Ниже шоссе кольцом обегало гору — белое, серое, пыльное, как новая автомобильная камера.
Еще ниже переплелись колеи железной дороги. Накатанные рельсы блестели на солнце, как ртуть. Поверхность их казалась жидкой. Почти струилась. Почти растекалась.
По дну долины бежала быстрая полноводная горная река.
Русские окопы были за рекой.
Там были русские батареи и шрапнельные разрывы отвесно вспыхивали над шоссе. Красиво и каждый раз неожиданно в высоте, среди голубого и солнечного ниоткуда, как будто сами из себя, прорывались коричнево-желтые и белые барашки-дымки.
Австрийцы лишь только что отступили за реку, взорвав и уничтожив переправы.
Укрепились в старых, прежних окопах. Подгоняемые русским огнем, торопливо и кое-как наплели колючей проволоки.
Осколки не часто, но настойчиво и неотвязно хлопали по австрийским блиндажам.
Из-за блиндажей можно было, не очень рискуя, рассматривать сквозь редкую вуаль проволочных заграждений — и шоссе, и железную дорогу, и речку, весь путь до русских окопов.
Серьезное препятствие представляла в сущности одна только река.
Глубока и слишком быстра.
Ни в брод, ни переплыть.
По железнодорожной колее, ниже окопов, у речки, не быстро скользил бронированный поезд. Наклонные листы панцырной стали, прикрывающие его платформы и пушки, блестели на солнце защитным цветом и казались влажными. Тонкие жерла скорострелок туркались и вздрагивали, с напряжением стреляя в русский берег.
В том же направлении, что и поезд, мчался по шоссе легковой автомобиль с такой отчаянной скоростью, что, если смотреть на него и на поезд одновременно, то поезд казался стоящим на месте.
Не видно было и непонятно, куда торопится так, срывая сережки рессор, этот панический Даймлер.
Разведок австрийцы не высылали, так как через реку не было переправы.
Неустановившийся еще уклад на только что занятых позициях, общий дух ослабления дисциплины, как после каждого отступления, способствовали бегству.
Все же выбраться из окопов было не легко.
Удалось лишь незадолго до рассвета. Когда сумрак ночи в последний раз сгустился и насупился. Когда утомленные солдаты частью задремали, частью в тихих беседах разбрелись далеко по родным селам и хуторам.
Тогда, прокравшись за поворот, в неосвещенном углу, бесшумно поднялись на руках и проскользнули вверх между блиндажей.
И дремлющие и тихо беседующие не слыхали и не заметили.
Через проволочные заграждения перебрались по верху, настилая шинели на колючки.
Через шоссе перешли разувшись, чтобы не слышно было шагов на каменном грунте.
Добрались до реки.
Знали, что нет переправы. Еще днем из окопа видели, что нельзя ни в брод, ни переплыть.
У самой воды, скользя так, чтобы трава не шелохнулась и речной песок не скрипел бы под ногами, пошли вниз по течению в сторону взорванного железнодорожного туннеля.
В этом направлении местность была более изрытая, сложная. За туннелем в нескольких километрах река поворачивала к северу, в сторону русского расположения. Там, где-то, австрийские окопы дальше отступали от берега в высь Карпат, и русский фронт должен был переходить на правый берег.
Во всяком случае все возможности были в той стороне.
Пробирались тихо, не торопясь. Бегство могли обнаружить не раньше, как через час, когда придет смена.
И слишком поздно заметили бронепоезд, как панцырный гад притаившийся под камнями у развороченного устья туннеля. Стоял он с потушенными огнями и чутко сторожил берег и воду. Ждали, что русские попытаются форсировать реку.
От путей, на которых стоял поезд, до воды не было и двухсот шагов. В тишине отзывчивой и нескромной услыхали даже неслышный шорох не идущих, скользящих беглецов.
Окрикнули пароль.
Никто не ответил.
Крадущиеся замерли, прильнув в застывшем шаге к ровно плещущей о песок волне.
С поезда начали стрелять.
Пули защелкали по земле, захлопали по воде, должно быть совсем близко.
Тогда, чтобы не расстреляли, как болотную дичь дробью, пустились бежать. Закинув полы шинелей на плечи, пригнувшись до крайней возможности. Все в том же направлении по песчаному взбрежью, в котором увязали тяжелые солдатские сапоги.
На стрельбу бронепоезда отозвались окопы беглым ружейным огнем. Пулеметы застучали свое тра-та-та неживым часовым механизмом.
С русской стороны некоторое время росло удивленное молчание. Выросши, стало грозить. Вдруг загудело по земле и завизжало по всей невидимой траэктории.
Розовые шрапнельные веера разворачивались во тьме над шоссе. Угасали и вспыхивали на том же месте, как под ветром.
Пошла по фронту артиллерийская перестрелка.
А беглецы бежали вдоль перестрелки, словно выплюнутые фронтом, вместе с выбитыми зубами аварий.
Бронепоезд выскользнул из-под рванной челюсти туннеля и зазвенел прижабленной сталью над ртутью рельсов.
С русской стороны побежала в небо белая ракета. Долго бежала. Потом медленно подтянулась еще выше. Наконец, вплотную уперлась в беззвездную черноту. Раскрошилась, сорвалась. И, вспыхнув еще ярче, повисла на парашюте.
И потом долго светилась.
Шрапнельные разрывы бледнели от этого света и не были уже больше такими нарядными.
В грохоте и кутерьме огневой дуэли не слышно было, обнаружено ли бегство и нет ли погони.
От света в небе внизу у реки стало темнее. Не различить, куда ступала нога и куда уходил берег.
По затрудненности бега чувствовался под’ем. Крутизна.
Один за другим шагнули в пустоту и, скользнув, попадали с обрыва кувырком, ничего не понимая. Комья твердой земли или глины падали вослед, настигали и били в спину.
Упавши, вновь очутились у воды, от которой ушли на под’ем. Сорвались и попадали мягко. Никто не ушибся.
На дно оврага пули и осколки не долетали почти. Притаились тут и решили переждать — быть может от’ухает и перестанет.
Но фронты озлобились нарушенному покою и не переставали.
Утро своим чередом начало заниматься. Белесый свет выступил сквозь поры неба. Сперва только пылью, росой.
Потом гуще пошел, сплошнее. А там уж закапал, и заструился, и пролился, как из ведра.
Надо было уходить, пока не заметили.
А уйти можно было только в реку.
Искали. Еще искали. Искали еще.
Нашли.
На дне оврага бревно. Скользкое, тяжелое от воды, но еще могущее держаться на поверхности. И шест. Слишком тонкий, но за то достаточно длинный.
Бревно стащили в воду, стали по обоим концам его и начали тонким шестом тихонько отталкиваться от берега. У берега течение было не быстрое, и бревно, глубоко погруженное, так что вода почти перекатывалось через него, шло достаточно устойчиво.
Чем дальше отталкивались, тем сильнее подхватывала река. Ноги от напряженной балансировки быстро начинали уставать. После бега в темноте под обстрелом, после падения с обрыва, у Венца икры сводила судорога.
Венц был высок, худощав и нервен. Быстро реагировал, особенно на звук. Солдаты полусерьезно утверждали, что он всегда успевает уклониться от направленной в него пули, так как слышит, как она на него летит.
Чтобы ослабить напряжение и подавить судорогу, Венц переступил с ноги на ногу. Бревно покачнулось в такт набежавшей волне. На мгновение оба пловца потеряли равновесие и забалансировали, каждый на своем конце.
Бревно ожило и лениво перевернулось, как скользкий угорь с брюха на спину.
Соскользнувши с мокрой поверхности и больно ударившись о расколыхавшееся дерево тем местом, откуда ноги расходятся, оказались сидящими на нем верхом. Бревно сразу успокоилось и приобрело хорошую устойчивость.
Тогда лишь только сообразили, что надо бы было сначала так — удобней и надежней.
Во время падения и балансировки шест потеряли. Нечем стало подталкиваться. Приходилось плыть, куда река несет. Хотя бы вновь обратно к австрийскому берегу, где полевой суд над ними, как над дезертирами, был бы наименьшей из всех возможных для них неприятностей.
Но несущая струя увлекала бревно на стрежень. Оно шло быстрей и быстрее, и река вокруг изменяла свой характер.
Исчезал смутный во мраке масляный блеск поверхности. В ровно рассеянном свете рассвета вода оживала и всплескивала и вспыхивала белыми барашками. Барахталась, билась близко о видные уже камни, сжимавшие горное горло русла.
Вдруг сразу толчек — и понесло.
Затрепало, вспенивая и взбрызгивая.
Посредине потока торчала скала. Вода обтекала ее бугром. И с бугра, как с усов слетала яростная пена.
— Как будто пороги, Венц?
— Нет, здесь просто сжато русло и течение быстрее.
А бревно повернулось поперек струи и с размаху ударилось срединой своей о камень, выскочив на пол-аршина из воды.
Оба товарища слетели с бревна и с головой зарылись в шумную воду.
Едва, выплевывая воду из легких, выскочил вновь на поверхность первый из них, как тяжким ударом ему почти раздробило плечо. Бревно, сорвавшись с камня, настигло его.
Вновь погружаясь в воду и почти теряя сознание от удара, он все же успел правой рукой обхватить неистовое дерево. Брюхом перекатываясь, взлез на него. И снова верхом понесся дальше сквозь пену, запутываясь в струях.
Саженями несколькими ниже Венц судорожно удерживался жилистыми руками за острый выступ скалы. Пытался длинными ногами укрепиться на неглубоком дне. Но поток в поту и в мыле трепал и бил его и с камня рвал так яростно, что у бедного Венца кости трещали и дух вон вышибало из тела.
Полуслепой от пены, он все же заметил бешено пролетающее бревно.
Хотел крикнуть:
— Ру…
Но во время понял, что не успеет.
Прянул от камня — и допрянул, достиг и тоже лез на бревно, перекатываясь брюхом, как первый.
И оба сидели, каждый на своем конце, уплывали, путаясь в струях, то ли к русскому, то ли к австрийскому берегу.
Стало совсем светло. Отчетливо трепался в полуверсте бурун порогов, запахиваясь в воротник из белых страусовых перьев.
Бревно неслось на него все быстрей и быстрее, достигая скорости падающего на излете снаряда.
Венц крикнул товарищу.
— Ложись.
И оба прильнули, зажав бревно, как жизнь свою, в руках и в бедрах.
Через порог перемахнули одним долгим диким взмахом. По пене, по острию скалы, больше по воздуху.
Зарылись в воду и ушли далеко под поверхность в глубокий водоем за порогом.
Долго, много больше минуты, не выпускал их омут на поверхность, что-то таинственное проделывая с бревном и с людьми в глубине.
Наконец бревно вырвалось, выскочило.
И тотчас же струей отнесло его к русскому берегу. Покачав немного, побаюкав на тихой волне, прибило к взбрежью.
И снова бревно лежало мертвое, набухше-тяжелое, как до рассвета во рву на австрийской стороне.
Из беглецов бревно донесло до русского берега только лишь одного.
С внутренностями, полными водой и грохотом водопада. От боли глухого. Слепого от усталости.
Лежал на боку, спиной прижавшись к бревну, спиной к реке и видел из-под опухших век линию блиндажей над русскими окопами.
Артиллерийская перестрелка продолжалась.
Час, два, может быть, день весь пролежал на боку, копя силы.
Потом вылез из хлюпкой от воды шинели и червем полез в гору, у проволочных заграждений вытянулся во весь рост и крикнул, срывая грудь и горло:
— Свой, братцы, свой!
Как уж, полез сквозь плохо, наспех, наплетенную проволоку, оставляя в клочьях на колючках одежду и глубоко царапая тело.
От заграждений побежал, подняв правую руку.
— Свой, братцы, свой!
Когда добежал до блиндажа, настигла австрийская пуля и мешком с мешков сбросила в окоп.
Глава 2.
В утро пятого августа 1911 года проревела пароходная сирена привет свой бухте и городу. Черной слезой скатился якорь из ноздри парохода в море.
Путешественник удивлялся ландшафту.
Равномерные зеленые уклоны холмов кольцом окружили бухту. Спускались наклонно к самой воде, едва дав место набережной.
Большой город полз и карабкался вверх. Благодаря крутизне склонов, весь отражался в водах.
Зеленого и желтого цветов было сразу столько, сколько можно видеть обычно только на картинах.
Достопримечательностью города, почти болезнью его, были фруктовые сады. Во множестве расстилались они, тенистые, душные от запаха, везде и всюду, куда проникали взгляд, воздух и луч.
Когда нужно было возвести новое здание — расчищали участок сада. Когда хотели проложить новую улицу — прорубали и выкорчевывали аллею в густой чаще деревьев.
Чтобы поставить памятник, вырывали из почвы кусты, и молодые побеги.
Фруктовые деревья росли здесь сами собой неумолимо неизбежно, как и в иных местах пробивается сорная трава. Едва где-нибудь обнаруживалось четверть аршина свободной земли — тотчас выбегал на солнце росток и креп и тянулся вверх.
Густой и сладкий запах далеко разносился ветром вокруг бухты. Моряки, привычные в здешних местах, легко различали его сквозь соленую свежесть волны, задолго еще до того, как можно было видеть землю в трубу.
Пасажирское движение на этой линии очень слабо развито. Стоянки сонно-продолжительны. Три дня предстояло стоять пароходу на упавших с него якорях.
В нагорной части города на тихой улице путешественник встретил девушку.
Девушка была очень красивая.
Ее сопровождал смуглый, как араб, высокий и стройный, как патагонец, мужчина. Повидимому слуга — он шел, несколько отступая назад.
Цветок выбился из волос девушки.
Сорвался и упал на панель.
Путешественник поднял цветок.
Не отдал и спросил на местном наречии:
— Подарили?
Девушка ответила:
— Нет.
Уходя.
Потом, обернувшись, прибавила:
— Зовут меня — Эль.
Путешественник был хороший ходок. За день он обошел весь небольшой город. Как будто всем перекресткам должен был рассказать, что имя девушки — Эль.
Набережная сильно освещена розоватым светом высоко поставленных электрических фонарей. Одно только здание таможни бросает угрюмую тень, далеко скатывающуюся с каменного берега в потемневшее море.
Было поздно.
Постукивая бортами, качались лодки на коротких причалах, и в такт постукиванию их подымал и опускал ржавое кольцо кое-где одиноко колыхающийся незанятый буек.
Перевозчики попрятались в свои водяные избенки.
Не хотелось путешественнику спускаться за ними вниз. Устало брел вдоль берега, отыскивая замешкавшегося у лодок моряка.
С моря лучше видно на освещенный берег, чем с берега на море. Зоркий на добычу лодочник догнал и окликнул путешественника прежде, чем тот заметил его.
И лодочник был смугл и высок и, может быть, был похож на патагонца — слугу девушки Эль.
Скучно показалось возвращаться на надоевший уже за время путешествия пароход. Велел лодочнику вести себя через бухту на противоположный берег. И снова ушел в город, уснувший и темный.
Улица светла в ауэровском нежном свете. Чугунная решетка сада ничего не мешает видеть, как не мешали проволочные заграждения видеть весь путь от австрийских окопов до русских.
За решеткой, на расчищенной утоптанной лужайке Эль танцевала со своим патагонцем.
Путешественник не умел танцевать. Но смотреть умел — это была его специальность. И он смотрел на танец, как в ресторане, одиноко попивая вино свое за одиноким столиком в темной нише на возвышении.
Патагонец танцевал хорошо. На девушке была шляпа из прозрачной волосяной сетки.
Путешественник облокотился на решетку и сказал:
— Здравствуйте, Эль.
Девушка узнала его. Улыбнулась приветливо, как знакомому, и продолжала танцевать.
Открыл чугунную калитку в чугунной решетке, вошел в сад и сел на скамейку у расчищенной лужайки, рассматривать танцующую пару.
Танец был по характеру ритма и по механичности движений, повидимому, современный, но не совсем обычный. У путешественника не хватало эрудиции определить, что танцевала девушка со своим патагонцем.
Терпеливо сидел и дожидался конца.
И когда танец кончился, попросил:
— Эль, посидите со мной на скамеечке.
Девушка тотчас села с ним рядом.
— Вы знаете, кто я такой, Эль?
— Конечно, нет, я с вами не знакома, и вы мне даже имени своего до сих пор не сказали.
— Ну, — подумал собеседник, — здешний воздух слишком вреден для моего имени, не будь любопытной, дитя.
И вслух произнес, как бы не замечая упрека и вопроса, заключенных в ее словах.
— Я человек, у которого нет имени.
— Не понимаю, что это значит.
— Это значит, что я всегда должен бы быть не там, где нахожусь и должен бы делать не то, что делаю.
— Это как загадки, которые загадывают в сказках. Слишком умно для меня, говорите со мною проще. Не старайтесь быть таинственным — ведь вы и так для меня сплошная загадка и тайна. Даже имени своего вы мне не говорите.
— Ого, ты настойчива.
И вторично делая вид, что не понял вопроса, путешественник продолжал:
— Эль, вы умная девушка. Будем говорить просто и по-умному. Я всего два дня пробуду в бухте и в вашем городе. Два дня — это так мало, что можно без греха назвать отсутствием времени.
— Тем больше его у вас будет после того, как вы отсюда уедете.
— Но, ведь, я не о том говорю, — возразил мужчина удивленным голосом и глядя девушке в глаза.
— Почем я знаю, о чем вы говорите и для чего вам нужно время, об отсутствии которого вы сокрушаетесь. Вы для меня чужой, неизвестный и посторонний человек. Я вас не знаю, и даже имени своего вы мне упорно не сообщаете. А я сказала вам свое сразу, при первой встрече. Вы иностранец и, пожалуй, неправильно поняли мой поступок. Не делайте же из него ложных выводов. Это местный обычай, называть свое имя в конце беседы с незнакомым человеком. А это, скажите, в обычае в вашей стране войти не спросясь в чужой сад, называть хозяйку по имени, разговаривать с ней бог весть о чем и упорно не представляться?
Путешественник тотчас встал, снял шляпу, низко поклонился и представился:
— Тони Ласк, путешественник. Имею еще и побочные занятия. Время нужно мне для того, чтобы быть с вами и видеть вас. И два дня — никакое не время для этого.
— Час от часу не легче, Тони Ласк, — едва исправив одну ошибку, вы тут же делаете другую. Никогда не об’ясняйтесь в любви женщине прежде, чем вы успеете ее хорошенько рассмотреть.
— Разве это было уже об’яснение в любви?
— Похоже, что так.
— В таком случае сознаюсь, что я действительно поторопился не совсем ловко. Но мне не хочется брать своих слов обратно. Ведь в сущности я хотел сказать нечто совсем простое — я вошел к вам в сад, чтобы посмотреть на танец, и в сущности, я не имею права оставаться здесь и докучать вам, ведь вы меня к себе не звали, а уходить мне так не хочется.
— Вот в чем дело. Ну, этому горю можно помочь — разрешаю вам оставаться и поболтать со мною. Только не об’ясняйтесь в любви, не стоит. Поберегите нервы.
— Спасибо, Эль, за разрешение и за совет. Нервы мне, действительно, нужно беречь. Еще бы — они для меня почти что орудие производства.
В саду стало сыро. Хозяйка пригласила гостя своего в дом. Дом был большой, богатый, комфортабельный и совсем не экзотичен. Других обитателей, кроме девушки и ее патагонца, в нем не было видно.
На вопрос, одна ли она живет в этом большом доме, Эль произнесла в ответ неуловимо короткое имя, и гигантская фигура патагонца тотчас же неизвестно откуда выросла перед ними.
Глядя на этот изумительный рост и гибкую фигуру, наделенную, очевидно, исключительной силой, путешественник подумал, что девушка ни чем не рискует, позволяя себе несколько легкомысленно принимать незнакомого человека. И троих мужчин нормально сильных, пожалуй, недостаточно будет, чтобы одолеть этого красавца.
Патагонец ушел так же неуловимо, как появился.
Девушка смеялась, наблюдая, какое впечатление ее демонстрация произвела на гостя.
Путешественник пытался распросить девушку о ней самой, о ее происхождении и о жизни ее. Но из этого ничего не вышло. Эль отвечала умно, весело и непринужденно и ничего, решительно ничего о себе не сообщила.
— Однако, она умеет быть таинственной не меньше меня самого, — думал гость. — У нее не худо кое-кому поучиться искусству конспирировать.
К этой девушке его непреодолимо влекло. Казалось и впрямь он успел влюбиться в нее на пять минут раньше, чем увидел и разглядел. И с каждой минутой она нравилась ему все больше и больше.
Оставаясь сдержанной и скрытной, ничего о себе не сообщая, Эль была чрезвычайно оживленной. Присутствие случайного таинственного гостя, казалось, доставляет ей удовольствие.
Время шло, не мешкало. Полночь проскользнула мимо.
Ходили — разговаривали. В столовой ужинали. В какой-то комнате, мягкой, как подушка, сидели на подушках. На большой тахте в гостиной пили кофе.
Из комнаты в комнату зажигали электричество, поворачивая эбонитовые ключики.
Мужчина глядел при этом на девушку.
Потом рассвет занялся и убил электрический свет. Пришлось убирать его и снова по всем комнатам прощелкать выключателями.
Мужчина глядел на девушку.
Девушка слегка смущалась его взглядами и говорила:
— Не смотрите так на меня, вы проглядите во мне дырочку.
И закрывала ему глаза руками.
Он целовал ей руки в ладонь и говорил слова, какие надо. От ладоней у него кружилась голова. От слов его у Эль виски исподтишка розовели под рыжими локонами.
Впрочем держала себя девушка очень ровно и спокойно. Весела, ничего больше.
И это очень усиливало любовный разгон ее гостя.
Он был осторожен, держал себя на узде.
Патагонец. Да и девушка так умно и так мило себя ведет.
И все же, пьяный от близости, в пылу разговора сжал девушкин локоть.
Холодом обдала. Не смущаясь сказала громко и насмешливо:
— Глазами и издали, Тони Ласк.
Как бы там ни было, но обоим было весело и нравилось друг с другом.
В конце концов, Эль не стала возражать против предложения провести вместе два дня до отплытия парохода.
— Только теперь отдохнуть, я не могу двое суток не спать. Вы ложитесь, если вас это устраивает, в гостиной на тахте, а я пойду к себе. Утром будем кофе пить вместе и тогда обсудим, как провести предстоящий день.
Отвела в гостинную и протянула руку:
— Спокойной ночи, Тони Ласк.
— Спокойной ночи, Эль, чудная девушка.
И в дверях, уже приподняв портьеру, она остановилась, снова обернулась к нему и сказала:
— Напрасно только вы называете меня девушкой и глядите при этом так, словно собираетесь предложить мне выйти за вас замуж.
Бедный Тони долго смотрел на раскачивающуюся полу портьеры и думал:
— Женщины загадочные существа — чего, собственно, не следует мне делать: называть ее девушкой или предлагать ей выйти за меня замуж?
Приключение, несомненно, волновало его. Не спалось. Захотелось выйти на улицу, пробежаться по утреннему безлюдью и устать.
От запаха фруктовых садов, глядевших на улицу из-за каждого частокола, и от отдельных деревьев, широко кудрявевших по краям тротуаров, воздух был прянен и опьянял полупьяного.
Впереди невдалеке блестела игла церковной колокольни. И на игле петушек. Решил пройтись до этой церкви и обратно.
Не быть рассеянным и следить за дорогой он, конечно, не мог. Через четверть часа он увидел тот же шпиль церковный с левой стороны и на прежнем от себя отдалении. Тотчас же исправил ошибку и направился прямо на шпиль.
Но и на этот раз не умел достаточно сосредоточить внимание. Колокольня снова обошла его и встала справа. И хохолок петушка золотел совершенно независимо и не обращал на него никакого внимания. Повернул вправо и пошел напрямик узкими переулками. И когда вышел на большую улицу и поднял глаза, оглядываясь, то иглы колокольни не оказалось ни справа, ни слева. Ничего вокруг не возвышалось над ровными двускатами крыш.
Уже прошло с полчаса, как он вышел из дома Эль. И дрема и опьянение развеялись. Постоял, подумал, выбрал направление и пошел шагать крупным сосредоточенным шагом. Двадцать минут прошагавши, вышел на площадь и с чувством злорадства, как на побежденного врага, наступил ногой на тень петушка, покорно лежащую на плитках мостовой.
Подумал самодовольно:
— То-то!
Он всегда гордился не раз спасавшим ему свободу, а, может быть, и жизнь умением ориентироваться в любом незнакомом городе и инстинктом безошибочно находить нужное направление.
От церкви он пошел уже совершенно не колеблясь, уверенный, что через четверть часа будет у цели.
И попал в какой-то обширный район переулков и уличек, упрямо и нелепо поворачивающих все в одну сторону. Привели они его в порт.
Повернул обратно, вновь взобрался на нагорную часть города. Но уже явно не туда. В совершенно случайном направлении.
Понял, что заблудился, не смотря на свой инстинкт и свою самоуверенность, и что, чем дольше будет бродить, тем больше будет запутываться.
Вчера вечером он шел от пристани наугад, бесцельно, дороги не примечал совсем и наткнулся на садовую решетку дома Эль совершенно случайно. Он не знал ни названия улицы, на которой дом этот находится, ни полного имени Эль.
Как было спрашивать?
Он все же подходил к полицейским и к мальчишкам, которые во всяком городе знают многое из того, чего не знают и не замечают взрослые.
Как умел, описывал он сад и дом потерянной девушки. Полицейские пожимали в ответ плечами. Мальчишки охотно водили его по бесчисленным тихим захолустным уличкам и предлагали ему на выбор виллы, особняки и просто небольшие дома разнообразных стилей и возрастов.
Но во всех домах этих, как в ульях пчелы, копошились их многочисленные жители, и ни один из них не был домом Эль.
Усталый и полный горестного недоумения вернулся путешественник на пароход и пробовал терпеливо ждать, не разыщет ли его патагонец.
Впрочем такая надежда была явно несостоятельна — как могла девушка понять и об’яснить себе внезапное исчезновение таинственного Тони Ласка?
Во всяком случае только самым для него неблагоприятным образом.
А его влюбленность и уже с такой силой сказавшаяся любовная тоска — ну, этому едва ли какая-нибудь женщина поверила бы, а уж эта-то девушка, уличившая его в том, что он ‘влюбился на пять минут раньше, чем увидел ее’, она-то поверит позднее всех.
Нет, слуги своего она за ним наверно не пришлет.
И он снова с’ехал на берег и ушел в город.
Ходил, искал, бродил, расспрашивал. Не нашел никаких следов.
Купил карту, на которой город был разбит на квадратики. Думал о том, чтобы квадрат за квадратом систематически обойти все улицы и осмотреть все дома. Тогда уж наверно нашел бы. Но город был велик и квадратиков много на карте.
Попробовал прикинуть примерно.
Высчитал — если итти вдоль улицы без остановки и без отдыха, все время быстрым солдатским шагом, что невозможно, то и тогда на обследование потребовалось бы свыше шестидесяти часов. В его же распоряжении оставалось времени всего лишь сутки с небольшим.
Отстать от парохода, дожидаться следующего — было невозможно и абсолютно исключалось.
Тут пришла ему в голову блестящая идея.
Сразу совсем повеселев, направился он быстро в префектуру, думая на ходу:
— И не из таких положений выкручивались.
Принял вид знатного и важного иностранца и был принят шефом с изысканной полицейской любезностью.
С убедительностью опытного пропагандиста рассказал ему вымышленную повесть о прогулке в городском саду, об отдыхе на скамеечке и об украденном бумажнике.