Въ феврал 1879 года я робко позвонилъ у двери, на которой была прибита карточка съ надписью ‘Николай Константиновичъ Михайловскій’. Въ рукахъ у меня была рукопись. Черезъ нсколько минутъ въ кабинетъ, куда меня проведа прислуга,— вышелъ изъ сосдней комнаты блондинъ средняго роста, съ буйными русыми волосами и срыми глазами, и у меня что-то стукнуло въ груди… ‘Онъ!’
Я уже года четыре интересовался статьями Михайловскаго и любилъ ихъ. Еще студентомъ петровской академіи я прочелъ одну изъ нихъ и сразу былъ захваченъ: то настроеніе, романтическое, смутное, которое бродило среди молодежи и звало наше поколніе къ народу,— находило здсь глубокое реально-научное обоснованіе. И то обстоятельство, что Михайловскій перемшивалъ изложеніе своей теоріи съ постоянными экскурсіями публициста въ самую злободневную современность, придавало его статьямъ интересъ особенно захватывающій. Когда приходила новая книжка ‘Отеч. Записокъ’, я тотчасъ же жадно кидался на нее. Когда академическая читальня закрывалась, было въ обыча давать желающимъ новыя книги журналовъ съ условіемъ, что на слдующій день, ко времени открытія читальни, книжка уже будетъ на стол. Я бралъ книгу, уходилъ съ нею куда-нибудь въ паркъ, въ укромную аллею надъ прудомъ и совершенно забывался за чтеніемъ Успенскаго, Щедрина, Михайловскаго. Чтобы не терять ни одной минуты, я читалъ на ходу, проходя аллеями парка или по плотин, ведущей на Выселки, а иногда и по дорог въ Москву. И теперь, когда я порой перечитываю нкоторыя страницы сочиненій Михайловскаго, на меня поветъ вдругъ молодыми годами, я точно слышу шорохъ деревьевъ въ парк и переживаю поэзію молодой формирующейся мысли.
Михайловскому часто длались упреки, что его изложеніе для научныхъ трудовъ слишкомъ разбросано, пересырано отступленіями и эпизодическими экскурсіями публициста, а для публицистики — слишкомъ научно. Но въ условіяхъ того времени именно этотъ научно-публицистическій пріемъ захватывалъ, увлекалъ, давалъ особенное удовлетвореніе. Серьезная и живая мысль, вооруженная большой эрудиціей, спускалась въ среду взволнованныхъ будней, трудно доступныхъ обсужденію. Идея появлялась, начинала опредляться и вдругъ какъ будто исчезала въ горячей свалк современности. Казалось, что ученый, вовлеченный въ эту свалку, совершенно отвлекся отъ развитія своей мысли, всецло отдавшись полемическимъ схваткамъ и борьб минуты. Но — опять новая страничка, порой даже нсколько новыхъ строкъ — и вся эта пестрая сутолока освщается, какъ зыбь подъ лучомъ рефлектора. И каждая частная деталь получаетъ свое мсто и свое значеніе. И оказывается, что случайное на первый взглядъ — не случайно для Михайловскаго, что выхваченные изъ жизни частные эпизоды для него только вхи, указывающія путь его мысли среди спутанныхъ явленій современности. Помню однажды, читая, кажется, главы ‘Записокъ профана’, я такъ былъ захваченъ этимъ неуклоннымъ развитіемъ мысли, идущей своимъ путемъ среди пестрыхъ, живыхъ, волнующихъ впечатлній дня, что, присвъ на минутку у дороги на кучу щебня, дочиталъ статью до конца, не замчая, какъ спускаются сумерки. Когда я разсказывалъ товарищамъ, что вычиталъ у Михайловскаго, они сначала не врили, что все это, волновавшее насъ запретными для того времени стремленьями, можно такъ опредленно проводить въ журнал подъ строгимъ наблюденіемъ цензуры.
Щедринъ изобрлъ для этого свой особенный эзоповскій языкъ и пріучилъ къ нему читателя. Пріемъ Михайловскаго былъ другой. Онъ очень умренно пользовался тми условными выраженіями, въ которыя рядилась тогда протестующая русская мысль. Каждая отдльная фраза, каждая глава имла свою простую и ясную законченность. Но въ опасныхъмстахъ основная мысль прерывалась. Михайловскій заговаривалъ о новомъ предмет, громоздилъ одну деталь на другую, схватывался съ новымъ противникомъ, въ новомъ какъ будто поединк. ‘Опасное’ исчезало. Вниманіе читателя по обязанности сбивалось съ пути. Но мысль читателя-друга, настроенная сочувственно на т же запросы, не переставала ловить основной мотивъ пестраго хора,— который въ конц концовъ проявлялся вновь и связывалъ всю эту пестроту. Оказывалось, что все это были не случайные сепаратные поединки, а строго выдержанный планъ кампаніи.
II.
Теперь этотъ человкъ стоялъ передо мною. Онъ, конечно, и не подозрвалъ, что для меня въ эту минуту была важна не та рукопись, которую я принесъ, и не объясненія по ея поводу. Я сознавалъ, нтъ, я ощущалъ всмъ существомъ, что человкъ, такъ властно двинувшій мою молодую мысль, стоить вотъ тутъ, въ нсколькихъ шагахъ, что между нами есть односторонняя связь, которую я ощущаю съ необыкновенною силой, а онъ едва ли о ней догадывался. Тамъ, въ студенческой читальн, въ накуренной комнатк студенческихъ номеровъ, въ укромномъ уголк парка, надъ прудами, на груд придорожнаго щебня,— онъ былъ мой. Я слдилъ за ходомъ его мысли, разгадывалъ ее, проникалъ въ ея глубину, порой возражалъ, сдавался, увлекался, убждаемый и побжденный.
Здсь передо мной стоялъ человкъ средняго роста, изящный, какъ будто холодновато-дловой и спрашивалъ:
— Что вамъ угодно?
Я довольно робко объяснилъ, что принесъ разсказъ, и, зная, что онъ участвуетъ въ редакціи ‘Отечественныхъ Записокъ’, прошу прочитать его.
Когда я подымался сюда въ четвертый этажъ, передо мной взошла на лстницу очень красивая дама и позвонила у той же двери. Я догадался, что это жена Николая Константиновича, что имъ, вроятно, время завтракать, что для него эта минута не можетъ имть и тысячной доли того значенія, какое иметъ для меня,— и очень сконфузился.
Между тмъ, Михайловскій просто и вжливо, взявъ у меня рукопись и посмотрвъ заглавіе, сказалъ:
— Беллетристика? Собственно говоря,— это надо было отдать въ редакцію. Беллетристику читаютъ Щедринъ и Плещеевъ.
Я сконфузился еще больше.
— Въ такомъ случа…
— Нтъ, нтъ. Я прочту,— торопливо прибавилъ онъ,— только не дамъ окончательнаго отвта. То-есть дамъ отвтъ, если рукопись окажется явно негодной. Если же я признаю ее возможной, тогда передамъ въ редакцію.
Я откланялся, Михайловскій вжливо проводилъ меня до своей маленькой, тсной передней и, слегка облокотясь плечомъ о косякъ двери, ждалъ, пока я, путаясь въ рукавахъ, надвалъ пальто.
— Простите, пожалуйста,— сказалъ я, одвшись,— что я доставилъ вамъ излишнее затрудненіе.
— Нтъ, что-жъ,— сказалъ онъ все такъ-же вжливо.— Это моя обязанность…
Я вышелъ.
III.
Квартира Михайловскаго была, кажется, въ Озерномъ. Я жилъ близко, на Пескахъ, но пошелъ въ противоположную сторону, чтобы разобраться въ своихъ впечатлніяхъ. Такой ли онъ, какимъ я ждалъ его увидть, или не такой?
Я ждалъ не такого, но и этотъ глубоко захватилъ мое воображеніе…
Лучшій портретъ Михайловскаго написанъ любящей кистью одного изъ его друзей, Николая Александровича Ярошенко. Таланту художника помогла, очевидно, благодарная натура, и портретъ вышелъ не только лучшимъ портретомъ Михайловскаго, но и однимъ изъ самыхъ лучшихъ произведеній покойнаго Ярошенка.
Михайловскій у него изображенъ во весь ростъ стоящимъ. Въ рук онъ держитъ папиросу. Лицо спокойно, и во всей фигур разлито характерное для Михайловскаго выраженіе отчетливаго, стройнаго и на первый взглядъ холоднаго изящества. Волосы и борода сдые, и мн кажется, что, посдвъ, Михайловскій сталъ много красиве.
Въ то время, когда я его увидлъ впервые, онъ былъ блондинъ и особенное вниманіе привлекали его глаза. Я помню, когда-то А. С. Суворинъ одно изъ своихъ ‘маленькихъ писемъ’ посвятилъ описанію своей встрчи съ Михайловскимъ на какой-то выставк. Встрча была случайная и мимолетная. Они даже не разговаривали. Михайловскій стоялъ и смотрлъ на картину, а Суворинъ почему-то счелъ нужнымъ остаповиться на выраженіи его глазъ. ‘Что въ нихъ? Очень много или ничего?’ Письмо Суворина произвело на меня странное впечатлніе. Неизвстно, зачмъ написанное, оно не сообщало ничего, кром факта: видлъ Михайловскаго, глаза у него странные. Было очевидно одно: экспансивный и нервный Суворинъ испыталъ въ ту минуту безотчетное безпокойство и не могъ отдлаться отъ этоговпочатлнія, пока не выложилъ его на бумагу. Но впечатлніе было безформенно и сказать по его поводу Суворину было нечего.
Помню, что и на меня въ первую минуту глаза Михайловскаго рроизвели тоже особенное впечатлніе. На вопросъ Суворина: ‘много въ нихъ или ничего?’ — я бы отвтилъ безъ колебаній: въ нихъ очень много. Въ нихъ отражается вся глубина мысли, которая такъ заманчива въ его сочиненіяхъ, и угадывается еще что-то — тепле и привлекательне одной мысли. Но это послднее какъ будто занавшено. Этотъ человкъ не легко допуститъ посторонняго въ свое святая святыхъ, даже только въ его преддверіе.
Впослдствіи, когда я сблизился съ Михайловскимъ такимъ, какъ онъ изображенъ на портрет Ярошенка, т. е. уже съ сильно посдвшими волосами,— для меня эта особенность его взгляда потерялась. Оттого-ли, что срые глаза боле гармонировали съ сдиной, или оттого, что передо мной онъ приподнялъ завсу сдержанности, но только я ея больше уже не чувствовалъ.
Чтобы закончить о рукописи, съ которой я явился къ Михайловскому, скажу, что она такъ и не попала въ ‘Отеч. Записки’. Михайловскій, когда я пришелъ къ нему за отвтомъ,— встртилъ меня почти такъ-же сдержанно, но въ его глазахъ мелькнуло что-то врод интереса къ начинающому писателю.
— Я передалъ вашу рукопись въ редакцію. Теперъ узнаете о ней уже отъ Щедрина или Плещеева. Сходить надо въ такой-то день и часъ, въ редакцію, уголъ Литейнаго и Бассейной…
Отвтъ меня обрадовалъ: значитъ, онъ призналъ рукопись не безспорно плохой… Но больше онъ не сказалъ ничего и съ той-же холодноватой вжливостью смотрлъ опять, какъ я надваю пальто.
Когда въ назначенный день, я пришелъ въ редакцію ‘Отечеств. Записокъ’, то засталъ тамъ цлое собраніе. Въ большой комнат сидли сотрудники… Среди нихъ я, очень смущенный, узналь только своего знакомаго, Котелянскаго, рано умершаго талантливаго писателя… Щедринъ, стоя посредин, говорилъ что-то суровымъ, лающимъ голосомъ. Лицо его тоже было сурово, но отъ того, что онъ говорилъ, сотрудники только смялись. Когда я смущенно топтался въ передней, за мной вошелъ Михайловскій. Онъ сразу узналъ меня и, взявъ за руку, подвелъ къЩедрину.
— Это вотъ авторъ того разсказа… — сказалъ онъ.
— А! — Щедринъ повернулся ко мн и пошелъ въ маленькую комнатку черезъ переднюю.
— Рукопись не будетъ напечатана,— говорилъ онъ на ходу,— Алексй Николаевичъ,— вотъ. Надо вернуть…
Я робко попросилъ хотя бы короткаго отзыва.
— Видите… Оно бы и ничего… Да зелено… зелено очень… Алексй Николаевичъ…
Въ это время въ переднюю вошла старушка, маленькаго роста, одтая нсколько странно, по мод, вроятно, 40-хъ годовъ, кажется, даже въ кринолин… Оказалось, что это Заіончковская, извстная въ то время писательница, подписывавшая свои статьи Крестовскій-псевдонимъ. Она только недавно пріхала изъ провинціи. Вся редакція кинулась навстрчу старушк, и Щсдринъ тоже ушелъ, кинувъ мн на ходу:
— Да вотъ. Зелено еще, зелено. Алексй Николаевичъ, отдайте…
Плещеевъ отдалъ мн рукопись. Я былъ огорченъ и сконфуженъ.
‘Но все-таки Михайловскій не призналъ мой разсказъ безусловно плохимъ’,— утшалъ я себя, печально плетясь по Бассейной. И мн пріятно было вспомнить, какъ просто онъ взялъ меня, растерявшагося, за руку и подвелъ къ Щедрину.
IV.
Въ тотъ же годъ, или годомъ ране, мн пришлось побывать въ читальн медико-хирургической академіи. Большая куча студентовъ стояла передъ какимъ-то объявленіемъ, его прочитывали, отходили, подходили другіе и нсколько разъ я услышалъ фамилію Михайловскаго.
Язаинтересовался и тоже подошелъ къ объявленію. Это было обращеніе отъ имени распорядителей предстоявшаго студенческаго вечера. Помнится, студенческіе вечера возобновлялись, посл нкотораго перерыва, и обращали на себя сочувственное вниманіе общества. Теперь распорядители вечера объявляли о сходк: два товарища, развозившіе почетные билеты, жаловались, что писатель Михайловскій оскорбилъ ихъ, когда они явились къ нему съ билетомъ. Наканун въ газетахъ писали, что такіе билеты были поднесены двумъ виднымъ желзнодорожникамъ и что оба ‘пожертвовали’ за нихъ по 100 рублей. Когда студенты пришли къ Михайловскому, то онъ ‘принялъ ихъ странно’, и теперъ они намрены отдать этотъ инцидентъ на судъ товарищей.
Сходка состоялась черезъ полчаса. Оскорбленные, стоя на стол, изложили свою жалобу. Она была очень неопредленна. Собственію ничего прямо оскорбительнаго имъ Михайловскій не сказалъ. Онъ только ‘держался холодно’, спросилъ, сколько онъ долженъ за билетъ и, когда они отвтили, что ‘билетъ почетный’, то онъ сказаль:
— Но вдь вы принимаете деньги и за почетные билеты.— Онъ намекалъ, очевидно, на билеты Кокореву и Полякову…
— Оскорбленіе, оскорбленіе! — закричало нсколько молодыхъ голосовъ, но на стол первыхъ ораторовъ смнилъ серьезный молодой человкъ, который сказалъ, что, по его мннію, слдуетъ обсудить не вопросъ о поведеніи писателя, котораго мы любимъ и уважаемъ, а вопросъ о томъ, что такое наши почетные билеты.
Молодежь шумла. Допрашивали опять депутатовъ, но т попрежнему не могли опредлить, въ чемъ именно состояло оскорбленіе, они только чувствовали какую-то обиду въ манер обращенія Михайловскаго…
Мн вспомнился этотъ эпизодъ, когда я шелъ отъ Михайловскаго и ясно представлялъ себ этихъ юношей въ его кабинет и то, какъ онъ вышелъ къ нимъ замкнутый, изящный, съ этой своей сдержанностью и холодкомъ. Они, конечно, шли къ нему съ тмъ-же восторженнымъ чувствомъ, какъ и я, и, вроятно, съ тмъ же смутнымъ признаніемъ своего права на его личность. Здсь они, вроятно, ждали особенно теплой, значительной и симпатичной встрчи. Они молодежь, студенты. Они его читаютъ и любятъ. Онъ тоже долженъ любить ихъ. Межд тмъ всюду, въ томъ числ у крупныхъ желзнодорожниковь, ихъ принимали такъ заискивающе ласково. А здсь — вжливый холодокъ, занавшенный взглядъ и дловой вопросъ, при которомъ какъ-то безъ удовольствія, даже съ оттнкомъ сомнній припоминаются кокоревская и поляковская сторублевки.
Инцидентъ остался неразршеннымъ. Михайловекому никакого порицанія не выразили, хотя и вопроса о томъ, что такое ‘почетный билетъ’, тоже не ршили. Молодежь все-таки инстинктивно поняла, что въ сдержанной суровости Михайловскаго было больше уваженія, чмъ въ либеральной ‘ласковости’ многихъ ‘друзей молодежи’.
Впослдствіи много разъ Михайловскій не отступалъ и передъ боле рзкими конфликтами, когда ему казалось, что молодежь не права. Какъ-то, уже въ ‘марксистскій періодъ’, довольно значительная группа молодежи заявила желаніе участвовать ‘явочнымъ порядкомъ’ на одномъ литературномъ банкет. Была такая полоса: молодежь какъ бы упразднила значеніе денежныхъ знаковъ въ извстной области: она брала приступомъ литературные вечера Фонда, занимала проходы, садилася, чутъ не на колни публики, ломилась въчужія ложи на спектаклахъ съ участіемъ Шаляпина. П. И. Вейнбергъ въ такихъ случаяхъ выходилъ изъ себя, распорядители терялись и деликатничали, вмшивалась полиція. Тоже былои теперь, пока не вышелъ Михайловскій и рзко, категорически не заявилъ молодымъ людямъ, что ихъ требованіе нелпо. Нкоторые юноши опять обидлись и изъ взволнованной и самоувренной кучки вырвалось нсколько рзкостей. По большинство быстро подчинилось…
Еще одинъ эпизодъ этого рода, который, вроятно, помнятъ многіе. Это было въ разгаръ боевого марксизма съ его молодой и самоувренной заносчивостью. Имена гг. Струве и Туганъ-Барановскаго произносились, какъ имена ‘вождей молодого поколнія’, смнившихъ ‘идеологовъ народничества’. Увлеченія доходили до того, что въ одной провинціальной газет молодые сотрудники-марксисты договорились до отрицанія школы въ деревняхъ (такъ какъ это значитъ вооружать мелкую буржуазію въ ея борьб съ пролетаріатомъ). На страницахъ журналовъ велась рзкая полемика и въ центр ея стоялъ Михайловскій, котораго, однако, та-же молодежь встрчала всякій разъ, когда онъ выступалъ публично, восторженными рукоплесканіями.
Это показалось, наконецъ, несообразностью нкоторымъ вожакамъ марксизма изъ студенческой среды. Они ршили ‘дерзнуть’ (этотъ лозунгъ и тогда уже пользовался популярностью) и рзкой демонстраціей выяснить положеніе. Для этого нужно было на вечер въ память пвца крестьянства, Некрасова, освистать ‘идеолога народничества’ Михайловскаго. Это предпріятіе стало извстно въ литературной сред и среди обычныхъ постителей вечеровъ Литературнаго Фонда. Друзья Михайловскаго шли на вечеръ съ нкоторой тревогой и съ намреніемъ оказать противодйствіе враждебной демонстраціи. Въ этомъ, однако, не оказалось никакойнадобности. Когда онъ появился на эстрад, спокойный, съ красивой сдиной и серьезнымъ взглядомъ, именно такой, какимъ его изобразилъ Ярошенко, и едва усплъ сказать нсколько совсмъ не эффектныхъ словъ о народномъ поэт — внезапный порывъ охватилъ юныхъ заговорщиковъ съ такой силой, что предполагаемое ‘дерзновеніе’ обратилосъ въ небывалую овацію.
— Что вы длаете? Вы, марксисты, апплодируете Михайловскому? Вы забыли, что было условлено!
Но ‘марксисты’ только отмахивались и съ сверкающими глазами, съ лицами, на которыхъ виднлось неодолимое увлеченіе и восторгъ, продолжали неистово апплодировать.
— Нтъ, братъ, это совершенно невозможно,— отвтилъ одинъ изъ нихъ организатору, когда, наконецъ, вызовы кончились и Михайловскій сошелъ съ эстрады.
Дерзновенное предпріятіе было оставлено навсегда, а во время юбилея Михайловскаго ‘марксисты’ прислали своихъ представителей, чтобы выразить глубокое уваженіе суровому, порой гнвному противнику. Молодежь часто не обнаруживаетъ достаточно чуткости, и ея восторги легко добываются прозрачной, подчасъ даже грубой лестью ея настроенію и ея взглядамъ. Въ описанномъ случа она отдавала дань восторга человку, который никогда, за всю свою жизнь ни одной нотой голоса, ни одной напечатанной строчкой не пытался нарочито привлечь или удержать ея расположеіне. У него не было соотвтствующихъ выраженій въ лиц, не было и такихъ нотъ въ недостаточно гибкомъ голос. У него были только т ноты, которыми превосходно выражается суровая правда жизни и пафосъ неустающей возвышенной мысли. Вс находятъ и долго еще будутъ находить эти ноты въ его сочиненіяхъ. Немногимъ доволосъ слышать ихъ въ живомъ слов. Но т, передъ кмъ приподымалась завса его сдержанности, кто могъ взглянуть въ эту душу въ минуты, когда она раскрывалась цликомъ съ ея строгой мыслью и съ ея пламеннымъ пафосомъ,— для тхъ никогда не изгладится впечатлніе общенія съ этимъ необыкновеннымъ человкомъ.
Одинъ изъ его бывшихъ соратниковъ и товарищей, М. А. Протопоповъ, въ замтк, написаннй далеко не дружеской рукой и не съ теплымъ чувствомъ, даетъ, однако, одну отлично подмченную черту для его портрета. ‘Въ начал восьмидесятыхъ годовъ,— пишетъ г. Протопоповъ,— мы шли однажды по Невскому въ предобденное время и весело разговаривали. Вдругъ лицо Михайловскаго приняло такое ледяное выраженіе, какъ я ни у кого не наблюдалъ раньше, и я увидлъ, что онъ слегка приподнялъ шляпу въ отвтъ на вжливый поклонъ какого-то вполн приличнаго господина.— ‘Кто это?’ — полюбопытствовалъ я.— ‘Это P.’,— неохотно отвтилъ Михайловскій, называя фамилію лида, имвшаго тогда для ‘Отечественныхъ Записокъ’ очень существенное оффиціальное значеніе’.
‘Мн,— прибавляеть г. Протопоповъ,— въ эту минуту было очень пріятно за Михайловскаго и даже вообще за свою братью литераторовъ’.
И это, конечно, оттого, что г. Протопопову привелось во времена униженія русскихъ людой вообще, и русской литоратуры въ особенности, увидть русскаго человка и русскаго писателя неподдльно и цлостно свободнаго. Михайловскій недаромъ писалъ не только о совсти, но и о чести, которую считалъ обязательнымъ аттрибутомъ личности. Самъ онъ былъ олицетвореніемъ личнаго достоинства, и его видимая холодность была своего рода броней, которая служила ему защитой съ разныхъ сторонъ. ‘Въ Михайловскомъ,— пишетъ тотъ-же г.Протопоповъ,— не было вовсе той рассейской распущенности, которая выражается и въ пустякахъ, какъ неряшливая небрежность костюма и амикошонская фамильярность манеръ, и въ серьезныхъ длахъ,— какъ отсутствіе регулярности въ труд, умренности въ привычкахъ и т. д. Онъ въ высокой степени богатъ былъ самообладаніемъ, и я, за все наше боле чмъ четвертьвковое знакомство, не могу представить ни одного случая, когда бы это самообладаніе вполн его оставило’. Да, именно такимъ является Михайловскій при первомъ знакомств. Такимъ глядитъ онъ съ портрета П. А. Ярошенка, такимъ для многихъ оставался всю жизнь. И только т, передъ которыми онъ приподымалъ завсу, скрывавшую глубину его интимной личности, знали, сколько за этой суровой вншностью скрывалось теплоты и мягкостй и какое въ этой суровой душ пылало яркое пламя…
V.
Теперь, когда давно смолкли горячіе отголоски его борьбы съ марксизмомъ,— можно видть, насколько этотъ горячій и разносторонній умъ былъ шире и выше той арены, на которой происходили эти схватки. Въ другой разъ я, быть можетъ, попытаюсъ также показать, насколько выше и шире онъ былъ и того, что въ то время конкретно называлось ‘народничествомъ’. Не надо забывать, что стремительная атака марисизма застигла его какъ разъ въ ту минуту, когда онъ начиналъ, врне, продолжалъ, борьбу outrance съ нкоторыми очень распространенными теченіями въ самомъ народничеств. И если онъ не довелъ ее до логическаго конца, то лишь потому, что долженъ былъ повернутъ фронтъ къ другому противнику.
Онъ не создавалъ себ кумира ни изъ деревни, ни изъ мистическихъ особенностей русскаго народнаго духа. Въ одномъ спор, приведя мнніе противника, что, если намъ суждено услышать настоящее слово, то его скажутъ только люди деревни и никто другой,— онъ говоритъ: если вы хотите ждать, что скажутъ вамъ люди деревни, такъ и ждите, а я и здсь остаюсь ‘профаномъ’. ‘У меня на стол стоитъ бюстъ Блинскаго, который мн очень дорогъ, вотъ шкафъ съ книгами, за которыми я провелъ много ночей. Если въ мою комнату вломится ‘русская жизнь со всми ея бытовыми особенностями’ и разобьетъ бюстъ Блинскаго и сожжетъ мои книги,— я не покорюсь и людямъ деревни. Я буду драться, если у меня, разумется, не будутъ связаны руки. И если бы даже меня оснилъ духъ величайшей кротости и самоотверженія, я все-таки сказалъ бы по меньшей мр: прости имъ, Боже Истины и Справедливости, они не знаютъ, что творятъ! и все-таки, значитъ, протестовалъ бы. Я и самъ сумю разбить бюстъ Блинскаго и сжечь свои книги, если когда-нибудь дойду до мысли, что ихъ надо бить и жечь. Но пока они мн дороги, я ни для кого ими не поступлюсь. И не только не поступлюсь, а всю душу свою положу на то, чтобы дорогое для меня стало и другимъ дорого, вопреки, если случится, ихъ ‘бытовымъ особенностямъ’ {Подъ ‘бытовыми особенностями’ въ данной полемик разумлся между прочимъ укладъ деревенской жизни, община и т. д.}.
Михайловскій не часто употреблялъ имя Божіе и былъ особенно сдержанъ въ терминологіи этого рода, которая теперь въ такомъ, можно сказать, излишнемъ ходу. Но здсь она совершенно умстна. Въ этой тирад, исполненной глубокаго чувства, которое такъ рдко прорывалось у этого человка и которое, однако, освщало и грло все, что онъ писалъ,— слышится истинное религіозное одушевленіе, а его кабинетъ съ бюстомъ Блинскаго и его книгами былъ, дйствительно, его храмомъ. Въ этомъ храм суровый человкъ, не признававшій никакихъ классовыхъ кумировъ, преклонялся лишь передъ живой мыслью, искавшей правды, т.-е. познанія истины и осуществленія справедливости человческихъ отношеній.