Домиком из белых роз или виллой Белых Роз называлось в санатории одно небольшое швейцарское шале. Стены его утопали в белых розах, а внутри жили белые люди, совершенно белые, потому что крови у них не было.
Домик действительно был весь из роз. Местами только, среди массы нежных, белых, махровых цветов мелькал его сероватый остов. Сплошною белою полосою тянулись розы по каменному фундаменту и, наподобие пенистых валов, слегка испещренных мелкими зелеными листиками, — ползли кверху по стенам.
Они покрывали белоснежными хлопьями решетку веранды, заползали в окна, свешивались вдоль перил крылечек, лестниц и балконов. И какие они были чистые, ароматные, какие воздушные! Лепестки их, осыпаясь, казалось, таяли в воздухе, не долетая до земли.
Ранним утром, когда на розах дрожат еще брильянтовые росинки, и все они покрыты радужными полосками, от отражения солнца в водяных капельках, — белый дом просыпается среди цветов и ароматов. В нижнем этаже его, где помещается водолечебница, шумит, льет и плещет вода. Раздаются людские голоса. Где-то вблизи музыка наигрывает веселый вальс. Черные дрозды заглядывают в окна спален и клювами стучат в стекло.
— Вы все еще спите, больные? Вставайте! Поглядите, сколько сегодня распустилось роз.
Больные встают и насколько могут быстро бегут к своим окошкам. Их желтые лица приветствуют утро. Они раскрывают окна и в течение нескольких минуть стоят в рамке из роз.
— Для нас?.. Неужели вы расцвели для нас?.. — как будто спрашивают их робкие взоры, а руки бессознательно тянутся к цветам.
Розы с улыбкою наклоняются к ним. Но больные не дерзают прикоснуться к прелестным цветам своими исхудалыми, исковерканными болезнью, руками. Немощное тело стыдливо — и они спешат укрыться в глубине комнат, где у них лежат всякого рода бандажи, бинты, простыни. Сейчас явятся за ними служителя из водолечебницы и начнут их истязать своими жесткими руками.
Нет, не для больного человека цветут розы!
Прошмыгнет мимо молоденькая сиделка, сорвет на ходу несколько цветков, заткнет за пояс передника.
И весело при этом хохочет.
— Миленькие вы мои цветочки!
Но улыбка ее гаснет на пороге комнаты больного, меркнет и вольная красота цветка.
— Как себя чувствуете? — спрашивает сиделка обычным, деланно приветливым тоном.
Часто она не получает никакого ответа.
Болезнь молчалива. У того, кто долго хворал, нет лишнего запаса слов.
О чем он станет говорить?..
Ему ли радоваться солнцу, цветам, жизни?
Тому разве, что он до сих пор еще не умер?
II.
Одно из окошек Белого домика открывается обыкновенно раньше других.
Оно открывается быстрее, решительнее прочих. И под густым навесом из белых роз появляется женская фигура.
Нежная, кроткая, похожая на Мадонну.
Фреска Гирляндайо или Делля-Робиа. Лицо молящейся девушки, далекой от всего мирского и греховного.
Ангелы Фра Анжелико да Фиезоле в звездных одеяниях, с волосами, зачесанными назад, совершенно как у мадам Помпадур впоследствии, — ничто в сравнении с этим челом в рамке, вернее, в сиянии волос цвета червонного золота.
Выражением лица донна эта напоминает крылатых гениев Прудона.
Одним словом, создание заоблачного мира, случайно попавшее на землю. Прямо непонятно, каким чудом держатся на ней все эти кружева, весь этот креп и газ. Кажется вот-вот сейчас она сложит крестом на груди руки, полузакроет глаза и поплывет по воздуху, высоко, над белыми розами, над крышей виллы, над грешною и немощною землею.
У нее изящный овал лица, большие голубые глаза, личико белое и нежное, как у той розы, что заглядывает к ней в окошко, ноги — длинные и стройные, ступни и кисти рук — очень узкие.
Очень легкий, длинный и прозрачный капот, какого- то необычайного водянисто-зеленого цвета, облекает ее воздушную фигурку. Золотые пряди волос висят свободно вдоль тонких плеч. На голову она любит накидывать белый газовый шарф. Это придает ее красоте античный, вернее, совершенно примитивный характер.
Облокотясь о подоконник и мечтательно устремив бирюзовые очи в пространство, она с наслаждением вдыхает в себя свежесть раннего утра. Если кто-нибудь снизу или из соседнего окна заговорит в это время с нею — она не изменит позы, она только улыбнется. Но какой улыбкой!.. Каким небесным сиянием озарится при этом ее ангельское личико. Заговоривший с нею больной воспримет всем своим существом сладость этой улыбки и долго-долго будет глядеть на нее и упиваться ею…
— Какое неземное создание! — твердила в один голос вся санатория.
Она действительно казалась доброй феей здешних мест! Она олицетворяла собою христианку-мученицу первых веков, шествующую, в ореоле неземного света, по золотому песку арены цирка, на встречу мучениям и диким зверям. Она несла им в утешение неземную кротость и милосердие, а в складках своего легкого покрывала — массу белых роз…
III.
Санатория эта находилась в окрестностях Вены. Здесь, у подножья горы, среди аромата цветов, под мерный плеск фонтанов. сотни больных цеплялись за обманчивую надежду, силясь удержать то, что широкими взмахами крыльев удалялось от них в бесконечность.
Обман — сладок. За него люди платят массой страдания, готовы отдать последний грош. Только бы отодвинуть подальше от себя зияющую могилу, только бы рассеять призрак черного гроба.
Новый доктор, его ассистент, новый осмотр. Постучали здесь, послушали там… Как будто бы нашли нечто новое… На душе образовался маленький просвет. И этот рецепт кажется краем одежды улетающего ангела. Под сердцем сосет по-прежнему… но это — пустяки! После второго осмотра доктора непременно определят причину перебоев, ту самую главную причину, из-за которой нечто улетает, хлопая большими крыльями.
Вот почему санатория всегда переполнена.
Женщина с лицом Мадонны не настоящая больная. Она малокровна и немного нервна. Но и для таких есть место в санатории.
Женщина с лицом Мадонны по несколько раз на день меняет белые туалеты. Погода хорошая и белый цвет в моде. В зеленом капоте она появляется только по утрам… в окне.
Когда она высовывается из окна (что кстати проделывает весьма часто), широкие рукава ее капота свисают на купы роз и напоминают собою крылья какой-то фантастической птицы, присевшей отдохнуть на розовый куст.
Над окном интересной дамы также очень рано отворяется другое окно. Оттуда выглядывает полуодетый господин.
Он придерживает у горла края полотняной куртки и, сквозь густую сетку из роз, старается разглядеть, что делается этажом ниже. Завидя издали зеленый креп, белый газ и золотые волосы, он высовывается из окошка.
— Здравствуйте, — говорит он.
Неземное создание поднимает кверху голову и широко раскрывает глаза.
— А!.. Это вы!.. — лепечет она сладким голоском.
От этого райского голоса, от этой улыбки, в душе господина пробуждается весна и расцветают розы.
— Как ваше здоровье? — спрашивает его дама, наклоняясь вперед.
— Мне сегодня лучше, — отвечает господин.
И в эту минуту ему действительно лучше. По ногам бегут мурашки, но — перед ним клумба цветущих улыбок, и он наслаждается — до боли!
— Так едем сегодня в Вену? — спрашивает он, рискуя вывалиться из окна.
— Боюсь, вы устанете. — Взгляд озабоченный, полный сочувствия.
— Ну, вот еще! Я весь к вашим услугам. После того, как пройдут доктора. Хорошо?
— Если вам непременно хочется.
— Очень хочется. До свиданья!
Томно и нежно.
— До сви-да-нья.
Они еще больше высовываются из окон. Они словно тянутся друг к другу, глядят друг другу в глаза…
— До свиданья!
Наконец они отходят от окон. Она принимается мазать кольдкремом и натирать бензоевым мылом веснушки. — он пробует натянуть на отекшие ноги светлые сапоги.
‘Профессор не велел утомляться, — думает он: — но я все-таки поеду… ну его к черту! Она ведь — ангел! Такого неземного создания никогда до сих пор я не встречал. Совсем как в сказке!’
IV.
Идут рядом по Рингшрассе.
Она в белом и он в белом. Оба совсем comme il faut. Он слегка хромает. Она закрывается от солнца зонтиком.
Идут они по улице без всякой цели, зевают у магазинов. Все кругом им давно знакомо. Но для нее всякий пустяк интересен. Витрина привлекает ее, как птицу зеркало.
— Ах, Смотрите! Сумочка с часами!.. Ах, какая пряжка! Змея… и вся в аметистах!.. Как смешно… видите?
— Она вам нравится?
— Нет. Я только так. Забавно.
Он запоминает адрес магазина. Идут дальше.
— Смотрите… смотрите!
— Что? Что такое?
— Зонтик. Весь теневой! Инкрустация из кружева!
— Нравится вам?
— Нет. Так себе.
Она снова запоминает магазин.
С каким наслаждением купил бы он и поверг все это к ее ногам. Тем более, что она так умеренна в своих вкусах. Витрины Цвибака и других дорогих фирм нисколько ее не соблазняют. Она равнодушно проходит мимо ювелиров и останавливается только перед хорошенькими безделушками. И как сладко, как обаятельно улыбается она, выговаривая свое ‘так себе’!
Он украдкою ощупывает свой бумажник. Там не густо, но вполне хватит на удовлетворение столь скромных капризов. Только дело в том, что спутница до сих пор остается для него неразгаданной загадкой. Он считал ее, например, девицей, какой-нибудь артисткой. Но она оказалась разведенной женой и при том разведенной формально. Томно взмахнув несравненными ресницами, она заявила:
— Я развелась.
— О! Зачем?
— Он был — злой.
— По отношению к вам? Неужели?
Она закуталась в свое античное покрывало, потому что разговор происходил вечером, в парке, в уединенной беседке.
— Да, представьте себе. Он был — злой.
Она умолкла. Затем совершенно просто промолвила:
— И даже бил меня.
Ея собеседник подпрыгнул на месте и весь затрясся от волнения.
— Негодяй!
Она остановила его мягким жестом.
— Не волнуйтесь. Он далеко отсюда.
— Везет ему!.. Не то бы я…
Он злобно сопел и долго не мог успокоиться.
Ночью он никак не мог уснуть. Его рыцарское преклонение перед женщиной с годами превратилось в настоящий культ.
Его нельзя было еще назвать старым холостяком, хотя по виду он представлял собою нечто подобное. При том болезнь с ее постоянными физическими страданиями выработала в нем особый взгляд на жизнь. На женщин — в особенности. Он делил их на две категории: достойных и ничего не стоящих. Первых он глубоко уважал и низко преклонялся перед ними, вторые возбуждали в нем умеренный пыл и вызывали на уста его характерную гримасу.
Белая Мадонна без всякого сомнения принадлежала к разряду достойных. От нее издали веяло ароматом нравственной ценности. При том она прекрасно вела себя. Со всеми одинаково была она кротка, любезна и мила, начиная с секретаря лечебницы и кончая княгиней, особой почтенного возраста с распухшими больными ногами, которая обыкновенно председательствовала за табльдотом.
Он узнал, что прекрасную незнакомку зовут: Ама, и нисколько этому не удивился. Имя как нельзя более к ней подходило. Просто и одухотворенно. Его одного она выделяла из толпы курортных больных, но опять-таки по-своему. То не был флирт. Упаси Боже! Флирт она считала безобразием, притом дурного тона. Игра воздушным покрывалом представляла собою нечто гораздо более серьезное, изящное и пластичное. И какая трогательная заботливость о нем!
— Как ваше здоровье?
Сколько искренности и задушевности было в этих словах!
Тихо скользили они по душистым розам от нее к нему, и от их звука в душе Садовского расцветали другие розы.
Кроме имени, у Амы была еще фамилия — Гернциш, наследие мужа, который… бил ее.
Ее, такую нежную, светлую… в газовой вуали!
Садовский метнулся на постели и чуть было не выскочил из повязки, украшавшей ночью его живот.
— Да как он смел! Хотя бы даже она совершила преступление, хотя бы даже изменила ему…
И тотчас же с недоверием пожал плечами.
— Она — изменница! С такими глазами? Ни злоба, ни измена не имеют ничего общего с нею.
Он поправил повязку на животе и попробовал уснуть.
— Завтра опять спросит о моем здоровье. И так нежно!
Он улыбнулся.
……………………..
Они постоянно вместе и в Вене, и в курорте.
Она идет по улице. Он тенью следует за нею.
— Если бы можно было предложить ей эту сумочку с часами, — размышляет он: — и сделать это так, чтобы она поняла, что я за это… ах, нет! Боже сохрани!
На ней белое полотняное платье, отделанное гипюром, а со шляпы ее свешивается вниз длинная вышитая газовая вуаль.
Прохожие заглядываются на нее.
— Получить… от нее… хотя бы поцелуй… ах!
В волнении он натыкается на бюст какой-то венки.
— От такого ангела… возможно ли?
Ама оборачивается назад и детски улыбается ему.
— Вы устали? — нежно спрашивает она.
— Нет, нисколько, — защищается Садовский.
— Вы устали!
И она устала.
Грациозным жестом Ама указывает на самое себя.
Мужчина всегда рад забежать в кабачок, и Садовский хватается за удобный случай.
— Не зайти ли нам куда-нибудь?
Вопрос предложен робко. Но ангел очень быстро и охотно соглашается.
— Хорошо. Только чтобы на веранде.
— Разумеется!
И вот они сидят в ресторане, у самой балюстрады, обвитой серым от пыли диким виноградом и украшенной белыми папиросными окурками. За виноградной стенкой извозчичья лошадь нетерпеливо стучит копытом и пробует стряхнуть с себя желтую попону, под которой мухи устроили настоящий парламент.
Ама с наслаждением поглощает крем, пирожное и взбитые сливки, и опять пирожное, крем, взбитые сливки. Садовский любуется ею.
Он съел бы охотно шницель, но ангел запрещает ему есть мясо. Ведь ему предписана вегетарианская пища, Ама заботливо составляет для него меню из спаржи, цветной капусты и других овощей.
— Нельзя, нельзя… Я не позволяю!
Он на верху блаженства. Ему делается вдруг страшно весело. Прелестная женщина, шумный город, временное отсутствие боли все разом возбуждает его. И радость свою он хочет выразить, как обыкновенно принято в таких местах, неуклюжей толстой бутылкой, торчащей из облупленной вазы, очень слабо напоминающей серебряную.
— Сейчас прикажу заморозить…
Она вся вспыхивает от негодования.
— Что это значит?
— Я… ничего… я так…
— Вам нельзя. А если для меня, то я терпеть не могу шампанского.
И, смягчая тон, ласково и нежно:
— Зачем такие расходы?
Садовский весь просиял. Очень она его этим порадовала. Несомненно, достойная женщина. С какою наивностью хлопочет она о том, чтобы он не тратился на шампанское. А тот, ее бил!..
— Я люблю только одно вино, — вскользь замечает она.
— Какое?
— Либфрауенмильх.
Садовский, как сумасшедший, накидывается на карту вин. Есть Либфрауенмильх. Только баснословно дорогой, в три раза дороже Редерера. Куда ни шло! Несут великоторжественно. Кельнер выступает с такой важностью, как будто у него в руках по меньшей мере урна с прахом Наполеона. Садовский священнодействует, наливая вино в бокал. Одна только Ама остается равнодушной и пьет этот нектар, как самую обыкновенную бурду. Садовский несколько озадачен. Наконец он решается спросить:
— Как вам нравится вино?
— Ничего. Хотя я в нем очень мало смыслю.
Садовский видит, что без толку истрачены деньги.
— Только имейте в виду, — остерегает его нежный голосок: — что в этом ресторане прислуга не отличается честностью. Вино это значительно хуже того, которое я пила в последний раз. А то было всего одной маркой выше.
При этом она улыбается, как ангел, и, как бы в оправдание своих слов, добавляет:
— Я не хочу, чтобы вас надували.
V.
Садовский, с каждым днем, все больше и больше запутывается в амурных сетях. Ассистент профессора, наблюдающий за состоянием нервов обитателей виллы Роз, при встрече с ним качает укоризненно головою.
— Беда мне с вами, поляками, — говорит он: — у вас на сцену сейчас же выступает любовь.
Садовский горячо протестует.
— Ах, при чем тут любовь! Мы земляки и на чужбине. А это очень сближает. Мы только друзья, самые обыкновенные друзья. Madame Ама так симпатична…
— Ангел? Неземное создание?
— Да, пожалуй. Это выражение к ней очень подходит. При том, знаете, я чувствую, что знакомство с нею действует на меня благотворно.
Ассистент молод, и этот роман его видимо забавляет.
— Ну, что же, развлекайтесь на здоровье. Только не забывайте положенной границы. Мы разрешаем нашим пациентам всякую игру, в кегли, например. Но как только игра, переставая быть забавой, принимает серьезный оборот, — профессор тотчас же накладывает на нее свое veto.
Садовский вспыхивает от негодования.
— Господин ассистент, разве можно говорить такие вещи! Такая достойная женщина!.. Я бы никогда не осмелился…
— Вы, пожалуй, не осмелитесь, зато она осмелится.
— Что вы сказали?
У Садовского грозный вид. Кажется, он готов сейчас броситься на маленького венца и схватить его за горло.
— Ну, вы, пожалуйста, не нервничайте. Я в жизни более всего боюсь женщин… неземных.
С этими словами ассистент учтиво снимает шляпу и оставляет Садовского одного посреди аллеи.
После ухода ассистента Садовский в изнеможении опустился на железный стул. Рядом сидел паралитик и глядел на него мертвым взором. Оркестр пиликал арию из ‘Веселой вдовы’.
Садовскому было не по себе. Он переживал последствия неудобоваримой пищи, только нища его была духовного, а не материального свойства. Мысленно он повел сам с собою беседу и сам перед собою стал оправдываться.
Разве можно поставить ему в вину невинные поездки в город, или постоянное пребывание в обществе Амы? А кроме этого — ничего ровно из ряду вон выходящего на его совести не тяготеет.
Какой вздор! В Кринице я ведь точно также ухаживал за дамами. А потом преспокойно разъезжались в разные стороны. Заходило и подальше, чем с Амой. Ну, там после записочка, письмо и кончено. Встретимся на улице — снимаю шляпу, да и то лишь только перед достойною уважения. В данном случае будет то же самое.
Музыка смолкла. Тихо журчат фонтан. Кругом царила полная тишина.
— Жать только, что тут ничего не очистится, — зазвенел тоненький голосок в тайнике души Садовского.
Он широко раскрыл глаза и постарался опомниться.
— Ах, какой дурак этот ассистент! Разбудил во мне звереныша… Чтоб ему пусто было!..
И ни с того ни с сего он принялся считать, сколько выпито бутылок Либфрауенмильха.
— Одиннадцать… честное слово. Мне не жалко. Я не скуп… но все-таки одиннадцать. И хотя бы всю выпивала, а то всегда половину оставляет. Неловко ведь спросить: нет ли полубутылками? Тем более, что она щепетильно деликатна. Вчера, при выходе из ресторана, я хотел купить у торговки несколько роз. Та, видя, что я с женщиной, заломила баснословную цену. Но Ама, своим сладким голоском, решительно запретила мне ‘тратиться на пустяки’. Положим… мы приехали домой на извозчике, а не по железной дороге, как всегда. Она сама этого пожелала: боялась, чтобы двукратная пересадка, из экипажа в вагон и обратно, не повредила мне. Она, конечно, не соображала того, что извозчик стоил 14 талеров. Не шутка! То же самое и с вином… Ведь она — олицетворенная деликатность: в театре отказывается от ложи, предпочитает кресла. Такая милая и чуткая!
Бессознательно он перешел к подсчету своих наличных денег. Несмотря на деликатность Амы, расход значительно превышал сумму, ассигнованную им на заграничную поездку. Он весь съежился, так как в течение долгих годов привык рассчитывать каждую копейку своего скромного капитала.
Мать оставила ему в наследство некую ‘недвижимость’ и тем избавила его от мелких житейских дрязг и забот. Но вся ценность этой недвижимости заключалась в ее площади. Для того, чтобы ценность ее возросла, надо было претерпеть временные денежные затруднения и упорно воздерживаться от продажи земли по частям. Садовский это хорошо знал и мечтал осуществить на деле. Но жалкое состояние его здоровья, упадок сил и еще один, скрытый внутри его организма, недуг, которого он страшно боялся, все вместе взятое вынудило его продать кусочек своего пустыря.
На такой шаг он решился после долгих колебаний и целого ряда бессонных ночей. Первая частичка могла повлечь за собою другую, третью, четвертую…
И тогда…
Мысль эта постоянно жила в мозгу Садовского: отсюда вполне понятно его волнение при воспоминании об одиннадцати бутылках Лимфрауенмильха, извозчике и других расходах ‘не в счет’, вызванных его рыцарским отношением к женщине с лицом ботичеллевской мадонны и прошлым кроткой жертвы, которую даже били.
‘Было бы из-за чего…’ — теперь уже совершенно ясно промелькнуло в голове Садовскаго.
А если, например, ее поцеловать? У нее такие нежные, гладенькие губки… слегка влажные. Вот так бы в эти губки… один разочек… Ведь это можно себе позволить и с самой достойной особой. От этого ведь она нисколько не станет хуже’.
Заскрипел песок. Больничный слуга увозил в тележке паралитика назад в павильон.
‘Tabes… сухотка спинного мозга… ужасно… — подумал Садовский, — Я бы на его месте лишил себя жизни. Страшно!..’
Он закрыл глаза и снова стал думать об Аме. Но призрак паралитика властно притягивал к себе его внимание и леденил кровь в его жилах.
‘Пойду поищу ее. Она умеет разгонять мрачные мысли. Поедем в Вену, на Пратер. Пусть будет 12-я бутылка Либфрауенмильха… невмоготу оставаться одному и думать, что…’
Он испугался собственной мысли. До сих пор видит он угасший взор больного, до сих пор в ушах его звучит трагический скрип тележки по желтому песку аллеи.
Они снова поехали в Вену.
На Пратере было шумно и весело. Гремела музыка, толпились экипажи. Садовский и Ама попали в самый круговорот. Их подхватило, закружило, опьянило. Самое искреннее и вместе с тем какое-то скромное, приличное веселье захватило их в свои золотые сети. Они сети вт. лодочку, подвешенную к большому колесу, и взлетели на воздух.
Высоко над землею она повернула к нему свою белокурую головку, укутанную в белый газ, и, с заботливо нежной улыбкой, спросила:
— У вас не кружится голова?
— Нет.
— У слабых она всегда кружится. Вы даже побледнели. Придвиньтесь ко мне поближе.
И мысль эта не возмутила его больше.
Она взяла его под-руку. Он свободной рукой слегка пожал ее плечо.
Прикосновение к ее телу, сквозившему из-под легкой кисейной блузки, странно его взволновало. Она была так близка ему, и они были совершенно одни.
— Ама!..
Он наклонился к ней и поцеловал ее в самые губы.
Вот сейчас она обидится и наговорит ему неприятностей. Он ждал, затаив дыхание.
Но она молчала. Только губы ее приняли какое-то особенное выражение, не то скорбное, не то сладко мечтательное.
Они спустились вниз. Там огромная шарманка наигрывала все тот же вальс из ‘Веселой вдовы’. Ламповщики, в блузах, зажигали японские фонари, никогда не видевшие Японии.
Ноги Садовского застыли и отекли. Тем не менее, он грациозно подал руку Аме.
‘Не обиделась, — думал он: — и наконец я все-таки получил кое-что’.
Губки были такие милые, тепленькие, сладкие. Этот поцелуй отозвался в теле Садовского тысячью острых игл.
‘Эх, кабы и все остальное!..’ — расхрабрился он мысленно, уплачивая за один тур воздушной прогулки.
VI.
Он вскоре получил и ‘остальное’, после чего долго не мог опомниться от удивления.
Потом он восхищался Амой. Как она была совершенна в такую критическую для каждой женщины минуту! Такое совершенство даже пугало его. Вопреки его теории, она не только не потеряла, но наоборот стала еще выше в его глазах. Такая несообразность сбивала его с толку. Не могло же быть все это заучено и подстроено. Она была подобна той сладостно кроткой рабыне, которая, подчиняясь, царит над своим властелином.
……………
Это их несколько сблизило. Инициатива близости, впрочем, всегда принадлежала ей. От заботы о его здоровье она перешла к заботе о его личности.
В антрактах между восторгами любви она наводила его на разговор о его прошлом, настоящем и будущем. Садовский беседовал охотно. Это чисто женское вытягивание слов нравилось ему: только покойная мать говорила с ним таким образом. Ему становилось легче на душе после таких излияний. Пустыри часто служили им темой для разговора. Ама очень интересовалась ими и пророчила ему, что через его пустыри непременно проведут улицу.
— Увидишь, — говорила она: — будет улица.
— Откуда ты это знаешь?
— Я не знаю, но у меня есть предчувствие.
— — Так, по-твоему, надо придержать?
— Непременно.
Разговаривая таким образом, они сидели на скамейке, у клумбы гелиотропа, а музыка, играющая но четыре раза в день вальс из ‘Веселой вдовы’, играла именно этот вальс. Но они его не слышали. Они держались за руки и беседовали о пустырях. Кусты маслины скрывали их от взоров прохожих. Вдруг заскрипела тележка. Везли паралитика. Садовский вздрогнул. Ама вопросительно посмотрела на него своими кроткими глазками.
— Что с тобою?
— Ох, эта тележка!
— Скрипит?
— Не в том дело. Мне страшно.
— Страшно? Но ведь это не сумасшедший.
— Он — паралитик. У него tabes.
— Так ты боишься этой болезни?
— Да.
Он говорил еле слышно. Голова его совсем ушла в плечи.
Тележка с больным проехала.
— Какой вздор. Вот выдумал!
— Это моя мания.
Она нежно к нему прижалась.
— Действительна, мания! Извольте больше об этом не думать. Я хочу… я прошу…
После ужина они возвращаются в свой белый павильон.
Как благовонные курильницы исходят благоуханиями в эту лунную ночь нежные цветы.
На пороге виллы влюбленные прощаются долгим рукопожатием. Горничная чистит в конце коридора платье.
— До завтра!
— До завтра!
В первый раз Садовский чувствует потребность в одиночестве.
Не зажигая огня, при свете месяца, он ложится в постель и нервно курит папиросу за папиросой. Душа его изнывает от страха перед отвратительной болезнью. Пока Ама была для него недоступной, она являлась чем-то вроде талисмана, охраняющего его от страшной болезни. Сблизившись с ним, она потеряла власть над вампиром. Садовский считал себя как бы обиженным ею и ставил ей это на счет.
Пока я стремился к ней, считая ее недоступной, мне некогда было думать о том… о том… об ужасной судьбе, которая может меня постигнуть. А теперь, что мне осталось, что?..
Почти с ненавистью он глядит на пол. Этажом ниже помещается эта женщина. В руках ее было его спасение, и она добровольно разрушила свои чары.
Месяц покрылся тучей, и клубы густой мглы вплыли вт, комнату. Впотьмах ужас, сжимающий сердце Садовского, рос с минуты на минуту.
— Tabes, tabes, — повторял он в бессилии, срывая с себя одеяло и простыню, которые, казалось, давили ему ноги.
— Она, одна… могла… И зачем только она?.. Зачем?
Налетел ветер, и ветки роз зашелестели за окном.
— Зачем?
Он сел на кровати.
Надо как-нибудь с этим покончить. Но как? До сих пор не понимаю, что эта за женщина. Так мило говорит о себе. Умеет только слушать. Когда заговорит, то непременно о других, об их страданиях. А между тем в ней оказалось так мало истинного чутья. Разом все испортила. Что же теперь будет? Я не хотел бы оставаться у нее в долгу. Цветы или какая-нибудь безделушка… Надеюсь, не обидится?.. Поеду завтра в город, один. Какой-нибудь брелок, или золотое сердечко на цепочке, теперь дамы такие носят. Там видно будет.
VII.
На следующий день он один поехал в Вену: улизнул незаметно. Он был крайне удручен и нервен. Ему казалось, будто за ним следует по пятам его двойник и постоянно подталкивает его.
Мрачные предчувствия копошились у него в мозгу. Дав волю своим мыслям, он уже не в силах был совладать с ними. Дрожа всем телом, плелся он по Кернтнерштрассе, разглядывал витрины ювелиров, читал цены и отходил от них в нерешительности.
На пути ему попался магазин, где продавались сумочки.
— Ах, вот и прекрасно! Куплю сумочку с часами. Это все- таки ценная вещь. Часы. При том ей очевидно хотелось иметь эту сумочку.
Он вошел в магазин и выбрал красивую и прочную белую кожаную сумочку. В уголке ее помещались прехорошенькие миниатюрные часики, украшенные веночком из искусственных брильянтов.
— Изящно и прилично, — похвалил себя Садовский. — И стоит всего 35 гульденов. На большее у меня не хватает.
Он поспешил на вокзал. По дороге в нем созрела решимость как можно поскорее уехать из санатории.