Был тот час, когда в ночной редакции не было работы. Сонные сторожа изредка подавали пакеты с телеграммами агентства и казенными бюллетенями.
После шумного, суетливого редакционного дня, я пользовался этим обычным перерывом и медленно ходил из угла в угол небольшой комнаты, отгороженной от узкого коридора деревянной переборкой. Часы медленно тикали и уныло, сипло хрипели, словно злились втайне и брюзжали.
Я потушил одну лампу и в полумраке ходил, закрыв глаза и стараясь ни о чем не думать.
В открытую форточку врывался свежий морозный воздух и очищал спертую, пропитанную табачным дымом атмосферу грязной, закопченной комнаты с двумя письменными столами, залитыми чернилами, телефоном и целой сетью каких-то ни к чему не нужных проволок. Эти проволоки всегда интриговали меня, но я никак не мог узнать, для чего они проведены и пользовался ли ими кто-нибудь хотя бы в самые отдаленные времена.
И теперь я иногда поглядывал на эту почерневшую от копоти, пыли и паутины сеть тянущихся под самым потолком проволок и старался догадаться об их назначении.
Но я ни на шаг не подвинулся в своих предположениях и невольно улыбнулся, вспомнив одного из сотрудников, который на мой вопрос о загадочных проволоках притворно серьезно ответил:
— Для солидности учреждения проведены, Александр Михайлович!
Я начал вспоминать различные новости, переданные мне днем репортерами, и вдруг почувствовал толчок.
Да! это был самый обыкновенный толчок, сильный и короткий, заставивший меня остановиться.
Я с изумлением оглянулся и еще более удивился, когда заметил, что был совершенно один в комнате.
— Однако, пошаливают же нервы! — подумал я, начиная вновь ходить. Часы начали бить одиннадцать, и я направился в наборную переговорить с метранпажем.
В дверях своей комнаты я столкнулся с стоящим здесь человеком, одетым в рясу католического священника. Меня поразила его маленькая, совершенно круглая голова с густыми, коротко остриженными седыми волосами, круглыми птичьими глазами и толстыми чувственными губами.
— Я давно на вас смотрю! — сказал он глухим, скрипучим голосом.
— Я — сотрудник, — ответил священник. — Он меня знает… — При этом посетитель мотнул головой в сторону редакторского кабинета и вдруг, сжавши все свое лицо в маленький, сморщенный комок, захихикал и затрясся.
— Он ничего не понимает, — залепетал он, — а любит со мной душеспасительные беседы вести на высокие канонические темы. А я ему при этом удобном случае сейчас статью о сектантах каких-нибудь подсуну! Я — старый писатель, и меня сам папа знает…
Старик заволновался. По сильному запаху спирта я понял, что мой собеседник пьян.
— Папа? — переспросил я с недоверием.
— Ну, да, папа! — заворчал он обиженным голосом. — Я ведь в ‘Osservatore Romano’ сотрудничал и меня Рим знает.
Священник схватился за грудь, слегка застонав. Болезненная улыбка искривила его подвижное, старческое лицо.
— Присядьте! — предложил я, обрадовавшись возможности скоротать время, остающееся до приезда театральных критиков, репортеров по происшествиям и других сотрудников, дающих поздно ночью хроникерские заметки. Старик вошел в комнату и тотчас же сел за стол, подперев обеими руками свою круглую голову.
Свет лампы падал на него, и я очень внимательно всматривался в это изможденное, порочное лицо. Глубокие морщины прорезали его нависший, плоский лоб и змеились около красных, жадных губ, вокруг которых чернели давно не бритые, щетинистые усы. Красные веки окаймляли блестящие, беспокойные глаза, порой совсем скрывающиеся под кустистыми, черными еще бровями.
Священник долго молчал, ежась и вздрагивая, а потом поднял голову и слегка заплетающимся языком спросил меня:
— Вы, кажется, хотели узнать, зачем я сюда пришел?
— Вы уже объяснили мне, — ответил я. — Посидите, — редактор скоро вернется!
— Что — редактор? — забормотал старик. — Я хочу все рассказать. Я сюда прихожу редко. Из ‘Osservatore Romano’ да вдруг сюда! Ха-ха-ха! — залился он каким-то обидным, колючим смехом. — А впрочем, все это, конечно, тщета! Разве лира, полученная в римской редакции, не то же стоит, что сорок копеек, заработанные здесь?
И он лукаво подмигнул в мою сторону.
Я молчал.
— Я долго не знал, что люди торгуют словом. А как узнал, что слово — дорогой товар, так понял весь смысл жизни…
Он поперхнулся и долго и глухо кашлял, хватаясь за грудь.
— Я сегодня вышел из больницы, меня накормили, но завтра мне опять захочется есть. Вот я принес статью. Буду просить аванс! А он злой сегодня? — вдруг оживляясь, спросил священник, указывая на дверь редакторского кабинета.
— Не знаю! — ответил я.
— Куда он уехал? — тревожно и деловито спросил старик.
— В театр, кажется, куда-то… — сказал я.
— Ну, это ничего! Хорошо! — спокойным уже тоном произнес священник и, громко смеясь, замахал руками по направлению к двери, где стоял смущенный сторож Алексей, с жирными прилизанными волосами и сконфуженным лицом. — Прозевал, братец, проспал!..
Алексей переминался с ноги на ногу, смотрел на меня и бормотал:
— Невзначай заснул на минуту, а они шасть в редакцию! Совсем даже незаметно…
— Хе-хе-хе! — залился дребезжащим смехом старик. — А ты думал, что я к тебе с докладом кого-нибудь пришлю? Ступай! Ступай!
И, качаясь на стуле, он повелительно махнул рукой в сторону окончательно растерявшегося Алексея.
— Идите, Алексей! — сказал я.
Когда сторож ушел, священник встал и, подобрав рясу, обнажил правую ногу.
— Посмотрите, какая рана! Лечили, лечили, а все не залечивается! К смерти это…
Я увидел на грязной ноге с дряблой кожей большую язву с посиневшими, омертвевшими уже краями и красной опухолью вокруг.
— Выписали из больницы, — говорил он, глядя на меня бегающими, хитрыми глазами. — Ничего не поделаешь! Не хотят больше держать. Ну, и выписался! А домой не на что вернуться… Вот, в трактире с знакомым сидел и там написал статью под аванс…
— Ведь вы же священник, я вижу? — спросил я. — Почему вы не обратитесь к другим католическим священникам? Они помогут вам. Если хотите, я напишу письмо, они меня знают и не откажут вам.
— Нет! Нет! — смешно кривляясь, замахал руками старик. — Я лишен сана. Я теперь хочу быть мариавитом! Я ведь священник Плискевич. Вы слышали, конечно?
Я промолчал, так как фамилия священника была для меня совсем незнакома.
— Плискевич, — забормотал старик, которого все более и более клонило ко сну, — это воплощение разврата и всяческих пороков. Он признает радости жизни и женскую любовь! А это не дозволяется, когда надел на себя вот это одеяние…
Старик дернул себя за пелеринку рясы и поднял кверху палец.
— Плискевич знает богословские труды великих праведников и мыслителей церкви, но он также знает сочинения доброго мудреца Анакреона, Вергилия и Горация.
О Venus, regina Cnidi Paphique,
Sperne dilectam Cypron et vocantis,
Ture te multo Glycerae decorum
Transfer in aedem…
— продекламировал он, разводя трясущимися руками и закатывая свои круглые глаза.
— Но это ведь тоже воспрещается! Поймите вы это! — крикнул старик и с силой ударил себя в грудь кулаком.
— Как же вы живете? — спросил я.
— Живу, живу всем назло! — крикнул он так громко, что Алексей снова выглянул из дверей. — Все думают, что пьяный старик замерзнет где-нибудь под забором или с голоду пропадет, а он все живет да живет! Скрипит, заживо гниет, а живет! Да что, живет! Он даже еще радоваться и любить может! За это меня все ненавидят… Завидуют — я в этом уверен…
Старик замолчал, так как в это время дверь из передней с шумом распахнулась, и в свой кабинет прошел редактор в сопровождении двух дам. Священник поднялся и тревожно поглядывал на закрывшуюся дверь кабинета редактора. Он говорил шепотом и, видимо, волновался.
— А если он не даст мне аванса, — спросил он, заискивающе глядя мне в глаза, — вы дадите мне рубль до завтра?..
— Дам! — улыбнулся я.
— Я так и знал! — шепнул старик. — Но я завтра не отдам.
— Не надо.
— Спасибо!
И он замолчал, уставившись круглыми глазами на дверь, за которой слышался сухой, отрывистый смех редактора и громкие возгласы дам. Наконец, в мою комнату вошел редактор. Заметив Плискевича, он нахмурился и молча протянул ему руку.
Тот низко, раболепно поклонился и, подавая ему три листа грязной бумаги, исписанной неровным, размашистым почерком, заискивающим тоном произнес:
— Статья о хлыстах… Много новых данных…
— Хорошо! — сказал редактор. — Благодарю вас! Я прочитаю завтра.
И, обращаясь ко мне, он спросил о последних новостях дня и собирался уже уходить, но в коридоре его задержал Плискевич.
— Мне бы в счет гонорара хоть пять рублей сегодня… — бормотал он.
— Не могу — касса заперта! — бросил на ходу редактор.
— Я из больницы вышел. Есть нечего… — сказал уже спокойным голосом Плискевич.
— Что же я, свои деньги буду давать? — отрезал редактор и захлопнул за собой дверь.
Старик вернулся в мою комнату и, тихо смеясь, сказал:
— Пропал ваш рубль! Он никогда живым не помогает! — добавил Плискевич, кивая в сторону двери. — Его специальность — хоронить. Он любит только покойников. Но скоро он и меня полюбит в этой благодарной роли…
— Ну, это еще неизвестно, — возразил я, пожалев старика.
— Очень даже известно! — зашептал он и, замолчав, поднял край рясы и с лукавым видом показал мне опять бледную ногу с чернеющей на ней язвой.
— Как вам не холодно? — удивился я.
— Привычка! — отрезал он. — Я переношу легко все лишения, за исключением отсутствия радости. Мне мало надо для радости, и потому она у меня всегда есть. Я помню Эпикура и его великое ‘Carpe diem!’. Но, кроме рясы — у меня имеется еще крепкое, порыжевшее от времени и похвальной бережливости моих предшественников пальто. Я его повесил в прихожей, под самым носом спящего сторожа…
Кто-то быстро вышел от редактора и постучал в мою дверь.
— Можно войти? — раздался женский голос.
— Пожалуйста! — сказал я и взглянул на священника. Он быстро оправил на себе рясу и грязной рукой начал приглаживать короткие, щетинистые волосы.
Вошла средних лет дама в синей бархатной кофточке и в черной меховой шляпе с голубой птицей. Ее лицо и губы были заметно накрашены, а глаза резко подведены. В руках она держала большую коробку конфет и, протягивая ее мне, сказала:
— Возьмите конфет! Вам скучно…
— Благодарю, но я не хочу, — ответил я.
— Возьмите! — капризным голосом протянула дама и топнула ногой. — Это нелюбезно!
Я взял конфету и поклонился. Дама исчезла, и скоро в кабинете зазвучал ее фальшивый, преувеличенно веселый смех.
— Какая смешная! — произнес старик. — Кто это?
— Не знаю, — ответил я. — Судя по наружности, артистка.
— Это-то вне сомнения! — сказал он. — Много грима, слишком много грима! Но маленькая какая-то, дикая…
— Однако! — заметил я. — Вы уже успели разглядеть?
— Мне нетрудно было это сделать! — проговорил он серьезным тоном. — У меня есть мера для определения женской красоты. Я обладаю самой прекрасной женщиной в мире!
Он произнес это с гордостью и вызывающе взглянул на меня. По его лицу побежали какие-то теплые, ласковые тени, а в глазах вспыхнули яркие огоньки.
— Марина!.. Марина!.. — прошептал он вдруг, сжимая руки.
— Дайте рубль, — спохватился он, — я поеду! Нет! дайте мне лучше пять рублей!.. Успокойте старика!..
— Куда же вы поедете? Вам надо домой.
— Я и поеду домой! Я жил две недели тому назад в Лигове, — ответил старик. — И там Марина…
Он встал, подвинул ко мне стул и начал шептать на ухо:
— Я боюсь приехать к ней без денег! А вдруг она голодна и у нее нет крова над головой? Как взгляну я ей в глаза? Я повешусь…
Он застонал и обеими руками сжал голову.
— Я все время там, в больнице, думал об этом и мучился по ночам. От этой тревоги, вероятно, и рана не зажила, — шептал он быстро-быстро и дышал мне в лицо коротким, свистящим дыханием.
— Дайте пять рублей! — умоляющим голосом попросил он. — Дайте! Я ее завтра накормлю, побалую и буду счастлив! Хорошо? Вы дадите мне пять рублей, а я отблагодарю вас за это. Увидите — отблагодарю!
— Каким образом? — спросил я, с удивлением наблюдая за волнением Плискевича.
— Я покажу вам свою Марину, и вы на всю жизнь будете застрахованы от женщин. Вы не полюбите ни одной, никогда! Перед вами будет всегда ярко пылать жуткая, неземная красота Марины. Поедем со мной сейчас, сию минуту!
В дребезжащем голосе старика слышалась страстная мольба. Я взглянул на него. Лицо его, изборожденное глубокими морщинами, дергалось, чувственные губы вздрагивали, а в круглых глазах горел недобрый, хищный огонь.
Предложение старика показалось мне заманчивым.
‘Почему бы мне, — думал я, — одинокому человеку, любящему заглядывать в глаза жизни, не отправиться с этим безумцем или пьяницей в Лигово, где живет какая-то Марина?’ Назавтра было воскресенье и я не дежурил в редакции.
— Хорошо! — сказал я. — Я еду с вами, но только после окончания работы здесь. Часа в два мы отправимся. Я довезу вас и вручу вам деньги там, в Лигове.
— Прекрасно, прекрасно! — обрадовался старик. — Вы меня довезете до дома и поможете отыскать Марину, если она ушла.
— Отправляйтесь теперь в заднюю комнату. Там есть кушетка и вы можете отдохнуть. Я вас разбужу.
— А вы не обманете? — спросил он и подозрительная, трусливая улыбка зазмеилась около небритых губ. — Дайте лучше деньги сейчас и держите меня заложником.
— Не хотите верить, не надо! Берите деньги и оставьте меня в покое! — сказал я, заметив входивших сотрудников.
— Нет! Нет! — заторопился старик. — Я иду спать и буду вас ждать. Я верю, верю вам!
Он ушел в заднюю комнату, волоча ноги и громко вздыхая.
II
Меня начало забавлять все это происшествие. Прочитывая рукописи сотрудников и телеграфные бюллетени, я невольно все время думал о странном священнике, лишенном сана и сбившемся с круга.
Мне казался очень долгим последний час наиболее оживленной и веселой редакционной работы, когда доставляются последние ночные новости.
Двое сотрудников, дающих полицейскую хронику, не потешали уже меня сегодня, хотя они, стоя в дверях моей комнаты, вели обычную стычку.
— Сухов-то вчера какую утку пустил! — говорил, обращаясь ко мне, рыжеватый юноша в щегольском сюртуке. — Он сообщил, что убитая Жучкова была светлая блондинка лет двадцати двух, с виду интеллигентка, а у ней (я ее сам видел в покойницкой!) волосы черные и, к тому же, она пожилая и одета очень бедно…
— А в какой покойницкой она лежит? — спросил, лукаво щуря черные глаза, маленький Сухов. — Если я пустил утку, то вы пускаете ежедневно целых лебедей! Кто написал, г. Белов, о похищении бумажника у каких-то комиссионеров Зусьмана и Зунделевича? Этак я могу по тысяче строк в день катать! — И Сухов рассмеялся презрительным смехом.
— Александр Михайлович! Ей-Богу, такой случай был на Николаевской железной дороге! — воскликнул Белов, подбегая к моему столу.
— Он даже этот бумажник видел! — съязвил Сухов и, повернувшись в сторону прихожей, произнес: — Старый черт идет…
Вошел высокий худой человек с сухим лицом, на котором бегали черные блестящие глаза. Тонкий горбатый нос, узкая черная борода и искривленные в злобную саркастическую улыбку губы делали его похожим на Мефистофеля.
Он, не произнося ни слова, поклонился мне и, взяв со стола лист бумаги, направился в комнату для сотрудников.
— Вы что принесли, господин Шорин? — спросил я.
— Нечто, имеющее чрезвычайный интерес! — сказал он вкрадчивым, проникновенным басом, подозрительно косясь на Сухова и Белова.
— Ничего такого не случилось! — с притворной небрежностью отозвались они.
— В ваших палестинах? — засмеялся Шорин и с вызывающим видом выставил вперед свой горбатый нос. — Но Петербург велик, а я повсюду рыскаю. Я — старый репортер!
Он с гордостью ткнул себя пальцем в грудь и выпрямился.
— Но все-таки? — сказал я. — Быть может, принесенные вами сведения уже имеются в редакции?
— Я принес нечто, как уже докладывал вам, имеющее чрезвычайный интерес и совершенно упущенное из виду моими коллегами! — произнес он язвительным голосом и удалился неслышной, крадущейся походкой.
— Сколько вы напишете? — бросил я ему вдогонку. — У нас сегодня в газете тесно, а вы поздно приходите.
— Сколько прикажете! — откликнулся он уже из соседней комнаты. — Можно происшествие описать в пятистах строках, можно и в полутораста вогнать.
— Дайте сто! — засмеялся я, зная его любовь к многословию.
— Слушаюсь! — тотчас же согласился он и заскрипел пером.
Через минут двадцать он входил в мою комнату и, низко согнувшись, бережно нес в руках три узких полоски бумаги.
Проходя мимо Белова и Сухова, Шорин злорадно хихикнул и пробормотал:
— Шерлоки!..
Подойдя к столу, он протянул мне рукопись и глухим, зловещим басом тихо произнес:
— Свеженькое-с! Кровью пахнет…
После этого он закурил папиросу, обернул шею темным шарфом и, надев потертую каракулевую шапку, сказал, подавая мне руку:
— Доброго утра, Александр Михайлович!
Когда он ушел, оба репортера бросились к столу и, к своему огорчению, убедились, что ‘старый черт’ принес действительно интересное сведение из хроники преступной жизни Петербурга.
— Он за три часа до убийства знает о нем! — проворчал с завистью Белов и тотчас же залился тонким, блеющим смехом, радуясь своей остроте.
Сухов только презрительно оттопыривал губы и молчал.
III
Был третий час, когда я разбудил Плискевича. Он, громко зевая и охая, сполз с кушетки и начал растирать затекшие ноги.
— Едем! — сказал я.
Он сразу пришел в себя, оживился и, пошатываясь, торопливо пошел в переднюю.
Одевшись, мы вышли на улицу. Было темно и морозно. Добравшись до вокзала, мы едва поспели к какому-то товаро-пассажирскому поезду, битком набитому отправляющейся на линию артелью метельщиков.
Приехав в Лигово и выйдя с вокзала, я пошел за священником, быстро шагавшим впереди.
Он что-то бормотал и иногда оглядывался, с нетерпением и тревогой вскидывая на меня круглые, злые глаза.
— Почему вы в городе не живете? — спросил я, скользя на каждом шагу и хватаясь за дощатый забор, тянущийся вдоль еле освещенной улицы.
— А! хитрый… — тихо засмеялся Плискевич. — Для того, чтобы кто-нибудь увел ее от меня? Нет! Никогда!
Он остановился и, выпрямившись, смело поднял голову и, казалось, ждал нападения.
Он был очень похож в эту минуту на хищную птицу, приготовившуюся к бою.
Я промолчал. Он же топнул ногой и еще раз крикнул:
— Никогда! Я ее нашел и только я мог найти такую прекрасную женщину! Только я, потому что в моем мозгу она жила всегда. Я ее видел в бессонные ночи и в суетливые, трудовые дни. И я не только мечтал о ней, но я ее искал! Теперь же я для нее — все, — и раб, и господин, и для нее я убью, ограблю, обману, буду торговать словом, убеждениями, верой — всем, всем, но ее не отдам никому!
Я молчал. Мы двинулись дальше.
Бесконечная, прямая, длинная улица вывела нас в поле, и здесь только изредка попадались стоящие поодаль темные, заколоченные дачи. Откуда-то доносилось тонкое, жалобное тявканье собаки и пение петухов, чующих близкий рассвет.
Старик становился все тревожнее и мрачнее.
— Дайте деньги, — я вас до вокзала провожу! — предложил он, не глядя мне в глаза. — Чего интересного? Красивая женщина, но сумасшедшая, совсем больная. Пойдемте назад, а я потом один вернусь!
— Нет! — сказал я твердо.
— Ну, как хотите! — вздохнул он и, досадливо махнув рукой, прибавил шагу.
Наконец мы увидели низкий, одноэтажный дом, в котором светилось окно.
— Здесь! — прошептал старик. — Это у нее свет…
Он сильно постучал в дверь. Кто-то завозился в доме. Слышались шаркающие шаги, шлепанье туфель, в темной комнате кто-то зажег свечу или лампу и видно было, как по потолку заметалась чья-то тень и исчезла.
— Кто там? — раздался тревожный старческий голос.
— Это я — пусти! — грубым голосом ответил священник.
Маленькая, сморщенная старушонка с такими же, как у Плискевича, круглыми, птичьими глазами, впустила нас в холодные сени.
Заметив чужого, она поджала губы и подозрительно поглядывала на меня.
Мы вошли в кухню, где на остывшей плите лежал засаленный тюфяк и ворох грязных лохмотьев.
— Спит? — шепотом спросил священник.
— Нет! — забрюзжала старуха. — Все время спала…
Он замолчал, взял из рук огарок и вошел в комнату.
Мне показалось, что я попал в лавку старьевщика.
Поломанные кресла с вылезшей мочалой, колченогий диван с продавленным сиденьем и несколькими неопределенного цвета подушками, два шкафа без створок, перевернутые вверх ногами столы, старые, из облупившегося и потемневшего багета рамы, разбитая ваза — стояли где и как попало, оставался лишь узкий проход к дивану.
Старик с трудом пробирался среди всей этой ветоши и лома, заслоняя собою широкую щель, откуда вырывался поток света.
Когда он распахнул дверь, я взглянул и остолбенел.
На широкой кровати, среди целой горы больших измятых подушек и сбившегося к стене одеяла, сидела женщина.
Ярко-красное бархатное платье стягивало величественную, стройную фигуру, открывая круглые плечи и белоснежную грудь. Тонкая шея гордо и неподвижно замерла в изящном повороте и, казалось, что передо мной, в темной, зловонной трущобе, вдруг открылось изваяние древней богини, вышедшей из-под резца великого мастера, творившего его с пылким сердцем, горящим любовью и непоколебимой верой.
Женщина не двигалась, ни один мускул не дрожал на ее обнаженных руках, закинутых за голову.
Я не мог оторвать глаз от этого бледного, почти прозрачного лица с таким нежным овалом, какие бывают у мраморных статуй, полускрытых в фиолетовом сумраке ниши, когда в нее заглянет последний, ласкающий прощальным приветом луч заходящего солнца.
Бессознательная негаснущая улыбка открывала красные, свежие губы, и за ними влажным блеском мерцали мелкие, белые зубы.
Я медленно скользил взором по этому почти нечеловеческому лицу и дошел до глаз Марины.
Как часто говорят о горящих глазах! Это вошло в привычку и никого уже не удивляет. Но в глазах сидящей передо мной женщины бушевал огонь.
Настоящий, горячий, неудержимый огонь!
Мне казалось, что я вижу, как где-то глубоко, на дне внезапно раскрывшейся пропасти, взметнулось пламя, и безумно пляшет оно там, то вскидываясь вверх, то припадая и исчезая на миг только для того, чтобы быстро-быстро пробежать вперед и разогреться вновь, еще жарче, еще сильнее, гордо, победно пируя…
Я дрожал и, когда заметил это, попытался успокоить себя, но не мог.
— Смотри! Смотри! — кричали во мне какие-то голоса, и, повинуясь им, я всматривался в глаза Марины.
И вдруг я понял… Передо мной было воплощение того, что соблазняло и мучило великих подвижников и святых отшельников прежних времен. Было то, что заставляло их бросаться в кровавую сечу без надежды на победу, бросаться в глубокие овраги на острые камни, носить на теле своем каменные плиты, перекинутые через плечи на железных цепях, мучить себя непосильным трудом, бессонными ночами, голодом и жаждой и умирать без веры в одержанную победу.
Я понял, что вижу пред собой в этой полуразрушенной лачуге, в которую свободно врывался ветер и ночной холод, образ великого, всемогущего соблазна — врага невинности тела и духа, я видел перед собою божественного, непорочного ангела, зовущего к молитве и неземным восторгам, но в глазах его таилось и вдруг призывно, властно обнажалось царство порока.
Мне чудилось, что из глаз женщины-ангела, женщины-демона тянутся сотни, тысячи незримых, прозрачных и юрких, как перекрещивающиеся в слезе лучи света, щупальцев, и чувствовал, как тянут они меня туда, где в черных, бездонных пропастях пляшет, бушуя и радуясь, горячий, жадный огонь забвения и греха…
И вдруг щупальцы исчезли, погас огонь и скрылась пропасть зрачков. Я протер глаза.
Женщина повернула голову в сторону двери и, оправляя одной рукой черные, спутанные волосы, другую протянула вперед, розовой ладонью вверх и, быстро сгибая длинные, хрупкие пальцы, манила кого-то к себе.
Я взглянул на Плискевича.
Он стоял неподвижно, но я заметил, что он дрожал и сильно сжимал челюсти.
— Марина! — позвал он глухим голосом.
— И-и-и… — внезапно разразилась она каким-то надрывным скорее стоном, чем смехом, и быстрее замелькали длинные, манящие пальцы. — И-и-и!.. — стонала она, безотчетно улыбаясь.
Старик бросился к ней, упал на колени, целовал ее ноги и, исступленно выкрикивая бессвязные слова, громко стучал зубами и дергался тщедушным, больным телом.
Я ушел на кухню и спросил у старухи, где мне переночевать.
— А вот в первой комнате, на диване… — заворчала она, высовывая голову из тряпья на плите. — Места много…
Я ушел и лег, стараясь не слышать заунывного, жуткого смеха женщины и страстных, граничащих с безумием выкриков старика за стеной.
В окне уже брезжил рассвет, и в тусклом сумраке клубились неопределенные очертания разных предметов. В соседней комнате все стихло. Я начал забываться, одновременно злясь на себя за то, что впутался в эту ночную историю со стариком, как вдруг до меня донесся тихий, но внятный разговор за стеной. Я насторожился.
— Оставишь ты меня или нет? — раздался горячий шепот старика. — Ты, как смерть, всегда со мной! Хоть бы умерла ты… сама!
— И-и-и… — расхохоталась женщина.
— Я скоро убью тебя… — зашептал он снова. — Убью! Слышишь? Ты понимаешь, безумная, — убью? Приди ты хоть на миг в себя, чтобы понять, как люблю я и как мучаюсь. Пойми меня хоть в минуту смерти! Марина! Марина!..
Она не переставала тихо и жутко смеяться.
— Вот скоро возьму руками за шею… твою шею… и… сожму… вот так…
За стеной послышалась возня и тяжелое, порывистое дыхание, переходящее в сдавленный стон.
Я громко кашлянул и сказал:
— Я ухожу, возьмите деньги!
Плискевич вошел и, не глядя на меня, протянул руку.
— Давайте! — сказал он повелительно.
Я подал ему деньги и, наклонившись к нему, шепнул:
— Плохое затеяли вы дело!
Он оглядел меня с ног до головы презрительным, холодным взглядом и проворчал:
— Не сегодня-завтра мы оба с ней умрем… Последние дни доживаю я, а другому не видать ее!
Он повернулся и, войдя в комнату, плотно закрыл за собой дверь.
Когда старуха выпустила меня в сени, до меня опять донеслось тонкое, жалобное:
— И-и-и…
Мне чудились горящие глаза, безотчетная улыбка на прекрасном лице, стройная, белая шея, а на ней синие следы крючковатых, грязных пальцев старика.
Я вышел на дорогу и, не оглядываясь, быстро зашагал к вокзалу.
Вдали я увидал несколько ярких пятен электрических фонарей, синеющих в мутном сумраке, и слышал доносившееся из-за леса тяжелое громыханье поезда.
Было холодно, жутко и безотрадно…
IV
Прошло два дня. Был на исходе третий час ночи. Я собирался уже уходить из редакции домой, когда вдруг резкий звонок телефона заставил меня вздрогнуть.
— Александр Михайлович, имею честь кланяться! — услыхал я голос Шорина. — Позвольте вам доложить, что сейчас на какой-то даче около Лигова задушена женщина…
— Убийца — старик? Она сумасшедшая? — спросил я.
— Да! — ответил Шорин упавшим голосом. — Разве в редакции уже имеются сведения об этом преступлении?
— Нет, я случайно узнал о нем, — успокоил я старого репортера.
— Так позволите дать мне об этом происшествии строк триста? Мрачная картина преступления… — начал он.
— Дайте, но узнайте все подробно, — сказал я.
— Слушаю. Сейчас же выезжаю на место. До завтра.
Я повесил трубку телефона.
Мне стало грустно. Вспомнилась гордая шея и прекрасная голова. Перед глазами заметалось яркое пламя, взвиваясь кверху.
— Неужели погас огонь этих глаз? — спросил я себя вслух.
Мне ответил хриплый бой часов и громкий зевок Алексея за дверью.
Я был уверен, что Шорин на одинокой даче за Лиговом найдет еще один труп… худой, посиневший труп старика с черной язвой на ноге…
Комментарии
Ночной посетитель
Впервые: Новый журнал для всех. 1911. No 37, ноябрь.
…’Osservatore Romano’ — точнее, L’Osservatore Romano (‘Римский обозреватель’), ежедневная газета Ватикана, не являющаяся, однако, официальной, была основана в 1861 г.
…мариавитом — Движение мариавитов возникло в Польше в конце XIX — нач. ХХ в. как реформистское течение внутри католической церкви, от кот. откололось в результате конфликта с епископами, оформившись как независимая христианская конфессия.
O Venus!.. aedem — ‘Царица Гнидоса и Пафоса, Венера, / Оставь любимый Кипр и с радостным челом / Туда, где ладаном зовет тебя Глицера, / Сойди в красивый дом’ (Гораций, Оды I, ХХХ, пер. А. Фета).
…’Сагре diem!’ — букв. ‘Лови день’, т. е. ‘лови минуту’, ‘наслаждайся моментом’ (лат.), крылатое выражение, взятое из Од Горация.