В тот самый год, когда в Новгороде хлеб дорогой был, пришел в село Еруново на Ильмень-озеро Никон Дорофеич Староколенный, степенный человек, но только беспаспортный. Что он у себя на родине натворил, отчего у него паспорта не было, никому он не сказал, да не очень и спрашивали: в то время волю давали крепостному народу, много такого разного люда слонялось по Руси, а в глухих местах давно уже привыкли к беспаспортным. Поп, дьякон, дьячок — так и набросились на Староколенного: пришел человек, свет видавший, мастер на все руки и притом еще божественный. В Ерунове от рыбаков что услышишь хорошего? Глухое место: впереди вода, за водой лиманы и всякие такие непроходимые места, позади мох. Рыбак по рыбе хороший человек, а в одиночку, чтобы с ним поговорить — о чем говорить попу с рыбаком? — все о тех же сигах. А тут пришел человек новый, речистый, и жена у него, Анна Ивановна, красавица и хозяйка не хуже любой попадьи. Дьячок стал ходить к Никону Дорофеичу с церковными книгами: вместе читали Писание по славянским буквам, дьякон ходил слушать и спорить, любил горячие споры, и бас у Никона был хороший, дьякон басы любил, поп ходил больше из-за дьякона: с первых же дней у Староколенного с дьяконом такие забавные споры пошли, что как сцепятся — пух, бывало, от обоих летит, будто перетрясают старые подрясники. Никон Дорофеич смотрел на славянские буквы Писания как на кирпичи от веков сложенного здания, а Библию-книгу хоть и не считал, как многие простые люди, что прямо с неба упала, но верил твердо, что рукой писана нечеловеческой.
— Верю в невидимое, — говорил он, обращаясь к попу, — а дьякон верит только в видимое.
— Человек ты с оперением! — одобрял батюшка.
Дьякон сердился.
— Какое у него оперение? Начитался староколенный человек, и все тут, книга книгой, а ты и жизнь разумей, — понимаю, новую жизнь. Я верю как в невидимое, так и в видимое.
— Ум критический, — одобрял поп и дьякона.
Рассерженный Никон брал в руки Библию и отвечал:
— Долго ли ты, дьякон, будешь хромать на оба колена! Моя вера — вот! Не будь этой книги, все бы мы друг друга заели, как дикие, некрещеные людоеды, эта книга нам зубы опилила.
— Книга не опилит зубов, — смеялся дьякон, — это, братец, так идет само: живет человек, привыкает, научается и зубы теряет. Вот науку ты отвергаешь, а оглянись на себя, что на тебе без умысла человеческого: рубаха, штаны, сапоги, кушак, шапка, только что борода своя.
— Не своя, а божья, — ты пустяки-то брось, науку там, одежду, а вот о бороде давай говорить!
И пойдет, и пойдет… Попу любо: смотрел как на петушиный бой.
От книги и науки непременно перейдут к воле, и еще бы: время такое было, что всякий о воле говорил. Дьякон стоял за волю, Никон Дорофеич — за палку.
— При воле палка нужна! — твердил Никон Дорофеич.
Дьякон придирался к словам и смеялся над волей с палкою.
Безземельный Никон Дорофеич не о той воле думал, что Дьякон, ему хотелось земли, землю он волей считал, а при воле суд хотел строгий и праведный, так, чтобы ничего у человека своего не было, а чтобы все от бога. Праведный, строгий суд и называл Староколенный палкою.
— Какая же воля из-под палки? — смеялся дьякон.
— А какая же воля без палки? — отвечал Никон. — Глупость одна, этого всегда было довольно, иди, дури, свет не заказан, свет на воле стоит.
Занятные споры бывали. И до того к Никону Дорофеичу поп с дьяконом наездились, что редкий, редкий день, бывало, без них пройдет. Это заметили в Ерунове рыбаки и стали к пришельцу относиться с почтением и считать вроде как бы за богатого.
В ту осень, когда Никон пришел в Еруново, хлеб везде дорог был, и рыба не ловилась, ненастная погода чуть ли не с Успенья пошла без отрыву, так что в город проехать нельзя было (а из Ерунова в Новгород одна дорога, лодейная, через Ильмень и по Волхову). Расчет у Никона Дорофеича был, когда шел в Еруново, поставить масленку — льну в этом краю много сеяли — и денег для этого занять в Новгороде. Когда пали осенние ненастные погоды раньше времени и проезду по озеру не стало, все расчеты Никона расползлись, и остался он в чужом селе так. Маленькому, опущенному, когда есть нечего, легко с ручкой пойти, а как идти Никону Дорофеичу? Говорили про него в селе, что богатый человек, самостоятельный, попов каждый день принимает, а вот с ручкой пошел… Униженному низиться, а высокому падать. Трудно стало Никону Дорофеичу.
В ночь под Воздвиженье Анна Ивановна погребла муки, и нашлось только ребятишкам на колобок, ради потехи.
— На завтра у нас, Никон Дорофеич, хлеба детей накормить — не знаю, хватит ли.
Так тихонько сказала Анна Ивановна, не жалуясь, на ходу сказала от печки к столу. Никон Дорофеич сидел за столом и читал Евангелие на том самом месте, как пятью хлебами насытились несколько тысяч народа.
— Ладно, Анна Ивановна, погоди: будет у нас день, будет и пища.
Не читай Никон Дорофеич Евангелия, откуда бы взяться духу ответить так: расчет был простой: хлеба нет, взять неоткуда, завтра идти побираться. Но в невидимое твердо верил этот человек, прочитанное принимал за первую истину и переводил на жизнь. Перевел он и тут…
Ничего не ответила Анна Ивановна, помолилась богу и спать легла. Никон Дорофеич не лег, а принялся читать Писание. Бывало с ним, что под праздник всю ночь просиживал над книгами. В этот раз далеко до полуночи у него вдруг остолбенели глаза. Прислушался к погоде: бунтует озеро и гукает, — есть такая примета на Ильмене: гукает озеро, не быть благодатной погоде вплоть до мороза. Оттого, может быть, и остановились глаза у чтеца, что где-нибудь в сердце была все-таки мысль о завтрашнем голодном дне. Пробовал Никон Дорофеич много раз приниматься вновь читать, но не мог, — худые мысли все больше и больше поднимались наверх. Протер очки, прижмурился — ничего не помогает, ум замутился, голова — как зоб набитый, и на сердце тоска и страх, словно оторвался от людей, заблудился в лесу и уж не хозяин себе человек, а деревья, елки, курносые сосны, птицы и звери хозяева.
‘Нищий я, нищий, завтра с торбой идти!’ — подумалось.
И вдруг, когда дошла тоска уже до самого, самого дна — так бывает — стало покойно: словно кроткий свет осиял душу человека в самую тяжелую минуту, поднялся, встал и пошел и пошел…
Оглянулся Никон Дорофеич на свою семью: лежит Анна Ивановна, румянец на щеках играет, а груди по обеим сторонам близнецы сосут.
‘Баба-то, баба-то какая у меня, — подумал Никон Дорофеич, — а я говорю — нищий!’
Развернул книгу, что откроется, — загадал, — то и — прочесть. Открылась книга Товита, и чудо совершилось большое, — так понимал Никон, — то не мог читать, глаза больные, а то вдруг с такой радостью и с такой легкостью и читалось и понималось, что будто и не сам читаешь, а кто-нибудь открывает. И открылась Никону Дорофеичу из книги Товита радость великая жизни, так что уже долго спустя, когда спать ложился и посмотрел на свою Анну Ивановну, прошептал, как Товия:
‘Не для удовлетворения похоти, но поистине, как жену, благослови же, господи, помиловать меня и дай мне состариться с нею’.
II
В эту бурную осень много тонуло рыбаков на Ильмень-озере. Вольному воля, да и кормиться же нужно, — едет в бурю смельчак на большое озеро и пропадает. В храме — так понимал Никон Дорофеич — жизнь этих пропащих людей продолжается, родные молятся о своих, покойники с живыми соединяются, невидимое с видимым, свет не обрывается, путь к царствию божию не зарастает. Так Никон Дорофеич понимал, а сердцем чтил обряд и за неправильную службу больше и ссорился с дьяконом. В праздник Воздвижения заметил он с клироса, что орарь у дьякона кое-как подвязан, и об этом шепнул ему. Дьякону это не понравилось, и так с неправильно повязанным орарем он и продолжал читать ектению. Не стерпел Никон Дорофеич:
— Отец дьякон, лента у тебя, а не банная мочалка, назначено по ней богу молиться, а ты спину чешешь!
— Уходи…
‘К черту’, — хотел дьякон сгоряча сказать, но тут как раз в церковной ограде петух запел, дьякон спохватился и поправился.
— Уходи к петуху! — тихонько пробасил и запел ‘О свышнем мире’ все по-прежнему с неправильной лентой.
Тошно было смотреть на дьякона Никону Дорофеичу, да и свое-то нет-нет взбредет на ум: дома есть нечего. После обедни пошел к попу просить куль хлеба взаймы, — знал, что житница у попа была полная.
Чуть для виду помялся было поп и уж хотел было за мукой идти, откуда ни возьмись дьякон и шепнул что-то попу на ухо. Может, напомнил попу, что муку просит беспаспортный, а может — другое что, насчет ораря.
— Нет, — говорит поп, — дам я тебе куль, самому не хватит.
Нет и нет. Больше не стал просить Никон Дорофеич и, поговорив о том, о сем, как ни в чем не бывало пошел домой. И как ни в чем не бывало все сытые после обеда собрались у Никона: и поп, и дьякон, и дьячок. Хозяин и виду не подает, что обижен, Анна Ивановна королевой ходит, и, не пикнув, с печки, как жуки, смотрят на гостей ребятишки. Глядел, глядел дьякон на Анну Ивановну, красавицу, — был навеселе, размыло его, — и по-своему, по-дьяконски, пошутил, мигнув на ребятишек.
— Ну, Анна Ивановна, шейте к завтраму три торбочки.
У Никона волосы на голове пошевелились. Круто хотел поступить с дьяконом, но сдержался и ответил как следует:
— Что ты, дьякон, мне торбу сулишь, разве от тебя торба? Торба от бога.
Не вышла шутка. Прикусил дьякон губу. О том, о сем речь заводил поп, спор в этот день не наладился, и невеселые разошлись по домам гости спать или слушать, как воюет Ильмень-озеро.
Села к окошку Анна Ивановна. Гукает озеро. Катятся белые гребешки. Ни одного паруса между волнами. Ни единого человека на пути.
— Торбу сулит, экое дело, — молвил Никон, — да разве от человека торба?
Ребятишки на печке заплакали. Испугались торбы или есть захотели?
— Видно, и бог уж указывает торбу шить, — сказала Анна Ивановна.
— Нет! бог мне с торбой идти еще не указывал.
Только успел эти слова вымолвить, нищий в окошко постучал костылем.
— Хлеба не нужно ли?
У нищих всегда так: просят, просят, а то и девать некуда, продают.
— Нужно бы хлеба, да сейчас не при деньгах.
— Ничего, через месяц я опять той же дорогой пойду, приготовь, я поверю.
Пришел нищий в хату, вывалил торбу на стол, свесили: десять фунтов.
— Ух, караван пришел! — повеселел Никон после нищего. — Видишь, Анна Ивановна, говорил я тебе: будет день, будет у нас и пища.
С самого начала, с Бытия, стал вечером Никон читать, как начались звезды, и вода, и суша, и солнце, и луна, и рыба, и как человек начался, и как согрешил, размножился, и настал потоп. Когда Ной праведный сел в ковчег, подумал: ‘Вишь ты, мир-то какой тоненький: на едином человеке держится’, — а когда снова человек размножился, радостно воскликнул: ‘Мир тоненький, да длинный, не обрывается!’ И на себя перевел: ‘Вот и я так же думал, что с торбой пойду, а бог сколько хлеба дал, и завтра тоже: будет день, будет и пища’.
Дьякон рано прибежал на другой день.
— Ну, что ели?
— Ели хлеб!
— Откуда взяли?
— Бог дал!
Пришел поп, дьячок, все спрашивают: ‘Ели?’
— Бог дал! — отвечает Никон. И рассказывает им о Ное праведном с самого начала и до конца и спрашивает, что это значит, если перевести на человека нынешнего времени. Дьякон хотел как-то по-своему истолковать, но Никон остановил.
Притча о Ное праведном значит, что он в бога веровал, а не в дьякона.
— Вот ты меня вчера в кусочки посылал, а я тебе ответил, что торба от бога. К тому говорится притча о Ное, что единым человеком мир держаться может: мир тоненький, да длинный.
— Эк, заехал куда! — засмеялся дьякон. — Себя за Ноя праведного почитает, какой самозван нашелся.
Это слово очень обидело Никона: не от себя он говорил, а от Писания, и не собой гордился. Обиделся и, дал ответ:
— Не смейся, дьякон, не к тому я речь веду: хорошая собачка на охоте надышкой идет, а плохая все в следах ковыряется, — ты идешь, как плохая собачка.
Их, взвился дьякон! Много было попу в этот день удовольствия.
— Не ворует ли? — шепнул дьякон попу, выходя от Никона.
Осмотрели житницы, — нет, незаметно. Спрашивали, не собирает ли.
— Ему ли собирать! — удивлялись рыбаки.
Что в самом деле бог дает, ни поп, ни дьякон не верили.
И другой нищий пришел к Никону и еще принес хлеба. Изба на краю стояла, и нищим тут был самый ход. Целый месяц семья торбочками кормилась, и никто в селе об этом не знал. Потом установился зимняк, покатил Никон в Новгород, денег добыл, закурилась масленка, и пошло дело день от дня лучше и лучше. По началу зимы сено было дешевое, стал это сено Никон скупать и корову завел, и другую, и третью, рассчитывал к весне выпросить у рыбаков где-нибудь клок земли и зажить хозяйством, как вечно жили его деды и прадеды.
У дьякона тоже много было скота, после Крещенья подобрался у него корм, и собрался дьякон в город сено покупать. Вдруг потеплело, испортилась дорога. День ото дня откладывал дьякон поездку, думал все, подморозит. А весна вышла ранняя, пошли дожди без отрыва, расползлось все, и Еруново опять на месяц от всего света отрезало. Ревет голодный скот у дьякона, плачет дьяконица, слушать жутко. Своим сеном Никон Дорофеич не называется, а дьякону просить совестно: осенью человека с торбой пустить хотел. И съела забота дьякона, как дождь весенний снег, идет мимо Никонова двора, шатается, как вешняя веха.
Распахнулась лисья шуба у дьякона, бежит, то упадет, то подымется и опять бежит, словно летит. Взял сена, накормил скотину, стих рев, и дьяконица плакать перестала. На шестой неделе дорога наладилась, и пошла дьяконова ладья в Новгород. А на седьмой неделе а Великий четверток сытый дьякон снова пришел в гости к Никону Дорофеичу, увидал, что он церковные книги с псаломщиком читает, и говорит:
— Что вы читаете-понимаете, только книги рвете! Эти слова ущипнули Никона.
— Читаем мы, — отвечал он, — как господь пятью хлебами насытил столько народу, и короба остались. Так мы вот и разгадываем: кому же короба пошли? Полагаем, что скот голодный был, так и скотинку накормили.
Ни слова дьякон не ответил, вышел, а вечером во время стояния прогнал с клироса Никона. Горько было такому человеку стоять опозоренному, и не мог он молиться так, чтобы не читать и не петь. В светлую заутреню со слезами подошел Никон к дьякону и просит прощения, а дьякон давно уже раскаялся. Облобызались враги и запели вместе басами: ‘Утренюем утренюю глубоку’. Это узнала дьяконица и тоже подошла к Никону прощенья просить за Дьякона. И весь народ в селе узнал за эту зиму, какой справедливый и божественный человек Никон Дорофеич, бог с ним и с паспортом! Разве паспорт человека делает? о светлое Христово Воскресенье выпили, погуляли на его счет и отвели ему на житье Кладовую Ниву, что в глухом лесу на речке Видогощ, впадающей в Ильмень-озеро. А на Фоминой Никон поднялся и со всей семьей, со всем своим скотом поплыл в свои владения.
III
Лес и мох окружают Кладовую Ниву, мох искрещен тропами, по одной ходят бабы за брусникой и журавиной [журавина — по-новгородскому — клюква], по другой — за грибами, по третьей — молиться богу к Отрокам. На Кладовую Ниву лесом тропа идет между пнями, замеченными крестиками, между лохматыми кочками и ямами. Самый божественный крестьянин живет в Кладовой Ниве, а крещеные люди идут по тропе и, попадая в ямы-колдобины, чуть не на каждом шагу согрешают. Лесная нива исстари зовется Кладовой оттого, что в сопке под елями будто бы клад зарыт. Три раза видела Анна Ивановна сон о кладе и три раза говорила Никону Дорофеичу. Первый раз, услышав сон о кладе, он сказал: ‘Не мною клад зарыт, не мною откроется’. Второй раз помолчал, третий раз так посмотрел на жену, что клад ей перестал видеться. Красавица Анна Ивановна была, и жил с ней Никон так, что дурой никогда не назвал, и все-таки она против него губ помочить не посмела и, если муж справа идет, влево уж не посмотрит. Так же и дети росли, как отростки березы и дуба: береза нежит, дуб учит, все, как хотел Никон: в ней, матери, была земля — воля, в нем — строгий, праведный суд, воля и палка сошлись в одно, и росла семья в лесу, как и все растет.
Бывает, береза на ниве стоит, словно вышла из темного леса богу молиться, и за ней вышли малые кустики, и на опушке дуб стоит здоровенный, глядит: правильно ли молится березка с детьми.
Так бывает и в крестьянской семье. Впереди мать стоит у самой иконы, молится:
— Господи, Иисусе Христе!
— Сусе, Сусе Христе! — шепчут дети за ней.
Отец, как дуб, стоит позади, зорко смотрит: чуть кто из ребят ногу отставит, сейчас подойдет и хлестнет ремешком по слабой ноге, или почешется кто в затылке — потянет за пискун-волос.
По отцу ведут себя маленькие дети, по матери молятся, учатся с губ. Шепчет привычную молитву мать и, бывает, усталые глаза отведет к окну, тогда все дети, один за другим переводят глаза в окно. Бог теперь там, куда мать смотрит, где седой туман обнял сосны, оставил только самые верхушки, и между верхушками красный месяц поднимается. Бог теперь там, все дети повернулись туда, и даже самый маленький, что, распустив лапки, кланялся в землю, теперь смотрит туда. Бог теперь там, между верхушками сосен у красного месяца.
Хлоп! — ремешок по босым ногам: не на месяце бог написан, а на иконе.
— Помяни, господи, дедов: Говрюка, Митрака.
— Митрака! — шепчут дети за матерью.
— Тетку Авдотью и Акулину!
— Кулину.
— Братчика Ваню.
— Ваню!
— Всех знающих и незнающих.
— И незнающих!
— Присыпушей, удавышей, заливушей, рай им светлый, пуховым пером им землица.
— Пуховым пером им землица!
Жить бы так и жить, да вот не один он такой, Никон Староколенный, в лесу. За Кладовой Нивой в том же лесу есть Высокое Поле, и там не одна изба, а пять, и у реки против каждой избы стоит баня. На пять семей и одной бы бани довольно, но вот, стало быть, хорошо же на Высоком Поле живут, когда все в разные бани ходят.
А за Высоким Полем есть деревушка, за нею погост, и так все шире и шире мир человеческий вплоть до главного города, где царь живет, и до святого города Иерусалима, где пуп земли. Много всякого люда идет через Кладовую Ниву в погост к Отрокам, а из погоста в базарные дни в Новгород. Многие заходят к Никону кваску попить, и слышит он от людей, что мир человеческий изменяется к худшему.
— Что далеко ходить? — указывает Никон на лес, где сам живет.
Была под кнутом и палкой канава прорыта во мху. С погоста и Высокого Поля и Кладовой Нивы в ту канаву стекала вода, и год от года становились суше лес, гуще луга, плодороднее нивы. Теперь, когда палку отменили, засорилась канава, никто не хотел ее чистить, луга мохом покрылись, нивы опять стали мокрые.
— Человеку палка нужна, — говорил, жалуясь на это своим гостям, Староколенный.
Гости вяло отвечали:
— Палка-то палка.
Бывало, старик увидит поломанную изгородь, позовет молодого хозяина, отстегает его, и опять изгородь новая. Бывало, старик идет, молодежь встает с лавки: ‘Здравствуй, дедушка!’ — ‘Здравствуйте, здравствуйте, деточки!’ — только и слышишь. Ныне стариков ни во что не считают.
— Это не воля, а слабость, — говорил гостям Староколенный.
— Слабость-то слабость, — вздыхали гости, слушали, а канаву не чистили, изгородь не ставили и стариков не почитали.
И так Никон разошелся с миром. И когда вечером, в осеннее дождливое время, приходилось читать ему о Ное праведном, то казалось ему, заливает потоп всю землю и время близится строить ковчег и начинать жизнь исстари новую. Думы думами, но не коснись самого человека, самой жизни его, станет разве он выходить из себя? Дни шли за днями, и месяцы, и годы, и так незаметно перешел бы Никон в запас к тем старикам, что вечно сердятся на все новое и стоят, как седые кочки в лесу под молодыми березками, и молодые березки вырастают от них корявыми, и елки низкими, и сосенки курносыми.
Парень — Волк задел Никона. Оказался на Высоком Поле такой злодей парень. Поймал его у себя в хлеву Никон и так поучил, что на четвереньках приполз Волк домой. И вскоре после этого загорелся у Никона тот самый хлев, где он Волка бил, и сено в разных местах далеко от дома тоже загорелось, и все сгорело дочиста — и дом, и сарай, и баня, и сено, и скот — только, только что сами из дому выскочили. Кое-как оправился Никон, поставил избу, и сарай, и хлев, и баню, и Библию купил в городе. Но с этого самого времени стал он уж так читать, что Анна Ивановна задумалась. Жены всегда так: пока что на пользу видимой жизни идет, молчат или хвалят, а как стало вредить, начинают ворчать. Анна Ивановна не ворчала, а только осмелилась как-то сказать Никону Дорофеичу о Библии, что страшная эта книга и много читать нельзя: неладно бывает от этого.
— Дура, что ты понимаешь! — сказал Никон.
Первый раз в жизни своей жену дурой назвал.
И с этого времени Анна Ивановна еще больше утвердилась на своем и незаметно, осторожно стала отбивать Никона Дорофеича от Библии. И, может быть, удалось бы ей, не подвернись тут один человек из Старой Руссы.
Лето грозовое было. Как-то в субботу собрался Никон Дорофеич за грибами в лес, — любил грибы собирать и на ходу о всяких мудреных вещах раздумывать. За лесом незаметно бывает, как тучи по краям неба поднимаются, солнышко все светит в окошко, и кажется, нет ничего. Вдруг навесилось, стало темно в лесу, сверкнула молния, и на глазах у Никона разодрало высокую сосну в щепки, расшвыряло вокруг и усеяло зеленую траву щепой, как белыми перьями. Испугался Никон, огляделся, куда бы ему от грозы притулиться, и увидел он на лесной гладине большой стог сена. Стал обходить стог кругом, высмотреть хотел, где ему удобнее ямку выкопать и перебыть в ней погоду. И только тронул сено рукой, вдруг из сена человеческий голос послышался:
— Не буровь лишнего, полезай сюда! В стогу человек сидел, седенький, строгий лицом, и так сразу заметно, что не простой это был человек.
— Испугался? — спрашивал его чужой.
— Как не испугаться, — молвил Никон, усаживаясь рядом в стог, — видишь, гнев божий на дерево пал.
— А как же Адам мог с господом разговаривать и Моисей внимал голосу из пламени? Не люди мы, а черви.
Об этом как раз и думал Никон и подивился, что чужой человек мысль его отгадал, и подумал: ‘Не простой это человек пережидает погоду в стогу’.
Помолчали немного, и, чтобы сразу поставить на точку разговор, задал Никон нездешнему человеку такой вопрос:
— Скажи ты мне, ученый человек, отчего это, когда с полпути от Юрьева монастыря к Новгороду посмотришь на Ильмень-озеро, то видимо — вода выше города стоит, а город не затопляет?
— Горазд выше стоит вода в Ильмень-озере, — отвечал чужой человек, — а не заливает потому, что нет на это божьего указания. Двенадцать рек с востока текут в Ильмень-озеро и двенадцать рек с запада, дно поднимается, и вода поднимается, а город не затопляет. Видел ты на святой Софии голубка? Ну, так вот и сказано в Священном писании: когда слетит голубок, зальет водой Новгород, и рука Спаса Вседержителя разожмется.
О голубке много слыхал Никон, но о Спасе Вседержи теле ничего не знал.
— Писари вы, писари, не пишите меня с рукой благословляющей, а напишите меня с рукой сжатою, ибо когда разожмется рука, будет скончание граду.
Подивился Никон Дорофеич сказанию, задумался, вспомнил всю свою прошлую жизнь и нынешнюю, долго молчал и спросил:
— А ты видел ныне Спаса Вседержителя?
— Видел намедни в заутреню.
— Ну, как же теперь пальчики?
— Я, может быть, и не достоин видеть все, — сказал ученый человек, — а только вот словно бы ладонная мякоть виднее стала…
— Разжимаются? — скоро спросил Никон.
— Не говорю, что прямо разжимаются, — строго остановил его нездешний человек, — а ровно бы чуть-чуть ослабели, ладонь показалась.
— Ослабели, ослабели! — подхватил Никон, будто и дожидался только этого, — вот и народ ослабел.
— Воля! — молвил нездешний.
— Воля божья, — осмелился ответить Никон Дорофеич, — воля, я так понимаю, земля, чем больше земли, тем крестьянину свободнее.
— Воля волей, а суд судом, — сказал нездешний. И опять Никон изумился: как мог этот чужой человек отгадать все его мысли.
— Больше воли, строже палка, — сказал он.
— Мне палка не нужна, — ответил ученый.
— И мне не нужна, — сказал Никон.
— Стало быть, кому же палку сулишь?..
— Кто не слушается, вот у меня…
— Окоротись, — перебил ученый, — а знаешь ли ты из Писания: взявший меч мечом и погибнет. Палка нужна, а кто же той палкой бить станет?
Чуть подумал Никон Староколенный и сейчас же ответил:
— Царь, помазанник божий, он один может наказать нас после бога.
Сказал это так ясно, так твердо, словно ‘Верую’ прочитал.
А погода за это время разошлась, дождь перестал, и пояснело. Расходиться нужно было, но Никону Дорофеичу дорог был этот человек, — не часто такие люди встречаются.
— Нынче суббота, — сказал он, — перебудь у меня, я баню тебе истоплю. Скажи, как зовут тебя и откуда ты?
— Зовут меня Тихоном, а сам я из Руссы, печник. Ежели я тебе не помешаю, то переночую с радостью, видишь, как глину размыло, дождем напитало мхи, а дорога в Руссу дальняя и все глиной да мхами.
Для гостя хорошо истопил Никон баню и вместе с ним попарился. После бани, поужинав, сели в красном углу, оба в чистых красных рубашках, в белых подштанниках, с очками на носу глядят в одну и ту же книгу — Библию, читают и толкуют по ней жизнь нынешнюю.
Далеко уже за полночь был у Никона с Тихоном такой разговор.
— Ежели в земле воля, а в царе сила, — спрашивал печник Тихон, — то отчего же теперь у нас слабость?
— Я царя не виню, — молвил Никон, — ежели царь плох, то не иначе, как за наши грехи.
— Мы виноваты в царе, — согласился Тихон, — а кто же из нас виноват?
Это сразу понял Никон и ответил:
— Обманули царя! Вот что, Тихон, мог бы я правду царю сказать, то упал бы в ноги: ‘Государь! вели мне дать двести палок, бей меня до смерти, невинный ложусь, только чтобы с меня началось, и бей после меня владык, и попов, и учителей, и купцов, и чиновников, и мужиков, всех бей, вороти назад свою строгость’.
Усмехнулся Тихон-печник.
И, развернув Библию, прочитал, как говорил пророк Илия Ахаву-царю:
— ‘Жив господь Саваоф, пред которым я стою, долго ли будешь хромать на оба колена?’ Вот как нужно сказать, вот каким голосом нужно с царем разговаривать. Но найдется ли на Руси такой человек смелый и не самозван чтобы, а богозван, где он, такой человек?
— Я!
Поздний был час. Тишина в избе. Голос был ясный, отчетливый в душе Никона: ‘Я!’
— И не самозван чтобы, а богозван, главное, чтобы не самозван, — говорил Тихон. — Где он, такой человек?
— Я! — был голос Никону, но гостю он не открыл.
Тихон-печник закрыл книгу, помолился и уснул, а утром никто не видал и не слыхал, как он встал, оделся и пошел домой в Старую Руссу.
IV
Был у Никона пчельник, и сад яблоневый рассажен был, и в саду между яблоньками, еще молодыми, разделывались грядки для овощей. С весны задумал Никон обнести это место можжевеловыми колышками и каждый день в свободные часы ставил новые колышки, когда три, когда четыре, когда пять. Но с тех пор, как побывал в гостях на Кладовой Ниве печник из Старой Руссы, остановились белые колышки. И было еще заведено у Никона, чтобы каждый день корчевать пень, два, три. Теперь и эта остановилась работа, выросла зеленая трава вокруг пней, и черные, обугленные, подготовленные к корчевке пни в зеленой траве стояли, как монахи в миру.
Все это видела Анна Ивановна, и то, что Никону Дорофеичу казалось началом нового, ей представлялось концом всякой жизни: слабела и слабела на глазах хозяйская рука. И главное — канава остановилась, а мох только и ждал, чтобы стала вода. Мох седой далеко вокруг нивы, на сотни верст лежит, на нем сосенки курносые в рост человека и березки корявые могут только расти. И седые головы мха словно пододвинулись к ниве, когда стала канава. Слабела и слабела хозяйская рука. Никон Дорофеич об одном только и думал теперь, как бы отвергнуться. Не о том, как попасть к царю, не о том, что говорить ему, думал Никон Дорофеич: разве думали пророки об этом? Отвергнутся они от земных уз — и ходят по воздуху, отвергнутся, и огонь небесный является в свидетельство их речей нечестивым царям. Об одном, как бы отвергнуться, только и думал теперь Староколенный. Тяжко ему теперь стало со своими мыслями быть на людях, сбил он себе наверху из досок келью, стал уединяться туда для молитвы и чтения. Полюбил образа и кресты старинной работы, всю пустыньку свою увешал ими, пил чай без сахара и ел одни корочки. Чаще и чаще ночевать стал в своей пустыньке, и там ему виделись сны, полные значения, как и у древних пророков.
Привиделось однажды Никону, будто стоит он против кузницы и смотрит на образок Спасителя, работы Ивана Алексеевича Сухого, и, как бывает во сне, чувствует, непременно ему нужно оглянуться назад. Обернулся он и видит: живой Спаситель стоит перед ним, в одной руке одежда, в другой — хоругвь о двух кончиках.
— Веруешь? — спрашивает Спаситель.
— Верую, господи! — сказал Никон.
И во второй раз ответил Никон твердо: ‘Верую!’ В третий тоже хотел сказать твердо и вдруг смялся: была туча назади его, обнимающая полнеба, раньше он думал, что это настоящая туча, а теперь разглядел, что вся она из грешников, и у каждого из них дощечка с грехами, и все до одного теперь свидетелями смотрят. И он смялся в третий раз и ответил:
— Ты, господи, знаешь, помоги мне.
С этим проснулся. Хотел тут же идти лошадь запрягать, ехать в Новгород исповедоваться священнику и на исповеди открыться, что видел живого Христа. Что-то удержало его, и поездку он отложил до пятницы. В четверг под пятницу снится ему опять, будто он в Петербурге казенным десятником, рубашка на нем новая, штаны новые, картуз городской, сапоги блестят вычищенные, фартук белый, жилетка, часы и цепочка серебряные. Идет он казенным десятником мимо дворца, а с балкона государь Александр Второй подзывает к себе. Государь огромного роста, во всех орденах, лицо строгое.
— Ты казенный десятник? — спрашивает государь.
— Точно так, ваше царское величество, — ответил Никон.
— Десятник, знаешь ты свою обязанность?
— Точно так, знаю, ваше царское величество!
— Ну, так ты ее выполни, слышишь, ты свою обязанность выполни, выполни!
Три раза повторил государь ‘выполни’ и строго, во всей царской полноте приказал это.
Очнулся Никон в своей пустыньке и первое, что увидел, — любимый образок Спасителя, помолился на образ и трижды поклялся выполнить свою обязанность. Из окошка виднелась изгородь, можжевеловые колышки окружали до половины пчельник и сад, возле последнего колышка пень стоял с воткнутым в него топором. Никон посмотрел на этот топор, спустился вниз, вынул топор и вошел в избу. Анна Ивановна обрадовалась, — думала, точить он хочет, за работу принимается, и подает ему брусок. А Никон стал на лавку, со всего маху воткнул топор в матицу и говорит:
— Будь свидетельницей, Анна Ивановна, и дети мои, будьте свидетелями: ежели Никон Дорофеич свою обязанность не выполнит, срубить ему этим топором голову.
В страхе спросила Анна Ивановна:
— Какую обязанность?
— Про то мне знать! — ответил Никон и пошел запрягать лошадь.
Был день базарный и время года, когда много бывает на базаре снетков и сушеных ершей, и все, кому нужно дешево купить, запасаются. Анна Ивановна выпросилась у мужа ехать с ним вместе покупать рыбу. И поехали муж с женой вместе на одной телеге, молча: она снетки покупать, он — к царю. Когда выбрались из мхов, и засверкали впереди золоченые главы Юрьевского монастыря, и Никон помолился и словно чуть