Незатухающие колебания, Кушнер Борис Анисимович, Год: 1924

Время на прочтение: 36 минут(ы)

Борис Кушнер

Незатухающие колебания.

(Роман).

Глава 1.

Ниже шоссе кольцом обегало гору — белое, серое, пыльное, как новая автомобильная камера.
Еще ниже переплелись колеи железной дороги. Накатанные рельсы блестели на солнце, как ртуть. Поверхность их казалась жидкой. Почти струилась. Почти растекалась.
По дну долины бежала быстрая полноводная горная река.
Русские окопы были за рекой.
Там были русские батареи и шрапнельные разрывы отвесно вспыхивали над шоссе. Красиво и каждый раз неожиданно в высоте, среди голубого и солнечного ниоткуда, как будто сами из себя, прорывались коричнево-желтые и белые барашки-дымки.
Австрийцы лишь только что отступили за реку, взорвав и уничтожив переправы.
Укрепились в старых, прежних окопах. Подгоняемые русским огнем, торопливо и кое-как наплели колючей проволоки.
Осколки не часто, но настойчиво и неотвязно хлопали по австрийским блиндажам.
Из-за блиндажей можно было, не очень рискуя, рассматривать сквозь редкую вуаль проволочных заграждений — и шоссе, и железную дорогу, и речку, весь путь до русских окопов.
Серьезное препятствие представляла в сущности одна только река.
Глубока и слишком быстра.
Ни в брод, ни переплыть.
По железнодорожной колее, ниже окопов, у речки, не быстро скользил бронированный поезд. Наклонные листы панцырной стали, прикрывающие его платформы и пушки, блестели на солнце защитным цветом и казались влажными. Тонкие жерла скорострелок туркались и вздрагивали, с напряжением стреляя в русский берег.
В том же направлении, что и поезд, мчался по шоссе легковой автомобиль с такой отчаянной скоростью, что, если смотреть на него и на поезд одновременно, то поезд казался стоящим на месте.
Не видно было и непонятно, куда торопится так, срывая сережки рессор, этот панический Даймлер.
Разведок австрийцы не высылали, так как через реку не было переправы.
Неустановившийся еще уклад на только что занятых позициях, общий дух ослабления дисциплины, как после каждого отступления, способствовали бегству.
Все же выбраться из окопов было не легко.
Удалось лишь незадолго до рассвета. Когда сумрак ночи в последний раз сгустился и насупился. Когда утомленные солдаты частью задремали, частью в тихих беседах разбрелись далеко по родным селам и хуторам.
Тогда, прокравшись за поворот, в неосвещенном углу, бесшумно поднялись на руках и проскользнули вверх между блиндажей.
И дремлющие и тихо беседующие не слыхали и не заметили.
Через проволочные заграждения перебрались по верху, настилая шинели на колючки.
Через шоссе перешли разувшись, чтобы не слышно было шагов на каменном грунте.
Добрались до реки.
Знали, что нет переправы. Еще днем из окопа видели, что нельзя ни в брод, ни переплыть.
У самой воды, скользя так, чтобы трава не шелохнулась и речной песок не скрипел бы под ногами, пошли вниз по течению в сторону взорванного железнодорожного туннеля.
В этом направлении местность была более изрытая, сложная. За туннелем в нескольких километрах река поворачивала к северу, в сторону русского расположения. Там, где-то, австрийские окопы дальше отступали от берега в высь Карпат, и русский фронт должен был переходить на правый берег.
Во всяком случае все возможности были в той стороне.
Пробирались тихо, не торопясь. Бегство могли обнаружить не раньше, как через час, когда придет смена.
И слишком поздно заметили бронепоезд, как панцырный гад притаившийся под камнями у развороченного устья туннеля. Стоял он с потушенными огнями и чутко сторожил берег и воду. Ждали, что русские попытаются форсировать реку.
От путей, на которых стоял поезд, до воды не было и двухсот шагов. В тишине отзывчивой и нескромной услыхали даже неслышный шорох не идущих, скользящих беглецов.
Окрикнули пароль.
Никто не ответил.
Крадущиеся замерли, прильнув в застывшем шаге к ровно плещущей о песок волне.
С поезда начали стрелять.
Пули защелкали по земле, захлопали по воде, должно быть совсем близко.
Тогда, чтобы не расстреляли, как болотную дичь дробью, пустились бежать. Закинув полы шинелей на плечи, пригнувшись до крайней возможности. Все в том же направлении по песчаному взбрежью, в котором увязали тяжелые солдатские сапоги.
На стрельбу бронепоезда отозвались окопы беглым ружейным огнем. Пулеметы застучали свое тра-та-та неживым часовым механизмом.
С русской стороны некоторое время росло удивленное молчание. Выросши, стало грозить. Вдруг загудело по земле и завизжало по всей невидимой траэктории.
Розовые шрапнельные веера разворачивались во тьме над шоссе. Угасали и вспыхивали на том же месте, как под ветром.
Пошла по фронту артиллерийская перестрелка.
А беглецы бежали вдоль перестрелки, словно выплюнутые фронтом, вместе с выбитыми зубами аварий.
Бронепоезд выскользнул из-под рванной челюсти туннеля и зазвенел прижабленной сталью над ртутью рельсов.
С русской стороны побежала в небо белая ракета. Долго бежала. Потом медленно подтянулась еще выше. Наконец, вплотную уперлась в беззвездную черноту. Раскрошилась, сорвалась. И, вспыхнув еще ярче, повисла на парашюте.
И потом долго светилась.
Шрапнельные разрывы бледнели от этого света и не были уже больше такими нарядными.
В грохоте и кутерьме огневой дуэли не слышно было, обнаружено ли бегство и нет ли погони.
От света в небе внизу у реки стало темнее. Не различить, куда ступала нога и куда уходил берег.
По затрудненности бега чувствовался под’ем. Крутизна.
Один за другим шагнули в пустоту и, скользнув, попадали с обрыва кувырком, ничего не понимая. Комья твердой земли или глины падали вослед, настигали и били в спину.
Упавши, вновь очутились у воды, от которой ушли на под’ем. Сорвались и попадали мягко. Никто не ушибся.
На дно оврага пули и осколки не долетали почти. Притаились тут и решили переждать — быть может от’ухает и перестанет.
Но фронты озлобились нарушенному покою и не переставали.
Утро своим чередом начало заниматься. Белесый свет выступил сквозь поры неба. Сперва только пылью, росой.
Потом гуще пошел, сплошнее. А там уж закапал, и заструился, и пролился, как из ведра.
Надо было уходить, пока не заметили.
А уйти можно было только в реку.
Искали. Еще искали. Искали еще.
Нашли.
На дне оврага бревно. Скользкое, тяжелое от воды, но еще могущее держаться на поверхности. И шест. Слишком тонкий, но за то достаточно длинный.
Бревно стащили в воду, стали по обоим концам его и начали тонким шестом тихонько отталкиваться от берега. У берега течение было не быстрое, и бревно, глубоко погруженное, так что вода почти перекатывалось через него, шло достаточно устойчиво.
Чем дальше отталкивались, тем сильнее подхватывала река. Ноги от напряженной балансировки быстро начинали уставать. После бега в темноте под обстрелом, после падения с обрыва, у Венца икры сводила судорога.
Венц был высок, худощав и нервен. Быстро реагировал, особенно на звук. Солдаты полусерьезно утверждали, что он всегда успевает уклониться от направленной в него пули, так как слышит, как она на него летит.
Чтобы ослабить напряжение и подавить судорогу, Венц переступил с ноги на ногу. Бревно покачнулось в такт набежавшей волне. На мгновение оба пловца потеряли равновесие и забалансировали, каждый на своем конце.
Бревно ожило и лениво перевернулось, как скользкий угорь с брюха на спину.
Соскользнувши с мокрой поверхности и больно ударившись о расколыхавшееся дерево тем местом, откуда ноги расходятся, оказались сидящими на нем верхом. Бревно сразу успокоилось и приобрело хорошую устойчивость.
Тогда лишь только сообразили, что надо бы было сначала так — удобней и надежней.
Во время падения и балансировки шест потеряли. Нечем стало подталкиваться. Приходилось плыть, куда река несет. Хотя бы вновь обратно к австрийскому берегу, где полевой суд над ними, как над дезертирами, был бы наименьшей из всех возможных для них неприятностей.
Но несущая струя увлекала бревно на стрежень. Оно шло быстрей и быстрее, и река вокруг изменяла свой характер.
Исчезал смутный во мраке масляный блеск поверхности. В ровно рассеянном свете рассвета вода оживала и всплескивала и вспыхивала белыми барашками. Барахталась, билась близко о видные уже камни, сжимавшие горное горло русла.
Вдруг сразу толчек — и понесло.
Затрепало, вспенивая и взбрызгивая.
Посредине потока торчала скала. Вода обтекала ее бугром. И с бугра, как с усов слетала яростная пена.
— Как будто пороги, Венц?
— Нет, здесь просто сжато русло и течение быстрее.
А бревно повернулось поперек струи и с размаху ударилось срединой своей о камень, выскочив на пол-аршина из воды.
Оба товарища слетели с бревна и с головой зарылись в шумную воду.
Едва, выплевывая воду из легких, выскочил вновь на поверхность первый из них, как тяжким ударом ему почти раздробило плечо. Бревно, сорвавшись с камня, настигло его.
Вновь погружаясь в воду и почти теряя сознание от удара, он все же успел правой рукой обхватить неистовое дерево. Брюхом перекатываясь, взлез на него. И снова верхом понесся дальше сквозь пену, запутываясь в струях.
Саженями несколькими ниже Венц судорожно удерживался жилистыми руками за острый выступ скалы. Пытался длинными ногами укрепиться на неглубоком дне. Но поток в поту и в мыле трепал и бил его и с камня рвал так яростно, что у бедного Венца кости трещали и дух вон вышибало из тела.
Полуслепой от пены, он все же заметил бешено пролетающее бревно.
Хотел крикнуть:
— Ру…
Но во время понял, что не успеет.
Прянул от камня — и допрянул, достиг и тоже лез на бревно, перекатываясь брюхом, как первый.
И оба сидели, каждый на своем конце, уплывали, путаясь в струях, то ли к русскому, то ли к австрийскому берегу.
Стало совсем светло. Отчетливо трепался в полуверсте бурун порогов, запахиваясь в воротник из белых страусовых перьев.
Бревно неслось на него все быстрей и быстрее, достигая скорости падающего на излете снаряда.
Венц крикнул товарищу.
— Ложись.
И оба прильнули, зажав бревно, как жизнь свою, в руках и в бедрах.
Через порог перемахнули одним долгим диким взмахом. По пене, по острию скалы, больше по воздуху.
Зарылись в воду и ушли далеко под поверхность в глубокий водоем за порогом.
Долго, много больше минуты, не выпускал их омут на поверхность, что-то таинственное проделывая с бревном и с людьми в глубине.
Наконец бревно вырвалось, выскочило.
И тотчас же струей отнесло его к русскому берегу. Покачав немного, побаюкав на тихой волне, прибило к взбрежью.
И снова бревно лежало мертвое, набухше-тяжелое, как до рассвета во рву на австрийской стороне.
Из беглецов бревно донесло до русского берега только лишь одного.
С внутренностями, полными водой и грохотом водопада. От боли глухого. Слепого от усталости.
Лежал на боку, спиной прижавшись к бревну, спиной к реке и видел из-под опухших век линию блиндажей над русскими окопами.
Артиллерийская перестрелка продолжалась.
Час, два, может быть, день весь пролежал на боку, копя силы.
Потом вылез из хлюпкой от воды шинели и червем полез в гору, у проволочных заграждений вытянулся во весь рост и крикнул, срывая грудь и горло:
— Свой, братцы, свой!
Как уж, полез сквозь плохо, наспех, наплетенную проволоку, оставляя в клочьях на колючках одежду и глубоко царапая тело.
От заграждений побежал, подняв правую руку.
— Свой, братцы, свой!
Когда добежал до блиндажа, настигла австрийская пуля и мешком с мешков сбросила в окоп.

Глава 2.

В утро пятого августа 1911 года проревела пароходная сирена привет свой бухте и городу. Черной слезой скатился якорь из ноздри парохода в море.
Путешественник удивлялся ландшафту.
Равномерные зеленые уклоны холмов кольцом окружили бухту. Спускались наклонно к самой воде, едва дав место набережной.
Большой город полз и карабкался вверх. Благодаря крутизне склонов, весь отражался в водах.
Зеленого и желтого цветов было сразу столько, сколько можно видеть обычно только на картинах.
Достопримечательностью города, почти болезнью его, были фруктовые сады. Во множестве расстилались они, тенистые, душные от запаха, везде и всюду, куда проникали взгляд, воздух и луч.
Когда нужно было возвести новое здание — расчищали участок сада. Когда хотели проложить новую улицу — прорубали и выкорчевывали аллею в густой чаще деревьев.
Чтобы поставить памятник, вырывали из почвы кусты, и молодые побеги.
Фруктовые деревья росли здесь сами собой неумолимо неизбежно, как и в иных местах пробивается сорная трава. Едва где-нибудь обнаруживалось четверть аршина свободной земли — тотчас выбегал на солнце росток и креп и тянулся вверх.
Густой и сладкий запах далеко разносился ветром вокруг бухты. Моряки, привычные в здешних местах, легко различали его сквозь соленую свежесть волны, задолго еще до того, как можно было видеть землю в трубу.
Пасажирское движение на этой линии очень слабо развито. Стоянки сонно-продолжительны. Три дня предстояло стоять пароходу на упавших с него якорях.
В нагорной части города на тихой улице путешественник встретил девушку.
Девушка была очень красивая.
Ее сопровождал смуглый, как араб, высокий и стройный, как патагонец, мужчина. Повидимому слуга — он шел, несколько отступая назад.
Цветок выбился из волос девушки.
Сорвался и упал на панель.
Путешественник поднял цветок.
Не отдал и спросил на местном наречии:
— Подарили?
Девушка ответила:
— Нет.
Уходя.
Потом, обернувшись, прибавила:
— Зовут меня — Эль.
Путешественник был хороший ходок. За день он обошел весь небольшой город. Как будто всем перекресткам должен был рассказать, что имя девушки — Эль.
Набережная сильно освещена розоватым светом высоко поставленных электрических фонарей. Одно только здание таможни бросает угрюмую тень, далеко скатывающуюся с каменного берега в потемневшее море.
Было поздно.
Постукивая бортами, качались лодки на коротких причалах, и в такт постукиванию их подымал и опускал ржавое кольцо кое-где одиноко колыхающийся незанятый буек.
Перевозчики попрятались в свои водяные избенки.
Не хотелось путешественнику спускаться за ними вниз. Устало брел вдоль берега, отыскивая замешкавшегося у лодок моряка.
С моря лучше видно на освещенный берег, чем с берега на море. Зоркий на добычу лодочник догнал и окликнул путешественника прежде, чем тот заметил его.
И лодочник был смугл и высок и, может быть, был похож на патагонца — слугу девушки Эль.
Скучно показалось возвращаться на надоевший уже за время путешествия пароход. Велел лодочнику вести себя через бухту на противоположный берег. И снова ушел в город, уснувший и темный.
Улица светла в ауэровском нежном свете. Чугунная решетка сада ничего не мешает видеть, как не мешали проволочные заграждения видеть весь путь от австрийских окопов до русских.
За решеткой, на расчищенной утоптанной лужайке Эль танцевала со своим патагонцем.
Путешественник не умел танцевать. Но смотреть умел — это была его специальность. И он смотрел на танец, как в ресторане, одиноко попивая вино свое за одиноким столиком в темной нише на возвышении.
Патагонец танцевал хорошо. На девушке была шляпа из прозрачной волосяной сетки.
Путешественник облокотился на решетку и сказал:
— Здравствуйте, Эль.
Девушка узнала его. Улыбнулась приветливо, как знакомому, и продолжала танцевать.
Открыл чугунную калитку в чугунной решетке, вошел в сад и сел на скамейку у расчищенной лужайки, рассматривать танцующую пару.
Танец был по характеру ритма и по механичности движений, повидимому, современный, но не совсем обычный. У путешественника не хватало эрудиции определить, что танцевала девушка со своим патагонцем.
Терпеливо сидел и дожидался конца.
И когда танец кончился, попросил:
— Эль, посидите со мной на скамеечке.
Девушка тотчас села с ним рядом.
— Вы знаете, кто я такой, Эль?
— Конечно, нет, я с вами не знакома, и вы мне даже имени своего до сих пор не сказали.
— Ну, — подумал собеседник, — здешний воздух слишком вреден для моего имени, не будь любопытной, дитя.
И вслух произнес, как бы не замечая упрека и вопроса, заключенных в ее словах.
— Я человек, у которого нет имени.
— Не понимаю, что это значит.
— Это значит, что я всегда должен бы быть не там, где нахожусь и должен бы делать не то, что делаю.
— Это как загадки, которые загадывают в сказках. Слишком умно для меня, говорите со мною проще. Не старайтесь быть таинственным — ведь вы и так для меня сплошная загадка и тайна. Даже имени своего вы мне не говорите.
— Ого, ты настойчива.
И вторично делая вид, что не понял вопроса, путешественник продолжал:
— Эль, вы умная девушка. Будем говорить просто и по-умному. Я всего два дня пробуду в бухте и в вашем городе. Два дня — это так мало, что можно без греха назвать отсутствием времени.
— Тем больше его у вас будет после того, как вы отсюда уедете.
— Но, ведь, я не о том говорю, — возразил мужчина удивленным голосом и глядя девушке в глаза.
— Почем я знаю, о чем вы говорите и для чего вам нужно время, об отсутствии которого вы сокрушаетесь. Вы для меня чужой, неизвестный и посторонний человек. Я вас не знаю, и даже имени своего вы мне упорно не сообщаете. А я сказала вам свое сразу, при первой встрече. Вы иностранец и, пожалуй, неправильно поняли мой поступок. Не делайте же из него ложных выводов. Это местный обычай, называть свое имя в конце беседы с незнакомым человеком. А это, скажите, в обычае в вашей стране войти не спросясь в чужой сад, называть хозяйку по имени, разговаривать с ней бог весть о чем и упорно не представляться?
Путешественник тотчас встал, снял шляпу, низко поклонился и представился:
— Тони Ласк, путешественник. Имею еще и побочные занятия. Время нужно мне для того, чтобы быть с вами и видеть вас. И два дня — никакое не время для этого.
— Час от часу не легче, Тони Ласк, — едва исправив одну ошибку, вы тут же делаете другую. Никогда не об’ясняйтесь в любви женщине прежде, чем вы успеете ее хорошенько рассмотреть.
— Разве это было уже об’яснение в любви?
— Похоже, что так.
— В таком случае сознаюсь, что я действительно поторопился не совсем ловко. Но мне не хочется брать своих слов обратно. Ведь в сущности я хотел сказать нечто совсем простое — я вошел к вам в сад, чтобы посмотреть на танец, и в сущности, я не имею права оставаться здесь и докучать вам, ведь вы меня к себе не звали, а уходить мне так не хочется.
— Вот в чем дело. Ну, этому горю можно помочь — разрешаю вам оставаться и поболтать со мною. Только не об’ясняйтесь в любви, не стоит. Поберегите нервы.
— Спасибо, Эль, за разрешение и за совет. Нервы мне, действительно, нужно беречь. Еще бы — они для меня почти что орудие производства.
В саду стало сыро. Хозяйка пригласила гостя своего в дом. Дом был большой, богатый, комфортабельный и совсем не экзотичен. Других обитателей, кроме девушки и ее патагонца, в нем не было видно.
На вопрос, одна ли она живет в этом большом доме, Эль произнесла в ответ неуловимо короткое имя, и гигантская фигура патагонца тотчас же неизвестно откуда выросла перед ними.
Глядя на этот изумительный рост и гибкую фигуру, наделенную, очевидно, исключительной силой, путешественник подумал, что девушка ни чем не рискует, позволяя себе несколько легкомысленно принимать незнакомого человека. И троих мужчин нормально сильных, пожалуй, недостаточно будет, чтобы одолеть этого красавца.
Патагонец ушел так же неуловимо, как появился.
Девушка смеялась, наблюдая, какое впечатление ее демонстрация произвела на гостя.
Путешественник пытался распросить девушку о ней самой, о ее происхождении и о жизни ее. Но из этого ничего не вышло. Эль отвечала умно, весело и непринужденно и ничего, решительно ничего о себе не сообщила.
— Однако, она умеет быть таинственной не меньше меня самого, — думал гость. — У нее не худо кое-кому поучиться искусству конспирировать.
К этой девушке его непреодолимо влекло. Казалось и впрямь он успел влюбиться в нее на пять минут раньше, чем увидел и разглядел. И с каждой минутой она нравилась ему все больше и больше.
Оставаясь сдержанной и скрытной, ничего о себе не сообщая, Эль была чрезвычайно оживленной. Присутствие случайного таинственного гостя, казалось, доставляет ей удовольствие.
Время шло, не мешкало. Полночь проскользнула мимо.
Ходили — разговаривали. В столовой ужинали. В какой-то комнате, мягкой, как подушка, сидели на подушках. На большой тахте в гостиной пили кофе.
Из комнаты в комнату зажигали электричество, поворачивая эбонитовые ключики.
Мужчина глядел при этом на девушку.
Потом рассвет занялся и убил электрический свет. Пришлось убирать его и снова по всем комнатам прощелкать выключателями.
Мужчина глядел на девушку.
Девушка слегка смущалась его взглядами и говорила:
— Не смотрите так на меня, вы проглядите во мне дырочку.
И закрывала ему глаза руками.
Он целовал ей руки в ладонь и говорил слова, какие надо. От ладоней у него кружилась голова. От слов его у Эль виски исподтишка розовели под рыжими локонами.
Впрочем держала себя девушка очень ровно и спокойно. Весела, ничего больше.
И это очень усиливало любовный разгон ее гостя.
Он был осторожен, держал себя на узде.
Патагонец. Да и девушка так умно и так мило себя ведет.
И все же, пьяный от близости, в пылу разговора сжал девушкин локоть.
Холодом обдала. Не смущаясь сказала громко и насмешливо:
— Глазами и издали, Тони Ласк.
Как бы там ни было, но обоим было весело и нравилось друг с другом.
В конце концов, Эль не стала возражать против предложения провести вместе два дня до отплытия парохода.
— Только теперь отдохнуть, я не могу двое суток не спать. Вы ложитесь, если вас это устраивает, в гостиной на тахте, а я пойду к себе. Утром будем кофе пить вместе и тогда обсудим, как провести предстоящий день.
Отвела в гостинную и протянула руку:
— Спокойной ночи, Тони Ласк.
— Спокойной ночи, Эль, чудная девушка.
И в дверях, уже приподняв портьеру, она остановилась, снова обернулась к нему и сказала:
— Напрасно только вы называете меня девушкой и глядите при этом так, словно собираетесь предложить мне выйти за вас замуж.
Бедный Тони долго смотрел на раскачивающуюся полу портьеры и думал:
— Женщины загадочные существа — чего, собственно, не следует мне делать: называть ее девушкой или предлагать ей выйти за меня замуж?
Приключение, несомненно, волновало его. Не спалось. Захотелось выйти на улицу, пробежаться по утреннему безлюдью и устать.
От запаха фруктовых садов, глядевших на улицу из-за каждого частокола, и от отдельных деревьев, широко кудрявевших по краям тротуаров, воздух был прянен и опьянял полупьяного.
Впереди невдалеке блестела игла церковной колокольни. И на игле петушек. Решил пройтись до этой церкви и обратно.
Не быть рассеянным и следить за дорогой он, конечно, не мог. Через четверть часа он увидел тот же шпиль церковный с левой стороны и на прежнем от себя отдалении. Тотчас же исправил ошибку и направился прямо на шпиль.
Но и на этот раз не умел достаточно сосредоточить внимание. Колокольня снова обошла его и встала справа. И хохолок петушка золотел совершенно независимо и не обращал на него никакого внимания. Повернул вправо и пошел напрямик узкими переулками. И когда вышел на большую улицу и поднял глаза, оглядываясь, то иглы колокольни не оказалось ни справа, ни слева. Ничего вокруг не возвышалось над ровными двускатами крыш.
Уже прошло с полчаса, как он вышел из дома Эль. И дрема и опьянение развеялись. Постоял, подумал, выбрал направление и пошел шагать крупным сосредоточенным шагом. Двадцать минут прошагавши, вышел на площадь и с чувством злорадства, как на побежденного врага, наступил ногой на тень петушка, покорно лежащую на плитках мостовой.
Подумал самодовольно:
— То-то!
Он всегда гордился не раз спасавшим ему свободу, а, может быть, и жизнь умением ориентироваться в любом незнакомом городе и инстинктом безошибочно находить нужное направление.
От церкви он пошел уже совершенно не колеблясь, уверенный, что через четверть часа будет у цели.
И попал в какой-то обширный район переулков и уличек, упрямо и нелепо поворачивающих все в одну сторону. Привели они его в порт.
Повернул обратно, вновь взобрался на нагорную часть города. Но уже явно не туда. В совершенно случайном направлении.
Понял, что заблудился, не смотря на свой инстинкт и свою самоуверенность, и что, чем дольше будет бродить, тем больше будет запутываться.
Вчера вечером он шел от пристани наугад, бесцельно, дороги не примечал совсем и наткнулся на садовую решетку дома Эль совершенно случайно. Он не знал ни названия улицы, на которой дом этот находится, ни полного имени Эль.
Как было спрашивать?
Он все же подходил к полицейским и к мальчишкам, которые во всяком городе знают многое из того, чего не знают и не замечают взрослые.
Как умел, описывал он сад и дом потерянной девушки. Полицейские пожимали в ответ плечами. Мальчишки охотно водили его по бесчисленным тихим захолустным уличкам и предлагали ему на выбор виллы, особняки и просто небольшие дома разнообразных стилей и возрастов.
Но во всех домах этих, как в ульях пчелы, копошились их многочисленные жители, и ни один из них не был домом Эль.
Усталый и полный горестного недоумения вернулся путешественник на пароход и пробовал терпеливо ждать, не разыщет ли его патагонец.
Впрочем такая надежда была явно несостоятельна — как могла девушка понять и об’яснить себе внезапное исчезновение таинственного Тони Ласка?
Во всяком случае только самым для него неблагоприятным образом.
А его влюбленность и уже с такой силой сказавшаяся любовная тоска — ну, этому едва ли какая-нибудь женщина поверила бы, а уж эта-то девушка, уличившая его в том, что он ‘влюбился на пять минут раньше, чем увидел ее’, она-то поверит позднее всех.
Нет, слуги своего она за ним наверно не пришлет.
И он снова с’ехал на берег и ушел в город.
Ходил, искал, бродил, расспрашивал. Не нашел никаких следов.
Купил карту, на которой город был разбит на квадратики. Думал о том, чтобы квадрат за квадратом систематически обойти все улицы и осмотреть все дома. Тогда уж наверно нашел бы. Но город был велик и квадратиков много на карте.
Попробовал прикинуть примерно.
Высчитал — если итти вдоль улицы без остановки и без отдыха, все время быстрым солдатским шагом, что невозможно, то и тогда на обследование потребовалось бы свыше шестидесяти часов. В его же распоряжении оставалось времени всего лишь сутки с небольшим.
Отстать от парохода, дожидаться следующего — было невозможно и абсолютно исключалось.
Тут пришла ему в голову блестящая идея.
Сразу совсем повеселев, направился он быстро в префектуру, думая на ходу:
— И не из таких положений выкручивались.
Принял вид знатного и важного иностранца и был принят шефом с изысканной полицейской любезностью.
С убедительностью опытного пропагандиста рассказал ему вымышленную повесть о прогулке в городском саду, об отдыхе на скамеечке и об украденном бумажнике.
— Я, конечно, вполне обоснованных подозрений не имею, но вокруг меня все время с странной настойчивостью вертелся какой-то суб’ект, смуглый, как араб и высокий, как патагонец. Личность очень достопримечательная. Могу вам с точностью его описать. Очень уж примелькался в глазах.
И дал все приметы незаурядной фигуры слуги Эль.
В городе, наверно, нет другого такого.
— Весьма обычный случай, — любезно успокаивал шеф, — вы могли бы обратиться с этим к ближайшему комиссару.
— Но, господин шеф, бумажник очень ценен.
— О, он будет возвращен вам. С такими точными приметами и по свежему следу полиция до вечера разыщет вора.
— Значит, я могу надеяться?
— Можете быть вполне уверены. Негодяй не успел еще сбыть украденное.
Записал адрес пострадавшего и точный перечень документов и ценностей в несуществовавшем бумажнике.
Остаток дня прошел, если и не совсем весело, то во всяком случае достаточно оживленно.
Сначала в префектуре знакомился по фотографиям со всем жульем большого порта. И искренне удивлялся, несмотря на обширный свой опыт, как много ценного человеческого материала перерабатывается фабрикой социальных отношений на брак.
Потом до вечера полицейские возили к нему на пароход целые транспорты рослых воров из города и гавани. Народ все бывалый и чрезвычайно интересный, как об’ект специальных исследований. Но патагонца с неуловимым именем среди них не было. К неудаче и огорчению путешественника слуга-патагонец питал, повидимому, достаточное уважение к законам о собственности, установленным в этой стране.
Приключение, очевидно, было закончено.
Пожалуй можно было бы считать его и вовсе не состоявшимся, если бы оно не оставило по себе такого острого сожаления и желания, которое обещало быть устойчивым и длительным.
Пароход в урочное время поднял черные свои якоря. Пыхтел, плевался в море морской водой, ревел сиреной и производил уйму всякого шуму, целесообразность которого для непосвященных была непонятна и сомнительна.
Грустно, с видом самого горького неудачника, стоял путешественник на палубе и глядел на удалявшийся амфитеатр города, задохнувшегося в душном запахе фруктовых садов.
Когда земля исчезла из глаз, оглядел, словно циркулем обведенный, морской горизонт, и подумал:
— Не нужно было впутывать в эту историю Тони Ласка.

Глава 3.

Пуля прошла навылет.
Задела что-то важное, чего-то важного не задела.
Врач не знал, умирать ли раненному или нет. И сам раненый не знал этого.
Не интересовался ни жизнью, ни смертью, ни пулей, ни тем путем, каким она прошла сквозь его тело.
Лежал неподвижно. Плечо, разбитое бревном, набухло, как подушка. Видел удивительные вещи.
Видел Тиргартенштрассе. Асфальт, отполированный шинами двадцати тысяч городских автомобилей. Видел ацетиленовые и электрические фары и газовые фонари. Чугунные решетки особняков и старые липы огромного парка, отраженные и удвоенные в зеркале асфальта.
Ганс Рабе шел по мягкой дорожке под деревьями вдоль асфальтовой реки, полной шуршания, стука переключаемых скоростей, клокотания моторов, медных криков и снования огней.
Ганс Рабе задумался и не замечал движения. Машинально свернул на Гитциг-штрассе, перешел мост через канал и прошел ту пустынную, словно немебелированная квартира, часть Курфюрстендамм, которая прямым широким полотном пролегла вдоль ограды Цоо от набережной канала до Кайзер-Вильгельм-Гедехтнис-Кирхе.
Против церкви за каменной стеною Цоо — Зоологического сада высоко стоял голубоватый сноп яркого света. Шла кинематографическая с’емка, в которой участвовали джунгли и дикие звери.
Ганс Рабе одну минуту с удовольствием глядел на эту ослепительную световую башню, потом повернулся к ней спиной и поднялся на открытую террасу Романишес Кафе,’ занимающую весь тупой угол между Курфюрстендамм и Тауэнциенштрассе.
Пробираясь среди тесно поставленных столиков, в толпе состоящей из артистов, художников и мелких биржевых дельцов, он пытливо оглядывался по сторонам, кого-то отыскивая.
Его заметили.
Из-за дальнего столика чуть-чуть приподнялась тонкая женская фигура и легким кивком головы приветствовала и вместе подзывала его.
Ганс Рабе подошел.
— Простите, Розина, я немного опоздал. Я должен был пройтись пешком, чтобы рассеять тяжелое впечатление от этого… вы, ведь, знаете?..
— Да, мне уже сообщили об этом.
Глаза девушки потемнели, лицо приняло жесткое презрительное выражение.
— Они могут занести в список своих подвигов еще одну сорванную стачку. Долго ли это будет еще продолжаться? Если так пойдет дальше, то скоро всякая работа станет невозможной.
— Вы слишком скоро хороните дело, Розина. У вас нет терпения. Нет таких мероприятий, которые не наталкивались бы на оппозицию и на противодействие. И всякую стачку проще сорвать, чем провести. Рабочим не так-то легко решиться на подобную меру. Проповедь оппортунизма еще долго будет находить для себя достаточно широкую и внимательную аудиторию. Впрочем настоящее дело я далеко еще не считаю потерянным.
— Что же вы думаете предпринять?
— Не станем говорить об этом здесь. Скажите, Розина, вы достали?
— Достала.
— Правда? Какая вы исправная.
— Я делаю, что могу.
— А сколько?
— Две.
— О, серьезно?
— Вы добрая фея организации, без вас мы давно были бы вынуждены прекратить работу. Когда можно их получить?
— В любое время.
— Где?
— Они со мной здесь.
— Что за неосторожность. Ведь говорил же я вам. Боюсь, что вы никогда не научитесь.
— Но ведь за мной не следят. Вы это знаете Ганс.
— Я то знаю, повторил молодой человек с таким выражением, словно хотел вложить в слова свои какой то особый скрытый смысл. Я то знаю, но тем опаснее для вас становиться беспечной. Я в последнее время слишком много занят.
Разговор велся все время вполголоса. Среди не умолкающего ни на мгновение шума переполненного кафе, сказанного нельзя было расслышать даже за ближайшими столиками.
Молодые люди, очевидно, знали это из многократно проверенного опыта и чувствовали себя более или менее непринужденно.
Во все время разговора Ганс Рабе упорно гляделся в свою пивную кружку. Лишь при последних словах он поднял голову и пристально взглянул на собеседницу.
Этот взгляд смутил девушку. Она ничего не ответила и в свою очередь опустила глаза.
Оба молчали. Задумались.
Ганс заговорил первый:
— Я возьму их у вас сегодня в половине одиннадцатого.
— На набережной?
— Да.
— Ключ у вас?
— У меня.
— Хорошо. Я пойду в таком случае. До свидания.
Встала и протянула руку.
Прощаясь, Ганс снова взглянул на Розину.
Девушка пошла к выходу. Ганс Рабе сидел за столиком и тянул свое пиво. Никто из них не обернулся, взглянуть на другого.
Девушка вышла на площадь, свернула на Тауэнциенштрассе.
Еще не было семи часов. До половины одиннадцатого оставалось так много времени.
Ганс вышел на площадь через четверть часа после Розины.
Многолетняя суровая практика профессионала выработала и укрепила в нем привычку никого не посещать, ни с кем не встречаться и никуда не заходить без определенной деловой надобности. В силу этой привычки, в большом городе, где было так много знакомств и товарищеских связей и такое бесконечное множество способов коротать время, так трудно было подчас убить два-три часа ожидания. Подошел к столбу афиш. Прочел их все. Своего рода способ теоретического изучения современного города.
Скучно.
Купил вечерний листок. Пробежал заголовки. Мировая кухня событий преподносила свое обычное однообразно-пестрое меню.
Скучно.
Окинул глазами скучную площадь, придавленную скучной громадой церкви и вновь увидел за каменной оградой Цоо голубовато-белесую световую башню.
Кино-с’емка еще продолжалась.
С утра весь день Ганса Рабе преследовали огорчения и неприятности. Тяжелая, хлопотливая и утомительная борьба за проведение назревавшей забастовки рабочих электротехнических предприятий принесла с собой много забот и очередных разочарований. Следовало бы привыкнуть к таким перепитиям и относиться к ним хладнокровно. Но Ганс не мог до сих пор никак научиться владеть своим слишком горячим темпераментом.
Может быть свидание с Розиной оставило в нем чувство неудовлетворенности.
Словом, весь день сегодняшний был ненормален и неприятен. И только этот сноп света над Зоологическим садом доставил ему неясное неопределимое удовольствие, когда он впервые заметил его, подходя к кафе.
И теперь он глядел на него долго и пристально. И чем дольше глядел, тем приятнее ему было это созерцание. И в конце концов Ганс Рабе решил завершить этот неприятный день совершенно необычным образом и вопреки привычкам и добрым традициям профессионала конспиратора.
Он обошел Гедехтнис-Кирхе и направился к ярко освещенному под’езду Уфа-Паласт.
Но, очевидно, и там его постигла какая-то неудача. Такой уж выдался денек.
Не прошло и четверти часа после того, как Ганс смешался с толпой у билетной кассы, как вновь его фигура появилась на ступеньках под’езда. Только теперь в его движениях не было больше ленивой вялости. Он шел сосредоточенно, как человек, который знает, что ему нужно делать. Он имел вполне деловой вид.
Он взял билет у кассы подземной железной дороги, спустился вниз и уехал в направлении Кни, хотя ему нужно было ехать в направлении Витембергиляц.
Сделал это не по ошибке, а опять-таки по привычке.
Все его действия связывались и регулировались подобными привычками. В совокупности своей они представляли из себя нечто подобное тому инстинкту, который побуждает животных проделывать ряд сложных действий и тем уходить от грозящей им опасности.
Он никогда не записывал ничьих имен и адресов и никому не сообщал своего адреса, поскольку это не вызывалось потребностями его работы. Уничтожал письма немедленно по прочтении. Представляясь, не называл своей фамилии, хотя бы даже и вымышленной. Никогда не шел и не ехал прямо туда, куда следовало, а пробирался всегда сложными извилистыми путями, несколько раз меняя направление и способ передвижения.
В силу привычки он и в этот раз поехал не на север, как ему нужно было, а дальше на запад.
На станции Кни он вышел, сел в трамвай и доехал до Бранденбургских ворот. Оттуда до Фридрихштрассе пешком и, наконец, в автобусе достиг цели своего путешествия.
Без четверти девять он подошел к под’езду старого и довольно грязного дома на Аккерштрассе. Вынул целую связку ключей из кармана пальто. Выбрал нужный и открыл им дверь под’езда.
Поднявшись на третий этаж, позвонил у двери, на которой медная дощечка:
Штегеман. Наборщик.
Дверь открыла хорошенькая девушка лет семнадцати.
— Дома отец, Анна?
— Дома, господин Рабе, войдите, пожалуйста.
Ганс вошел. Не снимая пальто, остановился посреди комнаты, засунул руки глубоко в карманы и сказал, обращаясь к хозяину, вопросительно переведшему на него взгляд с газетного листа:
— Товарищ Руди, Джонатан Друмм в Берлине.
Хозяин, широкоплечий коренастый человек с бородой, лет сорока, встал из-за стола, подошел почти вплотную к гостю, принесшему это странное известие, и произнес с видимым изумлением:
— Вы шутите, Ганс.
— Нисколько, меньше всего расположен к шуткам. Сам видел его только что.
— Вы? Видели Друмма?
— Да, я видел его, видел собственными глазами. Чего вы недоумеваете?
Наборщик сделал жест, изображающий крайнюю степень удивления.
— Вы утверждаете, что видели Джонатана Друмма в Берлине, что это не сон, не бред, да еще спрашиваете при этом, чего я недоумеваю, ну, знаете…
— Будет, Руди, дурачиться — у меня нет времени, я видел Друмма так же хорошо, как вас сейчас, ошибки здесь быть не может.
— Господи, значит и он вас видел?
— Нет, он видеть меня никак не мог.
— Что же он делает здесь?
На этот раз Ганс Рабе пожал плечами:
— Что может делать Джони Друмм в Европе? Охотится!
— Вы уверены в этом?
— Эх, Руди, что тратить попусту слова. Вы так же уверены во мне, как и я в вас, и мы оба слишком хорошо знаем Джони Друмма. Вам надо уезжать, Руди, и лучше всего будет, если вы уедете сегодня же.
— Вы, вероятно, хотели сказать: нам надо уезжать.
— Нет, я уехать не могу.
— Однако, надо полагать, ваша встреча с Джони гораздо опаснее для организации, чем моя. Я настоящий берлинец, мое пребывание здесь ровно ничего не значит и, кроме того, я ведь не больше, как простой технический работник.
Ганс снова пожал плечами.
— Поезжайте в Гамбург и там дожидайтесь известий от меня. Вы успеете еще на десятичасовой поезд.
— Ни к чему эта паническая спешка. Не прибежит же Джони Друмм ко мне сегодня же вечером. Если он до сих пор не нанес мне визита, то, надо думать, ничего обо мне не знает. А в таком случае я могу преспокойно уехать и завтра или же вовсе остаться сидеть дома, приняв соответствующие предосторожности. Ну, а если Джони уже осведомился обо мне, то и от’езд в Гамбург ни к чему не приведет. Пожалуй, только ускорит провал.
— Джони о вас еще ничего не знает, и в Гамбурге вы будете в полной безопасности. Вам необходимо уехать, потому что я должен здесь остаться. Вы ведь знаете, что сейчас происходит на электротехнических заводах? Мой от’езд не только привел бы к провалу всего предприятия, но и надолго дискредитировал бы организацию. Мы с вами оба вместе представим собою слишком легкую мишень для Друмма. Один-то я уж как-нибудь уйду от него. Уезжайте, Руди.
— Ну, коли так, то это дело другого рода. Смотрите только, не увлекаетесь ли вы — в Буффало, помнится, ребята всегда считали, что если уж Джонатан Друмм взялся за дело, то нужно складывать оружие и уходить. За ним ведь и кличка такая была: ‘Спасайся, кто может’.
— Берлин не Буффало, посмотрим, пока что не стоит об этом говорить, Руди. Вы едете?
— Поеду, согласился тот без видимой охоты.
— Сегодня?
— Поеду сегодня.
— Так ждите же известий от меня и до скорого свидания.
— До свидания Ганс, дай бог, чтобы свидание это состоялось скоро.
Ганс Рабе был убежден, что много времени и много событий промелькнет прежде, чем он снова свидится с наборщиком, однако не сказал ничего.
Выйдя из дома, он свернул на Инвалиденштрассе, оттуда на Брунненштрассе и быстро зашагал вверх по этой сурово живописной артерии северного Берлина.
Там, между товарной станцией Северной железной дороги и фантастическими силуэтами промышленных сооружений и фабрик, минуя перекрестки, слишком ярко освященные высоко вздернутыми над территорией дороги и предприятий дуговыми фонарями, углубляясь в полусумрак небольших улиц, Ганс провел около часа времени, заходя в квартиры, рядом с которыми жилище наборщика Штегемана можно было признать шикарными аппартаментами.
В результате часовой деятельности Ганса Рабе около полдюжины рабочих в тот же вечер покинуло этот, наполненный шумом производства и передвижения и покрытый слоем заводской копоти, район и разбрелось к городским вокзалам.
Снова двусторонний поток городских улиц. Поток, который течет одновременно в обе стороны. Он подхватил Ганса и понес его над землею, по земле и под землею с Севера через Центр на Запад. Одинокий, чужой в толпе чиновников, служащих торгово-промышленных предприятий и торговцев, переполняющих все городские средства передвижения, Ганс не испытывал и десятой доли той самоуверенности, в отношении предстоящего поединка с Джонатаном Друммом, какая звучала в словах его, когда он убеждал наборщика ехать в Гамбург.
Ему слишком хорошо были известны отличительные качества Друмма. Его настойчивость, стремительная быстрота его действий и, главное, способность чутьем угадывать намерения и планы противника. Свойство, которое в жителе современных мировых городов заменяет былую обостренность чувств восприятия обитателя лесов и пещер. Друмм был животным, идеально оборудованным для охоты и сражений в условиях современной городской культуры.
Особенно беспокоило Ганса Рабе то, что он еще ничего не знал, кроме голого факта прибытия Друмма в Берлин.
В двадцать пять минут одиннадцатого Ганс Рабе на Лютцов Уфер так же, как и на Аккерштрассе, вынул из кармана пальто связку ключей и открыл дверь под’езда, не тревожа привратника.
Ровно в половине одиннадцатого он входил в комнату Розины.
— Вы очень аккуратны, как настоящий немец, приветствовала его девушка.
— Поневоле будешь немцем. Деньги у вас? — приступил он прямо к делу?
— Конечно, я ведь говорила вам.
— Хорошо, давайте их сюда. И уселся за стол с видом человека, собирающегося считать выручку.
Розина отвернулась, расстегнула блузку и вынула спрятанный на груди полотняный мешечек.
Рука Ганса чуть дрогнула, в глазах его промелькнуло едва уловимое выражение, похожее на нерешительность и боязнь, когда он дотронулся до мешечка. Мешечек был теплый и издавал чуть приметный запах. У Ганса был вид человека, сделавшего над собою большое усилие.
Девушка решительно не хотела замечать всех этих тонкостей.
Ганс вынул из мешечка содержимое — несколько крупных банкнот — пересчитал их. Хотел было сунуть в свой бумажник, задумался на мгновение, положил обратно в мешечек и спрятал все вместе в боковой карман.
— Теперь одевайтесь, пойдем.
— Куда, Ганс, так поздно?
— В кино.
— Будет шутить.
— Нисколько не шучу. Только собирайтесь скорее, иначе мы опоздаем к началу сеанса, в нашем распоряжении всего лишь двадцать минут.
— Я меньше всего расположена развлекаться сегодня, Ганс. Вы выбрали для этого не совсем подходящее время.
Интонация обозначала упрек.
— Не говорю о развлечениях. У меня еще меньше оснований предаваться им, чем у вас. Речь идет о деле и о серьезном.
Девушка вспыхнула.
— Простите, ради бога… вы это так сказали… Свидание?
— Конспиративное.
Быстро стала одеваться. С особой подчеркнутой и сосредоточенной серьезностью, которую молодые женщины проявляют, когда им приходится делать ответственное мужское дело.
Вышли молча. На улице спросила деловито и кратко:
— Куда?
— В Уфа Паласт.
— Пришли за пять минут до начала сеанса.
Сидели в мягких покойных коробчатых креслах, глядели на пеструю череду раскрашенных реклам на экране, говорили, умышленно не сдерживая голосов, о чем говорят обыкновенно молодые люди из среднего круга буржуазной интеллигенции.
Только по временам глазами задавала Розина вопрос собеседнику.
Свет погас.
Замелькала кино-газета.
Розина оглядывалась по сторонам.
— Внимание, следите за экраном, шепнул ей на ухо наклонившись Ганс.
Слишком близко наклонился. Локоны девушки, выбивающиеся из под шапочки, коснулись губ. Даже в сумраке зала, освещенного лишь матовым мерцанием экрана, можно было видеть, как в глазах молодого человека снова промелькнуло выражение нерешительности и боязни, как при прикосновении к полотняному мешечку, сохранявшему теплоту и запах женского тела.
Розина, послушная указанию своего спутника, сосредоточенно глядела на экран. Очевидно, надо было этой уловкой усыпить чью-нибудь наблюдательность.
На экране возникло:
Приезд иностранных гостей. Делегация берлинского магистрата встречает мэра города Лиона.
Бангоф Александерплатц. Перрон. Среди толпы ожидающих группа солидных мужчин во фраках и в высоких лоснящихся цилиндрах.
Под арку вокзала влетает дальний поезд с таким видом словно ему наплевать на поджидающую его толпу и он намерен самым независимым образом проскочить мимо. Однако у перрона неожиданно резко тормозит и останавливается.
Делегация в цилиндрах быстро подается к вагону Международной Компании.
Розина ищет глазами лионского мэра.
— К черту мера, шепчет ей на ухо Ганс, он говорит не по-немецки, на ином языке, звуки которого легче передают его возбуждение в горячем шопоте.
Розина вздрагивает от неожиданности, от необ’яснимого отношения Ганса к лионскому меру, от возбуждения, которое несут к ней звуки непривычного, не родного, но такого понятного языка.
Смотрите, смотрите на соседний справа вагон…
Она глядит:
Из вагона 2-го класса быстро выходит на перрон высокая худощавая фигура с небольшим ручным чемоданом в руке. Ни в фигуре прибывшего, ни в чемодане его, ни в манере уверенно и быстро двигаться среди толпы, сжатой на асфальте перрона, нет решительно ничего особенно.
И тем не менее узкая рука Розины в зеленой шелковой перчатке сжимает руку Ганса, и девушка наклоняется к молодому человеку и шепчет горячим шопотом на не немецком языке:
— Боже мой, Джонатан Друмм.
Ганс энергично отвечает на пожатие узкой руки в перчатке.

Глава 4.

На поле, расчищенном Гансом, в огромной пустыне Берлина, где не было ни наборщика Штегемана, ни остальных шести наиболее ценных членов организации, разгоралась глухая упорная борьба.
Она клокотала и бурлила на Севере, где Ганс появлялся, чтобы исполнять тяжелую и рискованную свою работу. Не прекращалась ни на минуту и среди тонущих в зелени деревьев, широких и светлых улиц Запада, куда он уходил искать минутной передышки, неверного, полного напряжения кратковременного отдыха.
После вечера в Уфа-Паласт он больше не видал Розины. Не встречался с ней, боясь провалить.
Джонатан Друмм личной своей персоной еще нигде на горизонте не показывался. Но его присутствие в городе и участие в борьбе, развернувшейся вокруг электротехнических заводов, сильно чувствовалось.
Его наблюдательность и способность ориентироваться уже привели к провалу некоторых наиболее надежных конспиративных квартир, укромных уголков, которые долгое время оставались вне поля зрения берлинской полиции.
Забастовочное движение на электротехнических заводах разрасталось и крепло, несмотря на все усилия и огромные затраты могучих акционерных компаний.
Наряду с конспиративной подпольной работой организации, к которой принадлежал Ганс Рабе, и которая была душою и руководителем движения, шла открыто легальная работа социал-демократии.
Комитеты заседали с сосредоточенным азартом.
Назначались митинги и общие собрания.
Официальные, разрешенные полицией митинги, во время которых на трибуне рядом с председателем сидел гладкий, упитанный шуцман, неподвижный, как каменная баба.
Возле шуцмана на столе лежала его каска, блестящая лаком и металлическими частями.
Когда речи ораторов начинали казаться шуцману слишком пылкими, слишком дерзкими или опасными, он надевал свою каску на голову и митинг считался законченным. Присутствующие обязаны были расходиться.
Система была удобная и простая и действовала без отказа.
Но когда рабочих охватывала стачечная лихорадка, они становились неузнаваемыми. Теряли обычную привычку повиноваться, на митинги и собрания приходили возбужденными, забросив на время немецкую сдержанность в дальние углы своих убогих квартир.
В такое время невинная и простая игра полицейскими касками начинала осложняться разными непредусмотренными обстоятельствами.
Шуцману, надевшему каску на голову, приходилось покидать помещение с особой поспешностью, во избежание осложнений явно личного свойства.
Берлинская полиция терпеливо сносила все эти неприятности. Твердо настаивала на неот’емлемом праве своих агентов маневрировать касками по личному их усмотрению, храбро дралась с безоружными рабочими, гасила электричество в митинговых залах. Когда скандалы становились слишком частыми, запрещала устройство собраний, предоставляя лидерам социал-демократии произносить в рейхстаге пламенные речи.
С некоторых пор, однако, Ганс стал замечать существенные изменения в применяемых полицией приемах.
Устройство и проведение митингов наталкивалось на препятствия, в которых полиция была как-будто бы не причем.
Так однажды рабочие, придя в помещение, снятое для устройства митинга, нашли его занятым какой-то в лоск пьяной студенческой корпорацией. Зал оказался дважды сданным на один и тот же вечер. После длительных бесплодных пререканий, помещение осталось за студентами, успевшими его занять раньше, и митинг не состоялся.
В другой раз в зал собрания, в самом разгаре горячих речей, ворвалась какая-то развеселая свадебная процессия и, не принимая никаких резонов, шумела и скандалила до тех пор, пока администрация зала не вмешалась в дело и не очистила помещения от скандалистов, а за одно уже и от рабочих. Митинг был сорван.
Такого рода случаи стали повторяться все чаще и чаще, бесконечно варьируя и заменяя собою обычные методы полицейской борьбы с рабочими собраниями.
В этих полицейских новеллах Ганс Рабе без труда узнавал грубую и смелую находчивость американского сыщика.
Он знал хорошо, что Джонатан Друмм приехал в Берлин не для того, чтобы внести эти несущественные улучшения в приемы немецкой полиции и не для того, чтобы помешать рабочим электротехнических заводов добиться от Всеобщей Компании и от Сименс-Шуккерта прибавки к заработной плате на несколько пфеннигов. Столь незначительные причины не заставили бы Друмма покинуть живописные берега Ниагары.
Гансу Рабе совсем не была известна истинная цель, ради которой Друмм предпринял далекое путешествие в Европу, и это его беспокоило и нервировало. И Ганс ждал момента встречи и готовился к единоборству.
Наконец, наступил день, назначенный стачечным комитетом для об’явления забастовки.
Комитет собирался накануне строго конспиративно в одной из уцелевших еще квартир и вынес решение призвать на следующий день всех рабочих электротехнических заводов к немедленому прекращению работ. Комитет считал особо важным и необходимым, чтобы все предприятия прекратили работу одновременно. Добиться этого было не так-то легко. Обычные методы ‘снимания с работы’ для этой цели не годились.
Было решено так:
Каждый из членов комитета должен был с утра к началу работ проникнуть в мастерские заранее указанного ему предприятия, войти там немедленно в сношение с надежными рабочими, имеющими постоянную связь со стачечным комитетом, подготовить массу и в установленный момент дать сигнал к прекращению работ. Остановка всех предприятий была назначена на десять часов.
Такой способ был сопряжен с большим риском для самих членов комитета, но зато, несомненно, должен дать самый лучший эффект.
Ганс Рабе до позднего вечера просидел с молодым обмотчиком, заменить которого в мастерских на следующий день ему предстояло. Он заставил рабочего до мельчайших подробностей рассказать и вычертить все необходимые ему детали расположения корпусов, мастерских, ходов, дворов и всяческих укромных уголков и лазеек огромного завода, на территории которого ему еще ни разу не приходилось бывать. Этот своеобразный урок топографии был, однако, Гансом хорошо усвоен.
В сплошном потоке рабочих, торопливо изливающемся сквозь проходную контору, Ганс держался настолько непринужденно, так уверенно и безошибочно подошел к табельной доске, что даже самый внимательный наблюдатель не признал бы в нем постороннего или новичка. Свой номерок на доску он повесил почти не глядя, как будто в сотнях повторных движений рука сама привыкла механически отыскивать соответствующий крючек.
Через огромный двор Ганс пошел спокойной, деловитой походкой, слегка в развалку. Будто опытный, вполне уверенный в себе рабочий, знающий цену своему труду и хорошо расчитавший утренние свои минуты.
В то-же время из под прищуренных век, ловящим взглядом охватывал сложную картину приходящей в движение заводской громады. Как ни хорошо был усвоен урок топографии накануне вечером, все же приходилось до крайней степени напрягать внимание и все способности к ориентировке и усвоению, чтобы в живых соотношениях пространства движения и материалов узнавать заученное по чертежной схеме. Память работала, как фотографическая камера с моментальным затвором. Увидеть — значило схватить, запечатлеть и закрепить на должном месте в сознании, для наиболее удобного практического использования — и все это в одно мгновение.
Ганс шел прямо и уверенно, но направлялся он, конечно, не в обмоточную мастерскую, где полосками изоляционных тканей обматывались части электрических машин и к составу которой принадлежал он, согласно номерку, повешенному им на табельную доску в проходной конторе.
Ганс не был обмотчиком и не имел понятия об этой профессии, к тому же в обмоточной мастерской работало много женщин и, следовательно, появление нового лица было бы там тотчас же и отмечено соответствующим образом.
Как и было решено, вчера во время вечернего разучивания роли, Ганс направился прямо в трансформаторный отдел. Здесь все пространство мастерской было загорожено грузными тушами, собранных уже трансформаторов, пустыми, но от этого не менее громоздкими кожухами из волнистого железа, ребристыми скелетами собираемых частей и длинными, как шеи жираф, выводными изоляторами. Окинуть взглядом мастерскую здесь можно было бы разве только с потолка. Между нагроможденными предметами здесь удобно было бродить и скрываться. Как в лесу. Сюда направился Ганс прямым путем. Отыскал здесь пустой кожух по своему росту, залез в него и терпеливо стал ждать пока заводская жизнь пойдет полным ходом. Пока внимательность наблюдающего персонала, особо обостренная в момент приступа к работе, несколько не ослабнет.
Минут через двадцать мерный шум и гул работающего завода вполне установился — стал ровен и однообразен. Прождав еще с четверть часа, Ганс вылез из железной будки и пустился в рискованное и ответственное странствование, осторожно пробираясь среди непонятных, ни на что непохожих деталей электротехнического производства.
Трансформаторный отдел примыкал непосредственно к главной мастерской завода и отделялся от нее только лишь невысоким барьером.
От барьера виден был весь двухэтажный пролет главной мастерской с его стекляной крышей, имевший сто пятьдесят метров в длину.
На первом плане, как сторожевые башни, возвышались вертикальные суппорта больших карусельных станков*1. Их планшайбы*2, в поперечнике до двух с половиною метров, поблескивали, как металлические озера, или казались необычайными спортивными площадками, где рабочие-спортсмены упражнялись на диковинных приспособлениях.
_______________
*1 Токарные станки для обработки очень больших частей.
*2 Круглая вращающаяся плита, на которой укрепляются обрабатываемые предметы.
Рабочий, с которым Ганс, должен был связаться, был строгальщик с большого продольно-строгального стана.
Стан этот возвышался у самого выхода главной мастерской в конце ее, противоположном барьеру, трансформатного отдела. Рабочие называли этот стан носорогом из уважения к его огромности и к резцу, толщиной в руку ребенка, сверху вгрызавшемуся в поверхность обрабатываемого металла.
От барьера Ганс тотчас же увидел и стан и нужного ему строгальщика.
Теперь, когда работы шли полным ходом, ходить по мастерским не будучи узнанным было сравнительно не слишком трудно и Ганс спокойно зашагал вдоль всего полуторастометрового пролета, экзотически декорированного грудами причудливо обработанного металла и задрапированного цепями, крюками и блоками, вечно бегающих под’емных кранов.
С едва уловимым легким свистом вонзался самокальный обдирочный резец в поверхность обрабатываемой плиты. Синея и накаляясь от напряжения, отделялась толстая стружка и заламывалась на резце, и загибалась в спираль. И длинной спиралью с сухим шуршанием убегала вниз под станок извиваться и умирать на груде ранее согнаной стружки.
И свист резца, и шорох стружки, и звон ее, когда отрывается от поверхности и заламывается, настолько высокий, что не всякое ухо уже различало его, наполняли и уплотняли собою весь воздух вокруг строгального стана. Они почти не пропускали других звуков шумящего вокруг завода, во всяком случае не смешивались с ними и не заглушались ими.
Вступив в эту специфическую зону, которая присуща всякой большой работающей машине, Ганс невольно поддался ее воздействию. Хотя дела его на заводе были не такого сорта, чтобы поощрять его к поучительному созерцанию рабочих процессов, он все-таки увлекся пением прокатного стана-носорога, диким ритмом его работы и причудливо-странной картиной обработки металла.
Ганс стоял и смотрел, и слушал так, как никогда не станет смотреть и слушать на заводе рабочий.
И каждой минутой такого созерцания проваливал себя и свое дело.
Завод почувствовал в нем инородное чуждое тело и, хотя ничего еще не произошло, вокруг заглядевшегося и замешкавшегося Ганса сгущалось напряжение замешательства.
Откуда-то из за колон, из под какого-то подлобья, искоса шарили ползучие взгляды. И допытывались дотягивались до Гансовой спины.
Вдруг над головой Ганса грянул раздраженный и требовательный окрик:
— Пасс ауф!
Едва увернувшись от неясной, но угрожающей угловатой громады, проплывшей мимо него на талях под’емного крана, Ганс сразу, мгновенно, без всякого холостого промежутка вернулся к своему делу, и к своей задаче, к затруднительности своего положения. И так же быстро, на лету, улавливая все немногие выгоды обстановки, он крикнул нарочито громко, как эхо повторяя окрик с под’емного крана:
— Ауфпассен!
Строгальщик с удивлением обернулся на этот звонкий окрик, поглядел на странного парня, зря стоящего у стана и чего-то орущего. Он уже раскрыл было рот для каких-то нелестных аттестаций и точно сформулированных предложений. Но Ганс сделал неопределенный жест рукой в сторону рабочего. И на короткую долю секунды в разжатой ладони его сверкнул значек союза металлистов.
Строгальщик заметил.
— Чего зеваешь, подтягивай правый болт…
Гаечный ключ полетел через суппорт.
Ганс спокойно и самоуверенно возился около кулачков, придерживающих обрабатываемый предмет на плите стана. Все гайки были в порядке.
— Вам нельзя здесь оставаться, товарищ, сказал рабочий вполголоса, обойдя стан и приблизившись к Гансу, мой насорог слишком на виду и мастер вас тотчас же заметит, хорошо еще, что его сейчас не видать по близости. Я догадываюсь в чем дело, обмотчик Штронге меня предупредил. Идите-ка в клуб и там дожидайтесь меня. В правом проходе четвертая дверь.
Ганс знал, что ‘клубом’ рабочие называют уборную.
Через полчаса или немногим более весь завод, т.-е. все рабочие завода знали о предстоящем и были готовы к нему.
Никто, казалось, не замечал Ганса, но атмосфера недоверия, подозрительности и замешательства, окутывавшая его, как постороннее, чуждое заводу тело, сразу разрядилась и рассосалась. Невысказанное, затаенное, невыдаваемое сочувствие в каждом углу, у каждого станка оправдывало его пребывание в мастерских и сообщало ему видимый смысл. Ограждало и охраняло его от подозрительной бдительности административного персонала.
Без одной минуты десять часов. Как ни в чем не бывало. Ровно в десять — коротко, но резко, ожиданно для массы крикнула электрическая заводская сирена. И, словно голосуя за этот окрик, рабочие и работницы у станков в тот же миг и одновременно подняли вверх правую руку. К отводкам. Перевести приводные ремни на холостые шкива. Прощелкали рубильники на распределительных досках. С коротким нисходящим шуршанием прекратили моторы напряженное вращение.
Завод вздохнул и замер. Завод стал. Забастовка началась.
Сразу, как по указке волшебной палочки, сами собой перестали действовать, были отменены все правила заводского распорядка. И никто этому не удивлялся, никто на них не настаивал. Да и некому было. Вся заводская администрация исчезла, словно ее и не было никогда. И даже сторожа не остались на своих местах, а сумрачно стояли сбившись в кучки и исподлобья смотрели на рабочих, высыпавших на огромный заводский двор из всех корпусов и зданий. Заводские ребята не любили сторожей, называли хозяйскими собаками. Сторожа не только охраняли заводскую территорию и следили за порядком на ней, на их же обязанности лежало оберегание хозяйского имущества и обыскивание рабочих при выходе из завода. Случалось нередко, что за время забастовок или иных волнений среди рабочих долго сдерживаемое и накапливаемое раздражение и гнев обрушивались в первую голову на персонал сторожей, как на наиболее близкий и наименее защищенный фронт все более и более разгорающейся партизанской классовой войны.
Итак забастовка началась. Рабочие высыпали во двор и двинулись к воротам. Ганс шел впереди.
Хотя начало забастовки, день и час, были тщательно законспирированы, хотя с момента остановки станков до выхода рабочих за ворота не прошло и пятнадцати минут, на улице в две шпалеры стоял уже отряд полицейских и сыщиков.
Ганс был уверен, знал наверняка, что сегодня ему придется лицом к лицу встретиться с Друммом. Он был готов к этой встрече. С утра думал об этом и из-за каждого угла ждал появления характерной высокой фигуры американца.
Поэтому в шпалере сыщиков и полицейских, выстроившихся у ворот завода, он приметил и узнал его тотчас же и принял соответствующие меры.
Предполагая демонстративно пройтись по улицам, рабочие построились правильным цугом. Ганс не мог не быть в переднем ряду. Но едва заметив фигуру Друмма, он тотчас же переменил положение и встал в ряд со стороны противоположной той, которая была обращена к шпалере в которой находился сыщик. Проходя сквозь строй полицейских и сыщиков и отчасти командуя огромным выстраивающимся и вытягивающимся цугом, Ганс все время держался таким образом, что американец ни на минуту не мог видеть его лица.
Но рабочим не удалось осуществить свою демонстративную процессию. Полиция предвидела и приняла свои меры. В том месте, где широкая улица, ведущая от заводских ворот, пересекается узким переулком, вся мостовая от тротуара до тротуара оказалась заполненной и загруженной полицейскими автомобилями и какими-то грузовиками, неизвестного происхождения и назначения. Часть машин стояла неподвижно с шофферами, дремавшими у руля, часть двигалась, переезжала с места на место, подходила к самым почти заводским воротам и снова возвращалась к тому же перекрестку.
Вожаки рабочих, шедшие в первых рядах цуга, тотчас же обратили внимание на это скопление машин и поняли его назначение. Автомобили эти должны были расстроить ряды цуга, смешать их в нестройную неорганизованную толпу, разделить и разбить, направив по разным направлениям, а, может быть, и спровоцировать какую-нибудь резкую выходку со стороны рабочих в отношении слишком уж нагло напирающей машины. Выходку, которая дала бы повод к активному вмешательству, разгону толпы и производству нужных арестов.
Весь этот нехитрый план вожаки, шедшие во главе рабочих, расшифровали тотчас же. Разрушить его, однако, сделать наверняка неудачным и недействительным было не так-то легко, именно вследствие его чрезвычайной простоты и фатальной ясности.
Впрочем все необходимые предупреждения и увещания были своевременно сделаны.
Пятитысячная процессия электриков спокойно подошла к машинам, запрудившим улицу, обогнула их с обеих сторон по тротуарам, просочилась в узкие извилистые промежутки между ними и сосредоточенно, не торопясь, стала обтекать эти своеобразные пороги, содрогавшиеся не от напора потока, а от работы многосильных машин, раздраженно вращающих в холостую свои маховики.
И все шло, как надо. Цуг рабочих уже на половину миновал опасное место, подводные камни, воздвигнутые на его пути полицией.
Один из моторов видимо слишком нервничал и хорохорился. Быть может, коробка скоростей не была у него выключена. Неизвестно. Но по какой-то причине конус ее вдруг как-то на одно короткое мгновение задел за маховик, и движение передалось на колеса. Шины скользнули по мостовой, и огромный тяжелый кузов сделал короткий бросок вперед. Это продолжалось всего лишь одно неуловимое мгновение, и машина продвинулась вперед всего лишь на несколько злополучных дюймов. Шоффер тотчас же твердой рукой смирил сорвавшийся автомобиль. И само по себе это нарушение дисциплины со стороны нервной машины осталось почти никем не замеченным. Но оно имело большие последствия, приведшие в свою очередь к событиям, которые лица, принимавшие активное в них участие расценивали впоследствии весьма не одинаково. Одни, как удачу, другие — совсем наоборот.
Поток человеческих тел, просачивавшийся сквозь запруду из автомобилей, был настолько плотен, что не только нескольких дюймов, но даже и нескольких миллиметров свободного пространства не было вокруг радиаторов и колес. Сорвавшийся автомобиль крылом своим ударил молодого рабочего в бедро и колесом своим мягко, но веско, взлез на ступню его ноги.
Рабочий забыл предупреждения и увещевания вождей. Он громко крикнул от гнева и боли и кулаком замахнулся на шоффера. Уклоняясь от удара, шоффер, видимо, задел педаль, тронул с места рычаг. Машина взревела и сделала новый дикий скачек вперед. И хотя снова она была тотчас же обуздана и укрощена умелой и твердой шофферской рукой, все же на этот раз выпад ее был настолько силен, что тела рабочих, как брызги рассекаемых волн, были отброшены крыльями в разные стороны и кто-то с громким проклятием закопошился внизу под радиатором.
Красноречивая жестикуляция и выразительная мимика рабочих мгновенно бросившихся к машине подсказали шофферу линию его дальнейшего поведения.
Он оставил место свое у рулевого колеса, и он мог сделать это совершенно спокойно, так как машина не проявляла больше ни малейших поползновений к прыжкам и к строптивости. Он вскочил ногами на сидение, выхватил револьвер из кармана кожанной куртки и два раза под ряд выстрелил вверх.
Эффект от этих двух разрядов превзошел все, что было раньше достигнуто прыжками автомобиля.
В одно мгновение десятками рук шоффер оказался сорванным с сиденья и исчез в толпе.
Машины, ведшие себя до сих пор совершенно безукоризненно и сохранявшие полную неподвижность, заревели, загрохотали железными суставами и сорвались с мест, взрывая и опрокидывая людской поток.
Из узкого переулка, пересекавшего улицу, из-за обоих углов вынеслись на рысях два отряда конной полиции.
Мирная демонстрация забастовавших электриков была сорвана, превратилась в свалку.
Когда передняя половина цуга, уже миновавшая было автомобильные заграждения, была втянута назад, образовавшейся в хвосте ее всасывающей воронкой событий, Ганс остался один посреди улицы.
Он был слишком опытен, и сознание ответственности слишком тяжело лежало на нем для того, чтобы позволить ему из чувства простой товарищеской солидарности вмешаться в совершенно бесцельную и безнадежную драку с полицией.
Ему не нужно было вслушиваться и всматриваться, для того, чтобы понять в чем дело. Ход событий стал ясен ему едва только, выйдя из ворот завода, он увидел Друмма и сконцентрированные автомобили на перекрестке.
Поэтому совершенно спокойно, не меняя темпа и ритма своих шагов, не оглядываясь назад, свернул с мостовой на тротуар и продолжал неторопливо удаляться от места свалки, раздумывая о том, что эта последняя, хотя и приведет неизбежно к многочисленным арестам среди рабочих и ко всяческим репрессиям, но все же не сможет уже сорвать начавшуюся забастовку.
Едва пройдя квартала два, Ганс отчетливо услышал за собой мерные настигающие его шаги. То особое чутье, которое вырабатывается только годами подпольной работы и действует безошибочно, подсказало Гансу сразу, что шаги эти настигающие, что это своеобразная погоня.
Недоумевая, почему преследователь не воспользовался какой-либо из многочисленных машин для того, чтобы настигнуть его и захватить, если в этом была цель преследования, или почему настигающий шагает так вызывающе и откровенно, если цель преследования не захват, а выслеживание, Ганс искал и не находил способа улизнуть от погони.
На этой пустынной широкой фабричной улице, на виду у преследователя, что можно сделать?
Определив безнадежность своего положения, Ганс покорился ему так же спокойно, как спокойно отнесся за несколько минут до этого, к спровоцированному полицией столкновению.
Он продолжал итти вперед все тем же мерным, спокойным шагом, не оглядываясь и только ухом следя за приближающейся погоней.
Шаги настигавшего были решительны, тверды, достаточно наглы, достаточно категоричны, но так же спокойны и неторопливы, как и шаги Ганса. Очевидно и настигавший был уверен в себе и в развертывающихся событиях.
Вот он уже за плечами Ганса, еще один шаг и…
Ганс не стал дожидаться этого последнего шага.
Круто и внезапно на ходу сделал он полный поворот и лицом к лицу стал с преследовавшим.
Джони Друмм узнал Ганса Рабе почти так же быстро, как и Ганс узнал Джони, и все же преимущество оказалось на стороне революционера.
Ганс знал, что знаменитый сыщик из Буффало здесь, знал, что встреча и столкновение их неизбежны, думал об этом, готовился и был готов. И увидев Друмма перед собой, он тотчас же увидел и то, что Друмм сразу же узнал его, и то что он не ожидал этой встречи. Неожиданность и удивление заставили его потерять какую-то очень незначительную долю секунды.
Ганс не упустил этого шанса.
Его правая нога далеко отскочила назад, словно он собирался присесть перед сыщиком в чудовищном реверансе, и в то же мгновение быстро подобралась и с размаха прянула в живот американцу, выхватившему револьвер.
С тихим стоном выронил Джонатан Друмм оружие из рук, присел на корточки и тут же свалился боком на панель, потеряв сознание.
Ганс не особенно, казалось, интересовался результатами своего выпада. Прежде еще, чем противник его успел издать стон и выпустить из рук револьвер, Ганс уже снова повернулся к нему спиной, сделал несколько неожиданно длинных прыжков вперед и в сторону и исчез в воротах большого проходного двора.
Никто из рабочих, никто из полицейских не заметил этой быстрой и молчаливой сцены.
Источник текста: Кушнер Б. Незатухающие колебания: (Роман). [Роман] // Леф. 1924. N 2. С.55-88
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека