Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 3: Проза. Державин. О Пушкине. — М.: Согласие, 1997.
Бродя по извилистым, тесным, в море спадающим уличкам одного городка Италии, понял я раз навсегда, что красота — несправедливый и милый дар неба, навеки данный этой стране. Ей не уйти, не укрыться от красоты, ни за какие грехи ее не лишиться.
Вот, по изломам и срывам прибрежной скалы, лепит она несуразные домики из грубого, серого камня, а выходит прекрасно: прихотливо громоздятся крыши над крышами, выступают углы, вьются улички, повисают мосты над ручьями, бегущими с гор. Выше, там, где кипарисы колоннадой обступили тесное кладбище, высится колокольня невидимой церкви. Еще выше — виноградник от оливы к оливе перекинул плавные свои гирлянды. Под вечер желтая звезда загорается над дальней густо-зеленой пальмой. Полуголые ребятишки копошатся в дорожной пыли, кричит запоздалый мул, влача громоздкую телегу на двух колесах. А там, внизу — темно-синей равниной простерлось море.
В полдень, когда, раскалясь миллионами искр, трепещет прибрежный гравий, то же самое солнце, что в церквах и музеях сжигает картины Джотто и Тинторетто, — это же солнце яркими пятнами вспыхивает на размалеванных ставнях, на пестрых лохмотьях, вывешенных из окон, на черных кудрях рыбаков. Далекие паруса розовеют у горизонта, жемчужными кажутся горы, замкнувшие соседнюю бухту, смуглеют тела купальщиков… Каждый миг новую несет красоту взамен отцветающей старой.
Нет, не уйти, не укрыться Италии от неизбежной ее прелести! То по причудливым склонам гор, то по прибрежной скале, то на десятках крохотных островков, заброшенных в туманную лагуну, строит она свои города. В карманах ее обнищавших сынов звенят монеты всех стран. В угоду французам, англичанам, немцам, американцам, толпой хлынувшим в ее широко раскрытые двери, с лихорадочной быстротой строит она пошлые отели, проводит трамваи, буравит горы, прокладывая железные дороги. Нет ничего пошлее, гнуснее, безличнее, чем эта международная толпа, наводнившая Италию. Ценою Хамского Ига платит несчастная страна за вечную свою красоту. Но неисповедимы пути судеб: чем ниже падает этот народ, тем его нежнее охраняет небо. И не случаен, быть может, маленький случай, которого я был свидетелем.
Вот как все было.
Времена празднеств венецианских минули безвозвратно. Нынешний венецианец забыл уже о полугодовом карнавале, которым тешились его предки. Но о том, что заезжему иностранцу нужна хоть бы тень прежних этих празднеств, он помнит. Венеция живет иностранцами. Чтобы привлечь их, мало одного Лидо с его прекрасным пляжем и немыслимо-пошлым курзалом. В Венеции, осмотрев дворец дожей, каждый толстобрюхий немец хочет быть ‘немного венецианцем’, разрешить себе это, как дома разрешает порой лишнюю кружку пива или послеобеденную сигару. Ведь он что-то слышал о Тициане и Аретине!
Va bene! {Хорошо! (ит.). Здесь и далее редакторские примечания обозначаются цифрами, примечания В. Ф. Ходасевича — звездочками.} Устроим ночное празднество на Canal Grande! Назначим призы за иллюминацию гондол, барок, домов. Почтенному иностранцу все представление обойдется в двенадцать лир: за эти деньги со всем семейством вместится он в гондолу, все увидит, услышит, себя покажет…
Афиши расклеены. Целую неделю идут приготовления. Жгут бенгальский огонь, примеряя световые эффекты. Вешают шкалики. В вечер праздника часов с восьми весь город в движении. Парит, нечем дышать. Иностранцы с озабоченными, деловыми лицами спешат к своим гондолам, которые все заранее наняты.
Маленькие каналы запружены барками, разубранными дико и безвкусно: какие-то дворцы фей, дирижабли, еще разные злобы дня. На барках, вокруг столов, уставленных фиасками красного вина, захватив стариков и детей, рассаживаются венецианцы.
Толпы народа черной рекой хлынули на Риальто: отсюда тронется шествие. На ближних улицах не протолкаться. Бродячий мороженщик на campo S. Вог-tolomeo надрывается, вопя:
— Стойте! Мороженое!
Душно.
Вот и мы в гондоле. Желтый бумажный фонарь колышется на носу. Тронулись вдоль Большого Канала, туда же, куда и все: к мосту Риальто. Налево, озаренная белым рефлектором, тяжелым рельефом лепится церковь S. Maria della Salute. Перед ней — толпа народа на набережной. Похоже на оперу. Направо — шикарные отели растянулись пестрой, бездарно иллюминированной вереницей. Все это расцвечено дико и безвкусно, главное — дешево, во вкусе купальщика-иностранца. Только вверху — темное, низкое, беззвездное небо, да внизу — вода, такая черная и ужасная, какой бывает она лишь в Венеции, в безлунные вечера. Даже бесчисленные огни гондол и барок, кажется, не отражаются в ней.
Здесь, на воде, такой же шум, как на улицах. Бренчат мандолины, гудят гитары, с барок несется музыка. ‘Santa Lucia’ смешалась с модной песенкой о jupe-culotte {юбке-штанах (ит.).}, ‘Маргарита’ с ‘Сусанной’. Парочка сантиментальных французов, обнявшись, едет в соседней гондоле. ‘Она’ говорит:
— Я бы хотела умереть сейчас…
— О, моя кошечка, — шепчет ‘он’.
Парит. Мигают зарницы. Шумно и скучно. Все вздор какой-то. Гондолы идут одна возле другой. Вот французскую парочку оттерла от нас компания молчаливых альпийцев с выцветшими усами, голыми коленками и зелеными шляпами. Дальше — американки без шляп, в шелковых ярких плащах. С другой стороны — пять русских веснушчатых девиц тормошат обывателя в чесучовом пиджаке. Он вытирает потную лысину, а девицы кричат ему в уши:
— Иван Дмитрич! глядите же, как поэтично!
Боже ты мой! И это Италия! Да здесь итальянцев-то — одни гондольеры!.. А направо и налево высятся нелепо разубранные дома, старинные дворцы, безобразно иллюминированные новыми владельцами: первый приз — 500 лир.
И вдруг словно кто длинный и грубый холст разорвал в небе: ослепительная метнулась молния, хряснул гром, крупные, грузные капли дождя, будто дробь, зашлепали по воде. Поднялась суматоха. Одни пытаются повернуть обратно в San Marco, другие хотят выбраться в маленькие каналы, третьи спешат к берегу, в надежде укрыться. У моста Академии — морское сражение. Маленькая пристань берется с бою. Дети плачут, женщины кричат, все смешалось.
А дождь все сильнее, раскаты грома все яростнее. Уже мы промокли до нитки, размякают и гаснут бумажные фонари гондол и барок, меркнут цепи стеклянных шкаликов на берегу.
Гондольер накрывает нас какой-то огромной тряпкой, и мы едва успеваем крикнуть ему:
— К Пьяцетте!
Под тряпкой темно, глухо шумит дождь над головой, где-то кто-то кричит, где-то не унимается музыка, ухает гром, — все сливается в раскатистый, неразличимый гул. Спутница моя хохочет, хохочу и я, — и нам весело, что так скоро и просто кончился этот глупый праздник. Пристаем к Пьяцетте, бежим, насквозь мокрые, под затихающим уже дождем, потом под портиком библиотеки: в кафэ!
Кругом галдят итальянцы. Немцы и англичане, нахохлившись, просыхают в своих отелях, а здесь, на Пьяцце, веселье, веселый и милый шум. Итальянцы аплодируют дождю, и он совсем затихает под эти аплодисменты, словно сделал свое дело и удаляется за кулисы.
Пьем вкусный, горячий кофе с рюмкой неважного ликера, сохнем и радуемся, что нет кругом иностранцев, что само небо взяло да и прикончило разом это безобразное празднество.
Понемногу площадь пустеет, стихают ночные шумы: там, где осел камень под тяжестью рухнувшей кампаниллы, лоснятся лужи.
И снова идем мы под портиком библиотеки, и снова (в который раз!) читаем в углу, в неприметном месте, гордую надпись:
‘Venezia dopo secoli di Liberte e potenza per LXX anni da stranieri dominata non doma…’ {‘После столетий свободы и могущества за LXX лет иностранного владычества Венеция не покорилась…’ (ит.).}
‘Покоренная, но не покорившаяся…’
Так хочет Италия быть некрасивой. Хочет — и не может. Женщины такие бывают.
Первая поездка Ходасевича в Италию, продлившаяся почти два месяца, — со 2 июня до середины августа 1911 г., — оставила глубокий след в его творчестве (см.: Богомолов Н. История одного замысла // Русская речь. 1989. No 5. С. 38—47).
5 июня 1911 г. Ходасевич писал из Нерви московскому приятелю Е. Янтареву: ‘В будущую среду я отбуду дня на три во Флоренцию, а потом в Венецию, где буду жить до истощения возможностей. Потому в Венецию, что там прямой путь на Русь, потому, что там разные хорошие люди, и потому, что я так хочу. Вот и все. Фунтов я вряд ли прибавил, но стал черен ликом и светел душой. До кашля не унижаюсь. Пишу стихи и прозу с необычайной дерзостью: в прозе кувыркаюсь, а в стихах не боюсь передавать впечатления жизни текущей: так и надо’ (РГАЛИ. Ф. 1714. Оп. 2. Ед. хр. 7).
Венеция поразила Ходасевича живой прелестью, не подчинившейся ни магии искусства, ни давлению туристических толп, навязывающих свой уклад и вкусы. Об открытии живой, нетрадиционной Италии Ходасевич настойчиво писал Муни: ‘Итальянцы нынешние не хуже своих предков — или не лучше. Господь Бог дал им их страну, в которой что ни делай — все выйдет ужасно красиво. Были деньги — строили дворцы, нет денег — взгромоздят над морем лачугу за лачугой, закрутят свои переулочки, из окна на ветер вывесят рыжие штаны либо занавеску, а вечером зажгут фонарь — Боже ты мой, как прекрасно! В Генуе новый пассаж, весь из гранита. Ничего в нем нет замечательного, — а вот ты попробуй-ка из гранита сделать так, чтобы некрасиво было: ведь это уже надо нарочно стараться. <,…>,
Здесь нет никакого искусства, ей-Богу, ни чуточки. Что они все выдумали? Здесь — жизнь, быт — и церковь. Царица-Венеция! Genova la superba! Понюхал бы ты, как они воняют: морем, рыбой, маслом, гнилой зеленью и еще какой-то специальной итальянской тухлятиной: сыром, что ли? А выходит божественно! Просто потому, что не ‘творят’, а ‘делают’. Ах, российские идиоты, ах, художественные вы критики! Олухи царя небесного!’ (письмо от 1 июля (18 июня) 1911 г. — см. т. 4 наст. изд.).
И очерками своими Ходасевич спорил с традицией видеть в Венеции ‘мертвый город’, ‘огромный пустой дом без хозяина’, — как писал П. П. Перцов в кн. ‘Венеция’ (М., 1905). ‘Мертвый город. Письмо из Венеции’ назвала свой очерк Нина Петровская (Утро (Харьков). 1908. 15 июня). А. А. Трубников в кн. ‘Моя Италия’ (СПб.: Сириус, 1908) создал сказочный образ зачарованной красавицы, спящей мертвым сном.
В своем желании по-новому рассказать об Италии Ходасевич был не одинок. В 1911 г. П. П. Муратов выпустил первый том трилогии ‘Образы Италии’ (М.: Научное слово, 1911). Он посвятил книгу ‘B. K. Z.’ — Борису Константиновичу Зайцеву, писателю, влюбленному в Италию: рассказы о ней составили отдельную книгу — ‘Италия’ — в Собрании сочинений Зайцева (Зайцев Б.К. Собр. соч. Берлин—Петербург—Москва: Изд. З. И. Гржебина, 1923. Т. 7).
Писатели были частыми гостями в Италии: в мае 1911 г. Муратов, собиравший материал для второй книги ‘Образов Италии’, останавливался в Венеции, в Венеции Муратов и Зайцев встречали Новый, 1912 год. Летом 1911 г. переводчик, историк литературы Б. А. Грифцов руководил экскурсиями русских учителей по Венеции, а М. Осоргин, в ту пору корреспондент ‘Русских ведомостей’ по Италии, знакомил экскурсантов с современной Италией.
Своими переводами, книгами, статьями они подготовили новое открытие Италии. Их литературные замыслы, произведения связаны множеством нитей, зацепок, перекличек. Муратов отдельную главу в кн. ‘Образы Италии’ посвятил маскарадно-карнавальному духу Венеции, театру Гоцци. Ходасевич, вдохновленный им, пытался в это время переводить сказку Гоцци ‘Принцесса Турандот’. 2 апреля 1912 г. издатель К. Ф. Некрасов писал Ходасевичу: ‘…о Вас же много слышал от П. П. Муратова, между прочим, он рассказывал мне о Вашей попытке переводить Гоцци и о том, что пришлось отказаться от перевода вследствие чрезвычайной его трудности’ (РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 76). Сказку Карло Гоцци ‘Принцесса Турандот’ удачно перевел М. Осоргин: в его переводе она была поставлена Третьей студией (1920) и до сих пор идет на сцене театра им. Е. Б. Вахтангова.
Джотто ди Бонде (1266/67—1337) — живописец. ‘Итальянская живопись родилась от Джотто’, — утверждал П. П. Муратов, посвятивший его фрескам отдельную главу и многие страницы кн. ‘Образы Италии’. В очерке Ходасевича упомянуты и другие представители венецианской школы: Тинторетто Якопо (1518— 1594) и Тициан (Тициано Вечеллио, ок. 1476/77 или 1489/90 — 1576).
Аретин (Аретино) Пьетро (1492—1556) — драматург, поэт, друживший с Тицианом.