Ноченька, Кармен Лазарь Осипович, Год: 1907

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Лазарь Кармен

Ноченька

(Из жизни ‘дикарей’ Одесского порта).

Дверь чайной попечительства о народной трезвости с протяжным визгом полуоткрылась и в чайную, в облаке клейкого, тёмно-серого тумана, заполнившего весь порт, пролез боком, шурша лохмотьями, угольщик Костя.
Три часа Костя шатался по набережной и промок и продрог до костей.
Лохмотья его были напитаны влагой и липли к его телу, истощенному лихорадкой и недоеданием, на подобие компрессов. Точно также были напитаны влагой его плешивая, баранья шапка и густая, светлая борода.
В чайной была невообразимая теснота.
Костя остановился у дверей и быстро распахнул на груди ‘александрийский мешок’, заменивший ему, после того, как он загнал (продал) вчера свой последний пиджак, верхнее платье. Навстречу ему побежали волны тепла и Косте показалось, что он погрузился с головой в теплую ванну. Лед, сковывавший его грудь и жилы, стал таять.
Потягиваясь, как кот, и вдыхая с наслаждением теплый, хотя и спертый воздух, Костя оглянул чайную и увидал печальную картину. Из трёхсот человек, сидевших у столов ело и пило всего 30-40, а остальные, частью поглядывали с завистью на счастливцев, частью подперев руками мрачные, обросшие и немытые лица, тупо глядели перед собой и в глазах их отражались — отчаяние, мука и бессильная злоба.
За ближайшим длинным столом сидели несколько угольщиков, лесников, полежальщиков и мальчишка лет 10 — чистильщик пароходных котлов. Мальчишка поминутно запахиваясь в тоненькую синюю курточку и сдвигая все больше и больше на бок на белобрысой и кудрявой голове английскую шапчонку, читал тоненькую книжечку, взятую им в убогой библиотечке чайной. Глаза у всех блестели, как у волков, и все следили за окурком, который переходил из рук в руки.
Приход Кости был замечен одним угольщиком. Угольщик этот — низкорослый, щуплый, с болезненным и недовольным лицом, сидел у края стола, в проходе. Он вскинул на Костю черные, блуждающие глаза и спросил его:
— Что? Не видать?
— Не видать, — грустно ответил Костя.
Угольщик скрипнул зубами, пропустил какое-то ругательство и отвернул лицо.
Костя сел, подперся, как все, руками и, как все, уставился перед собой в одну точку. И в его глазах теперь можно было прочитать, так же, как у прочих — отчаяние, муку и бессильную злобу.
— Что, ‘пистолет’ читаешь? — спросил чистильщика ‘полежальщик’ с плоским носом, как у негра.
Чистильщик вяло перевернул книжку и прочитал на обертке:
— ‘Бог правду видит, да не скоро скажет’.
— А ну ее — эту самую правду к… — разозлился полежальщик. — Ты лучше сбегай на угольную гавань и посмотри, не идет ли джон (английское судно)?
В говор ‘дикарей’, похожий на шум реки в половодье, вплелась вдруг хриплая нота граммофона. Граммофон стоял на высокой подставке у буфета и был обращен к публике широкой медной трубой. Он хрипнул еще и еще раз, и из трубы его вырвались забористые куплеты. Два голоса — женский визгливый и мужской сиплый — тянули ‘Маланью’.
Маланья моя, Лупоглазая моя!
Босиком домой ходила, Лупоглазая моя!
Когда-то, в ‘хлебное’ время, ‘Маланья’ вызывала в этой самой публике гомерический хохот, необычайное оживление и восторг.
— Вот ловко! Здорово! Повторить! Биц! — ревела она, и граммофон повторял три раза.
А ‘Маланья’ не производила никакого эффекта. Хоть бы кто-нибудь улыбнулся. Один даже крикнул молодому буфетчику с румяным девичьим лицом в белом переднике.
— Чего ты меня музыкой натощак угощаешь? Борщом лучше угости.
Костя не слышал ни куплетов, ни разговоров. Он сидел, закрыв лицо руками и предавался тяжелым думам. Зима в этом году была ужасная, с пургой и гололедицей и за всю зиму он не заработал и полтинника. Он поэтому ‘загнал’ все в себя: — клифт (пальто), брюки, даже документ, голодал по три дня и спал, за неимением четырех копеек на баржан (приют) — на набережной в клепках, черепице, промерзлых ‘сахарных’ вагонах и два раза даже с приятелем Сенькой-‘скрипачом’ в сорном ящике.
Такая жизнь не могла не отразиться на нем. Он чувствовал сейчас страшный упадок сил и его трясло, как грушу. У него была лихорадка.
Вчерашнюю ночь он провел в вагоне. В вагоне было холодно, как в пещере.
Проснувшись, он пошел искать работу.
Он обошел всю пристань и заглянул во все пакгаузы. Но везде было мертво, пусто. Ни одно агентство не работало.
Пробродив бесцельно полдня, Костя прислонился к электрическому фонарю и долго и напряженно вглядывался в густой туман, плотной стеной стоявший над морем. Он хотел пробить глазами эту ненавистную стену и посмотреть — не идет ли из далекой Англии ‘гринбот’ (зеленый пароход), с благословенным и спасительным кардифом (углем)?
Но стена не поддавалась. Она спокойно и с еле уловимой усмешкой выдерживала его сверлящий и полный ненависти взгляд.
Косте от этого спокойствия становилось жутко. А тут еще этот сигнальный колокол.
‘Бом! Бо-о-м! Бо-о-м’! похоронно тянул он на Воронцовском маяке у брекватера, невидимый в тумане, и каждый удар его острым резцом врезывался в больное сердце Кости…
— Ну и времечко! Сорок лет живу в карантине и не запомню такого года! — раздался неожиданно громкий голос.
Костя вздрогнул и поднял голову. Голос принадлежал пожилому, плечистому сносчику.
— Ну и жисть! Ко всем лешим с такой жистыо!.
— Одно остается — под локомотив.
— И что себе святые на небе думают?!
— Проклятая зима!
Справа, слева, со всех сторон, как из мешка, сыпались на голову зимы проклятья.
Костя слушал-слушал и снова возвратился к своим невеселым думам, Сегодня, после того, как он не нашел работы, у него явилась ужасная мысль, — ‘стрельнуть’.
Костя вспомнил и покраснел.
Стрельнуть! Какой срам!
Кто стреляет? Человек, потерявший и стыд и совесть.
Костя вспомнил затем, как он стоял на набережной перед кучей рассыпанных ветром клепок. Они глядели на него так ласково, манили к себе и просили:
‘Возьми нас, товарищ, продай и у тебя будет бубон (хлеб). Охота тебе на ‘декохте’ сидеть. Ты думаешь, что хозяину моему — толстопузому греку большой убыток будет? У него и без нас дача на морском берегу, экипажи, три дома, магазины, да прорва денег в банке. Да ну, не ломайся! Не строй барыню’!
Но Костя не поддался соблазну. Он даже не нагнулся.
‘Жлоб! — ругнул его лукавый голос. — Если не хочешь стрелять из боязни засыпаться и угодить в кич, то ступай пострелять на бульваре’.
Конечно, Костя мог бы пойти на бульвар ‘подлататься’ к каким-нибудь студентам и завести свой фонограф в таком духе:
— Обратите свое просвещенное внимание на бывшего вашего коллегу, пострадавшего за идею Маркса, — и вклеить при этом две-три французские фразы ‘парле ву Франсе’, или латинскую — ‘сик транзит глориа мунди’.
Но он и этого не сделал, так как считал оба сорта стрельбы гадкими и унизительными.
Направляясь к чайной, он повстречался с платформой, на которой сидели арестанты. Их везли из тюрьмы на ‘Ярославль’. И он от всей души позавидовал им.
‘Они, по крайней мере, сыты — подумал он.
У Кости вдруг сильно закружилась голова от слабости. Он перестал перебирать в памяти события дня и мутным взглядом окинул чайную.
Чайная была наполнена раздражающим запахом борща. Запах этот плыл из широкого, раскрытого окна кухни, помещающейся в глубине чайной. Взгляд Кости остановился на кухне. Светлая, просторная, она была видна, как на ладони.
Посреди стояла широкая кафельная печь, а на печи толпились маленькие и большие горшки, кастрюли и сковороды. Над ними низко висело густое облако пара. Вокруг печи ходил повар в белом кители, колпаке и переднике. Он что-то жевал, отчего правая щека его пузырилась, зачерпывал длинной синей ложкой то из одного, то из другого горшка борщ и разливал его по маленьким мисочкам. Помощник его, тоже одетый во все белое, принимал эти мисочки и подносил их к окну.
У Кости еще больше закружилась голова. Он снова отвернулся и взгляд его теперь упал на ‘кассу’. В стеклянной, полутемной клетке, с небольшим открытым оконцем сидела симпатичная барышня — кассирша, дочь заведывающей чайной. А у клетки стояла группа ‘дикарей’ с опущенными головами, и как-бы виноватые.
Один, засунув голову в оконце, говорил что-то кассирше и та, выслушав его, протянула ему билетик на получение борща. Дикарь поклонился и отошел с радостным лицом.
‘Подойти к ней? — спросил самого себя Костя и тотчас же решительно ответил — ‘нет’.
На этот раз в нем заговорила гордость, присущая всякому благородному ‘дикарю’. Он не хотел кланяться ей, хотя знал, что она никому не отказывает в кредите
‘Загнать бы что-нибудь еще с себя? подумал Костя. — Да что?’.
Все, что имело ценность, он давно уже ‘загнал’ и на нем не было лишней даже ниточки. Стыдно даже сознаться. Он третьего дня загнал отцовский крест с шеи… Ах, эта безработица!..
К Косте подошел ‘Федька Вагон’, жалкий изможденный дикарь, и усталым голосом спросил:
— Товарищ! Не режется ли у тебя на шкал (не найдется ли у тебя на водку)?
Костя посмотрел на его глубоко ввалившиеся щеки, тусклые глаза и тихо ответил:
— Нет, товарищ.
— Эх! Беда, брат!
Костя, как в тисках, сжал руками свою голову, точно желая раздавить в ней всякую мысль, остановить работу мозга, и он не слышал, как несколько голосов громко упрашивали заведывающую чайной:
— Барыня! Жозефина Александровна! Будьте любезны, — ‘Ноченьку’!
— ‘Ноченьку, ноченьку!’
— ‘Шляпина’!
— Шляпина! Шля-а-пина! — загудела потом вся чайная.
— Хорошо, сейчас! — последовал ответ.
Жозефина Александровна достала круглую, черную пластинку, наложила ее на зеленый круг граммофона и стала заводить его.
— Тише! Вира, тише! Зекс! — загудели теперь друг на друга дикари и притихли.
И вот, из трубы граммофона поплыли мягкие, бархатные и вместе с тем могучие, полные чисто-русской поэзии волнующие душу звуки известной песни:
Ноченька, ночка темная,
Ночка темная, темная, осенняя…
При первых же звуках, Костя высвободил голову из тисков рук и повернул свое измятое с всклокоченной бородой лицо к граммофону. И по мере того, как могучая песнь, исполняемая современным баяном — Шаляпиным или ‘Шляпиным’, как называли его дикари, росла, лицо Кости становилось все светлее и светлее.
Костя безумно любил Шаляпинскую ‘Ноченьку’. Да не он один. Весь порт.
Эта ‘Ноченька’ отвечала на все их сокровенные думы и находила отклик во всех тайниках их исстрадавшихся душ.
После двух пропетых строф, в чайной сделалось еще темнее. Точно над нею нависла эта самая ‘ноченька’.
Костя слушал и его воображению рисовалась неоглядная степь, накрытая черным плачущим небом, и посреди степи — добрый молодец.
Огромный, как гора, взлохмаченный, в расстёгнутой на груди красной рубахe и в развязанных лаптях, он сидит держась за колени руками, раскачивается методично из стороны в сторону и тянет ‘Ноченьку’. А шальной ветер подхватывает ‘ее’ и гонит по полям, лугам, рекам и оврагам. И ее слушают, притаив дыхание и широко раскрыв глаза — и человек, и зверь, и птица.
Этот самый молодец представился ему потом сидящим на берегу Волги, и за столом в нетопленой избе с разобранной соломенной крышей.
— Жисть наша! — раздался неожиданно чей-то хриплый голос и частое всхлипывание.
Костя посмотрел в ту сторону, откуда занесся этот голос, и увидал, как какой-то дикарь, вцепившись руками в волосы, колотился головой о мраморную доску стола и плакал.
А добрый молодец, сидя на пне, посреди степи, под черным плачущим небом все разливался, да разливался и тосковал:
Ноченька, ночка темная,
Ночка темная, темная, осенняя…
Костя почувствовала, что у него закипают слезы и он, как сумасшедший, выскочил на улицу.
На улице по-прежнему стоял густой, темно-серый туман. Все в нем — и фонари, и биндюги, и лошади, и люди казались серыми пятнами.
Костя съёжился и зашлепал по глубоким лужам. Он шел не отдавая себе отчета — куда? — натыкаясь на биндюги, людей, и незаметно очутился на Строгоновском мосту.
На мосту было пусто. Две длинные, высокие решетки с тонкими остриями отделяли его от глубокой пропасти, по дну которой, мимо трехэтажных и четырехэтажных домов, по влажной мостовой медленно тащились из таможни вереницы биндюгов, запряженных быками и нагруженных мрамором, красками и лимонами.
Костя прильнул к решётке и уставился в пропасть. Она тянула его к себе, как магнит, и не будь решётки, он наверно бросился бы вниз.
‘А хорошо было бы!..’
Он зажмурился и представил себе, как он летит вниз, разбивается о гранитные кубики мостовой… Кровь… народ… И конец злостному ‘декохту’, ‘сауку’ и всей этой ужасной ‘ноченьке’…
Костя вдруг энергично тряхнул головой, словно желая вытряхнуть из неё эту нерадостную картину, повернулся спиной к решетке, прижался к ней и застыл.
Мимо него торопливо прошел об руку с дамой высокий господин в цилиндре, модном пальто, пенсне и портфелем под мышкой,
Дама, свежая, как персик, краснощекая, шикарная, звонко хохотала и высоко подбирала шёлковые юбки. Господин бросил насмешливый взгляд на Костю и громко сказал даме:
— Не угодно ли?! Бывший человек!
Она быстро скосила веселые глаза, оглянула Костю и протянула:
— Да?
Бесцеремонность и наглость этих господ подняли в груди Кости целую бурю. Он посмотрел им вслед — жизнерадостным, сытым, бездушным, и хотел крикнуть:
— А вы — настоящие люди?! Мразь!
Но голос не повиновался ему.
С моря подул сильный ветер и зарябил на мосту лужи. Костя слегка задремал.
Мимо него без конца проходили люди, и он сквозь дрему слышал их отрывистые разговоры.
Чей-то масляный голосок сообщал кому-то с явным удовольствием:
— Я буду обязательно жить 100 лет. Вы спросите — почему? А потому, что я веду самый нормальный образ жизни. Я встаю ровно в 8 час. утра и пью чай. В 9 — ужинаю, и в 10 уже в постели.
Другой голос, женский, жаловался:
— Никогда-никогда не следует делать одолжений, так как тебе постоянно платят черной неблагодарностью. Вот, например, Щукин. Господи! Чего только я не сделала для его семьи?! Когда жена его была в положении, я ей — и масло, и варенье, и вино носила. А теперь встречаются и не кланяются…
Третий голос мягкий и ласковый уславливался:
— Так вот, Нина. Я сейчас пойду домой, а вечером мы встретимся на лекции…
Голос вдруг запнулся.
Костя открыл глаза и увидел перед собой студента и молодую девушку. Оба смотрели на него с сожалением. Студент потом опустил руку в карман, пошарил и протянул Косте двугривенный.
Костя отрицательно покачал головой.
Студент растерялся, переглянулся с девушкой, отправил назад в карман двугривенный и отошел с нею, пробормотав:
— Извините…
Когда они отошли. Костя поймал фразу девушки:
— Бедный, ему неловко.
Костя проводил их тупым взглядом. На углу студент остановился, распрощался со своей спутницей и повернул назад. Он подошел к нему несмелыми шагами и проговорил:
— Простите… но я хотел бы попросить вас — не отказать мне и зайти со мною вон в этот ресторанчик… Составьте компанию… Пожалуйста…
Костя подумал и ответил:
— Если хотите…
— Так идемте!
Костя медленно и, как бы нехотя, отклеился от решетки и пошел. Студент шел впереди, широко расставляя ноги, засунув руки в карманы расстёгнутой шинели, и низко оттягивая ее к земле.
Ресторанчик находился в 20 шагах от моста. Студент вошел первый и занял самый отдаленный столик.
— Я думаю начать с водочки, — обратился он к Косте, который опустился на стул против него и озирался по сторонам…
У Кости заблестели глаза. Но только на секунду. Подавляя с трудом свою радость, он проговорил:
— Как вам угодно.
— Человек! — крикнул студент немытого и начёсанного верзилу с грязной салфеткой под мышкой, разносившего гостям пиво и закуску.
— Что прикажете?
— Дайте нам графинчик водки и какой-нибудь закуски.
— Слушаю-с!
Пока ‘человек’ возился у буфета, собирая для них закуску, Костя ерзал на стуле и старался не глядеть на студента. Он жалел уже, что принял его приглашение. Ему было неловко, но вот глаза их встретились, и он забормотал:
— Право… мне совестно…
— Ну, что вы?!
Студент стремительно схватил его черную руку, подвинулся к нему вместе со стулом и проговорил:
— Прошу вас. Ведь мы для компании… Когда-нибудь еще раз встретимся и вы меня угостите!
— Да, — да! — ответил Костя. — Скоро весна. Навигация откроется, придут пароходы с углем и будем опять работать.
— А вы где работаете?
— В порту… Я… угольщик…
— Теперь, должно быть, мало работы?
— Совсем нет…
— Готово, — прервал их ‘человек’. Он принес водку, рюмки, маринованного судака, пирожки и поставил на стол.
У Кости, при виде такой роскоши, забегали глаза.
Студент заметил это и быстро наполнил две рюмки.
— За ваше здоровье, — сказал он.
— И за ваше! — торопливо ответил Костя. Он схватил дрожащей рукой рюмку и быстро опростал ее.
— Закусим теперь, — сказал студент и поддел вилкой кусок судака, вкусно приправленного уксусом, помидорами и лавровым листом.
Костя кивнул головой и тоже ткнул вилкой в судака. Но он тотчас же оставил его. Его больше тянуло к водке.
Когда от судака остались одни кости, студент потребовал телятины и еще водки.
Костя уписывал все, как волк, и чувствовал, как с каждым проглоченным куском и рюмкой водки к нему возвращаются потерянные силы. Мрачное лицо его теперь улыбалось, а глаза весело щурились.
— Нет ли у вас папиросы? — спросил он.
— О, пожалуйста! — Студент протянул ему кожаный портсигар и Костя закурил.
Затягиваясь глубоко, Костя вспомнил, что не курил больше недели.
— Может быть, пива выпьем? — спросил студент. Костя посмотрел на него с добродушной улыбкой. Студент был немножко пьян и смешон. Фуражка его сползла на затылок, язык заплетался и глаза тяжело ворочались.
— Выпьем, — согласился Костя.
— Две кружки пива! Эй! Перпетуум мобиле! Чел-эк!
Студент совершенно размяк. Он придвинулся к Косте и стал объясняться ему в любви:
— Вы мне очень и очень нравитесь… У вас хорошее, честное лицо… Я рад, что познакомился, наконец, с честным человеком… У нас, ведь, в обществе так мало честных людей… Все, с позволения сказать, шкуры продажные…
Костя слушал его с неизменной добродушной улыбкой.
— А вы, несомненно, человек интеллигентный, — продолжала студент. — По глазам вашим и лбу видно. Не можете ли вы рассказать мне что-нибудь из вашего curriculum vitae?
Костя перестал улыбаться, сдвинул недовольно брови и резко ответил:
— Я никому не позволяю зондировать мою душу.
Студент вспыхнул и поспешил исправить свою ошибку:
— Простите!.. Какая я, однако, свинья!..
— Что вы?! — остановил его примиренным тоном Костя. — Я открылся бы вам, но, знаете, тяжело будить прошлое. Могу сказать только, что у меня было все. И детства златые сны, как выражаются поэты, и юность, и родительская ласка, и гимназия, и синие глазки, стихи, одиночное заключение, стремление летать et caetera, et caetera. А теперь — решительно ничего. Одна ноченька. Слышали, как Шаляпин поет?
Студент слушал его с открытым ртом и когда Костя оборвал свою исповедь, он хлопнул его по-приятельски по плечу и сказал громко, блеснув глазами:
— Погодите. Ноченька рассеется, и все будет хорошо.
— Вы думаете? — спросил Костя.
— Верую.
— Блажен верующий.
Костя улыбнулся неопределенной улыбкой и поднес ко рту недопитый стакан. Он тянул пиво медленно, забавляясь.
Студент тем временем оглядывал его с ног до головы. Костя был очень жалок в своих лохмотьях. Студент несколько раз открывал рот для того, чтобы сказать что-то, но, как видно, робел. Он, наконец, решился.
— Я хотел бы предложить вам, но, право, боюсь…
— Что именно? — спросил спокойно Костя.
— Теперь на дворе — сырость… Хотите? Я одолжу вам на время шинель. У меня есть еще одна шинель. Она хотя старая, но теплая… Сделайте одолжение, возьмите ее. Или знаете что? Я продам вам ее, — заговорил он быстро, увидав, как Костя нахмурился снова. — Старьевщики давали мне за нее два рубля, а вам я продал бы за полтора.
— Благодарю вас. Но ведь вы знаете, что у меня…
— Денег нет?! Пустяки! Я поверю вам. Заработаете, отдадите.
Костя был растроган добротой юноши.
— И так вы согласны?
— Согласен.
— Вот и прекрасно!.. Человек!
Он расплатился, и они оставили ресторан.
Студент повел его к себе домой, — он жил в небольшой комнатке вместе с товарищем, — и спустя четверть часа Костя вышел из этой комнаты в студенческой шинели!
‘Куда пойти теперь? — подумал Костя, с наслаждением запахнувшись в теплую шинель и зевнув, как сытый кот. — В баржан (приют), что ли? А хорошо развалиться на матраце!
Но он решил сходить сперва в чайную.
— Посмотрим, что там делается…
Над портом быстро спускался вечер и его повсюду встречали огоньки. Огоньки, подобно спичкам, вспыхивали то здесь, то там, в бухтах, у брекватера и на набережной.
Костя толкнул визжащую дверь чайной, пролез туда и увидал знакомую картину. Она ничуть не изменилась. Дикари сидели по-прежнему, как сельди в бочке, голодные, угрюмые.
‘Каштаны’, не торопились зажигать ламп и дикари как бы утонули в глубокой пропасти.
Граммофон напевал теперь в два голоса не менее любимую, чем ‘Ноченька’, дикарями песню ‘бродяга’:
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащится с сумой на плечах.
Хорошее настроение, как рукой, сняло с Кости, и ему сделалось стыдно, неловко.
Несколько десятков пар глаз вонзились в него, как ножи, и он прочитал в них — изумление и надежду, а в некоторых — укор.
Костя покраснел, как вареный рак. Он понял значение этих взглядов.
— А какой у тебя важный клифт, — сказал громко с иронией один дикарь.
— Генеральский! — подхватил другой.
— Следовало бы ‘загнать’ его и накормить товарищей.
— Ишь чего захотел?! Своя рубашка ближе к телу!
Костю пронизывали глазами. Над ним все издавались. Его упрекали в отсутствии чувства товарищества.
Какая несправедливость!
Вся благородная душа Кости запротестовала.
Он был таким же хорошим товарищем, как и все они. И разве он забыл, что для него сделали товарищи в прошлом году, когда он ушиб себе руку? Они поддерживали его целый месяц и табаком, и хлебом, и водкой.
Разве он не настоящий сын одесского порта?!
Он сейчас докажет им. Он отдаст этот ‘клифт’, все-все, что они потребуют, даже душу.
‘А что ты будешь делать без ‘клифта’? — спросил его лукавый голос. — Ты ведь болен, а на дворе — сырость. Сляжешь’.
Но Костя, не слушая его, быстрым движением руки сорвал с себя шинель скомкал ее, швырнул в дикарей я крикнул:
— Лови!
Несколько пар рук ловко, по собачьему, подхватили шинель и по чайной прошел гул одобрения:
— Молодчина, Костя!
— Ай, товарищ!
— Браво!
На него теперь со всех сторон смотрели ласковыми и дружескими глазами.
Те, которые поймали шинель, смеялись от радости и бросились к дверям с веселыми возгласами:
— Ай-да под обжорку.
Костя, оставшись в своих лохмотьях, сел на стол и счастливыми глазами обвел чайную. На душе его было необычайно легко.
Не прошло и десяти минут, как в чайную ввалились дикари, которым досталась его шинель. Они были навеселе. По красным лицам их видно было, что они ‘хватили’ не малую толику.
У одного в кулаке были зажаты остатки денег.
— Сколько осталось, Мишка? — спросил его другой.
— Полтора дуба (рубля).
— 50 порций борща, стало быть!.. Каштан!
И скоро перед 30-ю дикарями стояли миски с горячим борщом и дикари пожирали с жадностью.
Костя смотрел на них и думал, что сегодняшний день — самый лучший в его жизни.
— А ты чего не ешь, товарищ? — спросил его ‘Старая кадка’.
— Спасибо, — ответил Костя с доброй улыбкой. — Я ел уже.
— Эх, Костя, Костя! — воскликнул тот дрожащим голосом и посмотрел на него с восхищением.
Он хотел сказать многое. Но, вместо слов, он неожиданно швырнул ложку, упал с гулом локтями на стол, зарылся в них лохматой головой и зарыдал. И сквозь рыданья можно было расслышать лепет:
— Вот это, товарищ!.. Настоящий!.. Лихорадка у него, больной!., а он последнего ‘клифта’ не пожалел… отдал… Боже мо-о-ой! А-а-а!..
Сцена эта до глубины души потрясла Костю, и он покинул чайную.
На улице теперь было темно, и буйствовал ветер. Сверху изредка падали тяжёлые и холодные капли. Собирался дождь.
Завидя Костю, ветер набросился на него, как бешеная собака, растрепал его лохмотья и обнажил на правой ноге и боку тело. Но Костя ничего не замечал и не чувствовал. Радость наполняла каждую клеточку, и ему казалось, что он плывет по реке, освещенной ярким солнцем…
Но вот перед ним неожиданно выросла стена пакгауза.
Костя очнулся от своего забытья и оглянулся. Он находился на Практической гавани.
Гавань захлебывалась во мраке, и за исключением мигающих огоньков и тяжелых масс вагонов, угля и пакгаузов, ничего не было видно.
Вверху, высоко над портом, сиял бледными огнями город. Кругом было тихо и только из угольных складов доносилось сдавленное рычание цепного пса, скучающего по крови и мясу, глухой стук маневрирующего мимо эстакады паровоза и звон сигнального колокола с моря. Звон его, затерянный где-то в тумане, хватал за душу.
Очнувшись от забытья, Костя почувствовал, что ему нехорошо. Его знобило, какая-то тяжесть давила его мозг, глаза мутились.
‘Эх, шинель бы теперь!’ — подумал он.
Вдруг полил дождь, Он сорвался, как дикий конь с привязи, и понесся с оглушительным топотом по набережной. Разбросанные по набережной бочки, листовое железо и котлы застонали.
Костя бросился по направлению к приюту, но тотчас же остановился. Он вспомнил, что у него — ни копейки.
‘Ничего не поделаешь, — произнес он покорно. — Придется и ныне устроиться на набережной… Но где?
В нескольких шагах от него растянулся брезент. Он прикрывал дубовые клепки.
Костя, не задумываясь, подошел к нему, юркнул под него и развалился на клепках.
Под брезентом было душно. Пахло смолой, испарением земли и влажным дубом…
Костя лежал не двигаясь, и ни одна мысль, ни одна дума не шевелились в его отяжелевшем мозгу.
Но вот он насторожился. Ему почудились пароходные гудки.
Он присел на клепках и откинул край брезента. Гудки почудились ему теперь явственнее.
Костя повернул лицо к морю и уставился мутными глазами в туман.
Огоньки береговых и судовых фонарей заплясали перед ним в бешеной пляске, у он увидал пробирающийся среди них знакомый ‘гринбот’. Вот он! Он ныряет в волнах, как громадная зеленая рыба, и на борту его стоит, заложив руки в карманы, толстый ‘джон’ — капитан и жует табак, а вокруг него суетятся матросы-индусы, негры, мулаты и разматывают концы для ошвартовки.
В глазах у Кости вспыхнул радостный огонек. Он улыбнулся и протянул руки.
Наконец-то! Желанный ‘гринбот’! То-то будет радость в порту!..
Костя несколько минут смотрел на ‘гринбот’, потом голова у него закружилась, и он с грохотом повалился на клепки…
Хотя эти гудки и ‘гринбот’ были галлюцинацией слуха и зрения Кости, но в то время к Одессе, действительно, подходило английское судно. Оно огибало уже больше-фонтанский маяк и пробиралось сквозь туман, провожаемое свистом сирены.
Оно подходило все ближе и несло дикарям надежду и хлеб.
Ноченька, ночка темная, темная, осенняя, — рассеивалась…

* * *

На следующее утро угольная гавань оглашалась радостными и веселыми криками:
— Вира по малу! Майна-банда!
Угольщики, черные, как тараканы, копошились на палубе ‘гринбота’ вокруг люков, в трюмах, где блестел, как солнце, искрился и переливался радугой кардиф, на сходнях и на набережной. В воздухе мелькали 6о-пудовые кадки, корзины лопаты и стоял смех и говор.
Кто-то звонким тенорком тянул из Маруси:
‘Ветерочек веет, пароход гудит,
В Карантинной гавани ‘Ярославль’ стоит’…
Яркое солнце полным светом освещало эту картину и лазурное море, над которым носились белыми стрелами и весело кувыркались чайки.
Проклятой туманной стены больше не было. Она пала, рассыпалась под натиском солнечных лучей, рассеялась, и кой-где еще, среди черепицы и клепок, на земле можно было видеть её жалкие остатки. Они цеплялись, хотели удержаться, но ноги дикарей, наводнивших пристань, топтали их.
Но среди дикарей, на празднике тепла и солнца не было Кости. Он лежал в больнице.
Его подобрали утром больным тифом…

———————————————————-

Первая публикация: журнал ‘Пробуждение’ NoNo 14-15, 1913 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека