Лунная ночь на маньчжурской границе. С верхушки старой лиственницы сонный ворон видит холмистую равнину, поросшую мелким леском и кустарниками.
Слева — силуэт большого моста через невидимый для нас овраг, а правее его — две украинские хаты колхоза ’25 Октября’, на берегу реки. За рекою — Маньчжурия. На лунном свету блестит и искрится жестяной щит перед хатами: ‘Стан колхоза ’25 Октября’. А за рекою, в тускло-голубой дымке, Маньчжурия. Там взлетают фейерверки, шутихи, оттуда доносится визгливый скрежет японской военной музыки и крики: ‘Банзай, банзай!’
Ворон ворчит недовольно, пытаясь уснуть.
В одной из хат Степанида Тарасовна, высокая женщина, в пышной украинской одежде, накрывает на стол.
Ей лет пятьдесят.
Куличи, жаркое и колбаса стоят на лавках.
Мальчуган, лет двенадцати, рисует на белой стене аэроплан, парашюты и птиц, несущих в клювах розы.
Девочка, немного взрослее мальчугана, с вихрами коротких косичек и в больших отцовских сапогах, суетливо носится по горнице, встряхивая салфеткой, перетирая тарелки, с подчеркнутой щепетильностью наводя порядок всюду, где бы ни появилась. Когда она вылетает из комнаты в сени, через раскрытую дверь в горницу с неприятной силой врывается музыка, гремящая за рекой.
Степанида спрашивает через окно у сидящего на завалинке:
— Не слышно там наших, Ерофей?
Мы видим на завалинке треть стариковского лица.
— А и где пропали, ума не приложу, — говорит Степанида.
— Не видать, кума.
— В правлении митинг им устроили, вот вам честное пионерское, — пробегая с поросенком в руках, говорит девочка.
— Ночь. Заставы кругом, патрули, дорога трудная, — говорит старик.
— Да закрыл бы ты окно, Ерофей! Через эту музыку у меня аж зубы заболели. От сказились! Что ни ночь, то праздник у них!
— К японцам ноне генерал какой-то приезжал, народ смотрел, — говорит старик, закрывая окно со стороны улицы.
Горница просторна и чиста. На стенах чучела фазанов и лис, противогазы, портреты вождей и большая увеличенная фотография мужчины с широкой упрямой бородой. На гимнастерке красный бант. Под фотографией шашка и револьвер.
Старик, сидящий на завалинке, заглядывает в окно.
— Васюнь, поди, голубь, погляди, ваши, кажись, идут! На мосту голоса, — говорит он мальчику.
Не оборачиваясь, мальчик рисует.
— Он у нас бойкот объявил, — говорит мать, подходя к окну. — Третьего дня заявление нам представил: не желаю, говорит, чтобы вы меня Васькой звали, и отрекаюсь.
— От чертенок! Да наша Ксенька тоже, знаешь, придумала. Зовите, говорит, меня Чапай — и все тут, — отвечает старик, подмигивая в сторону девочки, теперь протирающей тряпкой фазанов и фотографии.
— Чапай, что ж, Чапай — это полбеды, — замечает Степанида. — А наш-то ведь как придумал — чтобы все его Коккинаки звали, да взял и заявление написал, — и она кивает на стену, на которой под птицами и парашютами намалеван аэроплан, свечой уходящий в небо, и написано: ‘Я не Васька, а Коккинаки, летчик’.
— Драть их надо бы за такие дела! — говорит старик с нарочитой серьезностью и улыбается. Смеясь, говорит он мальчику: — Товарищ Коккинаки, слетай, сделай милость, разведай!
— Бреющим? — охотно отзывается малый — Есть сделать бреющим! Выруливаю на старт.
Мать смеется.
— Стены-то, стены! Уборки завтра на целый день.
— Это лозунги, нельзя их стирать, тетя, — надменно и поучительно говорит Ксеня, стирая пыль с шашки и стоя с обнаженным клинком.
Ерофей довольно оглядывает рисунки.
— Это он Антону в уважение, зятю вашему. В Москве, говорил Антон, как праздник — так лозунги на домах. Ну, Васютка и разделал. Прошу, пожалуйста, к стенке не притулиться!
2
Васька окунается в темноту, держа в одной руке кисть, как нож, а другой — ощупывает стену хаты. Громадный пес молча подходит к нему, скаля зубы. Васька пишет на стене ощупью: ‘Ета хата СССР’ и, распахнув руки крыльями, пропадает в темноте. Пес несется за ним. Ночь.
Дальние вопли музыки, и вдруг тихий голос где-то рядом, из-за реки: ‘Ой! Руски! Сигарета еси?’
Пес беззвучно раскрывает пасть, глядя на реку.
Ваське страшно, он несется, шарахаясь из стороны в сторону, к мосту, темный силуэт которого встает меж сопок. Тихий чужой голос и шум музыки не слышны теперь.
— Стой! Ложись! — раздается у самых ног Васьки.
— Стой! Ложись! — и мальчуган падает наземь, прижимаясь к кусту боярышника. Тихо-тихо, как во сне…
Пес, знающий этот таинственный ночной сигнал, растягивается всем телом на пыльной тропе, добродушно виляя хвостом.
— Ты чего тут, Вася, делаешь? — тихонько спрашивает его темнота.
— А-а! ха-ха-ха, — тихонько, почти про себя, смеется куст и, вздрогнув ветвями, отползает к мосту, откуда доносится шорох шагов.
— Стой! Ложись!
Пауза — тихий шопот — звонкий шаг по настилу моста и голоса. Ваське еще ничего не видно, он угадывает происходящее по голосам и звукам движений…
— Ну, мы обратно!
— Пошли бы к нам, закусили, песни сыграли!
— Да пропусков к вам на передний план не выправили! Завтра ж увидимся, чего там! Ну, со свадьбой, с законным браком, ну, бывайте!
Слышны поцелуи, хлопки рукопожатий.
— Цветок держите! Э, чорт! — Что-то падает.
— А я как же одна вертаться буду? Вот кавалеры-чучелы: сами домой на печку, а я десять километров одна топай.
— Да ты у меня заночуй, Настя!
Пароль действителен до ноль часов тридцать минут, не забудьте его, смотрите! — шепчет куст, чихая от сырости ночи, и машет приветственно ветвью.
— Назад кто будет итти, — не шуметь! В ноль тридцать обход, зайду вас поздравить.
Часть компании возвращается обратно. Гармонь начинает ‘Дальневосточную’, а другая группа переходит мост.
Впереди Варвара в праздничном украинском костюме, статная и строгая женщина. За нею муж ее Антон с двумя винтовками за плечами, в сапогах со скрипом и бархатной толстовке, опоясанной патронташем. Опанас Кривченко с тремя стульями на спине, Лешакова Надя с настольной лампой под большим узорным колпаком, Андрейка с гармонью, Гарпина со связкой фазанов, позади всех Ксеня в маленькой папахе, по-чапаевски надетой набекрень.
Толпой все идут к реке.
— Заждались вас, — говорит Васька. — Я на разведку выле…
— Стой! Ложись! — говорит ночь впереди них, и все гурьбой валятся наземь — и Опанас со стульями, и Надя с лампой, которая катится куда-то в кусты.
Слышен приглушенный смех: ‘Ой, кто это? Пироги не раздави смотри!’
Стройный Ясень подходит к ним, шепчется с Антоном и Варей.
— В ноль тридцать обход, зайду поздравить, — тихо говорит он и машет ветвями. Молодежь, отряхиваясь, встает.
— Лампу я потеряла, — растерянно говорит Надя. — Как покатится, проклятая, колесом…
— Да ну ее! — говорит Варвара. — Пойдем скорее, песни петь будем! — Во всей ее фигуре видно нетерпение, нескрываемая радость своего праздника.
— Вон они для нас стараются, — говорит Антон, кивая и реку, на огненный рисунок фейерверка в небе. — Украшение нам предоставляют к свадьбе-то!
Тропа еле видна меж обступивших ее кустарников. Ночь тиха. Ясень, приоткрыв молодое лицо, курносое, круглое, очень лукавое, бросает вслед молодым букет полевых цветов, куст жимолости подает Наде лампу. Варя кланяется ночи, кустам и деревьям.
— Спасибо за вашу ласку, товарищи! — говорит она, касаясь рукой земли и не зная точно, люди ли это, или просто деревья.
Падают на тропу фазан с перевязанными ногами, еще букет, камышовая свистелка — подарки ночи.
Молодежь приближается к пограничной реке. Гармонь за мостом все слабее, все отдаленнее, и из-за реки гнусавой волной приближается музыка военного оркестра, и в ее паузе:
— Ой! Руска! Сигарета еси?
— Ой! Руска! Сигарета еси? раздается еще раз, и в безмолвии, в безлюдье ночного берега возникает такой же таинственный, но более страшный шопот: ‘Стой! Ложись!’
Потом все замолкает.
3
Свадебный пир начался. За столом вместе с Чапаем и Коккинаки одиннадцать человек. Антон произносит речь:
— Земля наша веселая и простая. Другой раз поглядишь за реку — там и небо другое, и леса не те, и птица, ей-богу, скучней поет. И колхоз у вас мировой. Я, как в эти места пришел с полком со своим, вижу: нет лучше края! Рубаху ли выстирать, песню ли спеть — все на миру. Перед чужим государством живем, как на выставке. Хлеб сеешь или там водочки выпьешь — глядят. И такой интерес к себе подымается, Степанида Тарасовна, как бы что за всю советскую жизнь я один отвечаю Как нарком! Как член ЦИКа, честное слово!
— Корней Савельич не дожил, а то бы я ему хорошее сейчас слово сказал. Ну, ничего! Били они японцев, будем и мы не хуже их бить, если сунутся. Это уж будьте уверены! И спасибо — Варю за меня отдали, будем все родные, близкие, друг дружке помогать. Так я говорю? Я из края здешнего не уйду, принимайте к себе навек, будто я и родился тут.
— Ты человек с честью пограничной, ты, Антон, вполне можешь наши места понимать, — говорит сочувственно Степанида.
Он стоит, держит в руке стакан. В петлице толстовки — цветок, на поясе — наган.
Стол пышен. Настольная лампа под узорным колпаком уже зажжена.
Среди поросят, кур — свадебные подарки: патефон, мясорубка, семь пар калош, ружье. Гости пьют и едят. Вполголоса запевает Надя ‘Дальневосточную’, и Степанида занавешивает окна. Ерофей, явно выпивший сверх своих сил, все порывается сказать слово и стукнуть кулаком по столу. Да только размахнется он, как хитрая Ксеня хватает его за руку и тычет руку то в тарелку с нарезанной колбасой, то, проказница, в миску со сметаной, то сует в руку калошу или букет цветов. Но Ерофей с громадным трудом отстраняется от Ксени.
— С посевной вас! — кричит он веселым голосом.
Ксенина рука тотчас закрывает ему рот.
— Да иди ты, Чапай! — недовольно отстраняет он ее. — Ну шо я, военнопленный, что ли? Шо я в плен к тебе попал, что ли?
— Говори, говори! — раздаются голоса.
— У меня уж такая примета есть: под свадьбу посеешь — всё твое, — со значением говорит Ерофей, — Ну, вас с урожаем и нас с урожаем! Детей, Варя, рожайте большого калибру, чтоб с того берега было видно, что казак.
Он опять старается стукнуть по столу. Ксеня подхватывает его локоть и мягко опускает руку на стол.
— Я детей рожать буду крепких, — говорит, смеясь, Варвара. — Отец у меня две войны прошел, мать какая, смотрите: на японцев ходила, на чехов ходила.
— Чорт его, кого я только не била! — смеется Степанида. — Я и еще драться буду, Варя, ей-богу!
— Я детей, товарищи, рожать буду крепких, веселых, чтобы всех вас завидки брали. Настя, тебя вызываю! Гарпина, бери Андрейку за руку, веди завтра в загс!
— От казаки! — с гордостью говорит Ерофей. — Да вы и меня б женили, Варя! Я же человек в полной силе!
— А и вправду, Гарпинка, давай по рукам ударим, — говорит Андрейка.
— Выпьем за советскую власть, шо она из нас сделала, — торжественно произносит Степанида. — Все выпьем, малые и старые.
— А в мороз кустам-то, небось, одним страшно, Коккинаки? — говорит Ксеня-Чапай на ухо Коккинаки, кивая в сторону стен и напоминая этим о кустах, ходящих на тропах.
— У нас в воздухе ешо страшней, — небрежно отзывается тот. — Дай-ка, Чапай, пирожка!
Ксеня сидит в папахе, небрежно надвинутой на ухо, Васька — в наушниках от радио, заменяющих ему шлем.
— Станцуем! — Антон степенно одергивает толстовку.
— Ворошиловского! — кричит Ерофей и бросается к Степаниде, опережая Антона с Варварой.
В цветной широкой юбке дородная, строгая Степанида очень хороша и нравится всем. Лихо откалывает она казачка. Стол дрожит от топота ног. Крышка чайника, заснувшего на самоваре, срывается вниз, и самовар подскакивает на подносе, будто ему отдавили ногу. На стенах машут уголками полуслетевшие с кнопок картинки.
— Стой, стой, мамо! — слышен голос Варвары.
— Як из пушки танцует, — восторженно говорит Ерофей, удивленно и растерянно оглядывается.
Гул недальнего взрыва, рокоча и откашливаясь, еще сидит в горнице. Вдруг еще! Один и другой!
— На четвертой заставе! — шепчет Васька, выскакивая из-за стола. — Взять высоту! Ходу!
Он, Опанас, Андрейка и девчата, похватав дробовики и винтовки, исчезают за дверью.
Со звоном разлетается окно. Ставня ходит вперед-назад, как по ветру, визжа под пулями, и кажется, что растерянная донельзя хата всплескивает дрожащими руками.
Ксеня бросается в сенцы, в угол, нанизывает на себя какое-то барахло.
Степанида, погасив свет, снимает со стены противогазы. Гремя ключами, достает из сундука ручные гранаты.
Антон говорит ей:
— Степанида Тарасовна, ложись в камыш! К мосту не суйтесь, напутаете там чего-нибудь. В ноль тридцать обход будет — скажешь ему, что мы на заставе.
— А ты, Варя, тоже сиди дома! Враз там мы разберемся.
Ему самому никак не хочется уходить, он медлит.
Фразу его заканчивает визг пса, приглушенный женский вопль. Отшвыривая ногой собаку, еще сжимающую челюсти на белой гетре, вбегают два японских диверсанта, за ними еще трое. Они запыхались и мокры с ног до головы. Видно, только что перешли реку. Офицер, вошедший первым, взглядывает на ходики: десять минут первого.
— Здраст! — корректно произносит он, прикладывая руку к шлему. — Господина Антона игде?
— Я.
— Христосу воскресу! — говорит японец, глядя на праздничный стол, куличи и колбасы и освещая хату электрическим фонарем. Держа винтовки наперевес, остальные японцы прижимают Антона с Варварой и Степаниду Тарасовну с Ерофеем к стене.
Вынув из обшлага кителя пакет, старший японец говорит тихо, сдержанно, но очень значительно:
— Моя ходить через мост. Пропуск надо!
С заставы доносится замирающий треск перестрелки, и офицер прислушивается к нему.
Второй японец, обшарив горницу, всматривается в сторожа Ерофея, шепчет ему:
— Если деньги надо — наша много деньга есть. Христосу воскресу! Водка пить! Курица кушать!
Антон оглядывает своих.
— Старик у нас непродажный, — весело говорит он, — на племя его держим. А курицу, ежели желаете, это мы можем вам преподнести. Сколько угодно. Куры у нас есть. Ксения, — громко говорит он, — поди, детка, принеси пяток курей!
— Стоять! — шипит офицер, не зная, к кому относилось обращение Антона, и снова требует: — Пароль! Пароль!
Он знаками и мимикой показывает, что вот отнесет письмо, вернется, тогда и кур возьмет. За хатой слышен топот больших ксениных сапог.
— Наша жапанска водка хорошо есть, — говорит он, показывая на флягу. — Курица кушай, водка пей, деньга много, — и, как бы хвалясь или соблазняя, он бросает на стол пачку денег.
Антон, поглядывая на японцев, выщипывает изюм из начатого кулича.
— Добрый какой кулич, Варя! — говорит он, взглядывая мельком на часы: пятнадцать минут первого.
— Кулич?
— Угу, — отвечает Антон, набив рот изюмом. — Попробуй-ка! Да вы бы, гости, сняли, что ли, барахолишко, переоделись!
— Деньги брала? — спрашивает старший японец. — Нет? Пароля говорила? Нет?
— Да я тебе задаром письмо снесу, — говорит Антон. — Вот маленько рассветет — я и снесу.
Оставя всякую вежливость и выдержанность, старший японец быстро бьет Антона в подбородок, закидывает назад лицо, рвет на голове волосы, ломает зубы, бьет ногой в пах. Все это происходит мгновенно и меняет человека неузнаваемо. Волосы его вырваны, щеки ввалились, губы в крови, его сводит судорога от удара в пах, глаза призакрыты. Он старше себя лет на десять.
Ошеломленный и враз обессиленный, он, однако, еще сопротивляется. Он хватает японца за руку. Он готов бороться. В нем еще есть воля. Он делает вид, что пытка его не коснулась, и, улыбаясь окровавленной гримасой, глядит на своих, подмигивая. Но он уже едва сидит на лавке.
Варвара и все остальные вскрикивают, пытаясь придти Антону на помощь, но штыки японцев прижимают их к стене.
— Тихо, тихо надо, — говорит старший японец, а второй быстро надевает на себя куртку Антона, его сапоги, его шапку.
— Никто тебе ничего не скажет, — едва произносит Антон, шаря рукой по столу и не видя ни кулича, ни посуды. Рука его беспомощно обыскивает стол, роняя вещи на пол.
4
Молодежь бежит к заставе.
Опережая их, туда же несутся деревья и кустарники. Пни у дороги высовывают длинные глаза перископов. Большие камни поворачиваются на невидимых платформах, приоткрывая узкие амбразуры.
С вышки заставы видны река и берег за нею. Японцы переходят вброд реку. Начальник заставы только что положил телефонную трубку и выходит в ночь. Застава крохотна.
— Приказано отойти к месту до подхода ударной группы. Противника не упускать.
Человек пятнадцать пограничников, из них двое с букетами цветов за поясами, и столько же колхозников залегают на гребне берега.
— От колхоза имени Маркса, — шепчет кто-то, подползая.
— От Ворошилова, — говорит другой.
— От Сталина! — И могучий бородатый старик с люксом в руках залегает в канавке.
— Ужли ж так и отойдем, не ударим, товарищ командир?
— Отойти — не уйти, — говорит начальник заставы.
— Ударил и отошел, еще раз двинул да со стороны поглядел…
— А-а, в таком смысле, — удовлетворенно говорит бородатый. — Ну, так не обидно. Тогда что ж! Начинай, что ли, советская земля!
— Ни пуха тебе, ни пера, — говорит ему Опанас, лежащий рядом.
— Взаимно, сосед. Также и вам желаю?
И все замолкает на советской земле.
Вдруг дорога огня проносится в темноте ночи. Это наши открыли стрельбу. Река ерошится и пенится, как под ветром. Трещат, ломаясь, прибрежные кусты, и рваный пулями лист носится вокруг, как будто осень схватила землю.
Японцы — в реке. Падая и погружаясь в воду, стремятся они к советскому берегу. Вот вылезла кучка храбрецов, ползет, другая поспевает за нею.
— Не отрежут нас от моста? — спрашивает Андрейка соседей по окопу.
— На флангах народ имеется, — шепчет Опанас.
— У нас зять Антон с Варей да мамка остались — докладывает Васька.
— Не отрежут, — говорит командир, — сейчас поздороваемся с ними за ручку, да и отойдем покурить.
Электрические фонарики японских офицеров мерцают то здесь, то там по реке и на берегу.
— Снайперы! По фонарям! — говорит командир, и гаснут огоньки один за другим.
— Ну, пошли, что ли, поздороваться за руку! — И тридцать человек ползут к берегу, на который поднимаются сотни вражеских фигур.
Темные фигуры падают в воду с высокого берега, но вот уже волна людей пересекает реку. Грохот боя не умолкает.
— Скажешь ‘Двадцать пятому Октября’, оттягиваемся на время к мосту. Надо японцев за грудки взять.
— Есть! — отвечает Васька и уползает.
Васька-Коккинаки бежит от заставы. Он в белых японских гетрах поверх штанов и, как всегда, босиком. На голове шлем. Стрельба ушла за реку, а на нашей стороне слышен цокот копыт по гулкому дереву моста, цокот копыт и за ним тяжелый лязг гусениц.
Кусты и деревья стоят недвижно, молчаливо. Из пней же и стогов, из больших камней вылезают колхозники. Опанас с Андреем несут раненого. На их рубахах еще приколоты цветы.
— Всех их кончили на заставе, — говорит Васька.
— Ну, валяй заправь горючим! — говорят они ему. Конница проносится по дороге, пересекая путь Ваське. Кони с карьера валятся в реку.
Всплеск падения конских тел нарушает тишину. Васька один в темноте ночи. Он оглядывается. ‘Дядя Вася?’ — спрашивает он ночь. ‘Дядя Семен?’ Нет, он один. Его никто не видит, никто не слышит. Тогда он представляет себя командиром, принимающим парад. За конницей валят амфибии. Взобравшись на гребень берега, они вслед коням падают в реку. Звенит мост, грохочут моторы. Васька задирает голову вверх, грохочет небо.
Домой! Скорей домой!
Он шмыгает между машинами, рискуя остаться под их гусеницами, и летит к себе.
Темно у берега, но хата чуть-чуть освещена.
Силуэт японского часового на чисто выбеленной стене. Васька заглядывает в хату.
5
— О! Никого? — спрашивает старший японец.
Один из диверсантов наклоняется к Степаниде.
— Никого? Раза, два, — говорит старший и делает знак глазами.
Руки диверсанта сжимают ее горло. Она падает.
— Разгаваривара? — спрашивает старший.
— Никто тебе ничего не скажет, — повторяет Антон, глядя в сторону Варвары и Ерофея. — Верно?
Второй японец одет уже во все антоново. Он прикрепляет к поясу моток шнура, кладет за пазуху фитиль и бомбу. Глядит в окно — виден силуэт японского часового, оставленного диверсантами у входа. Глядит на часы — двадцать минут первого! Прислушивается к ночи — выстрелы уходят за реку. Он удивленно поднимает брови и исчезает из хаты. Пес беззвучно ползет за ним.
Тут старший японец хватает Варвару за грудь, бросает ее на стол, на куличи, бьет с размаху маузером, когда, пытаясь вырваться, она отталкивает его ногами.
Японец ставит свой фонарь на край стола, берет варину руку в свою.
— Тихо надо, тихо поделай, — говорит он, — пароль еси?
— Нету! Сказано вам, что нету.
Быстро и ловко тогда вгоняет он под ноготь Варваре тонкую бамбуковую зубочистку.
— Маникюра! — говорит он, принимаясь за второй палец, а другой японец зажимает Варваре рот.
— Чей черед будет, молчите! — говорит она из-под ладони японца.
— Ой, доченька, ой, моя родная! — стонет мать, лежа на полу. Она, закинув руки к голове, сорвала праздничный платок, ее седые волосы торчат лохмами.
— Ваше благородие, — говорит она, — иди ко мне! Я тебе все скажу, иди сюда…
— Не срамися! — хрипит Варвара, испуганно глядя на Антона, который, перестав улыбаться, хватает со стола нож и пытается — но сил нет — бросить его в Степаниду.
— Не срамись, мамо! — глухо стонет Варвара. И японец опускает приклад на голову умирающего Антона. Антон падает на пол.
— Варя! — бормочет он, извиваясь в судорогах, хватая рукой грузила ходиков и срывая их, и падает со стекленеющими глазами.
Не думая, не рассуждая, Васька падает наземь, еще не зная, что предпринять. В течение нескольких секунд он порывается повернуть назад, к заставе, но тут же быстро справляется с малодушием. Он теперь не просто мальчик, он послан с заставы. Серьезно достает он из штанов рогатку. Закладывает в нее камень и целится в фонарь японского офицера, стоящего на углу стола. Сразу наступает темнота.
За окнами негромко вскрикивает японский часовой.
— Наши пришли! — шепчет Варвара. — Ура!
— Тихо!
— Наши!
Она с дикой силой обрушивает на голову японца тарелку.
— Наши! — слышит Вася крик Варвары и видит, как ее рука поднимается над головой японца.
— Ура! Наши! — слышит он крики матери и Ерофея.
Часовой заглядывает в хату — и Васька у окна.
Мать ухватилась за штык японца. Варвара заслонена от глаз Васьки старшим японцем. Это мгновение. Вдруг что-то прыгает на офицера из сеней. Он откидывается на спину и, отступая перед Варварой, подается к выходу. Это Ксеня.
Васька нацеливается рогаткой в часового.
— Ура! — кричит он, топоча ногами, и запирает дверь хаты снаружи на щеколду. — Эй! — кричит он. — Сюда! — и прыгает через окно в хату, в тяжелый и страшный бой. В низком свете фонаря, стелющемся по полу, смутно видно это героическое сражение.
В руках Варвары винтовка. Она с такой яростью всаживает нож штыка в японца, что сталь проходит сквозь спину и впивается в стол. Выдергивая штык, она волочит за собой стол.
— Насмерть их! — кричит Варвара. — Насмерть их!
Платье Варвары разорвано и в крови, волосы растрепаны, но она не безобразна и не смешна, она прекрасна. Ее движения волнуют своей силой.
Вся она — ненависть и упорство.
Фонарь на полу, видно, растоптан. Чья-то дрожащая рука пытается зажечь спичку. Огонь взлетает и гаснет. Каждый раз рогатка Василия тушит его на взлете.
— Стой! — раздается окрик. Свет пронизывает горницу.
Два пограничника — у окна, между ними связанный по рукам японец, одетый в варину кофту, висящую на нем лохмотьями. Молодой курносый пограничник, бросавший Варе цветы, перегибается через окно в комнату.
— На вверенном мне участке… — задыхаясь, говорит Васька и рукою обводит горницу, заваленную мертвыми и ранеными телами.
Тут медленно, как бы просыпаясь, оглядывает Варвара горницу.
— Ну, Антон, — говорит она, — сделала, что могла, сам видишь!
Она опускается на колени, берет окровавленными, изуродованными руками его постаревшую голову.
— Какую целую жизнь до седых волос мы с тобой прожили? — говорит она, плача.
Расплелися русы косыньки —
Никак их не убрать,
Улетело мое счастьице —
На тройке не догнать!
поет она, вскрикивая. И в песню ее вливается плач матери.
К хате подбегают новые бойцы и останавливаются, снимая шлемы.
— Оборонялись на ‘отлично’, Варвара Петровна! — тихо говорит Варваре пограничник в виде сочувствия.
Она отстегивает патронташ Антона, берет в руки винтовку.
Вдали снова начинается стрельба. Ее гром и скрежет могуче проносятся в воздухе.
— До Токио обороняться теперь буду! Кто живые, со мной! — говорит она, пошатываясь, и идет к выходу.
Светает.
Мать, Варвара, Вася, Ерофей, бойцы идут одной шеренгой.
— До Токио обороняться теперь буду! — повторяет Варвара. — Пошли, ребята!
И она спешит к реке, громыхающей огнем.
Ее догоняют танки-амфибии.
И с той самой лиственницы, с которой вначале мы впервые увидали местность, видно теперь, в рассветном розовом сиянии, как маленькая застава ползет впереди догоняющих ее танков по полям за рекою.
Ворон расправляет замлевшие крылья и вылетает навстречу бою.