда делаете: один выйдет из кучи, кричит за всех, уверяет, что все заодно, все-де так говорят, все такие же дурни, как и он, а те стоят, развесив уши, разинув рты, да слушают, подайся я на пустословие твое, так бы и точно, может быть, все за тобой, подери я тебя за чуб да припомни тебе, что и как было говорено и сделано прежде, — все от тебя прочь, а ты остался в дураках один.
— Так, батюшка Степан Денисыч, истинно справедливо! Мужики разошлись по другим работам, и весь день только и было толку о том, как барин в подвале молол старостой песок и говорил об овощах, о солени, все обвиняли старосту и соглашались, что барин прав.
Что же вы думаете, многие последовали в домашнем хозяйстве этому примеру, убедившись в справедливости советов помещика и в пользе разводки овощей? Ни один, толковали только о том, кабы господь уродил побольше хлебца, а что будут есть они коли хлебец не уродится, — об этом речи не было’.
Вот другая сцена:
‘Сидят во вторник на святой неделе крестьяне, с бабами, девками, ребятами, на завалинках, святая была ранняя, только что земля отошла, день тепленький, все в нарядной одежде, а праздновали святую плохо, потому что едва дотянули животы до весны, урожай был больно скуден, полдеревни ели барский хлеб да барский картофель.
— Эх-ма! Братцы, — сказал один, подергивая плечами, на которые накинул сверху синий кафтан свой, — эх-ма! Вот когда б сеять — так сеять!
— Да, самая бы пора, — подхватил другой, — сочная земля стала, отошла вся!
— Что ж делать станешь — власть господня!
— Таки вот сердце радуется, как выйдешь за околицу: два дождичка послал господь — сверху припекло землицу — рыхлая, мягкая — мокрота вся впилась, вниз ушла — так бы вот, кажись, сам лег да глыбой укрылся, вырос бы, ей-богу, вырос!
— Как быть, стало, так богу угодно. Даст хлебца, так даст, хоть и на той неделе посеем, а не даст, так и не даст. Всё во власти господней.
— Оно вестимо так, да вот, как не даст бог дождя-то, опять не станет хлеба, коли милости господней не будет, да солнышко пойдет тебе пропекать пашню, да сушить во всю неделю, да и на той неделе то же — так вот, брат, тогда хлеб, у кого есть, хоть не носи в овин сушить, а в землю, пожалуй, кинь — всё одно, высохнет и ростка не даст тебе ни одного.
— Эка дура выросла на селе, — право, дура! а еще мужик называется! Вот тебе бы для праздника всем миром намять затылок как следует, так не стал бы впредь молоть, что на язык ни попало! Ну что толковать пустяки, горло драть, равно на облаве? Что ж ты теперь, что ли, пахать да сеять пойдешь, на святой неделе?
— Пахать… кто говорит пахать теперь… про это нечего говорить, что пахать… я говорю, что вот хоть на людей сошлюсь, об этаку пору самая бы благодать, что земля, вишь, сырая, а не то чтоб теперь пахать да сеять, кто тебя зовет? Господь с тобой, я тебя не звал пахать, известное дело, кто ж пойдет о такую пору, — чай, не на то дал господь святую неделю. Вот что бог даст, разве на фоминой.
Таким образом крестьяне наши просидели на завалинках всю неделю, опоздали посевом, вспоминали круглый год, какая-де на святой пора была для посева! Эх, какая земля рыхлая да сочная была! Тужили, что господь бог опять не дал урожая, почесали головы, похлопали руками о бока — и полезли к зиме на печь да на полати’.
Приводим еще следующую сцену:
‘Народ вообще в деревне этой был порой не одинаков, как нанесет поветрием: то смирен, то с поровом. Например, барин приказал старосте, чтоб ни один мужик и ни одна баба не смели держать свиней, овец и телят в жилой избе, а чтоб к зиме у всех были теплые закуты, на что и отпустить им лесу. Староста три недели кричал с мужиками, а потом пришел доложить барину, что мужики не согласны на это. Барин спросил старосту: в своем ли он уме? Этот вопрос озадачил Феклистова, и он взялся за голову, сперва правой рукой, а там левой, и старался разрешить вопрос этот, зарывая пальцы как можно глубже в космы.
— Разве я спрашивал у них согласия? Отвечай, Феклистов, и не гляди на меня столбняком — посылал, что ли, я тебя собирать согласие?
— Нет, сударь, про это нечего и говорить, за этим делом не посылали.
— А коли не посылал, так на что же ты принес мне того, чего мне не нужно?
— Эка, подумаешь, кака притча сталась, — проговорил Феклистов про себя, потупив глаза в землю: он и сам не понимал теперь, как же де это сталось, что пришел он и стал говорить путно, а как только сказал, выпустив слово, — выходит бестолково, посылали меня за одним, — подумал он, — а я принес другое, а казалось всё одно…
— Так поди же, друг ты мой любезный, и не делай вперед дела по-своему, а по-моему, согласия я не спрашивал, и его мне не нужно, а чтоб закуты были.
Мир рассудил, что барин прав, и потому хотя и нехотя, и без согласия, да стал, однако ж, понемногу выводить скот из жилых изб.
Но не всегда и не всё обходилось так мирно, бывали и другие примеры. Настала весна, после зимы, о которой мы говорили, и мужики, протолковав целую зиму между собой о том, что вот де крешатовским легче, они все на оброке, у них нет барщины, вздумали также идти на оброк. Все толки шли об этом на таком основании, будто дело это вполне от них зависит, а не от барина. На третий день святой приходят все они гурьбой на барский двор, смирно, тихо, не пьяные, потому что в деревне кабака не было, — и засылают стариков вызвать барина. Барин выходит, думает услышать что-нибудь путное и слышит ни с того ни с сего: отпустите нас на оброк. Доказав им бестолковость этой просьбы в коротких словах, он хотел было узнать, откуда эта выдумка взялась, — но вместо того слышит только одно и то же настойчивое и безотчетное требование, никакое убеждение не действует, крестьяне объявляют наконец положительно, что они, так же точно как и крешатовские, хотят платить по 30 руб. с тягла, а на барщину не хотят. ‘Воля ваша, мы перед вашей милостью согрубить не смеем, да только уж вы нас отпустите, мы против вашей милости, батюшка Степан Денисьич, идти не можем, а уж только вы нас на оброк отпустите, мы не желаем на барщину ходить, а на оброк согласны’. — ‘С ума, что ли, вы сошли? Кто же будет тут землю пахать, кто хозяйничать?’ — ‘Уж про то не знаем, кто останется, поработает, но это воля ваша, а нас, батюшка, отпустите’. Убедить их нельзя было ничем: потолковав еще долго, помещик сказал им положительно, что не отпустит, и ушел.
Все крестьяне собрались идти в город к исправнику.
— Ступайте ж, коли так, — сказал спокойно Степан Денисьич, рассудив, что надо иногда русскому человеку помирволить и этим ого проучить, — ступайте к исправнику, а я вас провожу.
Гурьбой крестьяне отправились в город, вся деревня просится у исправника на оброк, а барин велел заложить свою бричку и обогнал их ужо на пути. Он отыскал исправника, предупредил его во всем и сам ожидал свою ватагу. Дорогой крестьяне поободрились, им казалось, что они правы кругом и чуть но святы, они сговорились не поддаваться, но уступать, требовать оброку.
Исправник собрал их перед двором своим, выслушал и стал толковать им, что они, видно-де, рехнулись, что оброк или барщина зависит от помещика, а не от них и что им требовать ни того, ни другого нельзя. ‘Слушаем, батюшка, — был ответ, — да, воля ваша, уж мы на барщину не пойдем’. ‘А коли так, — сказал исправник, — так я вас выведу на барщину. Ты, говорун, поди-ка сюда первый, — а затем и другой, и третий, и таким образом человек десят<ок> на выбор тут же на месте были наказаны. — Ну, еще, что ли, ость охотники, — спросил исправник, — так выходите сюда, скорей, мне некогда!’ Мужички мои все гурьбой повинились, согласились беспрекословно, что они затеяли вздор, уверяли, что это и в первый и в последний, и другу и недругу закажут, что, домой пришедши, даже ребят всех пересекут, пусть-де помнят отцовскую вину и глупость и сами, на нес глядя, казнятся, обещали идти беспрекословно на барщину и сдержали слово, поблагодарив за науку, отправились они чинно домой, вышли наутро в поле и жили вперед со Степаном Денисьичсм в ладах и в дружбе’.
Статья ‘Два отрывка из записок о Риме’ принадлежит к тому же роду статей, как и ‘Римский карнавал в 1844 году’, и к ней можно приложить то же, что сказали мы об отрывке г. Хмельницкого…
Статья г. Булгарина ‘Поездка в Грузино в 1824 году’ замечательна, между прочим, как новое доказательство, что никто пламеннее г. Булгарина не любит правды и не обладает такою и всегдашнею готовностию умереть за правду. Не верите — прочтите новую статью. Сверх того, она доказывает, как много замечательных в каком бы то ни было отношении людей, которые были друзьями г. Булгарина, — что, впрочем, по скромности, составляющей, как известно, одну из важнейших человеческих добродетелей, сочинитель доводит до сведения публики не ранее как тогда, когда знаменитый друг уже тлеет в могиле, безгласен и безответен… Умер Пушкин, писавший, между прочим, в одно время полемические статьи под псевдонимом Феофилакта Косичкина, — и публика тотчас узнала из ‘Северной пчелы’, что не было у него человека столь близкого и сердцу его столь любезного, как г. Булгарин. Умер Грибоедов — то же. Вот еще и недавно повторилась та же история с Полевым. Но обратимся к настоящей статье. Вообще вся она есть новое доказательство добродетелей сочинителя, добродетели его здесь высказываются резче и определеннее, чем где-нибудь. Оно и понятно: чем более о чем-нибудь толкуешь, тем более приобретаешь навыку и искусства, и почтенный мистер Пексниф в романе Диккенса ‘Мартин Чолльзвит’ под конец поет еще влажнее и слаще, чем вначале. Когда приходится говорить о г. Булгарине, нам также не о чем более говорить, как о достоинствах его: итак, будем говорить о достоинствах г. Булгарина, но чтоб не пропал букет, постараемся говорить, по возможности, его собственными словами. ‘Фамильярности не люблю я с старшими и гнушаюсь фанфаронством, которое не чтит пи лет, ни заслуг, ни звания, но не умею также играть ни роли лакея, ни серальского немого, ни бездушного льстеца. В жизни моей я имел случай быть в близких сношениях с несколькими не только сильными людьми, но истинно великими мужами’ (стр. 203). Когда г. Булгарин прибыл в Грузино, граф Аракчеев, изволите видеть, не обратил вовсе внимания на прочих своих гостей, а подошел прямо к г. Булгарину и, сказав: ‘А! Очень рад любезному гостю!’ — взял его под руку и повел в комнаты. ‘Можно представить себе, в каком я был положении! Я в первой паре <с графом -- > перед всеми, иду с ним рука об руку, как будто старый приятель и товарищ!’ (стр. 205). Но г. Булгарин, однако ж, нисколько не возгордился и приписал, по свойственной ему скромности, ласку графа намерению его дать урок прочим гостям. ‘Не в темя я бит!’ — заключает он, отдавая справедливость своей догадливости. Мы почитаем последнее замечание излишним… Впрочем, что останавливаться на мелочах! Пропустим даже все лестные комплименты, которые говорил г. Булгарину граф Аракчеев, сравнивший его, между прочим, даже с Цицероном (так рассказывает г. Булгарин…), и переходим к следующему факту. Граф предложил выпить за здоровье г. Булгарина, и затем ‘посыпались снова шутки, между которыми я <г. Булгарину открыл весьма важное для меня обстоятельство <...> что я оклеветан был перед графом, и притом самым гнусным образом, насчет моего образа мыслей’. Спеша оправдаться, г. Булгарин воскликнул: ‘С моим образом мыслей я никогда не скрываюсь, не скрывался и до гробовой доски скрываться не стану, не по излишеству благоразумия, а по характеру. Если б мне правился образ правления Северо-Американских штатов, то, не обинуясь, я поехал бы в Америку и поселился б в ней’ (стр. 209).
Здесь можно бы многое сказать, но мы только напомним читателям, что г. Булгарин написал о любви к отечеству целые томы… Затем г. Булгарин начал рассказывать о своих военных похождениях, ‘от Лапландии до скал Гибралтара’, и неудивительно, что всех заинтересовал, потому что, как сказал покойный Полевой в ‘Литературной газете’ (No 1): ‘Чьего любопытства не возбудит жизнь человека, который родился поляком, воспитан в русском кадетском корпусе, после покорения Польши был в русской службе, сражался в русских рядах, увлечен потом судьбою под знамена Наполеона, бился под орлами его в Испании и, когда смолкли битвы, променял саблю на перо, сделался сперва польским, а потом и русским литератором?’ и проч.
Но довольно. Всем известно, что г. Вулгарин стоит на страже русского языка, которого чистота для него всего дороже. Это видно и из настоящей статьи, где, между прочим, на стр. 211 найдете такую фразу: ‘В одном конце залы, по правую сторону, выходя из столовой, стоял столь и проч. Многим могло бы показаться странным, каким образом стол ‘выходил’ из столовой, да еще в то же время и ‘стоял’, если б из ‘Парижских писем’, печатающихся в ‘Северной пчеле’, не было видно, что г. Греч находится теперь в Париже. Итак, ничего не остается более, как поблагодарить г. Булгарина за посильное усердие… Русские литераторы наперерыв искажают русский язык, и, не будь г. Булгарина, чистота русского языка погибла бы невозвратно! А еще находятся люди, которые осмеливаются отрицать заслуги г. Булгарина!..
Две повести г. Гребенки, ‘Черты из частной жизни Боченочка’ и ‘Пиита’, показались нам слабее прежних повестей того же автора, обладающего несомненным дарованием.
Статья Полевого ‘Записки книгопродавца’ — крошечный отрывок, не представляющий ничего особенно замечательного. В ‘Новоселье’ есть еще другая статья Полевого, под названием ‘Тимон Афинянин’, вольные очерки из драматической повести Шекспира, в стихах…
Стихи! Кстати о стихах. В ‘Новоселье’ также есть и стихи. Поэты-вкладчики следующие: гг. Бенедиктов, Губер, Дуров, Слепушкин, Струговщиков и некто, скрывшийся под тремя звездочками и напечатавший в ‘Новоселье’ отрывок из XXXIII песни Дантова ‘Ада’. Стих перевода до того дубоват, что, как говорят актеры, когда им приходится произносить дурные стихи, ‘язык ломается’. Мы думаем, что лучше не переводить Данта, чем переводить его такими стишищами. Кроме нескольких подражаний Данту Пушкина, мы не знаем на русском языке ничего, что бы давало хоть малейшее понятие о Дантовой поэзии… Стихи г. Губера были бы превосходными стихами, если б не страдали недостатком дельного и оригинального содержания, а форма — удивительная. В одном из них (‘На чужой могиле’) автор не шутя сетует на людей, что они скоро забывают умерших и не любят посещать их могил, заставляя бедных мертвецов лежать и тлеть в одиночестве… Вот, в самом деле, великое преступление!
Спящий в гробе мирно спи,
Жизнью пользуйся живущий!..
Одно стихотворение г. Дурова (‘Когда трагический актер…’) было бы недурно, если б его не портил последний куплет, совершенно лишний, да еще и плохой. Впрочем, оно уже было напечатано в ‘Невском альманахе’ и здесь бог знает зачем является во второй раз. Стихи Слепушкина забавны. Но то, на чем преимущественно остановится внимание читателя, которому попадется в руки ‘Новоселье’, чем он будет поражен, разбит наголову, опрокинут, подавлен, — бесспорно, стихотворение г. Бенедиктова ‘Три искушения’, которое потому здесь выписывается с строжайшею точностию:
В дни пылкой юности, в разгуле бытия,
Я знал три гибели, — знал три предмета я
Всесокрушительных: то очи огневые,
Да кудри темные, да перси наливные.
Те очи… небо в них являлось, но оно
В две черных радуги бровей облечено,
Сокрыв свою лазурь и яркий блеск денницы
За облаками вежд, за иглами ресницы,
Под сводом гордого, лилейного чела —
Мрачилось, гневное, таинственная мгла,
По прихоти, его мгновенно покрывала,
Струила дождь и град, и молнии метала.
Те кудри черные… их страшно вспомянуть!
Те кудри… целый мир в них мог бы утонуть,
Когда б они с главы упали вдруг, разлиты
И бурей взвеяны, извиты, перевиты,
Как змеи лютые, они вились, черны,
Как ковы зависти, как думы сатаны.
Та черная коса, те локоны густые,
Их волны, пряди их и кольца смоляные,
Когда б раскинуть их, казалось бы, могли
Опутать, окружить, обвить весь шар земли,
И целая земля явилась бы черницей
В глубоком трауре, покрыта власяницей.
Те перси юные… о! то был дивный край,
Где жили свет и мрак, смыкались ад и рай,
То был мятежный край смут, прихотей, коварства,
То было бурное, взволнованное царство,
Где не могли сдержать ни сила, ни закон
Сомнительный венец и зыблющийся трон,
То был подмытый брег над хлябью океана,
Опасно движимый дыханием вулкана,
Но жар тропический, но климат золотой,
Но светлые холмы страны заповедной,
Любви неопытной суля восторг и негу,
Манили юношу к таинственному брегу.
Вот так стихи! Вот так поэзия!.. Очи — ‘небо’, брови — ‘радуги’, вежды — ‘облака’, ресницы — ‘иглы’, всё чело — ‘свод неба’, повитый мглой, из которой струится ‘дождь’ и ‘град’ и блещут ‘молнии’… А в кудрях ‘целый мир’ мог бы утонуть, — шутка сказать, целый мир!.. ‘Извиты, перевиты, Как змеи лютые’, ‘черны, Как ковы зависти, Как думы сатаны’. Да то ли еще… те кудри… Но лучше повторим: не грех и повторить!
Та черная коса, те локоны густые,
Их волны, пряди их и кольца смоляные,
Когда б раскинуть их, казалось бы, могли
Опутать, окружить, обвить весь шар земли,
И целая земля явилась бы черницей
В глубоком трауре, покрыта власяницей.
Каково? Что может быть сильней, образней, грандиозней?.. Но позвольте!.. Я что-то странное чувствую! Чувствую я в себе страстное желание, может быть, даже призвание воспеть… что бы вы думали?.. кудри! кудри, воспетые г. Бенедиктовым… Конечно, дерзость неслыханная, но уже раздумывать поздно — я ничего не слышу, ничего не вижу… я пою…
Те кудри черные… когда б отрезать их,
Преступно посягнув на их несокрушимость…
Соткать на них чехол из нитей дорогих —
В нем бешеных кудрей сковать необозримость, —
И, взбив перину ту, в длину и ширину,
Чрез степи жаркие, чрез влажную волну,
Чрез горы и леса, послать ее по миру, —
Всё человечество могло б на них заснуть,
В душистом их пуху блаженно утонуть,
И — гордо близостью к надзвездному эфиру —
Увидеть райские, пленительные сны
Про кудри черные, как думы сатаны,
Как ковы зависти, про очи огневые,
Про радугу бровей и перси наливные…
Нет! Не то, далеко не то!.. Воображение отказывается выдумать что-нибудь грандиознее картины целого мира, опутанного одною женской косой и оттого превратившегося в черницу в глубоком трауре… Куда новой, натуральной школе!.. Далеко ей до таких картин!.. Она умеет только списывать действительность, даже не принимая на себя труда сколько-нибудь украшать ее… Вот то ли дело старая реторическая школа!.. Вообще стоит прочесть III том ‘Новоселья’, чтоб убедиться в превосходстве старой реторической школы пред новой натуральной!..
Сверх этих статей, в ‘Новоселье’ напечатаны драма С. А. Гедеонова ‘Смерть Ляпунова’ и фламандская быль покойного П. А. Корсакова ‘Да здравствует покойник!’. Драма вышла и отдельною книжкою, поэтому и мы поговорим о ней отдельно, а о статье ‘Да здравствует покойник!’ ничего не скажем по известному присловью о покойниках: de mortius aut bene aut nihil… {о мертвых либо хорошо, либо ничего (лат.)}
КОММЕНТАРИИ
Печатается по тексту первой публикации со следующими исправлениями: ‘…он взялся за голову, сперва правой рукой, а там левой…’ вместо ‘…он взялся сперва за голову, сперва правой рукой, а там левой…’ (с. 236, строка 13 снизу), ‘ковы зависти’ вместо ‘новые зависти’ (с. 242, строка 7 снизу).
Впервые опубликовано: ОЗ, 1846, No 5 (ценз. разр. — 30 апр., выход в свет — 2 мая 1846 г.), отд. VI, с. 1—12, без подписи.
В собрание сочинений впервые включено: Собр. соч. 1965-1967, т. VII.
Автограф не найден.
Предположение о принадлежности Некрасову рецензии на ч. III ‘Новоселья’ и нескольких других рецензий из майской книжки ‘Отечественных записок’ за 1846 г. впервые высказал П. Е. Будков в статье ‘Белинский и Некрасов о воспоминаниях Ф. Булгарина’ (см.: Венок Белинскому. М., 1924, с. 277). Основанием для Будкова послужило заявление бывших сотрудников ‘Отечественных записок’ — Белинского, Панаева, Некрасова — редактору журнала А. А. Краевскому о том, что ‘в майской книжке нынешнего (1846) года ‘Отечественных записок’ большая часть ‘Библиографической хроники’ написана г. Некрасовым’ (СП, 1846, 25 нояб., No 266, с. 1063, где дана перепечатка рассылавшегося с городскими афишами листка под названием ‘По поводу ‘Нелитературного объяснения»). Впоследствии рецензия на ‘Новоселье’ была ошибочно приписана Тургеневу и неоднократно включалась в издания его сочинений (см.: Тургенев И. С. Соч., т. XII. Л.-М., 1933, с. 50-66, ср.: Тургенев И. С. Полн. собр. соч., т. X. СПб., 1884, с. 259-282).
В 1956 г. В. Э. Боград опубликовал второе обращение Белинского, Панаева и Некрасова к Краевскому — ‘Необходимое объяснение’, где прямо сказано, что автор рецензии на ч. III ‘Новоселья’ — Некрасов. Это свидетельство позволило исследователю вместо с рецензией на ‘Новоселье’ с уверенностью атрибутировать Некрасову еще четыре рецензии, тесно связанные с рецензией на ‘Новоселье’ и друг с другом (см.: наст. кн., с. 243-245).
Альманах ‘Новоселье’ (ч. I. СПб., 1833, ч. П. СПб., 1834, ч. III. СПб., 1846) — первое крупное книгоиздательское начинание А. Ф. Смирдина — имел целью объединить под одной обложкой писателей разных по направлению. Сама идея издания возникла в начале 1830-х гг. на обеде по случаю новоселья библиотеки и книжной лавки Смирдина на Невском проспекте, с чем связано и название альманаха (см.: Гриц Т., Тренин В., Никитин М. Словесность и коммерция. М., 1928, с. 208-224, Смирнов-Сокольский Н. Книжная лавка А. Ф. Смирдина. М., 1957, с. 30-33).
В первых двух частях ‘Новоселья’ были опубликованы произведения таких писателей, как Пушкин, Жуковский, Крылов, Гоголь. Ч. III продолжала линию на объединение литераторов разных направлений: наряду с писателями в той или иной мере близкими ‘Отечественным запискам’ (В. А. Соллогуб, Е. П. Гребенка, А. Н. Струговщиков, С. Ф. Дуров) здесь были широко представлены литераторы ‘старой реторической школы’ (Ф. В. Булгарин, Н. В. Кукольник, П. А. Корсаков, В. Г. Бенедиктов, Н. И. Хмельницкий). К 1840-м гг., однако, эта линия и весь альманах выглядели уже явным анахронизмом.
С. 227. ‘У меня есть приятель, которого я уважаю от души. — В рецензии Некрасова пересказ повести Соллогуба ‘Бал’ чередуется с точным цитированием (Новоселье, ч. III, с. 1, 2, 4-6, 8-9, 12-15, 17-19). Повесть имеет подзаголовок ‘Из дневника Леонина’ и посвящена Л. И. Арнольди, который, по предположению Л. А. Евстигнеевой, выведен в ней под именем ‘приятеля’ (см.: Собр. соч. 1965-1967, т. VII, с. 451).
С. 230-231. Бывало, повести г. Кукольника из времен Петра Великого читались жадно ~ прочел повесть из жизни итальянских художников. — В своем раннем творчестве Некрасов испытал влияние итальянских романтических повестей Кукольника (см. об этом: наст. изд., т. VII, с. 546-548). Противопоставление первых повестей Кукольника из эпохи Петра Первого, не лишенных исторической правды и познавательного значения, ого же ультраромантическим произведениям из итальянской жизни встречается у Некрасова и раньше (см.: наст. кн., с. 157). Это характерный мотив и в критике Белинского: ‘Мы уже не раз имели случай говорить, что талант г. Кукольника является весьма замечательным талантом в повестях, которых содержание заимствуется им из русского, особенно старого, быта, и что он оказывается совершенною бездарностью, хватаясь за изображение жизни, знакомой ему только из книг. Как бы только для того, чтобы оправдать наше мнение, неоднократно высказанное, г. Кукольник наполнил первый том своих ‘Повестей и рассказов’ повестями и рассказами из времен Петра Великого, и теперь, словно с тою же целью, наполнил второй том своего сборника повестями и рассказами, сюжеты которых заимствованы им из итальянской жизни’ (т. VIII, с. 7, ср. с. 92, т. V, с. 584, т. VII, с. 7-S и др.).
С. 230. …как говорит г. Голядкин-старший, просто случай вышел такой … — Голядкин — персонаж повести Достоевского ‘Двойник’ (1846). Точного соответствия словам ‘просто случай вышел такой’ в повести нет, хотя мотив ‘случая’ — один из постоянных мотивов ‘Двойника’ (см., например: Достоевский, т. I, с. 373, 380).
C. 231. ‘Умереть с голоду! ~одну из благодетельных тайн своих…‘ — Цитируется повесть Н. В. Кукольника ‘Старый хлам’ (Новоселье, ч. III, с. 25).
С. 231. …только ‘Иллюстрация’, и в ней в особенности ‘Переписка)}, могут дать более ясное понятие о той новой, оригинальной манере писать, какую обнаруживает г. Кукольник с некоторого времени. — Имеется в виду развязный тон ответов на письма читателей и советов молодым авторам в постоянном отделе ‘Иллюстрации’ — ‘Переписке’. Отдел велся преимущественно самим редактором ‘Иллюстрации’ Кукольником.
С. 232. ‘Издалече увидел он странное зрелище. ~не отдаст ли море Лиллы и Бетси’. — Цитируется повесть Кукольника ‘Старый хлам’ (Новоселье, ч. III, с. 61-62).
С. 232-233. Бедные, они потчуют публику всё одним супом, — вначале суп, в середине суп, под конец суп ~отсылаем к ‘Иллюстрации’. — Эти строки высмеивают злобные нападки Кукольника на роман Достоевского ‘Бедные люди’. В издевательской рецензии на альманах Некрасова ‘Петербургский сборник’, где был опубликован первый роман Достоевского, Кукольник глумится над статьей Белинского ‘Мысли и заметки о русской литературе’, а о ‘Бедных людях’ отзывается как о романе, ‘который не имеет никакой формы и весь основан на подробностях утомительно однообразных <...>. Подробности да подробности в романе похожи на обед, в котором вместо говядины, соуса, жаркого и десерта — сахарный горошек. Оно, может быть, и сладко, может быть, и полезно, но в таком смысле, в каком подчивают сластями кондитерских учеников: чтоб поселить отвращение к сахарным произведениям’ (Иллюстрация, 1846, 26 янв., No 4, с. 59). См.: Блинчевская М. ‘Бедные люди’ или ‘Северная пчела’? — Неделя, 1971, 10 дек., с. 9. Эти строки в комментируемой рецензии — единственное печатное выступление Некрасова по поводу романа ‘Бедные люди’, который он считал ‘чрезвычайно замечательным’ (ПСС, т. X, с. 43). Как известно, Некрасов — литературный восприемник первого романа Достоевского: познакомившись с ‘Бедными людьми’ в рукописи, он обратил внимание Белинского на это произведение (см.: Достоевский, т. XXV, с 28-31, ср.: Григорович, с. 87-90).
С. 233. ‘Мой мячик’ — статья г. Хмельницкого ~с примесью добродушного философствованья на манер известного русского философа г. Галича… — Н. И. Хмельницкий (1789-1845) — драматург, автор легких стихотворных комедий. А. И. Галич (1783-1848) — философ, психолог, лицейский преподаватель Пушкина позже профессор С.-Петербургского университета.
С. 234. ‘У помещика было заведено… — Здесь и далее цитируется повесть В. И. Даля ‘Русский мужик’ (Новоселье, ч. III, с. 125-131, 135-138).
С. 238. Статья ‘Два отрывка из записок о Риме’… — Ее неназванный автор — А. С. Норов (1795-1869), историк, поэт и видный чиновник, управляющий Министерством внутренних дел, впоследствии член Академии наук и министр народного просвещения (1854-1858).
С. 238. Статья г. Булгарина ‘Поездка в Грузино в 1824 году’… — Грузино — имение генерала А. А. Аракчеева (1769-1834), временщика Александра I. В мемуарном очерке Булгарина холопская апологетика Аракчеева сочеталась с циничной реакционностью взглядов автора: ‘Наполеона я полюбил именно за то, что он оковал гидру французской революции и держал теоретиков на привязи. По мне там и хорошо, где нет воли страстям человеческим, где личность и имущество каждого гражданина ограждены законом и где сила блюдет за исполнением закона. В России живем мы тихо, смирно, без всяких потрясений, никого у нас не тронут понапрасну, а если иногда закон не так истолкован и исполнен, то виновны мы сами, ибо нам же вверено истолкование и исполнение законов’ (Новоселье, ч. III, с. 209-210). И далее: ‘До конца своей жизни граф был ко мне милостив и радовался, когда появилась ‘Северная пчела’. Соизволение на издание ее шло через его руки. Когда программа вышла в свет, он, встретив меня однажды на Невском проспекте, возвращаясь пешком домой из Государственного совета, изъявил мне свое удовольствие и сказал, что ждет с нетерпением первого нумера. Когда стали появляться в ‘Северной пчеле’ статейки мои о нравах, он читал их и, встречая меня, всегда говорил шутя: ‘Коли, брат, руби! Истребляй крапивное семя!» (там же, с. 220). Прибегая к своему обычному приему, Некрасов создает памфлет, направленный против Булгарина, умело пользуясь его собственным текстом.
С. 238. …никто пламеннее г. Булгарина не любит правды… — Имеется в виду обычная демагогия Булгарина, который, по его уверениям, любит ‘резать правду-матку’ и страдает за это. Ср. у Белинского: ‘Г-н Булгарин — известный правдолюб. Так по крайней мере еженедельно провозглашает он сам себя через ‘Всякую всячину’ <еженедельный фельетон Булгарина в 'Северной пчеле'>‘ (т. IX, с. 615). См. также фельетон Белинского »Северная пчела’ — защитница правды и чистоты русского языка’ (там же, с. 371-377). ‘Северную пчелу’ Белинский иронически называл ‘Правдолюбивой газетой’.
С. 238. …как много замечательных в каком бы то ни было отношении людей, которые были друзьями г. Булгарина, — что ~ сочинитель доводит до сведения публики не ранее как тогда, когда знаменитый друг уже тлеет в могиле, безгласен и безответен… — Это стремление Булгарина ‘примазаться’ к славе покойных знаменитостей Некрасов высмеял еще в начале 1840-х гг. в рассказе ‘Помещик двадцати трех душ’ (см. об этом: наст. изд., т. III, с. 291). Ср. ‘Очерки литературной жизни’ (наст. изд., т. VII, с. 373), а также свидетельство Белинского: ‘Сколько уже раз было замечаемо г. Булгарину, что он всегда дружится с мертвыми и становится приятелем отсутствующих’ (т. IX, с. 610-611).
С. 238. …Пушкин, писавший ~ в одно время полемические статьи под псевдонимом Феофилакта Косичкина… — Этим псевдонимом подписаны две статьи Пушкина 1831 г., направленные против Булгарина: ‘Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов’ и ‘Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем’.
С. 238. …и почтенный мистер Пексниф… — Пексниф — герой романа Ч. Диккенса ‘Мартин Чеззльуит’ (1844), лицемер, проповедник банальных истин.
С. 239. ‘Не в темя я бит!’ — Т. е. не дурак. Ср. у Даля: ‘И я в темя не колочен (т. е. не дурак)’ (Даль В. Пословицы русского народа. М:, 1957, с. 431).
С. 239. …г. Булгарин написал о любви к отечеству целые томы ~ сделался сперва польским, а потом и русским литератором?’ и проч. — Ср. аналогичное сопоставление ‘патриотических’ излияний Булгарина с его собственной жизненной практикой перебежчика и предателя в рецензии Белинского на ‘Воспоминания Ф. Булгарина’ (т. IX, с. 653-670). При этом Белинский, как и Некрасов, использует статью Полевого о ‘Воспоминаниях Ф. Булгарина’, опубликованную в ‘Литературной газете’ (1846, 2 февр., No 5, с. 42-47).
С. 240. …если б из ‘Парижских писем’ ~ не было видно, что г. Греч находится теперь в Париже. — В литературных кругах циркулировали слухи, что соредактор Булгарина по ‘Северной пчеле’ Н. И. Греч правит его не вполне грамотные сочинения.
С. 240. Поэты-вкладчики следующие: гг. Венедиктов, Губер, Дуров, Слепушкин, Струговщиков и некто, скрывшийся под тремя звездочками и напечатавший в ‘Новоселье’ отрывок из XXXIII песни Дантова ‘Ада’. — Э. И. Губер (1814-1847) — поэт и переводчик, С. Ф. Дуров (1816-1869) — поэт-петрашевец, переводчик, Ф. Н. Слепушкин (1783-1848) — поэт, А. Н. Струговщиков (1808-1878) — переводчик немецкой поэзии и прозы, в 1840-1850-е гг. сотрудничал в ‘Современнике’ Некрасова. Автор перевода из Данте — Е. В. Кологривова, печатавшаяся также под псевдонимом ‘Фан-Дим’ (см.: Данченко В. Т. Данте Алигьери. Библиографический указатель переводов и критической литературы на русском языке. 1762-1972. М., 1973, с. 37). Некрасову принадлежит рецензия на роман Е. В. Кологривовой ‘Два призрака’ (см.: наст. кн., с. 55-60).
С. 241. Спящий в гробе мирно спи, Жизнью пользуйся живущий!.. — Цитата из баллады Жуковского ‘Торжество победителей’ (1828).
С. 241. Одно стихотворение г. Дурова ~ последний куплет, совершенно лишний, да еще и плохой. Впрочем, оно уже было напечатано в ‘Невском альманахе’… — Имеется в виду следующее четверостишие из стихотворения поэта Дурова:
О род людской, как жалок ты,
Кичась своим поддельным жаром!
Ты глух — на голос нищеты
И слезы льешь — перед фигляром.
(‘Новоселье’, ч. III, с. 224)
Утверждение, что стихотворение Дурова было опубликовано ранее в ‘Невском альманахе’, вероятно, ошибка Некрасова. В ‘Невском альманахе на 1846 год’ была напечатана статья Хмельницкого ‘Мой мячик’, вошедшая также в ч. III ‘Новоселья’. Дуров в сборнике ‘Невский альманах’ печатался с 1847 г.
С. 241… стихотворение г. Бенедиктова ‘Три искушения’… — Цитируется Некрасовым по ‘Новоселью’ (ч. III, с. 71-72).
С. 242. Те кудри черные… когда б отрезать их… — Со строфой о кудрях стихотворения Бенедиктова связано насмешливое замечание О. И. Сенковского в рецензии на альманах Некрасова ‘Первое апреля’: ‘Ну-ка, господа! Попробуйте пораздуть немножко вот это? <...> Сделать из этой вещицы пародию? Посмотрим ваше искусство!’ (БдЧ, 1846, т. 76, май, отд. VI, с. 23, ср.: там же, июнь, отд. VI, с. 35). Пародия Некрасова могла бы быть воспринята как прямой ответ на вызов Сенковского, если бы этому не противоречили соображения хронологического порядка: она создавалась до 30 апреля 1846 г. (дата цензурного разрешения майской книжки ‘Отечественных записок’ за 1846 г.), а майская книжка ‘Библиотеки для чтения’ с цитированной рецензией на альманах ‘Первое апреля’ не могла выйти в свет до 1 мая 1846 г.
С. 243. …в ‘Новоселье’ напечатаны драма С. А. Гедеонова ‘Смерть Ляпунова’ и фламандская быль покойного П. А. Корсакова ‘Да здравствует покойник!’ Драма вышла ~ отдельно… — С. А. Гедеонов (1815 или 1816-1878) — археолог и драматург, в 1867-1875 гг. — директор императорских театров. Речь идет об издании: Смерть Ляпунова. Драма в пяти действиях в прозе. Соч. С. А. Гедеонова (СПб., 1846). Рецензия на драму была написана Тургеневым и напечатана в ‘Отечественных записках’ (1846, No 8, отд. VI, с. 88-96, без подписи). П. А. Корсаков (1790-1844) — писатель, редактор журнала ‘Маяк’ (1840-1844).