Так мы и не спали всю эту ночь перед праздником. Куда тут! До сна ли было.
Метель поднялась. Да ведь как неожиданно! Весь сочельник было ясно, тихо и морозно. К вечеру вдруг потеплело немного, снег пошёл, поднялся ветер.
И зашумел!
До сих пор мне страшно и радостно вспоминать эту рождественскую ночь.
Семья наша большая. Пятеро нас — детей, отец с матерью, дедушка, да Боленец.
Боленец — бродяжка. Попал в село наше, Переловку, проходом, на масленицу. А пьяный кузнец, Тюрин, катался на своём Гнедке, наехал на Боленца, ноги ему и сломал. Случилось это как раз против нашего дома. К нам его внесли. У нас он лечился, да так у нас и остался потом до самой смерти.
— Куда я, — говорит, — пойду? Находился. Дошёл до своей точки.
— До какой это точки, Боленец? — спрашивали его мы с сестрёнкой Ганькой, маленькие дети.
— А до такой, — говорит. — У каждого человека на земле своя точка есть. Он ещё и не родился, а точка уж готова. И сколько бы человек ни ходил по белу свету, а к смерти на свою точку придёт. Вот и я пришёл.
— Да где же она, твоя точка? Покажи нам, Боленец.
Боленец смеётся.
— Ах вы, — говорит, — дурачки! Погодите, не торопите. Помру, так и сами увидите.
Помню, я всё по двору и вокруг двора ходил, боленцову точку искал. Жутко мне было, чуял я тут что-то, не понимал. И казалась мне эта точка вроде шампиньона-гриба. Где-то сидит гриб под землёй — не видно. А как вырастет, — маленький бугорок поднимется над ним, — тут и копай, найдёшь.
Боленец работал по хозяйству, за скотиной ходил, корзины, даже самовары из прутьев плёл, вил верёвки, сказки нам рассказывал.
Дедушка был совсем старый. Летом жил на коннике, а зимой на печке. Когда отец, бывало, выпьет, начнёт под весёлую руку над дедушкой и Боленцом шутить.
— Вы, — говорит, — у меня для погоды живёте, баромеры. А ну, скрипите, какая завтра погода будет?
Дедушка больше насчёт летней погоды предсказывал, а Боленец — зимой отгадывал. Он и в этот день с утра отца уговаривал.
— Не езди, Ларивон. Праздник на носу, да и погода как бы не подула. Нога у меня что-то ноет.
Отец-то ещё и пошутил над ним.
— Испортился, — говорит, — наш баромер. Мороз, тихо, ясно, а он скрипит.
Так и уехал.
— Вечером, — говорит, — вернусь.
Было так празднично у нас в доме в этот рождественский сочельник. Весело и полно радостно-тревожных ожиданий. Вымыли в избе пол, засыпали жёлтой, душистой соломой. Мы с сестрой по соломе катаемся, как щенята, возимся. В печке-галанке дрова горят. Сёстры и брат из избы да в избу. Кто по хозяйству, кто из укладок наряды приносит. Известно-дело, наряжаться скоро будем, к заутрене пойдём. Христославы придут. Радуемся.
Только прав оказался Боленец. К солнечному-то закату и поднялся буран. Слышим мы, в галанке вдруг что-то сильно загудело, и в окнах темнеть стало. Выбежали мы с Ганькой на улицу, а там уж бушует.
Село наше, Переловка, вытянулось по степи в одну улицу. Труба в степи, а на село! Взглянешь вдоль улицы — спереди степь, сзади степь. И степь эта кругом на десятки вёрст ровная как море. Поднимется буран, — защиты нигде нет. Холодом холодит, ветром бьёт и крутит, снизу и сверху снегом заметает.
Налетел тогда на Переловку буран точно стая белоснежных птиц.
Слыхали вы, как большими стаями птицы над головой пролетают? Например, скворцы или воробьи осенью по жнивам носятся?
Налетит этакая стая внезапно, зашумит, загудит, опахнет ветром, ароматом поля, леса. Темно станет и жутко. Шумит, гудит и несётся, позванивая тысячами крыл. Пролетит, и долго вслед глядишь, как тёмная стая над полем несётся, точно полог по ветру колышется.
А тут налетела стая во всё небо. Кружатся белые птицы, валят по небу сине-белыми тучами.
Падают тучи на землю снежным пухом, снежным пером, снежными птицами. Падают и снова с земли небо взвиваются.
Гомон, звон, шум, хлоп крыльев, свист и вой.
Белая смерть пришла!
Поплыла белая степь. А над степью закрутилось, свернулось вихрями, опустилось белыми воронками, заплясало небо.
В каком доме не скажут:
— Не дай Бог теперь в поле! Смерть. Слава Богу, наши все дома.
Да, надо знать, какие в степи бураны бывают.
Сразу у нас в доме печально сделалось. Сначала-то надеялись: вот-вот отец подъедет, с минуты на минуту ждали. Ахали всё, как бы не заплутался, как бы не закружился в степи-то, не замёрз. А потом и говорить об этом перестали. Все думают, и видно, что об одном думают, а выговорить жутко.
Темно стало. Зажгли огонь. Вся наша семья в избе собралась. Сидим тихо. Кто на печке, кто на лавке, кто на коннике. Не разговариваем, слушаем, — не стукнет ли где, не заскрипят ли ворота.
А окна чёрные. Крутится что-то за окнами, мельтешит, скребётся лапами, хлопает крыльями, белым саваном машет. Воет в трубе, свищет на потолке.
Застучит ветром в ворота, звякнет калиткой — выбежит старший брат Николай или сёстры.
Никого нет. Войдёт в избу и молчит уж, не сказывает, как на дворе буран буранит.
Зазвонили в колокол. Когда буран, — у нас всегда в колокол звонят. Если кто заплутается, на звон приедет.
Звону мы сначала обрадовались. Показалось нам, что вот уж тятька услыхал, повернул лошадь и едет на звон. Скоро приедет. Брат вышел, говорит, что будто и буранит потише.
Мы с Ганькой Боленца уговорили сходить в сторожку, посмотреть, как нашему тятьке в колокол звонят. Насилу дошли. Чуть на улице-то не заплутались, друг за дружку держались. Куда тут — тише! Чуем мы, всё сильнее буран буранит.
Сторож в сенях сторожки стоит. Верёвка у него протянута с колокольни прямо в сени. Стоит, стоит, да и дёрнет за верёвку.
Дон-н!
Подхватит ветер колокольный звон, да кинет на сторожку, точно колокол с колокольни сорвался, да на землю упал. А иной раз — ничего не слышно, ровно и не ударило совсем. Взлетит звон наверх и пропадёт, только тинькнет чуть-чуть.
Сторож нас спрашивает:
— Вы что, ребятки?
— Да вот, — говорим, — тятька у нас в Змеевку уехал. Боимся.
— Это, — говорит, — уж Божья воля теперь… Ветер-то, кажись, на Змеевку дует. Вот я сейчас погромче ударю, — он и услышит.
Я попросил у сторожа верёвку. Хотелось мне самому тятьке в колокол позвонить. Мне думалось, если я, его сын, своими руками в колокол ударю, так уж он, непременно, услышит. Взялся я за верёвку, дёргаю, а колокол не звонит.
Сил-то у меня мало было.
А Ганька стояла, стояла, выбежала к ограде, да как закричит во весь голос:
— Тятька-а!
А бурей её и сдунуло в сугроб. Она барахтается там, плачет, да кричит истошным голосом, надрывается, сердечная:
— Тятька-а!
Я-то понимал, что голосу нашего отец не услышит. А всё-таки и мне страшно стало, я тоже заревел. Ну, и повёл нас Боленец домой, обоих со слезами.
— А, ну вас, — говорит, — крикуны-плакуны, чего разревелись?
Идём мы и сами не знаем, где идём. Боленец нас ведёт.
А вокруг нас — светопреставление. Белый потоп, белый страх, белое землетрясение.
У-у-у, волчья смерть!
Катятся за нами колокольные удары, как раненые гуси кричат, над головами пролетают.
Привёл нас Боленец домой в слезах. Мать нас утешает, а чуем мы, что у самой-то у неё кошки на сердце скребут. Тихая была у нас мать да ласковая.
А отец был суровый. Часто обижал нас и бил. Ну, только в эту ночь нам казалось, — милее его никого на свете нет. Только бы он вернулся, только бы не замёрз где-нибудь в поле.
Все сидят, молчат, прислушиваются. Дедушка на печке лежит, кряхтит, тоже не спит.
— Свечку, — кричит, — свечку-то зажгите. Свечка-то ему в буране посветит. Свечка перед иконой, — она далеко светит. Далеко-о, свечка-то!..
Боленец начал было какую-то историю рассказывать.
— Был я, — говорит, — в такой стране, Бухара прозывается. А бухарцы, они вроде как и татары, али мордва, тоже на своём языке говорят. И по-русски, ежели не побить, ничего не понимают. И волосом они чёрные как жуки… Вот говорил я Ларивону, — не езди сегодня: буран будет. Так оно и вышло по-моему. Вот и похлебай теперь ветру в поле, поешь снежной кашки.
И Боленец сильно в ту ночь беспокоился. Хороший был старичок.
А мать ему рукой машет.
— Уж молчи, Боленец. И без тебя тошно.
Мать и к соседям, и к старосте ходила. Говорят:
— Что же можем поделать! Коли он из Змеевки не выехал, так и искать его нечего. А коли выехал — разве в поле найдёшь. В буран в поле — что в море. Вокруг сто раз обойдёшь, а не найдёшь. Утром посмотрим, что будет.
Ну, и пошли к словам присловья добавлять, а не поехал никто. Да и то сказать, кому своя жизнь не дорога? Ну, к тому же и праздник. Скоро к заутрене ударят.
После полночи мать с отчаянья хотела уж сама с Николаем ехать.
— Поедем, — говорит, — Николенька?
— Что же, — говорит, — мама, поедем!
Николай пошёл лошадь запрягать. Только не поехали они. Дедушка и Боленец отговорили. Да и мы с Ганькой в рёв пустились. Ухватились за мать, не пускаем. Ну, она видит, — делать нечего, осталась. Молиться стала.
И мы с Ганькой молились. О пол я крепко лбом стучал. Думал, что так-то молитва моя до Бога доходчивее будет.
Да-а! Уж набрались мы страху в ту ночь. Уж поплакали, помучились. Так и не спали.
А отец-то вдруг приехал. Перед самой заутреней дело было. Слышим, ворота заскрипели.
Мы все так и бросились на двор, кто в чём был. И Боленец ковыляет, и дедушка с печки слез. Кружится по избе, ходит босой по соломе, а к чему — и сам не знает.
Вошёл отец в избу. Белый весь, и не узнать. Чуть языком ворочает: зазяб очень. Насилу мы его раздели. Вся одёжа на нём насквозь снегом проснежилась, как лубок замёрзла. А борода, — что метла обледенела да заиндевела.
Тут-то как раз и к заутрене ударили, часто зазвонили.
Мы все наряжаться стали, к заутрене собирались. Весело нам: тятька-то приехал.
Оттаял он, мохнатый, красный сделался. С лица весь опух. На печь полез спать.
— После, — говорит, — расскажу. Кабы не Бурый, — пропал бы я, — говорит. — Бурый меня от смерти спас.
А мы наряжаемся. И не видим, так слышим, — тятька у нас на печке лежит, храпит.
Спи, милый, спи мохнатый, да большой, да корявый. Храпи себе на здоровье!
Не говорим, а на сердце у нас такие слова у каждого.
Оделись мы с Ганькой, совсем бы и к заутрене идти. Да полезли мы на печь, на отца поглядеть, какой он лежит. И в минуту около него тоже заснули.
Не слыхали, как и христославы к нам приходили.
А проснулись — уж светло. И буря затихла.
Весело было.
Источник текста: Кондурушкин С. С. Звонарь. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1914. — С. 46.
Подготовка текста: Евгений Зеленко, 14 июня 2012 г.