Николай Константинович, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1914

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Дорошевич В.М. Воспоминания
М., ‘Новое литературное обозрение’, 2008.

НИКОЛАЙ КОНСТАНТИНОВИЧ

Это не портрет:
— Михайловский.
Это только контур:
— Николай Константинович.
Несколько штрихов карандашом.
О человеке, которого я не только имел честь, но и огромное удовольствие знать.
Квартира Фидлера, поэта и известного переводчика, в Николаевской, в Петербурге, — это часовня новой русской литературы.
Все стены уставлены книжными шкапами.
Книги все с автографами.
Все свободные места на стенах, словно образками, увешаны портретами писателей.
С подписями.
В ящиках столов хранятся реликвии.
Разные вещи, принадлежащие писателям.
До смешного и трогательного.
До окурков ‘знаменитых писателей’.
Язычник литературы!1
Фидлер ходил по своему капищу, как верующий жрец.
И чистая душа его светится во взгляде, как лампада:
— Перед святыней — литературой.
Здесь тихо и благоговейно.
Раз в год, 4 ноября, в день именин Фидлера, шумно невероятно.
В капище собирается весь литературный Олимп.
Боги, полубоги, божки, простые смертные, но пасущие стада своих мыслей на склонах литературного Олимпа.
Русская литература, — слава богам! — больше скромной квартиры Фидлера.
Не хватает столов, стульев.
4 ноября2 меня подвели к человеку, сидевшему ‘во главе’ стола.
И представили:
— Н.К. Михайловскому.
Я много видел Зевсов различных Олимпов. Более милого и приветливого Зевса я не видал никогда.
Вот бы с кого нарисовать картину. Историческую русскую картину:
— Интеллигент.
Все было именно изумительно интеллигентно в его лице. Он был красив. Длинные седые волосы. Седая борода. Полное жизни и мысли лицо.
Вероятно, пенсне делало его похожим на более земное:
— На профессора.
Но у него была голова Зевса. Немного фидиевского.
Движения его были изящны и полны гармонии.
Полной гармонией веяло от него, фигуры, лица, манер, чарующего голоса.
Он был богом достоинства и привета.
Рядом с ним посадили красивую — до чего красивую! — молодую писательницу.
Такие редко встречаются в жизни, а еще реже среди писательниц.
Говоря с ‘самим Михайловским’, она краснела.
И становилась еще лучше.
Седой Николай Константинович, видимо, любовался ею.
Как художник.
Как живой красивой статуэткой.
И, думаю, нарочно приводил ее в смущенье, чтоб ярче вспыхивало на красивых щеках зарево румянца и больше блестели глаза.
Передо мною был:
— Тот Михайловский.
Над мыслями которого мы в спорах проводили ночи напролет где-то на чердаках.
Его статьи гремели как гром.
И после них нам было бодрее и легче дышать, как после пронесшейся грозы.
Воздух наполнялся озоном.
И в этом озоне бродили мысли в наших головах.
Я был рад, что он оказался таким в жизни.
Что он, звавший к светлому и ясному, был так светел и ясен в жизни.
Философ на пиру.
Философ из платоновского ‘Пира’.
Я был счастлив, что от него:
— Не пахнет педантом.
И любовался, как он любовался своей очаровательной в смущении соседкой.
Через несколько дней я обедал у Николая Константиновича.
В небольшой, очень уютной, скромной, сверкавшей только чистотой столовой.
Были покойный Мамин-Сибиряк и г. Евтихий Карпов.
Мамин, всегда язвительный, был только ласков, нежен, трогателен и мил.
Притих и бурный хохотун, бурный остряк г. Карпов.
Они смотрели на Михайловского немножко снизу вверх.
Мамин, — тот так все время и смотрел прямо с любовью, с трогательной нежностью.
Николай Константинович был очаровательным и предупредительным хозяином.
Подали ростбиф.
Великолепно зажаренный.
И Николай Константинович сам принялся его нам резать.
Умело, красиво и аппетитно.
Себе, — лакомка, — сберег чудесную горбушку и обильно полил ее крепким соком.
Мне понравилось и это.
‘Если мы обречены есть, — будем есть хорошо’, — сказал Саварэн3.
За обедом, который прошел в веселом смехе, мы перешли в кабинет.
В очень скромный и деловой кабинет.
Украшений было два.
Скульптурных.
Фигура каторжника с тачкой. Тюремной работы. Ее привез Николаю Константиновичу племянник, вернувшийся из экспедиции с Чукотского Носа и по дороге заезжавший на Сахалин4.
Эту печальную вещь он привез писателю, летописцу печального русского дня.
Вторая скульптура была здесь:
— По вкусу, по побуждению самого хозяина.
Здесь она была как образ.
Небольшой гипсовый гудоновский Вольтер5.
Это не улыбка на лице Вольтера.
Это трещина на всем старом.
Как от какой-то едкой кислоты, от этой улыбки должно разрушаться, разъедаться, превращаться в песок, в прах все старое.
Эта улыбка разъела стены Бастилии…
Эта улыбка Вольтера, играющая в кабинете мыслителя, для которого нет идолов, — мне показалось, — солнцем наполняет всю комнату.
И при ее свете видна душа Михайловского и его главная мысль.
— Кого он любит из всех?
Разговор зашел о новой книжке Т.Л. Щепкиной-Куперник. Говорил один Михайловский, только что прочитавший книжку. Более увлекательной, искрометной, живой критики я не слыхал.
И ждал с нетерпением ближайшей книжки ‘Русского богатства’, чтобы перечитать эти мысли и услышать эти блестящие слова.
Ничего подобного.
Мысли были, конечно, те же.
Но форма!
Это было торжественно, величаво и холодно.
И похвала была умеренна, и шутка, только насмешливая, превратилась в осуждение.
Это был:
— Приговор6.
Как приговор и написанный. В литературе он был:
— На славном посту.
И на славный пост выходил закованным в тяжелые и холодные доспехи.
Но уверяю вас, когда он сбрасывал дома эти доспехи, какое наслаждение было любоваться гибкими, грациозными, изящными, молодыми движениями его мысли.
Таков, вероятно, был Ахилл, когда он после боя сбрасывал грозные латы и превращался в гибкого, красивого, грациозного юношу.
Это не были:
— Два человека.
Это был один и тот же человек. Но:
— На служении. И дома.
В латах и без лат.
Человек, писавший и говоривший одно и то же.
Но писавший:
— Как должно писать.
И говоривший:
— Просто, как складывалось в голове.
6 декабря, в день именин Николая Константиновича, по традиции в редакции ‘Русского богатства’ собирались сотрудники и друзья. Николай Константинович пригласил меня7. И со смущением в душе я поехал в чужой для меня мир. Было страшно интересно. В разговоре нет-нет — а мелькнет:
— Когда я был в Минусинске…
— У нас в Якутске…
Упоминали в разговоре названия каких-то улусов. И никто не спрашивал:
— Где это?
Словно речь шла о линиях Васильевского острова.
Где, кроме России, теперь встретишь?
Чтоб в Петербурге говорили о тундрах как о чем-то близком.
Есть у нас пословица:
— Язык до Киева…
Почему нет у нас другой:
— А мысль до Якутска доведет.
Люди, сквозь льдины в окнах вместо стекол видевшие трехмесячную ночь только потому, что они думают иначе.
И если ‘к слову’ вспоминалось об этом, — говорилось без злобы, без страданья.
Весело и даже жизнерадостно.
Все были веселы, смеялись и очень охотно пели.
Я думаю, так веселы бывают люди, избегшие смертельной опасности.
Какою бодростью и действительно несокрушимой энергией веяло от этих людей.
И каким страстотерпичеством.
Посвящая себя народу, русский интеллигент словно принимает иночество.
Делается аскетом.
Аскетическим веяло и от этих людей, от их одежды.
Иноку на внешность не обращать же внимания.
Того, что называется ‘хорошими манерами’, у многих, вероятно, и никогда не было. Другие растеряли их среди якутов.
Но какой высокой культурой веяло от них.
Культурой и ума, и человеческого достоинства.
Такой мало встретишь среди самых безукоризненных фраков. Там достоинство чаще всего заменяется наглостью.
Простой, но такой изящный, Михайловский мало гармонировал с большинством гостей по внешности.
Но душою он был весь с ними.
Какое у него было чудесное лицо на этом вечере, в кругу своих.
Какое участие в беседе с одним на грустную, словно облачко, набежавшую тему, какое веселье в шутках, в смехе, какой общий восторг вызывали его остроты, которые он бросал.
Он с удовольствием слушал пение, и когда стали плясать русскую, он аплодировал и требовал:
— Еще! Превосходно! Еще!
От праздника веяло студенческой пирушкой, И Михайловский казался студентом, только более старшего курса. Мне рассказала одна писательница, что когда-то с ней случилась ‘женская тревога’.
Она почувствовала, будто увлекается одним литератором.
Перепугалась.
И побежала к старому другу Михайловскому спросить совета:
— Что с собой делать?
— Я люблю его только душой.
Николай Константинович, по ее словам, улыбнулся:
— Как же можно любить ‘только душой’? Или вы его любите, или нет. А ‘только душой’ любить невозможно.
Она послушалась.
— Раз только душой, — значит, настоящей любви нет. И никакой любви нет!
И все прошло.
Но над словами Михайловского она так и осталась в недоумении:
— Что ж, однако, он говорил?
— Сударыня, перед вами был настоящий позитивист. Человек, не пытающийся отделить душу от тела, как корку от арбуза. Это — арбуз, а это — корка. Человек здоровый, знающий только здоровое чувство, здоровую любовь, настоящую, полную. В которой тело и то, что называется душой, сливались бы в обшую гармонию.
Юбилей Михайловского был отпразднован банкетом в ‘Знаменской’ гостинице8.
Собрались друзья, ученики, почитатели, единомышленники и противники.
Г-н Струве, тогда вождь марксистов, явился в средине банкета с группой своих.
Словно военачальники из вражеского стана.
И, ударяя рукой по столу, говорил:
— Что Аннибалова клятва одна. И у народников, и у марксистов.
Спокойно, учтиво, очень внимательно и холодно ему внимал Михайловский.
Именно — внимал.
И ответил на все только учтивым поклоном.
Словно встретившемуся и любезно поклонившемуся на улице человеку, которого не узнаешь.
— Не знаю, кто он такой. Но кланяется. Очевидно, меня знает.
Когда кончились бесконечные, горячие и восторженные речи, поднялся
Михайловский, и все, встав с места, окружили его.
Он заговорил тихим голосом.
Но было слышно каждое слово.
Он предложил в молчании почтить тех, кого уж нет и кто далеко.
Его соратников, друзей, попутчиков.
Седой и бледный, — он был в эту минуту похож на призрак.
Словно призрак всего пережитого поднялся из-за стола.
И словно призраки наполнили весь зал.
Призраки из тундр, из крепостей, призраки еще страшнее…
Было жутко.
И жутко было слушать этот мерный, тихий, отчетливый, всюду слышный голос.
Словно бой крепостных часов, звонящих над погребенными и отбивающих страшное время.
О юбилее Михайловского запрещено было писать9.
Тогдашний начальник Главного управления по делам печати покойный кн. Шаховской не пожелал издать такого циркуляра.
Не захотел оставить ‘письменного документа’.
— Вот еще! — говорил он. — Чтобы я подписал такую бумагу! Чтобы хохотали будущие историки, разбирая архив?
Но по телефону ‘предупредил’ редакции.
Я был единственным журналистом, которому удалось тем не менее описать юбилей Михайловского.
В то же время справлялся, очень пышно и торжественно, юбилей танцора Гердта.
Они начали одновременно: Гердт — в балете, Михайловский — в литературе.
Мне пришла в голову веселая мысль:
— Заняться контрабандой.
И под флагом Гердта провести описание юбилея Михайловского10.
Я говорил, как хорошо всю жизнь проработать ногами.
И как плохо у нас проработать всю жизнь головой.
Говоря о юбилее человека, проработавшего всю жизнь ногами, я говорил все время о юбилее человека, проработавшего головой.
‘Письмо дошло’.
Оно было написано ‘симпатическими чернилами’11. Читатель меня понял.
Этот фельетон имел большой успех.
И принес мне хороший гонорар:
— Он доставил удовольствие Михайловскому.
Николай Константинович с удовольствием говорил о нем, хохотал над отдельными местами и смеялся ‘ловкой контрабанде’.
Он любил шутку и смех.
Его мысли неслись высоко, но, идя по полю жизни, он любовался и цветами в траве, и пением птиц.
Наслаждался землей так же, как и небом. Наслаждался и жизнью, и мыслью. И так как чувствовал в себе способность вести, вел за собой светло и ясно вперед, — к светлому и ясному.
Когда я думаю о нем, он представляется мне:
— Гармоничным человеком.
‘Вполне человеком’, в котором гармонично сочетались и эллин, и иудей12.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Рус. слово. 1914. 28 января.
1 Ф.Ф. Фидлер собрал ценную литературно-мемориальную коллекцию, которая с 1934 г. хранится в Пушкинском Доме в Петербурге.
2 Скорее всего, это происходило в 1900 г. В альбоме Ф.Ф. Фидлера имеется следующая запись Дорошевича в гостях у Фидлера: ‘Смейтесь, чтобы не плакать. В. Дорошевич. В ночь на 5 ноября 1900 г.’ (РГАЛИ. Ф. 518. Оп. 2. Ед. хр. 13).
3 Французский гастроном А. Брийа-Саварен в 1825 г. выпустил книгу ‘Физиология вкуса’.
4 Речь идет о сыне сестры Н.К. Михайловского инженере А.Г. Мягкове.
5 О статуе Вольтера работы Гудона, установленной в фойе театра Французской комедии в Париже, Дорошевич пишет в фельетоне ‘Улыбка Вольтера’, приводя высказывания о ней Жюля Леметра, Анатоля Франса, Франсуа Коппе (Собр. соч. Т. 4).
6 В 1900 г. у Т.Л. Щепкиной-Куперник вышли две книги — ‘Незаметные люди’ и ‘Ничтожные мира сего’. Отзыв о них, написанный Н.Л. Геллером, был опубликован (без подписи) ‘Русским богатством’ в том же 1900 г. (No 11. С. 64—68). Одна из книг могла быть предметом разговора на квартире Михайловского, куда Дорошевич был приглашен через месяц после состоявшегося 4 ноября вечера у Ф.Ф. Фидлера. Скорее всего, поводом для приглашения послужил день рождения Михайловского, совпавший с 40-летием его литературной деятельности и отмечавшийся 15 ноября. Таким образом, есть основания для утверждения, что знакомство критика и журналиста произошло 4 ноября 1900 г. Амфитеатров вспоминал о том, что Михайловский был очарован ‘Дорошевичем при первом знакомстве и всегда очень хорошо к нему’ относился. Хотя однажды и упрекнул в отсутствии ‘убеждений’. ‘Дорошевич повернул разговор в шутку:
— Напротив, Николай Константинович, я нахожу, что у меня их слишком много: каждый день новое.
Михайловский не выдержал — рассмеялся.
Сцену эту сам Влас рассказывал мне непосредственно после разговора, возвратясь с юбилейного чествования Михайловского’ (Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. М., 2004. Т. 1. С. 301. Ср.: Старый журналист (Оршер О.Л.). Литературный путь дореволюционного журналиста. М., Л., 1930. С. 89—90). Впоследствии добрые отношения между критиком и журналистом поддерживались, о чем свидетельствуют письма Дорошевича Михайловскому. Так, 22 декабря 1900 г. Дорошевич передает ему ‘произведения’ некоего ‘г. Эккинского’, а 15 ноября 1901 г. поздравляет с днем рождения и выражает сожаление, ‘что, заваленный спешной редакционной работой’, не может ‘приехать поздравить лично’ (ИРЛИ. Ф. 181. Оп. 1. Ед. хр. 221).
7 Ф. Фидлер упоминает прием у Михайловского 6 декабря 1900 г., на котором были Дорошевич и Д.Н. Мамин-Сибиряк. См.: Фидлер Ф. Из мира литераторов: Характеры и суждения. М., 2008. С. 313. Однако сохранилась такая записка Дорошевича, датированная 6 декабря 1900 г.:
‘Многоуважаемый Николай Константинович!
Поздравляю Вас с днем ангела и от души желаю Вам всего лучшего.
Болезнь лишает меня возможности быть у Вас лично и принести Вам свои поздравления.
Как только поправлюсь, на днях, я зайду к Вам: у меня есть кое-что Вам показать.
Примите уверения в моем глубоком почтении и искренней преданности’ (ИРЛИ. Ф. 181. Оп. 1. Ед. хр. 221).
8 ‘Знаменская’ гостиница находилась на Знаменской площади (ныне пл. Восстания) в Петербурге.
9 Сорокалетие литературной деятельности Н.К. Михайловского отмечалось в декабре 1900 г.
10 В газете ‘Россия’ 5 декабря 1900 г. Дорошевич под псевдонимом Профан (намеренно взят один из псевдонимов Михайловского) напечатал фельетон ‘Баядерка’, в котором писал: ‘Гердт! Человек шестидесятых годов! Современник Н.К. Михайловского. В один год начали. И оба юношески свежи и неутомимы. Один 40 лет головой проработал, другой — ногами. Два полюса-с! Если я об одном полюсе ничего не писал, — дозвольте хоть про другой написать. О голове — ничего, дозвольте хоть про ноги шестидесятых годов. Это можно!’ Об этой истории Дорошевич рассказал в фельетоне ‘Юбилей Гердта’ (Рус. слово. 1910. 15 дек.).
11 Симпатические чернила — бесцветная или слабо окрашенная жидкость, используемая для тайнописи.
12 От выражения ‘Несть ни эллина, ни иудея’ (послание апостола Павла колоссянам, гл. 3, ст. 11).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека