— Помилуйте, господин Брейтенедер, я совершенно тут не причем… Я ничуть не виноват…’
Слова эти, словно долетая откуда-то издали, коснулись слуха Карла Брейтенедера, ясно однако чувствовавшего близкое присутствие. того, кто произносил их. Карл даже слышал запах винных паров, сопровождавший эти слова, но все- же ничего не возразил. Ему казалось, что теперь он совершенно не в силах вступать в какие бы то ни было препирательства и объяснения: слишком он был измучен, — слишком потрясен ужасами пережитой ночи. Хотелось только свежего воздуха да одиночества. Он, поэтому, не пошел сейчас домой, а направился по пустынной улице в поле, где поросшие лесом холмы, нежно рисовались в тумане предутреннего рассвета. Но холодная дрожь пробегала по телу и мешала ощущать приятную свежесть весеннего воздуха, всегда так живительно действовавшую на Карла после бессонных ночей. Перед глазами продолжало стоять это страшное зрелище, от которого и бежал он.
Человек, шедший с ним рядом, по-видимому, только что нагнал его. ‘Но что ему нужно? В чем он оправдывается?.. И почему именно перед ним?.. Он ведь никогда не упрекал вслух старика Ребая, хоть сам прекрасно знал, что Ребай был главный виновник случившегося’. Карл искоса взглянул на него и ужаснулся. Действительно, вид у старика был весьма неприглядный: черный сюртук был измят и запятнан, одной пуговицы недоставало, другие висели на нитке, в петлице торчал увядший цветок. А вчера еще вечером Карл видел цветок этот свежим. Она, эта алая гвоздика, пышно красовалась на сюртуке капельмейстера Ребая, сидевшего за дребезжащим пианино и аккомпанировавшего всем певцам ‘труппы Ладенбауэр’, что проделывал он почти тридцать уж лет. Ресторанчик был весь переполнен и, накрытые столики стояли даже в саду. В этот вечер, как гласило на желтых афишах, напечатанных пестрыми буквами, ожидался ‘первый выход после выздоровления от тяжкой болезни, девицы Марии Ладенбауэр, по прозванию ‘Белый дрозд».
Карл глубоко вздохнул. Стало совсем уж светло и теперь он и капельмейстер были на улице не одни: им навстречу из лесу и отовсюду по сторонам шли прохожие. И только сейчас вспомнил Карл, что сегодня воскресенье. Он был рад, что нет надобности идти в город, хотя знал, что и на этот раз, как и раньше, отец простил бы ему, если б он не пришел в будний день на работу: ведь и без него хорошо пойдет дело в старинной токарной мастерской отца на Альзеретрассэ. За него же лично отец не боялся: он был уверен, что из сына рано или поздно, выйдет порядочный человек, как и из всех Брейтенедеров, А вот дружбу с девицей Марией Ладенбауэр он, не особенно одобрял.
‘Ты, конечно, можешь делать, что хочешь’, — ласково сказал он как-то Карлу: ‘И я тоже был молод в свое время… Но с семьями своих случайных подруг никогда не водил знакомства… Я слишком для этого себя уважал…’
— Вот если б я послушался отцовского совета, я от многого уберегся бы…’ думал Карл. Но ему так нравилась Мария, он так привязан был к ней… Это было кроткое, тихое существо, беззаветно и просто его любившее. Когда она, бывало, с ним шла по улице под руку, никто бы из встречных не сказал, что Мария из тех, кто уж кое-что пережил… И в доме ее родителей было все так прилично… совсем, как в любом бюргерском доме. В комнатах было чисто и мило, на этажерке стояли книги. Приходил часто брат старика Ладенбауэра, чиновник городского управления, и при нем всегда завязывался такой интересный, серьезный разговор: о политике, о выборах и на разные общественные темы. Иногда по воскресеньям Карл играл в тарок со стариком Ладенбауэром или с помешанным Иедеком, с тем самым, который по вечерам в клоунском костюме исполнял на стаканах и тарелках всевозможные марши и вальсы. Если Карл выигрывал, с ним сейчас же расплачивались, что далеко не всегда практиковалось, в кафе, когда он там играл с кем-нибудь в карты… В нише у окна, против которого висели швейцарские виды в рамках, усаживалась обыкновенно высокая и бледная жена Иедека, декламировавшая по вечерам перед публикой скучные, длинные стихи, заводила разговор с Марией и качала при этом в такт головой. А Мария смотрела только на Карла, переглядывалась, с ним, посылала шутливыми жестами приветствия или просто садилась с ним рядом и заглядывала в карты. Брат ее служил при большом магазине приказчиком и, когда Карл предлагал ему сигару, он спешил отплатить тем же. Иногда приносил он сестре, которую очень любил, из кондитерской лакомства и уходя, говорил как то томно и медленно: ‘Я, к сожалению, спешу… Меня ждут’.
Но, конечно, приятней всего было Карлу наедине с Марией. Ему вспомнилось сейчас одно утро, когда они шли вдвоем этой самой дорогой к тихо шумевшему лесу, начинавшемуся вон там, на холме. Они оба чувствовали усталость, так как шли из ресторана, где до рассвета сидели за столиком вместе со всей труппой. И, прилегши под вязом, что рос на лугу, они быстро и сладко уснули, а проснулись, когда было уже жарко, и летнее, полуденное солнце безжалостно жгло. Было тихо. Они прошли дальше, в глубину темного леса, много болтали и смеялись, сами не зная чему, и только поздно вечером он привел Марию в город, прямо к началу представления. Таких приятных воспоминаний было много у Карла. Жизнь обоих текла беззаботно и счастливо, и о будущем даже и думать не хотелось. Вдруг в начале зимы Мария внезапно занемогла. Доктор строго запретил ее навещать, так как болезнь была воспалением мозга или чем-то в этом роде. Малейшее волнение могло повредить. Сначала Карл приходил ежедневно справляться о ее здоровье, но потом, когда болезнь затянулась, стал заходить реже, через каждые два или три дня. И вот, спустя довольно много времени, однажды мать Марии, стоя, у двери больной, сказала. ‘Ну, сегодня вам уж можно войти, только, пожалуйста, господин Брейтенейдер, не показывайте виду, что вы знаете… Пожалуйста, не проговоритесь…’
— В чем не проговориться? — спросил Карл. — Что-нибудь случилось? — Да… Глаза ее безнадежны… — Как? Неужели? — Она ровно ничего не видит… Это после болезни… Так уж суждено от Бога… Но она еще не знает, что это неизлечимо. Пожалуйста, не проговоритесь и не покажите виду’. Карл в ответ пробормотал что-то неясное и вышел. Ему стало вдруг страшно от мысли, что он увидит слепую Марию. Ему казалось теперь, что ничто в ней так не любил он как глаза. Они были такие светлые, лучистые и всегда смеялись… Он хотел придти завтра, но не пришел ни завтра, ни послезавтра. Потом все откладывал свое посещение и, наконец, решил, что увидится с ней только тогда, когда она свыкнется со своей долей, окончательно освоится с ней.
Вскоре ему пришлось уехать по делам отца. Старик давно настаивал на этой поездке. Карл побывал в Берлине, Дрездене, Кельне, Лейпциге, Праге и оттуда послал старухе Ладенбауэр открытку, в которой писал, что навестит их, как только приедет, и что Марии шлет искренний привет.
Возвратился он весною и к Ладенбауэрам не пошел. Все никак решиться не мог. Потом все меньше и меньше стал думать о Марии и дал себе слово совсем о ней позабыть.
— Так ведь делают все, — себя утешал он.
И, не имея о ней никаких известий, он еще больше стал успокаиваться и потом, когда вспоминал о Марии, ему почему-то казалось, что она в деревне у родственников, про которых ему рассказывала иногда.
И вот вчера вечером, идя к знакомым, он очутился совершенно случайно в той местности, где было кафе и где давались представления ‘труппы Ладенбауэр’. Погруженный в свои мысли, он прошел, было, мимо, но вдруг ему бросилась в глаза желтая афиша. И тут только он сообразил, где находится.
Что-то больно кольнуло в сердце. А когда, секунду спустя, Карл прочел на афише слова, напечатанные пестрыми буквами: ‘Первый выход после выздоровления от тяжкой болезни девицы Марии Ладенбауэр, и потом ‘Белый дрозд’, его сердце упало, и он остановился, как вкопанный. В эту самую минуту перед ним, как из под земли, вырос старик Ребай, с непокрытой головой, седой и взъерошенный. В руках его был измятый, потертый цилиндр, а в петлице сюртука свежая, только что сорванная гвоздика. Он поздоровался с Карлом.
— Кого я вижу! Господин Брейтенедер, вот не ожидал! Вы, конечно, сегодня удостоите нас своим посещением? Фрейлейн Мария будет вне себя от радости, когда узнает, что старые друзья ее помнят и приходят слушать. Вот бедняжка! Как мы много из за нее выстрадали все, господин Брейтенедер! Но теперь она будто немного свыклась и успокоилась’… — Он еще долго и без умолку говорил, и Карл не двигался с места, несмотря на большое желание поскорее и подальше уйти. Но вдруг в нем шевельнулась надежда, и он спросил у Ребая: ‘Неужели Мария не видит ничего, или, быть может, хоть немного?.. Хоть свет и огонь’?..
— Свет? — возразил старик.
— Почему это, господин Брейтенедер, вам могло придти в голову? Ничего она ровно не видит, ровно ничего’… — Он произнес это с какой-то странной, неестественной веселостью.
— У нея перед глазами, непроглядная, черная ночь… Но все имеет, господин Брейтенедер, как вы сами сейчас увидите, хорошую сторону: ее голос стал звучать куда лучше прежнего!.. Вот вы сами сегодня убедитесь в этом, господин Брейтенедер. И добра она, ангельски добра! Еще ласковей стала, чем прежде. Да, ведь вы знаете ее, неправда-ли хорошо знаете? А? Ха, ха, ха… И сегодня придут многие, кто знал ее раньше… Но вы были для нее самым лучшим и желанным… Да, теперь уже всем романам конец!.. Впрочем, не нужно отчаиваться. Право, еще кое-что можно от жизни взять… я вот знал одну женщину, которая, несмотря на слепоту, добыла себе двух близнецов… ‘Посмотрите-ка, посмотрите, кто пришел! — сказал он останавливаясь у кассы, за которой сидела мать Марии. У нее было бледное, одутловатое лицо. Она бегло взглянула на Карла и, молча, подала ему билет. Карл заплатил, как-то машинально принял из ее рук сдачу и билет, почти не сознавая, что делает и, вдруг спохватившись, сказал: ‘Не говорите Марии, фрау Ладенбауэр… Пожалуйста, не говорите, что я здесь. И вы, господин Ребай, тоже не говорите’…
— Хорошо, — ответила Ладенбауэр и занялась другими, стоявшими у кассы.
— Уж будьте покойны на мой счет… Я не обмолвлюсь ни одним словечком’сказал Ребай. — За то потом, вот-то будет сюрприз! Вы ведь, конечно, ужинаете с нами? Да? Вот кутнем!… Ого!.. А пока честь имею откланяться, господин Брейтенедер’! — И он исчез.
Карл прошел через весь зал, переполненный публикой в сад, непосредственно примыкавший к дому и занял место у крайнего столика, где уже сидело двое пожилых людей: какой-то господин с дамой. Они любопытно и внимательно стали рассматривать вновь вошедшего, обмениваясь друг с другом тихими, молчаливыми кивками. Карл ждал. Представление началось. Он услышал старые, хорошо знакомые номера. Только все казалось теперь будто иным, как-то странно изменившимся, потому что Карл никогда еще не сидел так далеко от эстрады. Сначала вышел Ребай и сыграл свою, так называемую увертюру, но до Карла доносились только отдельные громкие аккорды ее. Потом вышла в ярко-пунцовом платье и сапогах со шпорами венгерка Илька, пропела венгерские песни и протанцевала чардаш. Затем последовал комический выход Вигеля-Вагеля, одетого в светло-зеленый фрак. Он объявил, что приехал из Африки и рассказал целую массу всевозможных невероятных приключений, завершившихся его женитьбой на богатой вдове. Потом супруги Ладенбауэр, оба в тирольских костюмах, пропели дуэт. После них вышел в грязной, белой одежде клоуна дурковатый Иедек, показал свое жонглерское искусство, окинул публику, большими вытаращенными глазами, словно кого-то ища, и стал расставлять перед собой рядами тарелки. Потом начал наигрывать на них марш, с помощью деревянной палочки. Проделав тоже со стаканами, и касаясь их краев влажными пальцами, он исполнил грустный, трогательный вальс. При этом Иедек смотрел вверх и блаженно, самодовольно улыбался. Когда он сошел с эстрады, Ребай заиграл снова какую-то веселую, торжественную мелодию. Вдруг шепот пробежал по рядам и проник в сад. Все, словно в ожидании насторожились. На эстраде показалась Мария. Ее ввел туда отец и оставил одну. Карл увидел потухшие глаза на бледном и нежном лице. Он увидел, как дрогнули ее губы, потом появилась тихая, сдержанная улыбка и снова исчезла. Почти машинально, сам того не замечая, Карл вскочил со стула, прислонился к фонарю и едва не крикнул от муки и жалости… Но вот Мария запела. Она пела словно чужим, совсем не прежним голосом и так тихо, тихо… Песня была знакомая, Карл ее слышал, вероятно, раз сорок или пятьдесят, но голос Марии звучал теперь как-то чуждо, и странно. И только при звуках припева: ‘Все зовут меня белым дроздом’, Карлу показалось, что он узнает этот голос. Она пропела все три куплета под аккомпанемент Ребая, время от времени на нее строго поглядывавшего, на мгновение отрываясь от клавишей. Когда она кончила, раздался гром аплодисментов. Мария улыбнулась и поклонилась. Ей навстречу взошла на эстраду мать. Мария сделала неуверенный жест в воздухе, словно ища рук матери… Аплодисменты усиливались и стали так оглушительно громки, что Мария должна была спеть еще и вторую песенку. Карл слышал и эту тоже много, много раз. Песня начиналась так: ‘Я по полю с милым пойду погулять’… Мария, когда это пела, так весело вскидывала головой и так легко раскачивалась на месте, будто, действительно, она еще могла разгуливать по полю с милым, любоваться лазоревым небом и плясать на зеленом лугу, как пелось в той песне. Потом она спела третью, совсем новую песню…
— Вот тут небольшой ресторанчик, — сказал Ребай.
Карл вздрогнул. Солнце было уж высоко и заливало светом, широкую, длинную улицу, по которой они шли. Вокруг было ярко, весело и по-праздничному оживлено.
— Зайдемте сюда… Здесь можно и по стаканчику вина выпить… У меня безумная жажда. Видно, день будет очень жаркий.
— Очень даже жаркий, — сказал кто-то около. Брейтенер обернулся. Неужели и этот увязался за ним? Что ему от него нужно? Это был дурачок Иедек. Его называли сумасшедшим в шутку, но было ясно, что он от этого не был далек. Недальше, как два или три дня назад он угрожал смертью своей длинной и бледной жене, и было странно, что ему позволяли разгуливать на свободе. Рядом с Карлом он выглядел совсем гномом. На желтом лице блестели глаза, горевшие странной веселостью, на голове красовалась давно знакомая, мягкая, серая шляпа, с общипанным пером, а в руке была тонкая трость.
Он первый вбежал в сад ресторана, занял место на скамье, упиравшейся в стену низкого домика, и сердито застучал палкой по зеленому крашеному столу, делая знак, что зовет кельнера. Его примеру последовали Карл и Ребай. Вдоль деревянного решетчатого забора, мимо маленьких мрачных дач тянулась длинная улица и потом незаметно терялась в лесу.
Кельнер подал вино. Ребай положил на стол свой цилиндр, провел рукой по седым волосам, потом, по привычке, погладил свои щеки и, отодвинув в сторону стакан Иедека, нагнулся через стол к Карлу. ‘Я ведь не дурак, господин Брейтенедер, и знаю, что делаю!.. И почему, я должен быть виноват?.. Знаете для кого я писал в молодости куплеты? Для знаменитого комика Матраса! А это не шутка! И куплеты мои славились… они производили фурор. И текст, и музыка были мои… Много моих куплетов было вставлено в разные фарсы и водевили’!..
— Оставьте мой стакан и не трогайте! — сказал Иедек как-то странно захохотав.
— Выслушайте меня, господин Брейтенер, — продолжал Ребай, опять отодвигая стакан Иедека. ‘Вы ведь знаете меня за порядочного человека. И в куплетах моих никогда не найдете вы ни одной сальности, ни одного неприличного слова или намека… Те куплеты, за которые как-то оштрафовали старика Ладенбауэра — не мои… Мне ведь шестьдесят восемь лет, господин Брейтенедер, — а эта цифра почтенная! Знаете, сколько времени я состою в труппе Ладенбауэр? Я поступил еще при Эдуарде Ладенбауре, основателе труппы. И Мария при мне родилась… Двадцать девять лет я служу у Ладенбауэров, и в марте будет мой тридцатилетний юбилей. И я ни у кого не крал своих мелодий, они мои, все мои!… А знаете сколько моих песен играют теперь шарманки? Восемнадцать… Ведь, правда, Иедек’?..
Иедек продолжал молчаливо улыбаться своими странными, вытаращенными глазами, потом придвинул к себе все три стакана, и заиграл на них одну из своих излюблениых мелодий. Послышались нежные, трогательные звуки, похожие на звуки гобоя или кларнета вдали. Брейтенедеру всегда нравилась музыка Иедека, но теперь она ему была невыносима. Сидевшие за другими столиками начали прислушиваться, иные одобрительно стали кивать головой, а какой-то толстяк даже захлопал. Вдруг Иедек порывистым жестом отодвинул стаканы от себя, скрестил руки и уставился на залитую солнцем улицу, по которой двигалась в сторону леса целая толпа прохожих. И толпа эта все увеличивалась и увеличивалась. У Карла зарябило в глазах, и ему стало казаться, что люди эти точно плывут и кружатся в воздухе, подернутом густой паутиной. Он потер себе лоб и глаза, словно желая очнуться. Но чем мог он помочь беде?.. Случилось страшное горе, но ведь не по его же вине!.. И Карл порывисто встал. Когда он начинал углубляться мыслями дальше и дальше, ему казалось, что сердце его рвется на части.
— Ну, пойдемте, — сказал он.
— Да, выйдем на свежий воздух… Это самое главное’, — прибавил Ребай.
Вдруг Иедек почему-то вскипел и заволновался. Он подошел к столу, где сидела какая-то мирная пара и, размахивая тростью, стал кричать: ‘Да тут сам черт голову сломит! Будь все вы трижды прокляты, сколько вас тут ни есть’!.. Сидевшие смутились и принялись его успокаивать, многие начали смеяться, думая, что он пьян.
Ребай и Брейтенедер очутились вскоре на улице, а утихший Иедек побежал за ними в припрыжку, приплясывая на ходу. Сняв свою серую шляпу и повесив ее на палку, он перекинул палку через плечо и понес ее, в виде ружья. Другою рукой он посылал приветствия небу.
— Не подумайте, что я хочу оправдываться, — сказал Ребай. — Мне не в чем оправдываться, совершенно не в чем!.. У меня были самые лучшие намерения, и это всякий признает… Ведь я сам разучивал с ней песню. Да, сам… Мы принялись за это, когда Мария еще сидела в темной комнате с повязкой на глазах… А знаете, как мне пришла в голову эта мысль? Я стал рассуждать так: горе велико, горе ужасно, но ведь все-таки не все же еще потеряно… У нее отличный голос, красивое, молодое лицо… Я сказал это и матери, она, бедная, была тогда в таком отчаянье!.. — Фрау Ладенбауэр, — сказал я ей, — нужно с этим примириться, но не все-же еще потеряно! Вот вы увидите, что не все!.. И потом теперь ведь существуют эти институты для слепых, которых там вновь выучивают читать и писать… А еще я вам скажу вот что: я знал одного человека, который с двадцати лет ослеп… И, представьте, ему каждую ночь снился фейерверк!.. Самый разнообразный, самый яркий’!..
Брейтенедер усмехнулся.
— Вы шутите или говорите серьезно’? — спросил он.
— А то — что же’! — грубо воскликнул Ребай. — Что же, но вашему, я должен повеситься или удавиться? Чего ради? Слава Богу, я и так немало горя перевидал на своем веку!.. Или, по вашему, господин Брейтенедер, это называется жизнью, хорошею жизнью, когда тот, кто в молодости писал пьесы для сцены, должен на старости лет… на седьмом десятке за жалкие гроши аккомпанировать на дрянных, разбитых цимбалах всякому охрипшему сброду… А тут еще и куплеты для него сочиняй! Вы знаете, сколько я получаю за песню? Вы бы удивились, господин Брейтенедер, если б я вам сказал!..
— Ио ведь их играют и шарманки, — вставил Иедек, шедший теперь около них — с совершенно серьезным, корректным и даже, пожалуй, галантным видом.
— Да чего вы от меня хотите? — крикнул Брейтенедер.
Ему показалось, что оба эти человека его преследуют с какою-то неизвестною, темною целью, но как отделаться от них, он не знал. А Ребай продолжал:
— Я хотел создать девушке новую жизнь… Понимаете ли совершенно новую жизнь, и именно этой новою песней… Да, новою песней… А разве песня нехороша, не трогательна?..
Вдруг крошечный Иедек схватил Брейтенедера за рукав, поднял в верх левый указательный палец, как бы призывая к вниманью, потом вытянул губы и засвистал. Он насвистывал мотив новой песни, которую Мария Ладенбауэр, по прозванию ‘Белый дрозд’ пела в эту ночь. Иедек исполнил ее в совершенстве. Это был тоже один из его талантов.
— Да ведь тут дело не в мелодии! — сказал Брейтенедер.
— То есть как? — воскликнул Ребай. Они шли очень быстро, почти бегом, несмотря на то, что дорога круто поднималась вверх.
— То есть как — господин Брейтенедер? По-вашему, вся суть и вина в словах?.. Скажите, пожалуйста, есть в словах этих что-нибудь новое, чего бы про себя не знала Мария?.. Когда я в ее комнате разучивал с ней песню, она даже ни разу не заплакала… Она только сказала: ‘Какая это грустная песня, господин Ребай, но зато какая красивая’!.. ‘Красивая’, — сказала она. Конечно, господин Брейтенедер, песня печальна, но ведь и на долю Марии выпала печальная участь… Не мог же я после всего, что стряслось, написать ей веселую песню’?..
Дорога поворачивала в лес, куда они все трое вошли. Сквозь листву светило солнце, из чащи кустов доносился веселый смех и далекое, звонкое ауканье. Все они шли так быстро, что казалось, будто каждый из них убегает от преследованья другого. Вдруг Ребай снова заговорил:
— А публика, черт возьми, разве она не аплодировала, как сумасшедшая? Я ведь заранее знал, что успех будет огромный. И Марии было это приятно. Все лицо ее просияло улыбкой, когда последний куплет пришлось повторить… Он такой жалостный, трогательный!.. Когда я его сочинял, у меня самого текли слезы… Самое трогательное в нем, это намек на ту песню, про поле и лес, песню, которую она пела всегда…
И он пропел или, вернее, продекламировал следующее, выделяя ри?мовыя созвучия, как на органе:
Мне весело прежде на свете жилось!
Счастливо? сердце на волю рвалось,
Туда, где улыбкою небо сияло,
Где под руку с милым так часто гуляла,
Вдыхая душистых полей аромат…
Увы! Эти дни не вернутся назад!
Не видеть мне больше ни лунного цвета,
Ни синих небес, и в сиянии лета
По пестрому лугу вдвоем не ходить!
Увы, мне вовек уж любимой не быть!..
— Довольно! — закричал Брейтенедер. — Я ведь слышал…
— А что, по вашему, нехорошо?.. Плохая разве песня?.. — сказал Ребай, размахивая цилиндром. — Немного теперь найдется людей, которые сумеют написать такие стихи… А мне старик Ладенбауэр заплатил за них только пять гульденов. Вот каковы мои гонорары, господин Брейтенедер! И при этом еще я ведь и разучивал с ней!..
Иедек опять поднял вверх указательный палец и напел тихонько припев:
За что мне такая печаль суждена,
Не видеть вовек, как сияет весна?
— Так вот я спрашиваю, причем же тут я? — воскликнул Ребай. — При чем я тут?.. Сейчас, после того, как она пропела, я был у нее… Правда ведь, Иедек? Она сидела, так спокойно улыбаясь и пила из стаканчика вино… Я погладил ее по голове и сказал: ‘Вот видишь, Мария, как это понравилось публике? Теперь к нам, наверное, будут и из города приходить… Песня будет иметь огромный успех… Увидишь… И поешь ты прекрасно’… Ну, и еще там кое-что в этом роде… Потом зашел к ней хозяин и тоже ее поздравил. И цветы ей поднесли… Но не от вас, господин Брейтенедер, они были… не от вас… И все шло, как нельзя лучше… К чему же винить мою песню? Все это сущий вздор… Неумно и неосновательно’…
Брейтенедер вдруг остановился и схватил Ребая за плечи.
— К чему вы ей сказали, что я здесь?.. К чему? Разве я не просил вас молчать?..
— Оставьте меня, пустите… Ничего я ей не говорил… Она, наверное, узнала от стариков.
— Нет, — сказал Иедек, радостным тоном и отвесил поклон. — Это я сообщил ей, господин Брейтенедер. Я сообщил… Потому что узнал, что вы пришли. Ведь во время болезни она так часто о вас справлялась… Господин Брейтенедер здесь, — я сказал. Он стоял вон там у фонаря, и ему очень понравилось!..
— Вот как!.. — сказал Брейтенедер.
Что-то сдавило ему горло, и, отвернувшись от пристального взгляда Иедека, он в изнеможении опустился на скамейку, мимо которой они шли. Карл закрыл глаза. Ему вдруг представилось, что он сидит в садике, а над его ухом раздается голос старухи Ладенбауэр: ‘Мария вам кланяется и спрашивает не придете ли вы после представления к нам’? Потом он вспомнил, как у него сразу, вслед за этим на душе стало легко и спокойно… Точно Мария ему сразу все простила… Он быстро допил свое вино и потребовал еще лучшего. И выпил так много, что ему сделалось вдруг весело, весело, и жизнь показалась такой легкой и хорошей… Он с удовольствием прослушал все номера, вместе со всеми усердно аплодировал исполнителям и когда представление кончилось, в самом радужном настроении прошел через залу в отдельную комнату ресторана, где обыкновенно за круглым столом ужинала вся кампания ладенбауэровской труппы. Карл застал уже многих на месте: Вигеля-Вагеля, Иедека с женой и какого то господина в очках, которого никогда прежде не видел. Все поздоровались с Карлом, не изобразив на лицах ни малейшего удивления: будто видели его накануне. Вдруг он услышал за спиной знакомый голос, голос Марии. ‘Я сама теперь, мама, дойду, — ведь я знаю дорогу’… Он боялся обернуться, но Мария села с ним рядом и заговорила: ‘Здравствуйте, господин Брейтенедер! Как поживаете. И в эту минуту Карл вспомнил, что она всем мужчинам, бывшим прежде ее любовниками, говорила потом ‘вы’ и ‘господин такой-то’… Потом Мария стала ужинать. Ей давали все мелко нарезанное, и все были веселы и довольны, будто и не случилось ничего. Сегодня хорошо сошло, — сказал старик Ладенбауэр. Теперь опять наступят хорошие времена’! — Жена Иедека сообщила, что, по мнению всех, голос Марии звучит гораздо чище и лучше, а Вигель-Вагель поднял стакан и провозгласил тост: ‘За здоровье исцелившейся’! Мария приподнялась с места и все чокнулись с ней. Карл тоже коснулся ее стакана своим, и ему в эту минуту показалось, что Мария хочет проникнуть своими мутными, безжизненными глазами в его душу, чтоб узнать, что происходит в ней. Был здесь также и брат Марии, модно и элегантно одетый и предложил Карлу сигару. Но веселее всех была Илька, ее поклонник, молодой упитанный человек, с озабоченным и испуганным лицом, сидел напротив нее и оживленно разговаривал со стариком Ладенбауэром. Жена Иедека сидела в своем желтом плаще и рассеянно глядела в угол. Раза два или три подходили к Марии с поздравлениями сидевшие за соседним столом, она отвечала своей обычной кроткой улыбкой, будто все шло по-прежнему и не изменилось ничуть. Потом вдруг спросила Карла: ‘Почему вы так молчаливы’? И Карл только сейчас заметил, что ни разу не открыл еще рта. Он сделался весел и оживлен, присоединился к общей беседе и только Марии ни слова не сказал. Ребай продолжал говорить о том счастливом времени, когда он сочинял для Матраса куплеты. Потом стал передавать содержание фарса, написанного им тридцать пять лет назад, причем сам представлял все роли. Общий восторг вызвала его передача роли богемского музыканта. Ровно в час встали из-за стола. Фрау Ладенбауэр взяла дочь под руку. Все громко смеялись, шутили и, по-видимому, никто уж, не находил странным, что для Марии все окутано мраком: с этим свыклись. Карл шел с нею рядом. Ладенбауэр с интересом расспрашивала Карла о его домашних делах и путешествии. И Карл стал быстро рассказывать обо всем, что он видел: о театрах, об увеселительных садах, какие пришлось посетить, и дивился в душе уверенности, с которою шла Мария под руку с матерью, спокойно и весело слушая его рассказы. Потом все уселись в зале кафе, в старом и дымном помещении, где в этот час ночи почти никого уже не было. Кампанию угощал полновесный друг венгерки Ильки. И среди общего шума и гама, Мария близко прижалась к Карлу, будто в прежние времена. Он даже чувствовал теплоту ее тела. И вдруг она безмолвно коснулась его руки и стала ее гладить. Ему так хотелось сказать ей что-нибудь теплое, утешительное, но он не мог… Он окинул ее косым и беглым взглядом, и опять ему стало казаться, будто на него кто-то смотрит из ее далеких и странных глаз. То был не человеческий взгляд, а что-то чуждое и таинственное… Карлу стало жутко, будто около него сидел призрак. Рука его дрогнула и инстинктивно отдернулась. Мария тихо сказала: ‘Ты меня боишься? Ведь я та же, что и была’… Он опять ничего не мог ей ответить и быстро вмешался в общий разговор. Вскоре кто-то из кампании спросил: ‘Где Мария’?.. Это был голос фрау Ладенбауэр. И только сейчас все заметили, что Мария исчезла. ‘Где же Мария’? — испуганно спрашивали все. Многие встали. Старик Ладенбауэр подошел к наружным дверям ресторана и крикнул на улицу: ‘Мария’! — Все встревожились и заговорили, перебивая друг друга. Кто-то сказал: ‘Как можно было позволить ей встать и уйти’?.. Вдруг раздался крик со двора: ‘Несите свечи!.. Фонари’!.. Потом чей-то голос воскликнул: ‘ Царица небесная’! То был вздох фрау Ладенбауэр. Все бросились во двор через маленькую кухню кафе. Уж брезжил рассвет. Вокруг старого, одноэтажного дома шла длинная галерея. Перегнувшись через перила, стоял кто-то без сюртука, со свечою в руках и смотрел вниз. Потом появились две женщины, в ночном белье, очевидно, только что вставшие со сна. Кто-то поспешно сбегал со скрипучей лестницы. Это первое, что увидел Карл. Потом что-то белое промелькнуло перед его глазами: чья-то рука подняла с земли и потом опять уронила кружевной белый шарф. Над ухом Карла близко и резко прозвучали слова: ‘Теперь уж ничто не поможет!.. Она не шевелится… Послать за доктором… За каретой скорой помощи… За полицией!..’ Все шептались друг с другом, иные выбежали на улицу. За одной фигурой Карл следил взором непроизвольно и бессознательно: это была высокая жена Иедека в желтом плаще. Она схватилась в отчаянии за голову, убежала и потом уж не возвращалась. Вокруг Карла толпились люди. Он должен был пустить локти в ход, чтоб не упаст на фрау Ладенбауэр, стоявшую на земле на коленях перед дочерью, держа ее похолодевшие руки в своих. Она терла их и при этом раздирательно кричала: ‘Скажи же хоть что-нибудь… что-нибудь’!.. Потом появился привратник с фонарем, в халате и туфлях, осветил лицо лежащей и сказал: ‘Экое горе и грех!.. Это она ударилась головой о колодезь’. И тут только Карл заметил, что Мария лежит распростертая у каменного сруба колодца. Потом появился внезапно человек без сюртука, стоявший на балконе. ‘Минут пять назад’ — начал он: ‘Я вдруг услышал шум’… Взоры всех сразу обратились к нему. Он продолжал: ‘Назад минут пять, не больше, я услышал шум’… ,,Как же это она сама отыскала дорогу’?.. — спросил чей-то голос совсем за спиною у Карла. — Помилуйте, ведь дом ей знаком’, — ответил другой. ,,Прошла ощупью через кухню, поднялась по ступенькам наверх в галерею, потом вниз, держась за перила. Это совсем не так трудно’!.. — Шепот раздавался почти над ухом Карла. Говорили все знакомые люди, но голосов их он не узнавал и не оборачивался. Где-то по соседству прокричал петух. Карлу казалось будто все это происходит во сне. Привратник поставил фонарь на сруб колодца. Мать Марии кричала: ‘Что же доктор не идет’? Старик Ладенбауэр приподнял голову Марии, так что свет от фонаря падал ей прямо в лицо, и Карл ясно увидел, как у Марии зашевелились губы, дрогнули ноздри, и как ее неподвижные, холодные глаза окинули его прежним безжизненным взглядом. Он заметил также, что место, на котором лежала голова Марии, было мокро и красно. И Карл крикнул: ‘Мария! Мария’! Но никто его не слышал, как и он не слышал себя. Свечи догорали. Фиолетовая мгла весенней ночи висела в воздухе, окутывая двор.
Фрау Ладенбауэр подложила под голову Марии сложенный вдвое, белый кружевной шарф. Карл стоял неподвижно и глядел вниз. Вдруг стало светло, и он увидел, что лицо Марии спокойно и совершенно неподвижно: только капли крови стекали со лба и волос, падая по щекам и шее вниз на влажные плиты двора. Тут Карл понял, что она умерла.
Он открыл глаза, словно пробуждаясь от тяжкого сна. Он сидел теперь один на скамье у дороги, а Ребай и помешанный Иедек мчались под гору вниз. Оба о чем-то оживленно разговаривали, сильно жестикулируя. Палка Иедека тонкой линией рисовалась на горизонте. Шедшие ускоряли шаги, оставляя за собой легкое облако пыли. Их слова относил в сторону ветер. Вокруг все блестело и ликовало, а город внизу, казалось, утопал в трепетной мгле полуденных лучей.
———————————————————
Источник текста: Артур Шницлер. Мрачные души. Новеллы. Перевод с немецкого Солнцевой. — Санкт-Петербург: Книгоиздательство В. К. Шнеур, 1908. С. 115.
Распознавание, подготовка текста: В. Г. Есаулов, сентябрь 2013 г.