Ночью, Крашенинников Николай Александрович, Год: 1915

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Николай Крашенинников

Ночью

I.

— Да, Михайло Петрович, — говорил земский доктор Васильев сидевшему с ним на крыльце помещику Чурину. — Оно, конечно, и темноты и всякой штуки масса, а приятно все-таки, приятно!
Он сладко зевнул и так потянул над головою мускулистые загорелые руки, что ситцевая рубашка затрещала по швам. В тот день он, как впрочем и всегда, принял в больнице свыше пятидесяти мужиков, страшно устал и был очень доволен от сознания, что он так старательно и честно делает свое дело.
Вешняя ночь бежала сверху, заволакивая ровное, безоблачно-звездное небо и уравнивая мглою предметы. Большая Медведица словно двигалась в высоте. За домом, в сосновом бору ухала какая-то птица, засыпая гавкали на деревне собаки, и отчетливо скрипела колодезная бадья.
Доктор посмотрел на белевшее напротив его квартиры новенькое здание больницы, которое он, как тайно признавался жене, ‘единолично отвоевал’ на собраниях, скользнул довольным взглядом по чистеньким и нарядным дворовым службам, представил себе и внутренность ‘госпиталя’ с белыми как простыня стенами, нарядными изразцовыми печами, с полами, блестевшими свежей краской, с отдельной, хорошо оборудованной операционной, — и чувство довольства, соединенного с деловой усталостью, охватило его еще сильнее. Так хороша была ночь и так красива была тишина, и засыпающий бор, где все еще ухала птица, что казались милыми даже запах краски и огонек папиросы Чурина.
— Да, все-таки добился, — Васильев снова зевнул и потянулся. — Всего три года — и было здесь болотце, чирки ныряли, а вот — ‘предприятие’… Окна-то… окна… по три аршина… — и снова подумал, влюбленный в свою больницу как в женщину, что во воем уезде едва ли отыщется вторая в этом же роде. — Теперь заснуть бы… — но подле свдел его давний, еще школьный товарищ Чурин, приехавший к нему издалека, видеться с ним можно было лишь изредка, и не хотелось уходить.
— Однако, темноты и всякой штукенции уйма, — повторил доктор и хлопнул Чурина по колену. — Третьеводни, например, — совсем уж ‘рассейское’, — привезла баба одна из Алтухова мальчонка. Развернула его, смотрю, малый в жару, мечется, а левый висок весь, извини, брат, в конском удобрении. Что такое? — ‘А вот, видишь ли, лошадь Захарку долбанула. И кровищи этой самой и протчего… Велели Яван Яваныч лошадьего навозу приложить’. Понятно, остервенел: — Вон! Сейчас же вон, к Яван Яванычу!.. Позвал, однако, фельдшерицу, осмотрел. Такая, брат, каша, все размолото… и мозги тут, и кости, и навоз… Давно ли? ‘Да ден пять либо семь, не упомню’. — Ах, морда!.. Придется операцию. — Выслушала, задумалась. — ‘А жив будет?’ — Не знаю. Может, будет, может, помрет. — ‘Нет, ты мне занаверно скажи. Ишь сколько верстов Захарку везла, а у меня картошка не сажена. Коли не помрет, делай, а то домой увезу’… Да пойми, говорю, не могу ручаться! — ‘А не можешь, домой повезу’. — Так меня и вскинуло: Сила нечистая! Вон сейчас же, чтоб и духу твоего… Подумала, почесалась. — ‘Коли оставлю, мне-то уехать?’ — Нет, и ты подожди. — ‘А сколько?’ — День, два, а что? — ‘У меня картошка не сажена’. — Выбирай, говорю, между картошкой и сыном. Взвыла, выбрала сына, наконец. Выписал из Ключарева товарища, понимаешь, сделали все честь честью, а молодец помер. Ругалась, ругалась… — ‘Зачем, говорит, двое ден проморил? было бы мне к Яван Яванычу, у меня картошка’… Ну, дал трешницу, уехала… Вот, парень, суди да понимай.
Доктор досадливо поскреб по щеке.

II.

Уж не казалась красивою вешняя ночь. От криков птицы дергало в ухе. С крыльца противно несло олифой, а Большая Медведица казалась глупой.
— Спать что ли, — раздражительно сказал доктор, вставая. Но как раз в это время, слева, из слепящей темноты, раздался пронзительный женский крик.
— Ну, что еще? — нервно пробормотал он, и его доброе лицо стянуло от злости. — Чего галдят? Что еще? — —Озлобленно он задергал звонок в сторожку.
Со двора слышалось приближающееся сипенье сторожа Кузьмы.
— Нет, хлюста, не вырывайся, — скрипел он, видимо подтаскивая кого-то к крыльцу докторского дома. — Коли бесчинствуешь по ночам, пожалуй к его благородию на излечение. Не вырывайся, все равно убью, извини.
Вместе с Васильевым раздраженно поднялся и Чурин. Ему стало тошно от рассказанного доктором, и внезапные крики еще увеличивали неприятное чувство.
— Ваше докторское благородие, — докладывал Кузьма, держа за шиворот тощего сутулого человека в рваном пиджаке. — Опять этот ‘тип’ пожаловали. Не вращайся, все равно убью, милый человек: просто поблагодаришь.
— Кто пожаловал? — недоумело спросил Чурин, приближаясь к доктору.
— Да этот — Смычкин… здесь зовут его ‘типом’… Сумасшедший, — негромко добавил Васильев и подошел к фонарю.
На обоих робко и сконфуженно уставилось сухое, тонкое привлекательное лицо с светлыми застенчивыми, словно детскими глазами. Лицо это и улыбнулось застенчиво, тоже словно по-детски. Покатые плечи двинулись.
— Ба, Петра Иваныч, — добродушно сказал доктор и, вскинув голову, засмеялся. — С чего это, разбойник, ночью-то пожаловал?
— Пе…ревязочку, ваше благородие, — робко заговорил Смычкин и подвигал плечами. — Перевязочку сделать, — ишь… рука.
Он протянул трясущуюся левую руку, на большом пальце которой болталась грязная тряпка, и замигал глазами.
— Так ты, дружище Смычкин, приходи утром… — Доктор присел на крыльцо. — Потому кто ж теперь перевязки делает, ночью-то? Ты сам посуди, ты понимаешь, теперь ночь, все спать должны, а не руки перевязывать.
— Но-очь? — недоверчиво переспросил больной и опять улыбнулся робко и привлекательно. Тут же застенчиво и осторожно он покосился на сидевшего подле доктора Чурина. — Не насчет перевязки, ваше благородие: в гошпитале Анна Васильевна лежат, — добавил он притаенным голосом и двинул рукой, и тут Чурин увидел зажатую в ней охапку полевых цветов.
— Да ты, Петр Иваныч, и с букетом? — спросил доктор и опять засмеялся, вскинув голову. — Ну, ну, быть так. Как, значить, утро подойдет, да откроют больницу, тогда и приходи.
— Па…пиросочку бы… — по-детски улыбнувшись, проговорил Смычкин и боязливо заморгал. — Потому с самого утра…
— Папироску? Возьми. — Доктор с готовностью постучал ею по крышке портсигара и закурив подал Смычкину. — Ну, до завтра.
Не спеша, мурлыча и позевывая, запирал он калитку, а Чурину уж совсем не хотелось спать. Странное лицо больного, подергивание плеч, робкий взгляд словно ребяческих глаз, ‘перевязочка’, и папироска,
Анна Васильевна и букет, все это стояло над его душою, и как только на дороге стихли шаги Смычкина, он лихорадочно быстро повернулся к приятелю:
— Да что это такое, Андрей Львович?
— Так, брат, тоже штуковина, — лениво отвечал доктор, все чаще и чаще зевая. — Слесарь это>, зовут его у нас почему-то ‘типом’… Служил тут при станции… и парень безобидный… Вообще, история, — заключил он уже с решительным намерением идти спать.

III.

— Да нет, друг, подожди, — беспокойно заговорил Чурин и сам подивился своему волнению. — Ты подожди, это не только ‘при станции’ и ‘безобидный’: при чем тут букет, и Анна Васильевна, и его болезнь, ты вот что мне скажи.
Доктор, уже явно досадуя на приятеля, поскреб себе ногтями щеки.
— Да что тут рассказывать… — Голос его звучал тихо и равнодушно. — Кто ж это расскажет в точности, как и что… Какая-то, друже, романтика… а у меня, вишь, ежедневно полсотни мужиков.
— Ну, а Анна Васильевна? — торопливо спрашивал Чурин, боясь, что вот-вот доктор растянется на крыльце пластом и захрапит. — Откуда эта самая Анна Васильевна-то взялась?
— А Анна Васильевна — это миф, легенда… — засыпая, бормотал доктор. — Не верю я в эту Анну Васильевну… а вот жена говорит, что была Анна Васильевна учительницей, что он, слесарь, был в нее, ну, как рассказывают эти женщины, влюблен, что была она этакая… идейная, и хотела будто выйти за него замуж, а сама померла. Только и всего, а подробности, брат, женщины рассказывают. они это умеют, то есть, прилгнуть…
— Значит, у тебя в больнице никакой Анны Васильевны и нет? — с волнением переспросил Чурин. — И он ходит сюда, и вы ему объясняете, что она жива, и…
— Говорю тебе: миф, — уже во сне пробормотал доктор.
Прислонясь головою к перилам крыльца, он уже спал, как только может спать принимающий ежедневно пятьдесят мужиков.
— Тоже, идейные люди, — ворчал Чурин, недоброжелательно косясь на приятеля и потирая шрам на лбу. — Цивилизация и гуманность, а этакое равнодушие. Хоть бы записывал да в газеты посылал, черт. Россия, нечего сказать. Да будь я писателем, так бы на пороге больницы с чернилами и сидел. Вот она, Русь-то: в больницах, батенька… Не та, что в Ниццах да в ресторанах, а подлинная, с навозцем на мозгах, да с ‘мифом’ Анной Васильевной…
Точно призывая кого-то к ответу, Чурин осмотрелся сердитыми глазами и внезапно на сплошном фоне ночи увидел вспыхнувшую огнем точку. Точка задрожала, заколебалась, заплясала в воздухе, вспрыгнула выше и стала приближаться.
— Что за чертовщина, — подумал Чурин, все еще сердясь.
Но точка все надвигалась, видимо, по дороге к больнице, мигая и рассыпаясь иногда мельчайшими искрами.
За ней вспыхнула еще другая, попрыгала в темноте и поплыла за нею.
— Огни какие-то… точно смола горит, — думал Чурин, и до слуха его долетело отдаленное пение. — Бабы! — выкрикнул он с удивлением и досадой и сейчас же вспомнил, как рассказывал ему вчера о ‘ночных погулянках’ Васильев. Пение приближалось, и теперь Чурин понимал, что это хороводятся девки и несут на шестах зажженные свечи и ‘смолянки’. Почему-то все это его сердило.
— Тоже, не спят, а завтра с утра на картошку, — неприязненно думал он, и в голове его рисовалась баба с умирающим сыном, просившая, доктора отпустить ее на картофель.
— Ну, чего воют? Спать надо, а они шляются… Тоже, уж и поют что-то… новое.
И вымолвить хочет:
Давай, улетим’…
донеслось до него уже явственно, и он хотел было уйти, как спавший на крыльце Васильев вскочил и сбежал с лестницы.
— Вот они, девки-то! — громко сказал он и вскинул голову. Сна его точно и не бывало. Могуче потянулся он раз и другой, и опять трещала его рубаха. — А все мы научили! — добавил доктор с оттенком гордости. — Во времена студенчества… Раньше бывало, только ‘не белы снеги’, да ‘волузях’, а теперь — эка!.. Вот оно!.. Жена! Софья Кириловна! Соня! Девки поют!.. — закричал он в окно спальной. — Эх, видно, уж не заснуть!
Он взглянул на разгоравшуюся на востоке по- лоску, и как только шедшие вдоль дороги девки поравнялись с его калиткою, грянул своим громадным оглушающим басом:
Туда, где за тучей белеет гора!
Туда, где синеют морские края!
Туда, где гуляет лишь ветер да я’…
Бабы сначала взвизгнули, шарахнулись, потом засмеялись и стихли, заслушавшись: до того хорошо и крепко резал предрассветный сумрак громыхающий бас.
Пора, брат, пора!
Пора!.. Пора!
прогремел он под светлеющим небом и вдруг, как бы сконфузившись своего увлечения, двинул плечами и добавил насмешливой шуткою:
— Пора спать!

IV.

Он хлопнул дверью и вошел в комнату, чтобы у калитки не толпились девки. Те постояли еще и разошлись, и тогда доктор снова вышел на крыльцо к приятелю. Лицо его все еще выглядело сконфуженным.
— Да, молодчинище Михайло Петрович, — начал он, точно извиняясь, и снова пронзительный бабий визг перебил его.
— Ну, что еще! — крикнули они уже оба в один голос и побежали к воротам.
Теперь, в дымном сумраке утра, хорошо было видно, как среди отбегавших девок с визгом толкался сумасшедший Смычкин и как напряженно всматривался в каждую и потом срывал с их голов цветы, пряча за пазуху. Через минуту слесарь опять стоял перед калиткой доктора и говорил ему, виновато улыбаясь:
— Пе…ревязочку, ваше благородие.
Лицо Васильева странно побледнело и вытянулось.
— Ну, друг, ты уж мне надоел, — сказал он угрюмо. — Велел тебе: приходи утром… а теперь только еще два часа. Два часа! — понял?
И быстро зашагал к себе в дом.
Теперь уж не было сомнения, что друзья не станут сидеть на крыльце, И странно: Чурин тоже чувствовал раздражение к вновь явившемуся Смычкину. Была так хороша ночь, и хорош был рассвет, и так славно, уверенно прозвенела под светлеющим небом мощная песня, и уж забывалось о земле, как снова пришел маленький, дергающийся исхудалый человек и вновь напомнил о человеческом горе, об Анне Васильевне, ставшей мифом,, и о том, что недавно, здесь близко, умер Захарка, к мозгу которого Яван Яваныч прикладывал навоз.
Оба они ушли и сердито заснули, не раздеваясь, на своих диванах: в гостиной и кабинете.
Когда утром Чурин проснулся, у крыльца нетерпеливо ржали его лошади, а доктор давно уже принимал в больнице.
— Пойду проститься с Андреем в лечебницу, — говорил он, откланиваясь Софье Кирилловне, и пошел по двору. Мимо него скверно прогромыхала телега с катавшейся на ней женщиной, у которой было такое желтое, безумно желтое искаженное лицо.
— Что такое? — спросил он у правившего мужика.
— Чего, — надорвата! — недовольно ответил мужик и задвигал бровями. — Потому, родить собиралась, потому страда… дни рабочие… потому и не остереглася… Бабка велела крепкой водкой примочить.
— Что?.. Что?.. — болезненно закричал Чурин, жутко рассматривая окутывавшие женщину грязные тряпки. Лицо его свернуло, он двинулся было вперед, но махнул рукой и спешно подошел к своей тройке.
— Крепкой водкой! — презрительно осклабясь, повторил кучер Харитон. — Нетто это пользительно, которая родяща!.. Уж и темный народ: дураки!
Чурина вскинуло.
— Пошел, пошел, пьяница! — визгливо закричал он.
Ехал по сочному молодому полю, в котором неумолчно трещали кузнечики, пели пичужки, реяли ласточки, и весь дрожал в отвращении, боли и жалости, потирая свой шрам на лбу.
— Вот, тоже ‘лошадь долбанула’, а небось Яван Яваныч навоз не прикладывал… — уже злобно, издеваюсь над собою, бормотал он.
— Нет, ты возьми чернила, да так и записывай, не разгибаясь, у больниц.
Распухал от нелепых и злых мыслей. Давило под ложечкой. Бесился на себя и всех, — и не знал, что делать.
Попадались по дороге избы, — Казались противными, встречались мужики, — казались противными, нельзя было без неприятного чувства смотреть на вставшую на пути старую, кривую, заколоченную за ветхостью церковь.
— Ну, тоже, — яростно думал он, посматривая на спину кучера, который, остановив лошадей, усердно крестился на выглядывавший из-за заброшенной церковки новый каменный разрисованный храм. ‘Нет, ты записывай’, — нелепо думал он.
И опять вздрогнул Чурин: мимо него проскользнула утлая, рваная фигура с робким, словно кривым, трепетно улыбающимся лицом. Вильнула в воздухе, взмахнула руками, как ворона крыльями, и исчезла за косогором.
— ‘Тип!’ — насмешливо буркнул Харитон.— Ишь, по могилкам ходит, паршивый черт, а чего понимает?
— Пшел!.. Остановился?! — бешено заревел на кучера Чурин и сейчас же схватил его за спину. — Говорю, подожди, подлец.
Кривой походкой, точно прыгая на одной ноге, с странной затаенной мыслью что-то найти, заковылял по кладбищу Чурин и остановился, и сердце его забилось под горлом: на кривом потемневшем березовом кресте висели кучи старых и свежих полевых цветов, связки ленточек и бус, золотые бумажки, а под ними виднелась латунная дощечка с искусно выпиленной безграмотной надписью:

Анне Васильевной‘.

— Вот тебе и ‘миф’, — еле раздвигая губы, пробормотал он. — Вот она и любовь… Любовь какая жуткая… Любовь безумная, — что?
Вздрогнул, сердито покраснел, развел руками, побрел прочь и, жалко усевшись в экипаж, поднял воротник пальто, хотя было совсем не холодно.

——————————————————————————

Источник текста: Крашенинников Н. А., Тени любви. Рассказы. — Москва: Моск. кн-во, 1915. — 207 с., 21 см. — (Собрание сочинений, Т. 6). С. 165-175.
Распознание, современная орфография: В. Есаулов, 20 апреля 2016 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека