А. П. Чехов. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах
Сочинения в восемнадцати томах. Том десятый
МОСКВА — 1986
ИЗДАТЕЛЬСТВО ‘НАУКА’
OCR: sad369 (09.06.2006)
I
В трех верстах от деревни Обручановой строился громадный мост. Из деревни, стоявшей высоко на крутом берегу, был виден его решётчатый остов, и в туманную погоду и в тихие зимние дни, когда его тонкие железные стропила и все леса кругом были покрыты инеем, он представлял живописную и даже фантастическую картину. Через деревню проезжал иногда на беговых дрожках или в коляске инженер Кучеров, строитель моста, полный, плечистый, бородатый мужчина в мягкой, помятой фуражке, иногда в праздники приходили босяки, работавшие на мосту, они просили милостыню, смеялись над бабами и, случалось, уносили что-нибудь. Но это бывало редко, обыкновенно же дни проходили тихо и спокойно, как будто постройки не было вовсе, и только по вечерам, когда около моста светились костры, ветер слабо доносил песню босяков. И днем иногда слышался печальный металлический звук: дон… дон… дон…
Как-то к инженеру Кучерову приехала его жена. Ей понравились берега реки и роскошный вид на зеленую долину с деревушками, церквами, стадами, и она стала просить мужа, чтобы он купил небольшой участок земли и выстроил здесь дачу. Муж послушался. Купили двадцать десятин земли, и на высоком берегу, на полянке, где раньше бродили обручановские коровы, построили красивый двухэтажный дом с террасой, с балконами, с башней и со шпилем, на котором по воскресеньям взвивался флаг, — построили в какие-нибудь три месяца и потом всю зиму сажали большие деревья, и, когда наступила весна и всё зазеленело кругом, в новой усадьбе были уже аллеи, садовник и двое рабочих в белых фартуках копались около дома, бил фонтанчик, и зеркальный шар горел так ярко, что было больно смотреть. И уже было название у этой усадьбы: Новая дача.
В ясное, теплое утро, в конце мая, в Обручаново к здешнему кузнецу Родиону Петрову привели перековывать двух лошадей. Это из Новой дачи. Лошади были белые, как снег, стройные, сытые и поразительно похожие одна на другую.
— Чистые лебеди! — проговорил Родион, глядя на них с благоговением.
Его жена Степанида, дети и внуки вышли на улицу, чтобы посмотреть. Мало-помалу собралась толпа. Подошли Лычковы, отец и сын, оба безбородые с рождения, с опухшими лицами и без шапок. Подошел и Козов, высокий худой старик с длинной, узкой бородой, с палкой крючком, он всё подмигивал своими хитрыми глазами и насмешливо улыбался, как будто знал что-то.
— Только что белые, а что в них? — сказал он. — Поставь моих на овес, такие же будут гладкие. В соху бы их да кнутом…
Кучер только посмотрел на него с презрением, но не сказал ни слова. И пока потом в кузнице разводили огонь, кучер рассказывал, покуривая папиросы. Мужики узнали от него много подробностей: господа у него богатые, барыня Елена Ивановна раньше, до замужества, жила в Москве бедно, в гувернантках, она добрая, жалостливая и любит помогать бедным. В новом имении, рассказывал он, не будут ни пахать, ни сеять, а будут только жить в свое удовольствие, жить только для того, чтобы дышать чистым воздухом. Когда он кончил и повел лошадей назад, за ним шла толпа мальчишек, лаяли собаки, и Козов, глядя вслед, насмешливо подмигивал.
— То-оже помещики! — говорил он. — Дом построили, лошадей завели, а самим небось есть нечего. То-оже помещики!
Козов как-то сразу возненавидел и новую усадьбу, и белых лошадей, и сытого красивого кучера. Это был человек одинокий, вдовец, жил он скучно (работать ему мешала какая-то болезнь, которую он называл то грызью, то глистами), деньги на пропитание получал от сына, служившего в Харькове в кондитерской, и с раннего утра до вечера праздно бродил по берегу или по деревне, и если видел, например, что мужик везет бревно или удит рыбу, то говорил: ‘Это бревно из сухостоя, трухлявое’ или: ‘В такую погоду не будет клевать’. В засуху он говорил, что дождей не будет до самых морозов, а когда шли дожди, то говорил, что теперь всё погниет в иоле, всё пропало. И при этом всё подмигивал, как будто знал что-то.
В усадьбе по вечерам жгли бенгальские огни и ракеты, и мимо Обручанова проходила на парусах лодка с красными фонариками. Однажды утром приехала на деревню жена инженера Елена Ивановна с маленькой дочерью в коляске с желтыми колесами, на паре темно-гнедых пони, обе, мать и дочь, были в соломенных шляпах с широкими полями, пригнутыми к ушам.
Это было как раз в навозницу, и кузнец Родион, высокий, тощий старик, без шапки, босой, с вилами через плечо, стоял около своей грязной, безобразной телеги и, оторопев, смотрел на пони, и видно было по его лицу, что он раньше никогда не видел таких маленьких лошадей.
Елена Ивановна посматривала на избы, как бы выбирая, потом остановила лошадей около самой бедной избы, где в окнах было столько детских голов — белокурых, темных, рыжих. Степанида, жена Родиона, полная старуха, выбежала из избы, платок у нее сполз с седой головы, она смотрела на коляску против солнца, и лицо у нее улыбалось и морщилось, точно она была слепая.
— Это твоим детям, — сказала Елена Ивановна и подала ей три рубля.
Степанида вдруг заплакала и поклонилась в землю, Родион тоже повалился, показывая свою широкую коричневую лысину, и при этом едва не зацепил вилами свою жену за бок. Елена Ивановна сконфузилась и поехала назад.
II
Лычковы, отец и сын, захватили у себя на лугу двух рабочих лошадей, одного пони и мордатого альгауского бычка и вместе с рыжим Володькой, сыном кузнеца Родиона, пригнали в деревню. Позвали старосту, набрали понятых и пошли смотреть на потраву.
— Ладно, пускай! — говорил Козов, подмигивая. — Пуска-ай! Пускай теперь повертятся, инженеры-то. Суда нет, думаешь? Ладно! За урядником послать, акт составить!..
— Акт составить! — повторил Володька.
— Этого так оставить я не желаю! — кричал Лычков-сын, кричал всё громче и громче, и от этого, казалось, его безбородое лицо распухало всё больше. — Моду какую взяли! Дай им волю, так они все луга потравят! Не имеете полного права обижать народ! Крепостных теперь нету!
— Крепостных теперь нету! — повторил Володька.
— Жили мы без моста, — проговорил Лычков-отец мрачно, — не просили, зачем нам мост? Не желаем!
— Братцы, православные! Этого так оставить нельзя!
Повернули назад в деревню, и, пока шли, Лычков-сын всё время бил себя кулаком по груди и кричал, и Володька тоже кричал, повторяя его слова. А в деревне между тем около породистого бычка и лошадей собралась целая толпа. Бычок был сконфужен и глядел исподлобья, но вдруг опустил морду к земле и побежал, выбрыкивая задними ногами, Козов испугался и замахал на него палкой, и все захохотали. Потом скотину заперли и стали ждать.
Вечером инженер прислал за потраву пять рублей, и обе лошади, пони и бычок, некормленые и непоеные, возвращались домой, понурив головы, как виноватые, точно их вели на казнь.
Получив пять рублей, Лычковы, отец и сын, староста и Володька переплыли на лодке реку и отправились на ту сторону в село Кряково, где был кабак, и долго там гуляли. Было слышно, как они пели и как кричал молодой Лычков. В деревне бабы не спали всю ночь и беспокоились. Родион тоже не спал.
— Нехорошее дело, — говорил он, ворочаясь с боку на бок и вздыхая. — Осерчает барин, тягайся потом… Обидели барина… ох, обидели, нехорошо…
Как-то мужики, и Родион в их числе, ходили в свой лес делить покос, и, когда возвращались домой, им встретился инженер. Он был в красной кумачовой рубахе и в высоких сапогах, за ним следом, высунув длинный язык, шла легавая собака.
— Здравствуйте, братцы! — сказал он.
Мужики остановились и поснимали шапки.
— Я давно уже хочу поговорить с вами, братцы, — продолжал он. — Дело вот в чем. С самой ранней весны каждый день у меня в саду и в лесу бывает ваше стадо. Всё вытоптано, свиньи изрыли луг, портят в огороде, а в лесу пропал весь молодняк. Сладу нет с вашими пастухами, их просишь, а они грубят. Каждый день у меня потрава, и я ничего, я не штрафую вас, не жалуюсь, между тем вы загнали моих лошадей и бычка, взяли пять рублей. Хорошо ли это? Разве это по-соседски? — продолжал он, и голос у него был такой мягкий, убедительный и взгляд не суровый. — Разве так поступают порядочные люди? Неделю назад кто-то из ваших срубил у меня в лесу два дубка. Вы перекопали дорогу в Ереснево, и теперь мне приходится делать три версты кругу. За что же вы вредите мне на каждом шагу? Что я сделал вам дурного, скажите бога ради? Я и жена изо всех сил стараемся жить с вами в мире и согласии, мы помогаем крестьянам, как можем. Жена моя добрая, сердечная женщина, она не отказывает в помощи, это ее мечта быть полезной вам и вашим детям. Вы же за добро платите нам злом. Вы несправедливы, братцы. Подумайте об этом. Убедительно прошу вас, подумайте. Мы относимся к вам по-человечески, платите и вы нам тою же монетою.
Повернулся и ушел. Мужики постояли еще немного, надели шапки и пошли. Родион, который понимал то, что ему говорили, не так, как нужно, а всегда как-то по-своему, вздохнул и сказал:
— Платить надо. Платите, говорит, братцы, монетой…
До деревни дошли молча. Придя домой, Родион помолился, разулся и сел на лавку рядом с женой. Он и Степанида, когда были дома, всегда сидели рядом и по улице всегда ходили рядом, ели, пили и спали всегда вместе, и чем старше становились, тем сильнее любили друг друга. В избе у них было тесно, жарко, и везде были дети — на полу, на окнах, на печке… Степанида, несмотря на пожилые годы, еще рожала, и теперь, глядя на кучу детей, трудно было разобрать, где Родионовы и где Володькины. Жена Володьки — Лукерья, молодая некрасивая баба, с глазами навыкате и с птичьим носом, месила в кадке тесто, сам Володька сидел на печи, свесив ноги.
— По дороге около Никитовой гречи того… инженер с собачкой… — начал Родион, отдохнув, почесывая себе бока и локти. — Платить, говорит, надо… Монетой, говорит… Монетой не монетой, а уж по гривеннику со двора надо бы. Уж очень обижаем барина. Жалко мне…
— Жили мы без моста, — сказал Володька, ни на кого не глядя, — и не желаем.
— Чего там! Мост казенный.
— Не желаем.
— Тебя и не спросят. Чего ты!
— ‘Не спросят’… — передразнил Володька. — Нам ездить некуда, на что нам мост? Нужно, так и на лодке переплывем.
Кто-то со двора постучал в окно так сильно, что, казалось, задрожала вся изба.
Володька прыгнул с печки и стал искать свою фуражку.
— Не ходи, Володя, — проговорил Родион несмело. — Не ходи с ними, сынок. Ты у нас глупый, словно ребенок малый, а они тебя добру не научат. Не ходи!
— Не ходи, сынок! — попросила Степанида и заморгала глазами, собираясь заплакать. — Небось в кабак зовут.
— ‘В кабак’… — передразнил Володька.
— Опять пьяный вернешься, ирод собачий! — сказала Лукерья, глядя на него со злобой. — Иди, иди и чтоб ты сгорел от водки, сатана бесхвостая!
— Ну, ты молчи! — крикнул Володька.
— Выдали меня за дурака, сгубили меня, сироту несчастную, пьяница рыжий… — заголосила Лукерья, утирая лицо рукой, которая была вся в тесте. — Глаза бы мои на тебя не глядели!
Володька ударил ее по уху и вышел.
III
Елена Ивановна и ее маленькая дочь пришли в деревню пешком. Они прогуливались. Как раз было воскресенье, и на улицу повыходили бабы и девушки в своих ярких платьях. Родион и Степанида, сидевшие на крыльце рядышком, кланялись и улыбались Елене Ивановне и ее девочке, уже как знакомым. И из окон смотрело на них больше десятка детей, лица выражали недоумение и любопытство, слышался шёпот:
— Кучериха пришла! Кучериха!
— Здравствуйте, — сказала Елена Ивановна и остановилась, она помолчала и спросила: — Ну, как поживаете?
— Какая наша жизнь! — усмехнулась Степанида. — Сами видите, барыня, голубушка, бедность! Всего семейства четырнадцать душ, а добытчиков двое. Одно звание — кузнецы, а приведут лошадь ковать, угля нет, купить не на что. Замучились, барыня, — продолжала она и засмеялась, — и-их как замучились!
Елена Ивановна села на крыльце и, обняв свою девочку, задумалась о чем-то, и у девочки тоже, судя по ее лицу, бродили в голове какие-то невеселые мысли, в раздумье она играла нарядным кружевным зонтиком, который взяла из рук у матери.
— Бедность! — сказал Родион. — Заботы много, работаем — конца-краю не видать. Вот дождя бог не дает… Неладно живем, что говорить.
— В этой жизни вам тяжело, — сказала Елена Ивановна, — зато на том свете вы будете счастливы.
Родион не понял ее и в ответ только кашлянул в кулак. А Степанида сказала:
— Барыня, голубушка, богатому и на том свете ладно. Богатый свечи ставит, молебны служит, богатый нищим подает, а мужик что? Лба перекрестить некогда, сам нищий-разнищий, уж где там спасаться. И грехов много от бедности, да с горя всё, как псы, лаемся, хорошего слова не скажем, и чего не бывает, барыня-голубушка, — не дай бог! Должно, нет нам счастья ни на том, ни на этом свете. Всё счастье богатым досталось.
Она говорила весело, очевидно, давно уже привыкла говорить о своей тяжелой жизни. И Родион тоже улыбался, ему было приятно, что у него старуха такая умная, словоохотливая.
— Это только так кажется, что богатым легко, — сказала Елена Ивановна. — У каждого человека свое горе. Вот мы, я и мой муж, живем не бедно, у нас есть средства, но разве мы счастливы? Я еще молода, но у меня уже четверо детей, дети всё болеют, я тоже больна, постоянно лечусь.
— А какая в тебе болезнь? — спросил Родион.
— Женская. У меня нет сна, не дают покою головные боли. Я вот сижу, говорю, а в голове нехорошо, слабость во всем теле, и я согласна, пусть лучше самый тяжелый труд, чем такое состояние. И душа тоже непокойна. Постоянно боишься за детей, за мужа. У каждой семьи есть свое какое-нибудь горе, есть оно и у нас. Я не дворянка. Дед мой был простой крестьянин, отец торговал в Москве и тоже был простой человек. А у моего мужа родители знатные и богатые. Они не хотели, чтобы он женился на мне, но он ослушался, поссорился с ними, и вот они до сих пор не прощают нас. Это беспокоит мужа, волнует, держит в постоянной тревоге, он любит свою мать, очень любит. Ну, и я беспокоюсь. Душа болит.
Около избы Родиона уже стояли мужики и бабы и слушали. Подошел и Козов и остановился, потряхивая своей длинной, узкой бородкой. Подошли Лычковы, отец и сын.
— И то сказать, нельзя быть счастливым и довольным, если не чувствуешь себя на своем месте, — продолжала Елена Ивановна. — Каждый из вас имеет свою полосу, каждый из вас трудится и знает, для чего трудится, муж мой строит мосты, одним словом, у каждого свое место. А я? Я только хожу. Полосы у меня своей нет, я не тружусь и чувствую себя как чужая. Всё это я говорю, чтобы вы не судили по наружному виду, если человек одет богато и имеет средства, то это еще не значит, что он доволен своей жизнью.
Она встала, чтобы уходить, и взяла за руку дочь.
— Мне у вас здесь очень нравится, — сказала она и улыбнулась, и по этой слабой, несмелой улыбке можно было судить, как она в самом деле нездорова, как еще молода и как хороша собой, у нее было бледное, худощавое лицо с темными бровями и белокурые волосы. И девочка была такая же, как мать, худощавая, белокурая и тонкая. Пахло от них духами.
— И река нравится, и лес, и деревня… — продолжала Елена Ивановна. — Я могла бы прожить тут всю жизнь, и мне кажется, здесь бы я выздоровела и нашла свое место. Мне хочется, страстно хочется помогать вам, быть вам полезной, близкой. Я знаю вашу нужду, а то, чего не знаю, чувствую, угадываю сердцем. Я больна, слаба, и для меня, пожалуй, уже невозможно изменить свою жизнь, как я хотела бы. Но у меня есть дети, я постараюсь воспитать их так, чтобы они привыкли к вам, полюбили вас. Я буду внушать им постоянно, что их жизнь принадлежит не им самим, а вам. Только прошу вас убедительно, умоляю, доверяйте нам, живите с нами в дружбе. Мой муж добрый, хороший человек. Не волнуйте, не раздражайте его. Он чуток ко всякой мелочи, а вчера, например, ваше стадо было у нас в огороде, и кто-то из ваших сломал плетень у нас на пасеке, и такое отношение к нам приводит мужа в отчаяние. Прошу вас, — продолжала она умоляющим голосом и сложила руки на груди, — прошу, относитесь к нам как добрые соседи, будем жить в мире! Сказано ведь, худой мир лучше доброй ссоры, и не купи имение, а купи соседа. Повторяю, мой муж добрый человек, хороший, если всё будет благополучно, то мы, обещаю вам, сделаем всё, что в наших силах, мы починим дороги, мы построим вашим детям школу. Обещаю вам.
— Оно, конечно, благодарим покорно, барыня, — сказал Лычков-отец, глядя в землю, — вы образованные, вам лучше знать. А только вот в Ересневе Воронов, богатый мужик, значит, обещал выстроить школу, тоже говорил — я вам да я вам, и поставил только сруб да отказался, а мужиков потом заставили крышу класть и кончать, тысяча рублей пошла. Воронову-то ничего, он только бороду гладит, а мужичкам оно как будто обидно.
— То был ворон, а теперь грач налетел, — сказал Козов и подмигнул.
Послышался смех.
— Не надо нам школы, — проговорил Володька угрюмо. — Наши ребята ходят в Петровское, и пускай. Не желаем.
Елена Ивановна как-то оробела вдруг. Она побледнела, осунулась, вся сжалась, точно к ней прикоснулись чем-то грубым, и пошла, не сказав больше ни слова. И шла всё быстрей и быстрей, не оглядываясь.
— Барыня! — позвал Родион, идя за ней. — Барыня, погоди-ка, что я тебе скажу.
Он шел за ней следом, без шапки, и говорил тихо, как будто просил милостыню:
— Барыня! Погоди, что я тебе скажу.
Вышли из деревни, и Елена Ивановна остановилась в тени старой рябины, около чьей-то телеги.
— Не обижайся, барыня, — сказал Родион. — Чего там! Ты потерпи. Года два потерпи. Поживешь тут, потерпишь, и всё обойдется. Народ у нас хороший, смирный… народ ничего, как перед истинным тебе говорю. На Козова да на Лычковых не гляди, и на Володьку не гляди, он у меня дурачок: кто первый сказал, того и слушает. Прочие народ смирный, молчат… Иной, знаешь, рад бы слово сказать по совести, вступиться, значит, да не может. И душа есть, и совесть есть, да языка в нем нет. Не обижайся… потерпи… Чего там!
Елена Ивановна смотрела на широкую спокойную реку, о чем-то думала, и слезы текли у нее по щекам. И Родиона смущали эти слезы, он сам едва не плакал.
— Ты ничего… — бормотал он. — Потерпи годика два. И школу можно, и дороги можно, а только не сразу… Хочешь, скажем к примеру, посеять на этом бугре хлеб, так сначала выкорчуй, выбери камни все, да потом вспаши, ходи да ходи… И с народом, значит, так… ходи да ходи, пока не осилишь.
От избы Родиона отделилась толпа и пошла по улице в эту сторону к рябине. Запели песню, заиграла гармоника. И подходили всё ближе и ближе…
— Мама, уедем отсюда! — сказала девочка, бледная, прижимаясь к матери и дрожа всем телом. — Уедем, мама!
— Куда?
— В Москву… Уедем, мама!
Девочка заплакала. Родион совсем смутился, лицо у него сильно вспотело. Он вынул из кармана огурец, маленький, кривой, как полумесяц, весь в ржаных крошках, и стал совать его девочке в руки.
— Ну, ну… — забормотал он, хмурясь сурово. — Возьми-кась огурчика, покушай… Плакать не годится, маменька прибьет… дома отцу пожалится… Ну, ну…
Они пошли дальше, а он всё шел позади них, желая сказать им что-нибудь ласковое и убедительное. И видя, что обе они заняты своими мыслями и своим горем и не замечают его, он остановился и, заслоняя глаза от солнца, смотрел им вслед долго, пока они не скрылись в своем лесу.
IV
Инженер, по-видимому, стал раздражителен, мелочен и в каждом пустяке уже видел кражу или покушение. Ворота у него были на запоре даже днем, а ночью в саду ходили два сторожа и стучали в доску, и уже из Обручанова никого не брали на поденную. Как нарочно кто-то (из мужиков или босяков — неизвестно) снял с телеги новые колеса и обменил их на старые, потом, немного погодя, унесли две уздечки и клещи, и даже в деревне начался ропот. Стали говорить, что надо бы сделать обыск у Лычковых и у Володьки, и тогда клещи и уздечки нашлись у инженера в саду под забором: кто-то подбросил.
Как-то шли толпой из леса, и опять по дороге встретился инженер. Он остановился и, не поздоровавшись, глядя сердито то на одного, то на другого, начал:
— Я просил не собирать грибов у меня в парке и около двора, оставлять моей жене и детям, но ваши девушки приходят чуть свет, и потом не остается ни одного гриба. Проси вас или не проси — это всё равно. Просьба, и ласки, и убеждение, вижу, всё бесполезно.
Он остановил свой негодующий взгляд на Родионе и продолжал:
— Я и жена относились к вам, как к людям, как к равным, а вы? Э, да что говорить! Кончится, вероятно, тем, что мы будем вас презирать. Больше ничего не остается!
И, сделав над собой усилие, сдерживая свой гнев, чтобы не сказать еще чего-нибудь лишнего, он повернул и пошел дальше.
Придя домой, Родион помолился, разулся и сел на лавку рядом с женой.
— Да… — начал он, отдохнув. — Идем сейчас, а барин Кучеров навстречу… Да… Девок чуть свет видел… Отчего, говорит, грибов не несут… жене, говорит, и детям. А потом глядит на меня и говорит: я, говорит, с женой тебя призирать буду. Хотел я ему в ноги поклониться, да сробел… Дай бог здоровья… Пошли им, господи…
Степанида перекрестилась и вздохнула.
— Господа добрые, простоватые… — продолжал Родион. — ‘Призирать будем…’ — при всех обещал. На старости лет и… оно бы ничего… Вечно бы за них бога молил… Пошли, царица небесная…
На Воздвиженье, 14 сентября, был храмовой праздник. Лычковы, отец и сын, еще с утра уезжали на ту сторону и вернулись к обеду пьяные, они ходили долго по деревне, то пели, то бранились нехорошими словами, потом подрались и пошли в усадьбу жаловаться. Сначала вошел во двор Лычков-отец с длинной осиновой палкой в руках, он нерешительно остановился и снял шапку. Как раз в это время на террасе сидел инженер с семьей и пил чай.
— Что тебе? — крикнул инженер.
— Ваше высокоблагородие, барин… — начал Лычков и заплакал. — Явите божескую милость, вступитесь… Житья нет от сына… Разорил сын, дерется… ваше высокоблагородие…
Вошел и Лычков-сын, без шапки, тоже с палкой, он остановился и вперил пьяный, бессмысленный взгляд на террасу.
— Не мое дело разбирать вас, — сказал инженер. — Ступай к земскому или к становому.
— Я везде был… прошение подавал… — проговорил Лычков-отец и зарыдал. — Куда мне теперь идти? Значит, он меня теперь убить может? Он, значит, всё может? Это отца-то? Отца?
Он поднял палку и ударил ею сына по голове, тот поднял свою палку и ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли и всё стукали друг друга по головам, и это было похоже не на драку, а скорее на какую-то игру. А за воротами толпились мужики и бабы и молча смотрели во двор, и лица у всех были серьезные. Это пришли мужики, чтобы поздравить с праздником, но, увидев Лычковых, посовестились и не вошли во двор.
На другой день утром Елена Ивановна уехала с детьми в Москву. И пошел слух, что инженер продает свою усадьбу…
V
К мосту давно пригляделись, и уже трудно было представить себе реку на этом месте без моста. Кучи мусора, оставшиеся с постройки, уже давно поросли травой, про босяков забыли, и вместо ‘Дубинушки’ слышится теперь почти каждый час шум проходящего поезда.
Новая дача давно продана, теперь она принадлежит какому-то чиновнику, который в праздники приезжает сюда из города с семейством, пьет на террасе чай и потом уезжает обратно в город. У него на фуражке кокарда, говорит и кашляет он, как очень важный чиновник, хотя состоит только в чине коллежского секретаря, и когда мужики ему кланяются, то он не отвечает.
В Обручанове все постарели, Козов уже умер, у Родиона в избе стало детей еще больше, у Володьки выросла длинная рыжая борода. Живут по-прежнему бедно.
Ранней весной обручановские пилят дрова около станции. Вот они после работы идут домой, идут не спеша, друг за другом, широкие пилы гнутся на плечах, отсвечивает в них солнце. В кустах по берегу поют соловьи, в небе заливаются жаворонки. На Новой даче тихо, нет ни души, и только золотые голуби, золотые оттого, что их освещает солнце, летают над домом. Всем — и Родиону, и обоим Лычковым, и Володьке — вспоминаются белые лошади, маленькие пони, фейерверки, лодка с фонарями, вспоминается, как жена инженера, красивая, нарядная, приходила в деревню и так ласково говорила. И всего этого точно не было. Всё, как сон или сказка.
Они идут нога за ногу, утомленные, и думают…
В их деревне, думают они, народ хороший, смирный, разумный, бога боится, и Елена Ивановна тоже смирная, добрая, кроткая, было так жалко глядеть на нее, но почему же они не ужились и разошлись, как враги? Что это был за туман, который застилал от глаз самое важное, и видны были только потравы, уздечки, клещи и все эти мелочи, которые теперь при воспоминании кажутся таким вздором? Почему с новым владельцем живут в мире, а с инженером не ладили?
И, не зная, что ответить себе на эти вопросы, все молчат, и только Володька что-то бормочет.
— Что ты? — спрашивает Родион.
— Жили без моста… — говорит Володька мрачно. — Жили мы без моста и не просили… и не надо нам.
Ему никто не отвечает, и идут дальше молча, понурив головы.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые — ‘Русские ведомости’, 1899, No 3, 3 января, стр. 2-3, с подзаголовком: (Рассказ). Подпись: Антон Чехов.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Сохранились вырезки из газеты, наклеенные на чистые листы бумаги, с типографскими пометами и надписью рукой Чехова: »Русские ведомости’ 1899, No 3′ (ЦГАЛИ).
Печатается по тексту: Чехов, т. IX, стр. 100-116.
В 1894 г. в записной книжке Чехова появилась заметка, связанная с двумя первыми главами рассказа ‘Новая дача’: ‘Пока строился мост, инженер нанял усадьбу и жил с семьей, как на даче. Он и жена помогали крестьянам, а они воровали, производили потравы… Он явился на сход и сказал:
— Я сделал для вас то-то и то-то, а вы платите мне за добро злом. Если бы вы были справедливы, то за добро платили бы добром.
Повернулся и ушел. Сход почесался и говорит:
— Платить ему надо. Да… А сколько платить, неизвестно…
— Спросим у земского.
Итого: слух о вымогательстве инженера’ (Зап. кн. I, стр. 52).
Эта заметка могла предназначаться для повести ‘Моя жизнь’: сделана она одновременно с записями к ней и задолго до остальных заметок к ‘Новой даче’, здесь названы ситуации, совпадающие с обстоятельствами жизни одного из героев повести — инженера Должикова, сюжет ‘Новой дачи’ выделился из первоначального замысла ‘Моей жизни’ (см. т. IX Сочинений, стр. 497).
В рассказе инженер выражает свое возмущение поведением крестьян не на сходе, как в заметке, а встретившись с ними по дороге, не включено намерение крестьян обратиться к властям: ‘Спросим у земского’. Вместо ‘слуха о вымогательстве’ в ‘Новой чаче’ кузнец Родион передает, искажая, сцену встречи с инженером своим жене и сыну.
В конце июля или в августе 1897 г. была записана реплика, использованная в рассказе: ‘Лавочник бранится: сатана бесхвостая’ (Зап. кн. I, стр. 76). Слова ‘сатана бесхвостая’ в рассказе говорит Лукерья (конец гл. II).
В 1898 г., в период между 16 апреля и 23 сентября, Чехов сделал набросок к одной из сцен главы IV: ‘Барин мужику: ,.если ты не бросишь пить, то я буду тебя презирать’. Дома бабы: ‘то барин сказал?’ — ‘Говорит: буду призирать’. Бабы рады’ (Зап. кн. I, стр. 87). Перенося эту сцену из записной книжки в рассказ, Чехов опять изменил обстоятельства: инженер упрекает крестьян в том, что они собирают грибы в его парке, а не в том, что они пьют. Историю эту Родион передает своей жене Сгепаниде, и она радуется.
Таким образом, к осени 1898 г. были сделаны заготовки к трем главам (из пяти), был обозначен конфликт между инженером и крестьянами, намечены особенности речи и мировосприятия крестьян.
21 октября 1898 г. Чехов обещал В. М. Соболевскому, редактору-издателю газеты ‘Русские ведомости’: ‘Как только начнется дурная погода, я засяду и напишу Вам дюжину рассказов. Обещаю — и слово мое твердо’.
Но до 14 ноября Чехов был занят рассказом для ‘Русской мысли’, от 15 ноября до 26 ноября — для ‘Недели’, а между 26 ноября и 7 декабря — для ‘Семьи’.
10 декабря 1898 г. член редакции ‘Русских ведомостей’, Д. Н. Анучин, просил Чехова в письме: ‘Не будете ли Вы так добры, не признаете ли возможным почтить нас присылкою хотя бы небольшого рассказа или очерка для рождественского нумера или вообще для газеты. Мы были бы весьма признательны Вам за такое внимание и сочувствие’ (ГБЛ).
Уже 17 декабря 1898 г. Чехов сообщал сестре: ‘Посылаю рассказ в ‘Русские ведомости». 18 декабря он отвечал Анучину, что рассказ ‘непременно’ пришлет ‘если не к Рождеству, то к Новому году’.
Вероятно, рассказ был написан в период между 12 и 23 декабря 1898 г., так как 24 декабря Чехов уведомлял Соболевского о посылке рассказа ‘сегодня’.
30 декабря Соболевский отправил телеграмму в Ялту: ‘За письмо статью дружески благодарю пишу подробно’ (ГБЛ).
В письме к Чехову от 1 января 1899 г. Соболевский жаловался па цензурные притеснения: ‘Рассказ помещаю в воскресном (3-го января) No газеты. Надеюсь, что он не будет тронут цензорской рукой, хотя за одно местечко (о богатых и сытых) не ручаюсь, это bete noire {пугало (франц.).} нашего цензора, с которым до сих пор приходится иметь дело’ (ГБЛ, опубл. неточно: Записки ГБЛ, вып. 8, стр. 61).
Сделаны ли цензором какие-либо изъятия, установить не удалось. Вероятно, Соболевского смущал разговор Елены Ивановны и Родиона о богатых и бедных и слова Степаниды о том, что ‘всё счастье богатым досталось’.
‘Новая дача’ вошла в состав тома IX сочинений Чехова.
Правка рассказа при включении его в собрание сочинений была незначительной. Чехов снял подзаголовок. В авторской речи, в повествовании о жене инженера, вместо ‘приехала в деревню’ стало разговорное, просторечное ‘приехала на деревню’. В нескольких случаях вместо точек поставлены восклицательные знаки.
Возможно, что одним из толчков к написанию рассказа послужило письмо к Чехову пианистки А. А. Похлебиной из Гапуровки Екатеринославской губернии от 4 ноября 1898 г.: ‘Я живу в деревне, но полюбить народ никак не могу, слишком он невежествен и даже дик, его можно жалеть и желать ему развития, но любить невозможно.
Мы с сестрой всё делали, что было в наших силах, чтобы заслужить расположение и доверие мужиков, но напрасно — последствия иногда были так для нас неожиданны, что мы теперь потеряли всякую охоту с ними возиться и уже ни одного мужика на порог не пускаем’ (ГБЛ).
В рассказе косвенно отразился опыт общения Чехова с мелиховскими мужиками. 21 июня 1897 г. он жаловался в письме к А. С. Суворину на соседей-крестьян: ‘Водку трескают отчаянно, и нечистоты нравственной и физической тоже отчаянно много. Прихожу всё более к заключению, что человеку порядочному и не пьяному можно жить в деревне только скрепя сердце и блажен русский интеллигент, живущий не в деревне, а на даче’. М. П. Чехова сообщала в письме к Чехову 10 января 1898 г., что деревенские мальчишки убили их собак-лаек. И 29 ноября того же года: ‘У Вареникова (соседа) украли 29 четырехлетних яблонь, вырыли с корнями ночью <,…>, Охрана усилилась, у Вареникова по ночам раздаются свистки, как у городовых, а у нас Роман перенес к дому колокол и звонит каждый час’ (Письма к брату, стр. 60, 87).
О впечатлении, произведенном рассказом на современников, есть сведения в письме к Чехову Н. Н. Тугаринова (см. примеч. к ‘Случаю из практики’, стр. 392).
О своих ‘восхваленьях’ рассказа ‘Новая дача’ при свидании с Чеховым напоминала ему в письме от 13 февраля 1899 г. сотрудница легального марксистского журнала ‘Начало’ М. И. Водовозова (ГБЛ, ‘Литературный музей А. П. Чехова. Сб. статей и материалов’. Вып. 5. Ростов н/Д., 1969, стр. 56).
В критических работах об этом рассказе наметились две тенденции.
Одну из них представлял А. И. Богданович. Причину бесконечных конфликтов героев-интеллигентов с крестьянами он рассматривал с социальной точки зрения. Он отмечал общие мотивы в ‘Новой даче’ и в ‘Случае из практики’ и ‘По делам службы’: в них ‘тревожно стучатся в душу читателя неразрешимые вопросы жизни, которые с особой болью и остротой дают себя чувствовать в минуты глубокого общественного затишья’ (А. Б. Критические заметки. — ‘Мир божий’, 1899, No 2, стр. 1). Общее в этих произведениях, по мнению Богдановича, — типы ‘с чуткой душой и больной совестью’ (там же). В ‘Новой даче’ ‘картина житейской нелепости’ ‘разыгрывается в деревне, где такая же ‘мятущаяся душа’ желает найти примирение с жизнью в работе для деревни’ (там же, стр. 3).
Богданович рассматривал этот рассказ Чехова в связи с произведениями о деревне других русских писателей, он находил, что ‘тема, затронутая Чеховым, не новая и часто служила для Гл. Успенского иллюстрацией непримиримости деревенского миросозерцания и кающегося интеллигента, который вместо распростертых объятий встречает в деревне вражду. Только Успенский обобщал эти столкновения, видя в них продукт старых крепостных отношений, не допускающих вполне человечных отношений в деревенском люде, для которого и самый искренний интеллигент всё же представлялся барином. Теперь эти старые воспоминания значительно сгладились, но не создалась зато и новая почва, на которой обе стороны могли бы сойтись, как равные’ (там же, стр. 6). Критик объяснял и причину взаимного непонимания героев рассказа, которая кроется в спутанности и неясности классовых интересов: ‘Деревня может понять только определенный, материально выражающийся интерес, и трогательные, наивные речи Елены Ивановны ей чужды и непонятны…’ (там же).
А. А. Измайлов, обращаясь к этому рассказу, также замечал, что он ‘живо затрагивает один из проклятых вопросов русской жизни — страшную рознь, какая лежит между барином и мужиком, устраняя всякую возможность не только слияния или сближения, но даже простой солидарности…’ (А. Измайлов. Литературное обозрение. — ‘Биржевые ведомости’, 1899, No 14, 15 января).
В. Альбов, напротив, считал, что трудно найти причину происходящих в ‘Новой даче’ недоразумений, как и в других рассказах (‘Мечты’, ‘Припадок’, ‘Бабье царство’), здесь ‘мечта, порыв <,…>, неизменно гибнут, часто едва родившись на свет, но в них не разберешь, где кроется причина их гибели, во внешних или во внутренних условиях’. Тему эту Чехов ‘варьировал на разные лады’ (В. Альбов. Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова (Критический очерк). — ‘Мир божий’, 1903, No 1, стр. 98-99, 101).
А. Л. Волынский, стоявший на идеалистических позициях, видел выход в нравственной перестройке интеллигента: ‘Надо прежде всего внутренно сжиться с народом, выкорчевать все недоразумения и нелепости, крепко засевшие в народном уме и мешающие ему развиваться и доверчиво подходить к людям иной культуры. Только тогда можно найти пути для сближения столь различных сил’ (А. Л. Волынский. Борьба за идеализм. Критические статьи. СПб., 1900, стр. 343). Критик определял Чехова как гуманиста, который ‘следит за жизнью деревни’ ‘без сентиментального народолюбия, с простою сердечностью’, и ‘вся художественная картина озаряется у него светом глубокого внутреннего сочувствия. Видно, что писатель хорошо знает и понимает народную душу и жизнь, улавливает воздействие на нее разных внешних умственных и социальных сил и разбирается в сложных вопросах современного народного быта с тонкой осторожностью и проницательностью’ (там же, стр. 342).
Критика отметила и мастерство Чехова в изображении героев. ‘Действующие лица вырисованы с необычайной гаердостыо, хотя рассказ занимает всего один газетный фельетон и в своем содержании лишен, так сказать, центральной оси <,…>,, — писал Волынский. — Нельзя тоньше, чище и увереннее рисовать людей с различными индивидуальными физиономиями. Это целый мир характеров, привычек и идей’ (там же).
Высоко оценил форму этого ‘незамысловатого и простого’ рассказа Богданович. Он находил его, ‘по художественности’, лучшей вещью ‘из написанных за последнее время Чеховым. В ней всё — движение и жизнь, крестьянские типы очерчены с тонким юмором, смягчающим резкость и неприглядность мрачной деревенской жизни’ (‘Мир божий’, 1899, No 2, стр. 3).
Толстой был недоволен изображением крестьян в ‘Новой даче’ так же, как и в ‘Мужиках’. 26 мая 1905 г. он сказал В. Г. Черткову: »Мужики’ Чехова — плохое произведение. Чехов колеблется. ‘Новая дача’ — прямо отвратительна’ (Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки. Машинопись. — ГМТ).
Горький считал ‘Новую дачу’ важным этапом в литературе о деревне. Он замечал: ‘В художественной литературе первый сказал о мужике новое и веское слово В. Г. Короленко в рассказе ‘Река играет’, затем А. П. Чехов написал один за другим три замечательных рассказа: ‘Мужики’, ‘Новая дача’ и ‘В овраге», — его рассказы были приняты народнически верующей публикой враждебно, как хула на мужиков’ (‘Семен Подъячев’. — Горький, т. 24, стр. 240).
Вскоре после выхода в свет рассказ был переведен на немецкий язык. В апреле 1899 г. Е. Смирнова, жена псаломщика посольской церкви в Берлине, переведя ‘На подводе’ и ‘Новую дачу’, писала Чехову: ‘Имея намерение напечатать их в берлинском еженедельном журнале ‘Romanwelt’, я желала бы предварительно заручиться Вашим авторским согласием на напечатание вышеназванных рассказов в моем переводе’ (ГБЛ). Доктор Герман Кармель, сотрудник ‘Русско-немецкого вестника’ в Перлине и переводчик, сообщал Чехову 21 ноября н. ст. 1899 г.: ‘Из Ваших произведений я перевел ‘Новую дачу’ (часть перевода прилагаю для ознакомления), ‘Дуэль’, ‘Медведь’ (которого ставили в моем переводе на сцене Берлинск<,ого>, литературного общества) и ‘Чайка» (ГБЛ).
Стр. 117. алъгауский бычок — баварская порода. Был довольно распространен в России в прошлом столетии в крупных помещичьих хозяйствах (из моды к заграничному — экономически невыгоден). Порода эта выращивалась недалеко от Мелихова, на ферме графа Орлова-Давыдова в Отраде. 9 сентября 1892 г. управляющий Орловых-Давыдовых С. А. Черевин писал Чехову об отправке ему телки, происходящей от альгауского быка, а 1 апреля 1893 г. — бычка той же породы (ГБЛ).
Стр. 123. Сказано ведь, худой мир лучше доброй ссоры, и, не купи имение, а купи соседа. — См.: ‘Русские народные пословицы и притчи, изданные И. Снегиревым’. М., 1848, стр. 442, No 335 и стр. 275, No 653. Эта книга была у Чехова (сохранилась в Доме-музее А. П. Чехова в Ялте. — Чехов и его среда, стр. 382). В первой пословице последнее слово дано, как в басне И. И. Хемницера ‘Два соседа’ (пословица же: ‘Худой мир лучше доброй брани’). Вторая пословица у Чехова изменена (пословица: ‘Не купи двора, купи соседа!’).
Стр. 126. На Воздвиженье, 14 сентября… — Праздник православной церкви, в который соблюдается строгий пост.
Стр. 127. ‘Дубинушка’ — широко распространенная в 1870-е годы в России песня, текст ее опубликован в 1885 г. А, А. Ольхиным (обработка стихотворения В. И. Богданова. — ‘Будильник’, 1865).