Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. В двух томах. Том второй
Свердловское книжное издательство, 1956
Надо сознаться, что и другие, начиная с самой хозяйки Настасьи Егоровны, не отличались строгой нравственностью и добропорядочным поведением, но эта охальница Фроська вовсе даже ‘стыда решилась’, как всеми было признано.
Начать с того, что она не знала времени, когда надо выпить, а выпивши становилась задорна, срамно ругалась и все норовила съездить а физиономию или вцепиться в косы товаркам. Утром еще туда-сюда, встанет на работу, как прочие, будто ведь и утюга из рук не выпускала, ан глядишь, невесть где и как, она уже клюкнула! Пыхает папиросой, а сама фыркает, ту толкнет, другую изругает.
— Что пхаешься, язва? Успела налить зенки-то? Я тебя самое так пхну, так разлюминую утюгом твою комедьянтскую морду, что до новых веников не забудешь!— огрызался на нее кто-нибудь.
— Это я-то комедьянтская морда? Я? — наступала Фроська.
— Ну и ты, кто боле? Тронь, тронь, попробуй…
Присоединялись остальные, и ссора готова бывала перейти в свалку, но Фроська, должно быть, вспоминала, что теперь было бы вовсе некстати ходить ‘разлюминованной’, а потом в такие минуты появлялась из своей клетушки хмурая, злая после вчерашней попойки Настасья Егоровна.
— Это что за скандалы, а?! Марш по местам! Какую безобразию завели… Ты на каких радостях, сударка, спозаранок-то накачалась?
— Не ты поднесла, тебя не спросилась…
— Я тебе поднесу! Ты не больно у меня фордыбачь, красавица: порога не заденешь — вылетишь…
— Сама уйду! На кой черт дались вы мне все-то, пропади вы пропадом! Была нужда!
— Фуфыра какая, подумаешь! Уйдет она! Не надолго уйдешь, здесь же будешь… В чем пойдешь-то? Ботинок купить не может, локти вылезли, а туда же: уйдет она!
Собственно, и без Фроськи ругань разгоралась тут каждое утро и висела в воздухе до вечера, потому что злились все, и коли еще не сорвать сердца, не развлечься перебранкой, то все от скуки подохли бы в этом темном, вонючем подвале, средь мокрого пара от щелока, среди лоханей и запаха грязного белья, горячих утюгов. И выпить после вчерашнего тоже все очень бы не прочь, но опохмелиться дозволялось только за обедом, а напиться по-настоящему — после работы, вечером. Фроська, таким образом, лишь задавала тон своей строптивостью, другие радовались и подхватывали. Своими ранними выпивками она, конечно, нарушала традиции, это уж правда.
Вечерами, впрочем, все становились добрее, ругались мало, да и то неохотно. Одни уносили чистое белье и возвращались довольные, запасшись на полученные чаевые косушкою, к Настасье Егоровне приходил дворник, которого она за что-то, случалось, била, называла погубителем, плакала и угощала водкою, а тот не сердился и даже гармонику не выпускал из рук, получив оплеуху, только чуть качнется на сторону. Фроська сидела дома за крайним расстройством гардероба, зато к ней являлся гость Сенька-‘комедьянт’, посещения которого всем чрезвычайно нравились, потому что парень он был развеселый, балагур и процимбал. Теперь Сенька работает полотером, но считает это занятие нестоящим, так, пока что, себя называет артистом и часто говорит: ‘Когда мы с Фросей работали в Аркадии…’ или что другое вроде.
Фроська угощала его водкой, иногда он и сам приносил, но это случалось много реже.
— Мы, Фрось, нигде не пропадем. Нам что полотеры али там прачечная, мы — артисты! Сегодня без сапог, завтра полны карманы и сами пьяны! — несколько своеобразно характеризует Сенька артистический мир, к которому себя относит.
— Разумеется! — попыхивая папиросой, небрежно кивает Фроська, в душе полная торжества и самодовольной гордости.
— Помнишь, как нас принимали в ‘Отраде’? О-о! Только выйдем, публика ревом ревет. Чистых нам тогда шестьдесят целковых осталось…
— Еще бы, помню…— уже не столь решительно подтверждает она.
— Погоди, еще неделя какая-нибудь, и ангажемент, аванс и все прочее! Конечно, нет у меня нынче собачки, сдохла, проклятая, да мы и без собачек… Вот погляди! Уж я говорил кое с кем — везде зовут. Дело самое верное…
— Куплю я себе все платье и в горничные на хорошее место поступлю, нынче уж обязательно.
— А я — фрак и в официанты! Заживем, Фрось, у-ух, как! И обвенчаемся, Фрось! Я беспременно хочу обвенчаться.
— Ну да… и это можно будет,— вся вспыхивала, млея от сдерживаемого восторга.
— И ребенка из воспитательного обратно возьмем. Это можно, я уж толковал с знающим человеком… все можно! — мечтает вслух разошедшийся артист.
Фрося при этом глубоко затягивается папиросой, делает вид, будто от этого только вслух и не может ответить, потом не спеша утвердительно кивает головой, а на глазах у нее, должно быть, от табачной затяжки, вдруг навертываются слезы. Она принимается кашлять…
В такие минуты товарки прощали Фроське ее сварливость и буйный нрав, забывали свои обиды от нее и, пьяненькие, без зависти, жадно слушали о таком хорошем будущем своей подруги, как чистая жизнь, муж, ребенок…
А когда через неделю, также вечером, Сенька-комедьянт пришел, широко распахнув двери, кинул Фроське красненькую и крикнул молодечески задорно: ‘Вот! Получай аванс’, то этим окончательно завоевал всеобщие симпатии и уважение. Стали прощаться с Фроськой совсем дружески, причем некоторые, выпив уже, прослезились.
— Сама знаешь, какая наша жизнь… не сердись, коли что…
Даже Настасья Егоровна вышла от своего дворника и милостиво сказала:
— Ну, давай тебе бог, Фрося! Недокуда тебе мыкаться… А коли что — у меня завсегда тебе место. Давай бог!
С полден, сейчас же после обедни, к ‘полю народных гуляний’ тянулась уже наименее терпеливая публика: мальчики-подмастерья всяких цехов, мальчики из лабазов, контор и бань, наконец, мальчики привилегированных сословий и молодые приказчики попроще. Словом, кому жгли руки случайные праздничные деньги, попавшие и праведным, и не совсем безгрешным, быть может, путем.
А затем уже через каждые четверть часа праздничные толпы все росли, принимали все более пестрый вид, пока, наконец, вся большая улица обращалась в сплошной человеческий поток, тысячеликий, тысячеголосый. Извозчики, опьяненные, должно быть, впечатлением праздничного шума, нетвердо сидели на козлах и если не давили народ, то благодаря лишь кроткому нраву своих рысаков, миролюбиво останавливавшихся на каждом шагу, чтобы пропустить шмыгавших под самыми их мордами пешеходов. Конки более звонили, чем подвигались вперед, так что нервные люди выскакивали, попускаясь пятачку, и обгоняли вагон, который престарелые кони продолжали невозмутимо тянуть с таким видом, точно хотели сказать: ‘кума с возу — куму легче!’
Но самое разливанное море шума, веселья и праздничного возбуждения — на ‘поле народных гуляний’. Кого и чего тут нет! Разнаряженные, упитанные, степенные купцы и купчихи, едва прикрытые, пьяные, разухабистые гуляки-мастеровые, солдаты, гимназисты, девицы в платочках и девицы в ярких шляпочках, франты в пальто и котелках, молодцы в картузах и поддевках, юные кадеты, дворники в желтых тулупах и опять солдаты, солдаты…
— Сбитень, горячий сбитень!
— А вот пирожки! С пылу, с жару…
— Яблоки, виноград, всякий им будет рад!
— Орехи для потехи, мармалады, шоколады для женской услады!
Вертятся карусели, сверкая на солнце стеклярусными подвесками, мелькают каски, желтые овчины, яркие бархаты, в сплошной гул сливаются стоны шарманок, трубный рев военных оркестров, взвизгивания и лязг полозьев на ледяных горах, пение и выкрики клоунов на балаганах, говор и смех толпы. Безудержное веселье!
Но уж где яблоку некуда упасть, где ребра трещат от давки и жулики в чужих карманах распоряжаются, как в своих собственных, так это все подле народных театров. Впрочем, это вовсе не значит, что публика стремится туда, совсем даже нет! Прежде чем заманить в театр, артисты добрых полчаса поют, играют и пляшут на подмостках даром, а потом антрепренер долго выкрикивает:
А когда отрезвленная таким призывом, только что на даровщинку выглядевшая всю труппу публика шарахалась от кассы, почтенный предприниматель хватался за последнее средство, отдергивая входную занавесь, за которой солдатские трубы уже наигрывали галопы, и кричал:
— Вот они! Начали, начали! Первый номер!
Опять, давя друг друга, кидались, чтобы задаром выглядеть, но вход уже закрыт, и снова охлаждающее:
— Получайте же билеты! Не теряйте время!
Уже по одному этому антрепренеру нельзя было отказать в знании человеческой натуры и умении спекулировать на ее слабостях: многие не выдерживали искушения полуоткрытой занавески и в последнюю минуту тянулись за билетом.
‘Народный театр ‘Услада’, как называла его водруженная на шестах вывеска, подходил под общий тип целого ряда вытянувшихся подле других: ‘Фантазия’, ‘Разгуляй’, ‘Очарование’ и тому подобных многообещающих и заманчивых наименований. Снаружи те же ярко намалеванные холсты, где астрологи, алхимики и всякие волшебники в острых колпаках магическим жезлом повелевают над козлоподобного вида чертями, рубят головы, из которых рекой хлещет кровь, вновь приращивают их, а какие-то коричневые люди глотают огромных, как осетры, рыб, причем вся эта живопись своей наивной безыскусственностью не уступает египетской, времен фараонов. Как и в прочих театрах, в ‘Усладе’ есть свой ‘гвоздь’, о чем возвещает афиша.
Чудо! Читайте! Чудо!
Живая морская нимфа!
Половина рыбы, половина женщины!
Фурор во всех странах света!
Вот в нем только что кончили шестое с утра представление, публика медленно и неохотно движется к выходу, солдаты, красные от натуги, развинтили и чистят свои трубы.
Закоченевшие артисты, пользуясь минутной передышкой, бегут в крошечную теплушку-уборную, где топится железная печка.
— Скорее, скорее! Сейчас опять начинать, брр…
Накинув на плечи рваное пальтишко, придвинулся к самой печке вихрастый, с худеньким и давно немытым лицом, мальчик-гимнаст. Из-под пальто смешно высунулись его мешковато обтянутые заплатанным трико дико-розового цвета ноги и дрожат частою, мелкою дрожью.
— Выпей, Сашка! — предлагает ему фокусник и шпагоглотатель в затасканном фрачишке и бумажном воротнике.
— Верно, согреешься,— поддержал безобразно накрашенный клоун в пестром ситцевом костюме и войлочном колпаке.
Оба они торопливо, жадно глотали из стоящей на столе бутылки и прямо зубами рвали куски от разбросанных по столу воблы и колбасы. Мальчик дрожал и не обернулся.
— Ну, дьявольская стужа! Пальцы прищипало…— трясется одетый в пестрядинную рубаху и лапти Сенька-комедьянт с балалайкою в руках. Он тоже пьет из горлышка.
— Этакие морозы, помню, были в позапрошлом году…— сквозь чавканье замечает ‘партерный акробат’, человек уже немолодой и несчастного вида погибшего пьяницы.
Входят девицы в якобы малороссийских костюмах, с истрепанными, грязными тряпичными цветами и лентами на головах. Они посинели и тоже наперерыв тянутся за бутылкой, а некоторые, в ожидании, с дикой алчностью кусают и жуют с кожурой соленые огурцы.
— Нету больше, пустая… Эй, хозяин! Давай водки! Что мы, околевать для тебя должны? Скорее!
Сознавая всю свою зависимость от труппы, старик-хозяин в коричневом сюртуке и нелепом сером цилиндре выездного лакея, беспрекословно подает, заискивающе улыбаясь:
— Холодновато, господа… Грейтесь, да и за дело…
От печки вдруг слышатся всхлипывания, сперва тихие, потом громкие и захлебывающиеся: плачет мальчик-гимнаст.
— Сашка! Ты что это? — рванулся к нему партерный акробат.
— Я… я уйду… не могу больше…— прорывается почти истерическими слезами бедный мальчуган.
Все несколько смущены, окружают Сашку и участливо гладят по голове, утешают.
— Выпей! Пусть он согреется, выпьет…— решает фокусник.
— Нет, нет! Не надо ему… Сашка, глупый ты… какой дурень!
— Ты, Сашка, грейся, грейся пуще…—с таким горячим участием и неуклюжею нежностью даже суетится подле юного коллеги пьяница-акробат, укутывая его, что всем удивительно и даже немножко неловко.
— Собачья жизнь! — шумно вошла Фрося, она же ‘каскадная певица, любимица московской публики’ и ‘живая нимфа’, что, впрочем, уже составляло закулисную тайну ‘Услады’.
Появилась она раздраженная, хлопнула дверью и, ни к кому не обращаясь, залпом выпила чашку водки. Потом тут же наскоро подобрала распущенные волосы нимфы и поверх зеленой кофточки накинула черное платье с блестками, перебросила через плечо золотой веер и приколола огромную шляпу с пунцовыми розами. Все в стиле ‘Услады’ — жалкое в своей претензии на шик.
— Ты бы не очень налегала на монополию-то, еще работать надо долго…— несмело заметил Сенькако-медьянт.
— Не твое дело! — сверкнула глазами, отбросив загрызанный огурец.
При ее появлении вдруг почувствовалось какое-то замешательство, все замолчали. Может, и из почтения к блеску примадонны, а больше потому, что смутно и тревожно ожидали чего-то очень скандального. Дело в том, что в интимной жизни ‘нимфы’ и Сеньки-комедьянта свершился разрыв, что Фрося очутилась далее, чем когда-либо, от осуществления мечты о ‘хорошей жизни’, ибо Сенька-комедьянт забрал вперед за себя и за нее, не ночевал дома и вернулся без копейки. Объяснения их после того — семейная тайна, только ‘нимфа’ сегодня все запудривает синяк под глазом, пьет на отчаянность и держит себя вызывающе задорно. Все ее поведение не предвещает ничего доброго, отсюда всеобщая настороженность, скрытое уныние.
— Господа, в ‘Фантазии’ и ‘Очаровании’ кончили! Пожалуйте! — оповестил старичок в сером цилиндре.
Все заспешили, ринулись из уборной: предстояло поддержать престиж ‘Услады’. Хотя, казалось бы, какое им дело до хозяйского кармана. Но тут стояло на карте реноме всей труппы и каждого в отдельности.
И вот все уже на подмостках, насквозь пронизанные холодным двадцатиградусным ветром, но — веселые, смеющиеся…
Выходила вперед всех Фрося в своей шляпе с замызганными ситцевыми розами, улыбалась, строила глазки и пела сиплым голосом:
Когда, посинелые, трясущиеся, спускались с подмостков, Сенька дернул Фросю за рукав и шепнул виновато, тихонько:
— Не сердись, Фрось! Еще пять дней, еще все можно, ей-богу.
— Пшел от меня к чертям!
Затрубили солдаты, подняли занавес.
— Вот, господа, живая человеческая голова! — величественным жестом указывает старичок в коричневом сюртуке на открытый со стороны публики ящик, в постаменте которого сидит партерный акробат, высунув в ящик свою голову.
— Она моргает. Голова, моргни!
Акробат поднимает веки, несколько раз зверски поводит глазами.
— Она может и курить. Голова, покури!— сует разожженную трубку.
Акробат с удовольствием затягивается и пускает колечки.
— Браво, браво, браво-о!
— восхищается публика.
Опять ревели трубы. На трапеции изгибался мальчишка Сашка-гимнаст, с заплаканным лицом, посылал воздушные поцелуи и улыбался.
— Браво, браво-о!
Колесом ходил партерный акробат, пел, кривлялся и бренчал на балалайке одетый в лапти и пестрядину Сенька:
Барыня угорела, много сахару поела…
— Ого-го-го-о! браво, браво!
Выходила Фрося в черном платье с веером, пела шансонетку, дрыгала ногой, задирая юбки, фокусник ловил из воздуха двугривенные, вынимал из наволочки яйца, глотал шпагу.
— Браво, браво, браво!..
— Браво, браво, браво!..
Потом занавес опустился. Старичок в цилиндре вышел и оповестил почтеннейшую публику о предстоящей демонстрации живой нимфы. Трубы заиграли что-то вроде вальса.
— Торопись, Фросенька, торопись…— робко заглянул в теплушку антрепренер.
— Подождешь, старый сморчок! — грубо засмеялась в ответ, скидывая черное платье и на ходу уже отпивая из бутылки.
Опять нагнал Сенька и шепнул вкрадчиво:
— Не скандаль, Фрось, еще все можно! И ребенка из воспитательного можно, ей-богу…
— Ладно, запляшете вы у меня…— совсем по-волчьи лязгнула зубами и угрожающе засмеялась.
— Ну, теперь все пропало!— махнул рукой Сенька-комедьянт.
— Фросенька, публика требует, не задерживай…— мягким шариком подкатился старичок.
— Что пристал? Публика, подумаешь… всякая сволочь. Подождут!
Не торопясь, подобрала юбки и влезла до пояса в картонный, раззолоченный рыбий хвост. Облокотилась.
— Ну, показывай, что ли, седая кикимора!
Занавес поднялся. Хлопки и крики в публике разом смолкли, оборвался и солдатский вальс.
— Живая, говорящая нимфа, пойманная в Средиземном море. Половина рыбы, половина женщины. Нимфа, скажи, сколько тебе лет?
— Семнадцать! — досадливо, со зла кинула Фрося, лузгая семечки.
— Нимфа, кто твои родители? — растерянно и опасливо спрашивает вдруг заробевший старичок.
— Гм! Черт их знает, кто они были! В воспитательном выросла, потом по прачечным пошла, никаких родителей не знаю! — к ужасу антрепренера, уже совсем не по программе ответила Фрося.
В публике ропот, одобрительный смех, шиканье и свистки.
— Желающие могут убедиться, что здесь нет обмана, что это действительно живая, говорящая нимфа!— спеша потушить скандал, лепечет заученные фразы обезумевший старик.
Когда ‘желающие’ обступили вплоть и бесцеремонно разглядывали и ощупывали, Фрося по привычке состроила томное лицо, протянула руку вперед и заигрывающе, умильно вымолвила:
— Пожертвуйте…
— Вот тоже! Что они дурачат честной народ?! — вдруг громко выкрикнул какой-то молодец в бешмете и бобровой шапке.
— Нимфа! Да я эту потаскуху за двугривенный со всей ее требухой куплю!
— Господа, господа…— завертелся старичок в сером цилиндре.
— Что?! Это я-то потаскуха? Меня за двугривенный? — мигом вылезла из рыбьего хвоста Фрося.— Это, может, жена твоя по двугривенному идет, паршивец ты этакий, а у меня ребенок есть, я тебе не потаскуха!
И прежде чем могли опомниться, она со всего размаху влепила обидчику звонкую затрещину.
Поднялся невообразимый гвалт, рев, шум.
— Это разбойничье гнездо! О-о! А-а!
— Бей их! Обман! Деньги назад!
Кто-то ударил Фросю, и по лицу у нее течет кровь, кто-то изорвал на ней кофточку, дергали, толкали… Антрепренер скрылся, а откуда-то выбежал бледный, перепуганный Сашка-гимнаст, и его ударил по голове купец в лисьей шубе.
— Бить нельзя! Эй, нельзя бить! За что бьешь мальчонку?
— Полицию надо сюда! Зови полицию!
С улицы напирала любопытная толпа, верещала, как под ножом, кассирша, отстаивая хозяйские деньги, надрываясь, жалобно и тревожно плакал полицейский свисток.
Через десять минут порядок был восстановлен. На сцене ‘Услады’ распоряжался околоточный и чинил допрос.
— Ты кто такая? — строго обратился к Фросе.
— Не больно тычься, я тебе не родня! — ответила та, сморкаясь кровью и глядя на полицейского чина насмешливо и враждебно.
— Что?! Кто ты, у тебя спрашивают?
— Не фыркай! Почище видали, да редко мигали… Нимфа я.
— Я тебе дам нимфу! Я тебе покажу! Паспорт есть?
— Это она, вашескородие! Которая нанесла мне оскорбление… словами и действием, она…— подсказывал молодец в бешмете.
— Знаю. Это еще что за шут гороховый?
— Позвольте представиться… антрепренер-с… простите, такое досадное происшествие…
— Знаю. Айда все за мной! В участке разберем!
С этого вечера театр ‘Услада’ был закрыт, к вящей радости конкурентов.
О труппе его ничего неизвестно.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту газеты ‘Уральский край’, 1909, 25 декабря.