Неверный шаг, Толстой Алексей Николаевич, Год: 1911

Время на прочтение: 43 минут(ы)

Алексей Николаевич Толстой.
Неверный шаг

(Повесть о совестливом мужике)

Посв. А.С. Ященко

Грех

По горячим плитам зеленого монастырского двора медленно шел, скрестив на грудях ладони, великий постник — отец Андрей. Зной был такой ослепительный, что птицы на ветках присели, разинув клювы, а кипарисы вдоль белых стен распушились, потемнели и капали смолой. В густой их тени стояла монашья братия, в клобуках и скуфейках, и, когда отец Андрей приблизился, все ему низко поклонились, прикрывая от смеха рты.
Андрей смиренно ответил, скосив при этом глаза на самого толстого из монахов — отца Пигасия, сдвинул густые брови, в тоске оглядел синее, словно раскаленное, небо и, вновь уронив голову, повернул к страшной келье игумена.
Братия двинулась было вслед, но напрасно, в окне монастырской лавочки появился малого роста монах, поднял сухонькую руку и тонким голосом воскликнул:
— Остановись, напущу труса!
Братия, любопытствуя, окружила окно, и отец Пигасий, двигая длиннейшим, раздвоенным на конце носом, стал спрашивать у воскликнувшего отца Нила: за что гневается?
Отец Пигасий (что значит: ‘источающий воду’) имел легкий нрав, любил в трапезной хорошо покушать и потом, не в силах подняться с лавки, стонал от удовольствия, морщился и подмигивал, над чем братия много смеялась.
Нил же, читая духовные и светские книги, на полях писал замечания автору, вроде: ‘Ты умен, а скажи: не есть ли это место жестокий блуд и больше ничего’. После некоторых книг постился голодом, истязал себя, и тогда от маленького его, бледного, в черной бороде, лица исходило кроткое сияние.
Но выше всех и крепче, как дуб среди березняка, стоял до вчерашнего дня отец Андрей. Вчера же приключилась с ним такая история, что Нил, сгорая ревностью, вцепился пальцами в подоконник и уставился на монахов, глотая слюну, не в силах пересохшим горлом молвить слово.
‘Посмотрим, как он напустит труса’, — подумал Пигасий, засунув большие пальцы за кушак, монахи нагнули головы, и Нил произнес:
— Дождались… Да как вам близко-то подходить к Андрею не совестно. Он воздух сквернит, вокруг него бесы, как у осиного гнезда, толкутся, забились и к вам они за подрясники да в бороды. А кто, спрашиваю, бесов наплодил?.. Прочь от меня! Была одна надежда — отец Андрей, молитвенник, и того заели… вопить надо. Кто теперь спасется? Никто. Попомните: придет великий трус, а будет поздно… Прочь…
— Ох, — вздохнули монахи.
Отец же Пигасий, отойдя к стоявшему поодаль старенькому отцу Гаду, весь даже промок, говоря:
— Знаю я, все знаю, не могу этого слышать.
А в это время Андрей, нагнув широкие плечи, перешагнул порог игуменовых сеней, взялся за скобу да так и задумался. Но не то что убоялся Андрей криков старого игумена или жестокой эпитимии, а просто, к удивлению своему, не мог ни унизиться, ни почесть во вчерашнем невиданном грехе себя виновным.
Три года назад Андрей, безродный, одинокий мужик, пришел сюда пешком из-под Ярославля. Хозяйственно оглядел монастырские крепкие постройки, поковырял землю и попросился на послушание, Приставили его к иеромонаху Нилу, который, мучаясь глазами, тотчас обучил Андрея грамоте и заставил в постные дни читать духовное, а в скоромные и из светских книг избранные места.
Андрей обычно садился у окна на обрубке и, придерживая русую бороду, чтобы не лезла в книгу, ровно, густым басом, не понимая ни слова, с особенным удовольствием, читал, Нил же, заложив руки за спину, хаживал по белой келейке и восклицал:
— Вот, видишь, и проглянуло неверие!.. Истина скрыта от светского человека.
Веки у Андрея нависали козырьками, и не то что хотелось спать, а было необыкновенно приятно слушать, как выходят сами собой складные, непонятные, чудесные слова.
Иногда Нил да того разгорался, что выхватывал с полки скоромную книжку и сам читал срывающимся на гнев голосом:
Как испанец, ослепленный верой в бога и любовью
И своею, опьяненный и чужою красной кровью,
Я хочу быть первым в мире, на земле и на воде,
Я хочу цветов багряных, мною созданных везде…
‘Что с ним?’ — думал Андрей. Нил же кричал, захлопнув книгу:
— Разве я могу перенести такое распутство? Я, может бить, больше него испанец, а истязуюсь и молчу… Становись, Андрей, на колени, молись: ‘Отче наш… избави нас от лукавого…’ Все, что видим, слышим и трогаем, — есть тело лукавого — вся земля, и, стало быть, велик наш дух, если может еще бороться с плотью. Одна есть молитва — ‘дай отрясти прах земли от ног моих: не видеть, не слышать, не чувствовать…’ Страшно эта и невозможно… Все во власти земли.
После таких разговоров отпрашивался Андрей на черную работу, и пошлют ли его на высоченную гору — пихты рубить, — с утра до вечера стучит наверху его топор и валятся с грохотом вниз по каменному желобу тяжелые бревна. И во всяком рукомесле Андреи — мастер: плотину ли загатить, плести корзинки, или расписывать на морских камушках красками монастырский вид… В церковь приходит Андрей раньше всех и поклоны кладет с таким умиленней, что игумен однажды улыбнулся, глядя на него, подозвал к себе, расспросил, возлюбил и возвысил чином.
Вот тогда-то Андрей, как мужик Совестливый, и решил оправдать милость: заперся в келье и перестал есть совсем.
Подивились ему монахи, а отец игумен, все провидя, немедленно приказал отвести Андрея в пещеру, за монастырем, близ озера, а пищу и питье подавать через сутки на конце шеста.
Пошли слухи о новом пещернике, полетели далече за монастырь, и заезжие богомолки, становясь на колени перед крутой тропой, ведущей в пещерку, умиленно поглядывали на ореховые кусты и шептали: ‘Сподобилась раба, сподобилась раба’.
Пуще от этого совестно стало Андрею, и до того он истощил себя, что мог только лежать близ выхода навзничь, поглядывая помутневшими глазами через зеленые ветки на небо, по которому со свистом проносились стрижи и плавали медленно ястребы.
И в то же время стал догадываться, что дальше идти некуда и приходится смертью помереть.
Возмутился таким мыслям Андрей, но ничего не придумал путного, кроме как ночью сползать вниз и наедаться орехов.
Богомолки, видя множество скорлупы у пещерки, порешили, что орехи затворнику щиплет и приносит вран, возревновали и поблизости на сучках стали привешивать маленькие, вырезанные из жести ноги, глаза или голову, — что у кого болело…
А осень к тому времени окончилась, настали прохладные дни, по ночам опускался на желтую и алую, увядающую листву сизый иней, богомолки наезжали все реже, и Андрея в пустой пещере стал пробирать лютый мороз.
Тогда он, не глядя даже на совесть, сошел в монастырь, упал перед игуменом и попросился послушником к самому последнему из монахов, отцу Гаду.
Отец Гад был седенький, немудрый монашек, за великое пристрастие к нюхательному табаку назначенный чистить поганые места.
— Любишь нюхать, так у меня нанюхаешься, — сказал ему игумен раз и навсегда, — уж подлинно — Гад: набиваешь нос эдаким зельем и вывертываешь при этом пальцы в виде шиша.
Ревностно заработал у Гада отец Андрей, а по вечерам, лежа на камне, слушал длинные рассказы про монастырское житье: как Пигасий, например, в лесу чадо родил с богомолкой, как послушники играли в хлюст, как отец Ипат напился в четверг и ревел верблюдом, за что его три раза спускали в студеный водопад.
Про всех узнал Андрей подноготную, и стало ему тошно от ленивого, ненужного такого житья.
Опять пришла весна, зацвели акации и магнолии, запахли остро эвкалипты, залиловели лесные горы, побежали мутные реки с гор, снег на вершинах стал белей и ярче, загрохотал первый гром, зашумели дожди. И заметался Андрей… Попросился опять в пещеру, но не смог, затомился, и, увидя однажды, как за плугом, подгоняя ленивых буйволов, шел армянин, ударил Андрей ладонью о землю: такая взяла его досада — никчемный он мужик, к богу не знает как и подступиться, а в мир идти незачем. И как раз подвернулась в то время захожая бабенка из Андреева села. Поговорила она с Андреем, подперев румяную щеку, повздыхала на великие ему муки и, по-бабьи, не к месту, усмехнулась, опустив серые глаза, а наутро, чуть свет, когда вышел Андрей полоть капусту, явилась бабенка на огород, села аккуратно у плетня в траве, сорвала соломину и говорит:
— Как же ты, Андрей, без нас обходишься?
— Что ты, что ты, — воскликнул Андрей, уронив мотыгу, — великий это грех.
— Какой же это грех, — опять говорит молодая бабенка, — бог женщину сделал, для чего-нибудь сделал он ее…
Поглядел Андрей на землячку, потом на затуманенное утренником море, на ясное небо, вздохнул изо всей мочи душистый ветер, засмеялся вдруг и ответил:
— А говорят люди, что грех.
Присел около бабенки и, повернув ее за полные плечи, поцеловал в рот… На этом их и накрыли монахи и завели такую историю, не дай бог.
Долго держался Андрей за скобу игуменовой двери, раздумывая — неужто капли не найдет в себе покаяния, и вдруг догадался, что игумен-то улыбнется на его рассказ, покачает седой головой и скажет: ‘Ах, милый ты человек, сил в тебе много, ну, иди, работай с богом’.
— Верно! — воскликнул Андрей и, стукнув три раза, вошел.
В пустой белой и низкой келье, перед огромной образницей, на некрашеном, чистом полу, освещенный косым лучом из окошка, лежал маленький старичок, весь в черном: из-под клобука выбивалась у него седая прядь.
Игумен, не замечая, долго лежал ниц, как мертвый, когда же Андрей, переминаясь, неуместно напомнил о себе, старик уперся о пол костяшками рук, поднялся с великим трудом, еще раз поклонился, встал, оказавшись маленьким, как ребенок, и вдруг резко обернулся, причем исказилось землистое его, иконописное, в белой бороде, лицо и стали кровяными глаза.
Ужаснулся Андрей и рухнул на колени.
— В чем грешен? — спросил игумен шепотом.
И дернуло Андрея сказать: ‘Не знаю, мол, греха…’ Тогда отшатнулся игумен, ухватил прислоненный к образнице посох и ударил Андрея по голове. Андрей зажмурился, выставил плечи и старался не дышать, пока игумен обеими руками поднимал трость и колотил. Потом, утомясь, пихнул Андрея ногой и сказал, словно плюнул:
— Поди прочь!

Побег

Выскочив из кельи на солнцепек, пощупал Андрей с огорчением голову, молвил: ‘Цшь ты, какой сердитый’, — и, оборотясь, увидел монахов, которые держались от смеха за животы.
‘Вот отчаянные, — подумал Андрей, — пойду-ка я к Нилу, он мне разъяснит’.
Нил стоял в прохладной лавочке, за прилавком, подперев кулачками щеки, и странно глядел на подходящего, когда же Андрей попросил благословить, Нил отскочил и воскликнул:
— Не подходи, замараешь!
— Да чем же я замараю, господи, — сказал Андрей, — Вон Пигасий и не такие шутки выковыривал, да не били же его палкой.
Но Нил, всплеснув ладошами, устремился к иконке, прибитой на столбе, поддерживающем свод лавки, и, бормоча, нарочно неприятным голосом стал читать молитвы от злого духа.
Андрей подождал, потом молвил жалобно:
— Отец Нил, да пожалей ты меня, голова ведь кругом пойдет: неужели я хуже беса, — и, ударив себя по бокам, он побрел медленно к морю, где сел пониже мостков у воды.
Невдалеке вливалась горная речка, и желтый след от нее уходил в море. Вдоль берега плыли гагары, приподнимаясь от находившей волны, которая потом медленно излизывала на песок. Солнце, склоняясь к лесным горам, золотило облака у окоема, легкую пыль над белым шоссе, монастырские стены и над кипарисами пять куполов огромного храма.
— Никому не угодил, — сказал Андрей, — кругом тишина господня, а я отвержен и мятусь.
И, пересыпая горстью песок, припомнил Андрей, что никогда не мог найти себе покоя: всегда казалось, — жил ли он в те поры в батраках, гонял ли плоты по Волге, ходил извозом в Москву, или нанимался в знойные степи на страду, — что временное это житье, случайное и неважное. В самом деле: неужто нет другого занятия, чем щи хлебать, будь они и первейшие, или в праздник, сидя на завалине, смотреть, сладко зевая, как Шарок и Каток — дворовые собаки — возятся на куче золы, хватая друг друга за пестрые уши. И не для работы же определен человек, если тоскует, не устраиваясь даже на отличных местах.
Много хуторов и деревень исходил Андрей, а одно лето взялся гнать деготь: так ему понравилось пожить одному в лесу. Тут-то и нашел на него чудесный странник, был странник невелик ростом, сутул и слезлив, а как принялся рассказывать про монастыри — голова кругом пошла у Андрея, и представил он себе седых и высоких монахов, сидя на горах, ликующих в божьей славе… Тотчас Андрей бросил все и пошел, не останавливаясь, на юг, и никогда еще сердце его так не ликовало…
И так теперь стало Андрею обидно за то время, когда шел он, без шапки, постукивая палкой, не в силах наглядеться на солнце, ни наслушаться птичьего свиста, что, воскликнув: ‘Нет, не поверю я, чтобы не было на свете чистого места’, — вскочил и, увязая в песке, побежал прямо к себе в келью.
Отец. Гад сидел у стены на лавке и ухмылялся во весь рот, раздвигая ежом седую бороденку. При виде Андрея он вытер слезы и сказал:
— Смеялся я над тобой, милый человек. То есть дураков таких и не сыщешь: ну, кто же днем на огороде с бабой занимается? Теперь про монастырь такая слава пойдет — богомолок навалит видимо-невидимо. Сейчас я с Пигасием о тебе беседовал — много смеялись.
И вновь отец Гад захихикал, держась за лавку, Андрей же сказал угрюмо:
— Ухожу я, не хочу с вами жить…
— Куда ты пойдешь, любезный мой, обтерпись, прими муку…
— Прощай, отец Гад, — ответил Андрей угрюмо, поклонился Гаду до полу, надвинул колпак на глаза и вышел на волю.
Звонили в ту пору к вечерне, и последние монахи, медленно поднимаясь по залитой красным солнцем тропинке, неспешно оборачивались, заслоняя глаза рукой, и скрывались за кипарисами у высокого храма. Защемило сердце у Андрея, и самому захотелось взойти наверх, благословляя вечер, но, вспомнив все в особенно сегодняшнюю молитву отца Нила, мотнул Андрей головок и побрел прочь вдоль берега синего моря.

На шоссе

До вечера шел Андрей по шоссе, раздумывая и колеблясь — правильно ли поступил, покинув так монастырь, а когда потемнел поздний закат, над морем высыпали крупные звезды и на горах стали виднее горящие круглыми полянами костры, присел Андрей на щебень у дороги, положил около посох и поднял лицо, которого внезапно едва не коснулась неровным полетом летучая мышь.
Недаром говорят, что ночь, приподняв широкий рукав, выпускает оттуда крылатых мышек, чтобы не допускали они к вечерним сумеркам нечистую силу. Поэтому черти в потемках по глухим оврагам ловят мышек и отрывают им крылышки. А ты, когда носится она вблизи по кустам, будь спокоен и забудь о суете.
Так, улыбаясь, думал Андрей, и показалось вдруг ему непонятным — для чего маялся он весь год, когда здесь, например, да и повсюду — спокойно, радостно и тихо…
— Неужели опять нужно метаться, искать, чего и сам не знаю, — сказал Андрей, — останусь сидеть вот здесь. А куда ветер подует, туда и пойду. Будь в горах тропинка кверху, пошел бы по ней через колючки, ободрался бы весь, без воды затомился и, когда настал бы смертный час, сделал бы последний шаг и очутился бы в раю, где ключи бьют, ходят звери и над травой висит белое облако.
В это время, нарушая Андреевы думы и дребезжа, словно кузница, подъехала по шоссе плетушка. Андрей зажмурился, чтобы глаза не запорошила пыль, но лошадь вдруг отпрукнули, и женский голос воскликнул негромко:
— Конечно, это Андрей, вот встреча — Андрей открыл глаза, вглядываясь. Перед ним в кривобокой плетушке, запряженной хромым мерином, тоже обернувшим к Андрею старую морду, сидели двое — баклушинские помещики: тетушка, худая барыня, и черном платье, старенькой шляпке блином, из-под которой внимательно выглядывало узкое лицо, с длинным носом, в золотом пенсне, И рядом, лениво улыбаясь, сидел сутулый и тощий племянник, в американском картузе.
— Здравствуйте, Анфиса Петровна, здравствуйте, Сергей Алексеевич, — сказал Андрей, встав и кланяясь. — Из монастыря едете?..
— Оттуда, конечно, — заговорила Анфиса Петровна быстро. — У Нила в лавочке покупала чай и всякую всячину… Нил все про тебя рассказывал… Все, конечно, возмущены. Но я, Андрей, иначе смотрю на это дело… — Анфиса Петровна передала веревочные вожжи племяннику, чтобы, разговаривая, свободнее размахивать руками. Андрей же, потупясь, держался за железо тележки, стоя у колеса. — Ты, Андрей, поступил очень грязно, но естественно. Ты меня чрезвычайно интересуешь, как тип. Но, заранее говорю, я никаких отношений не признаю, кроме братских, между людьми. И ты, Сережа, мне глубоко непонятен, даже чужд, устраивая свои попойки…
— Да перестаньте вы, тетка, язык трепать, поздно ведь, когда ужинать будем, — перебил Сергей Алексеевич. — Ты, Андрей, куда теперь пойдешь?..
Андрей вздохнул и ответил:
— Не знаю…
Анфиса Петровна вдруг схватила его за руку:
— Отлично. Знаешь что? Поступай к нам в караульщики и управляющие, за последнее время ужасно сколько здесь разбойников развелось, а ты сильный и будешь нас защищать, да? Хочешь?
— Где же он, тетка, жить будет, вот ей-богу…
— В беседке, где гуси… Андрей, это прямо судьба… Что?
Андрей поглядел на тощее лицо Анфисы Петровны, оглянул темно-лиловое, теперь звездное, небо, вздохнул и полез на козлы.

Господа Баклушины

Усадьба Баклушиных лежала у самого моря, между монастырем и городом N. Подъезжающему нужно было подняться по кипарисовой, черной и звездной вверху, аллее на пригорок, где росли огромные эвкалипты и стоял низенький белый дом с крыльцом и мезонином, от крыши которого до земли шла трещина, заткнутая паклей.
На облупленных стенах, двух колонках, ставнях и полусгнившем крыльце играли зайчики, а перед окнами благоухала пять раз в году белая акация.
Под широкими ее ветвями было устроено ложе с возвышением для головы, здесь любил полеживать Сергей Алексеевич, слушая, как с тихим треском лопаются и падают стручки. Весь сад кругом одичал и не вычищался. Кустами заросли рухнувшие надворные постройки, а в заколоченном мезонине по ночам бегали мыши.
У Баклушиных была, конечно, земля где-то и в Тульской губернии, но отец Сергея Алексеевича, большой любитель садоводства, поспешил ее заложить и, арендовав здесь сорок десятин, завел первое в России садоводство. Но один только каталог, в котором каждому предлагалось выписать букет из всевозможных цветов за 75 копеек, обошелся во столько, что Баклушин руками развел, — деньги были просажены, в саду дышать было нечем от запаха роз, нарциссов, гиацинтов и резеды, над фонтанами играли радуги, развевались флаги везде, а подлый этот российский мещанин не выписал ни одного букета… Вот взять бы всем да в морду и ткнуть.
С этою мыслью Баклушин и помер от Дворянской сложной болезни, оставив круглым сиротою восемнадцатилетнего сынка, Сергея Алексеевича, который во время отцовских увлечений отбился от рук, самовольно вышел из гимназии и решил себя посвятить исключительно охоте.
Узнала об этом тетка Сергея Алексеевича — Анфиса Петровна, жившая в тульской разоренной усадьбе, тотчас собрала чемодан с полезными книгами и свалилась на беспутного племянника, чтобы сделать из него человека.
На пепелищах старых имений рождаются такие милые женщины, всегда неопределенного возраста и необыкновенной доброты, никогда они не выходят замуж, берут на себя всевозможные тяготы, воспитывая удрученных племянников, и, воспитав, перебираются, все в том же черном платье и с картонным футляром для очков, на новое пепелище, мечтая о прочитанных книгах и всемирном добре.
Анфиса Петровна терпеть не могла Кавказ, беспокойное море, страдала мигренью от запаха цветов и боялась разбойников, но все претерпела, только, не желая ничего этого видеть, на воздух выходила редко и все время сидела на продранном кресле в прохладной спальне, читая книги, или говорила вслух, чтобы не мешали жучки-точильщики или куры, от жары стонущие за окном.
Ущипнув большой нос золотым пенсне, осторожно перевертывала Анфиса Петровна страницы журнала, над курьезными местами неслышно смеялась, закрыв сухонький рот, — словно ворковала, если же попадался портрет автора, вырезывала его и вешала на стенку в гостиной, где повсюду валялись пыльные книжки, заложенные тряпочками или окурком.
Рядом со спальней Анфисы Петровны помещался ободранный кабинет Сергея Алексеевича, куда тетка заглядывать прямо боялась: повсюду на двух столах, сундуке и полу навалены были — дробь, пыжи, патроны, звериные шкуры, банки с порохом, клыки, рога, нечищеные ружья, из которых пахло тухлыми яйцами и тряпками. Под кроватью же проживал старый кот, пуская ночью блох на Сергея Алексеевича, отчего тот во сне скребся, ударяя костлявыми коленками в стену, и тем пугал тетку.
Из кабинета и гостиной двери вели в длинную, выкрашенную охрой столовую, с выцветшей занавеской, за которой Анфиса Петровна на двух керосинках готовила ужин и обед.
Таково было хозяйство и дом, где Анфиса Петровна прожила с племянником шесть лет, и, несмотря на терпение, туго ей приходилось.
Особенно не любил Сергей Алексеевич чтения. Соберется ли на охоту или в город — ходит около него Анфиса Петровна с книжкой в руках, все не решается, потом скажет мягко:
— Почитали бы лучше Щедрина вслух, Сережа…
— Что такое? — спрашивает Сергей Алексеевич. — Леня, кажется, без воздуху уморить хотят.
— Ах, Сережа, ты прежде всего должен выработать идеалы, и притом ты уже лежал сегодня под акацией.
Расстроясь, уходила Анфиса Петровна в спальню, долго еще не то воркуя, не то покашливая от огорчения. Сергей же Алексеевич, тронутый, наскоро просил прощения и убегал, свистнув собаке, которая уже прыгала, стараясь лизнуть в лицо.
Сутулый, с рыжими усами и бритой головой, прикрытой чаплажкой, без устали бегал Сергей Алексеевич по горам, ночью зажигал костер, ложился в стороне за камень, чтобы на огонь не подстрелили разбойники, а на другой день, бодрый и без ненужных мыслей, возвращался домой, принося иногда козла на плечах…
Анфиса Петровна, обрадованная, что племянник и на этот раз не завалился где-нибудь в трещину, жарила ему еду, не переставая размышлять о важном, и так иногда задумывалась, что все пригорало, Сергей же Алексеевич ворчал, кусая усики…
— Что ты все ноешь, нытик, — говорила Анфиса Петровна, — вот у меня, например, времени не хватает передумать все, что дает человеческий ум, разве можно ныть? Учиться нужно.
— Я есть хочу, а вы ко мне с науками пристаете, — отвечал Сергей Алексеевич.
— Меньше всего, Сергей, нужно думать об еде и удовольствиях. Боже мой, что из тебя выйдет?
Анфиса Петровна ставила на стол сковородки и присаживалась с папироской напротив, Сергей Алексеевич поедал все молча, потом на красном лице его расползалась улыбка, он потягивался, расстегивая пуговку, и говорил:
— Вы, тетка, ужасно оригинальная женщина, разве можно меня обижать, когда я сирота, дайте я вас в носик поцелую.
— Ну, замолол глупости, — отвечала Анфиса Петровна и уходила в спальню, но, тотчас вернувшись, отвечала: — Знаешь, я не люблю, когда меня называют оригинальной женщиной или целуют, у тебя, Сергей, всегда одна гниль в голове.
После ужина Сергей Алексеевич садился на крылечке, насвистывал собак, стравливал их или, увидев гусыню, кричал:
— Эй, баба, возьми прут, посеки гусыню, почему на яйцах не сидит…
Солнце в это время направо закатывалось за гору, откуда тянулись по зеленоватому небу алые облака, ветер с моря шевелил листы, позванивали буйволы вдалеке бубенцами, быстро опускалась ночь, зажигались над темными кипарисами крупные звезды, и Анфиса Петровна говорила, стоя в балконных дверях позади племянника:
— Конечно, это — неважно, но мне, Сергей, иногда хочется в Россию вернуться, посидеть на пруду под ветлами… хоть перед смертью…
— Подождите, тетенька, умирать, вот я на ноги встану, — кобенился Сергей Алексеевич, — а сейчас мне еще повеселиться хочется… Варенька-то что мне сказала: ‘Может быть, в окошко вас и впущу ночью…’ А? Тетенька, зачем это она впустить хочет…
— Ну, замолол… противно слушать… Сергей. Твоя Варенька и все ее подруги какие-то обжоры… Я не люблю, когда ты даже так шутишь…
— Я не шучу, — отвечал Сергей Алексеевич, поднимая к тетке веселое, масленое от воспоминаний лицо. — У Вареньки был уже любовник… а теперь я.
Анфиса Петровна после таких слов сдергивала пенсне и тыкалась во все углы, покашливая, потом запирала ставни и ложилась в постель…
И, лежа в темноте с открытыми глазами, перебирала все слова свои и Сережи, ужасалась, что опять прошел пустопорожний день, обещалась взять себя в руки и далеко уже за полночь, когда Сергей давно похрапывал, болтая иногда коленкой в стену, зажигала свет, накидывала шаль и, войдя к племяннику, трясла его за костлявое плечо со словами:
— Сергей, очень важно… полно тебе спать! Сергей Алексеевич, дико оглядываясь, щурился на свечку, дрожащую в теткиной руке, натягивал рыжее одеяло, засовывал грязную подушку за спину и зевал, приготовляясь слушать, он знал, что теперь лучше не возражать. Анфиса же Петровна начинала длинный разговор о жизни, воздержании и об идеалах.
Так у Баклушиных проходило время, нарушаемое отлучками. Сергея Алексеевича в город. За последнее время стал он пропадать все чаще, и Анфиса Петровна, боясь оставаться без собеседника и сторожа одна, ужасно была рада, найдя верного Андрея. Во всю дорогу, пока плетушка крутилась по извилинам шоссе над морем, тетушка взволнованно молчала. Андрей же глядел на шоссе и звезды, думая: ‘Вот бы уйти по этой дороге одному, не зная куда’.

В плену

Подъезжая к дому, Анфиса Петровна воскликнула:
— Да, Андрей, мы больше пяти рублей дать тебе не можем, у нас совсем нет денег.
— Все равно, — сказал Андрей, спрыгивая с козел, чтобы легче было мерину влезать по кипарисовой аллее, — я и так послужу.
Навстречу подъехавшим прибежала собака с перебитой ногой, другой пес гремел цепью в будке и лаял. А дом казался белым и чистеньким при свете звезд.
Анфиса Петровна, говоря: ‘Славу богу, вот мы и дома’, захватила кулечки и взошла на балкон, Сергей же Алексеевич еще немного постоял, прислонясь грудью к перилам, — потому что торопиться было некуда.
Андрей, отпрягая и проваживая мерина, видел, как в столовой зажгли жестяную лампу на стене и сели ужинать… Потом Анфиса Петровна вышла на черное крылечко с подушкой, кошмой и свечкой в руках и, крикнув Андрея, повела его в беседку, неподалеку от крыльца, в кустах. Позади беседки стояли высокие пеньки, на которые Сергей Алексеевич садился по своей надобности, а у стенки спали гуси… Гуси, увидев Андрея, зашипели по-змеиному, и Анфиса Петровна сказала:
— Они не тронут, вот здесь и ложись, когда встанешь, разбуди меня, мы обсудим твои обязанности.
Андрей разостлал на полу кошму и лег, оглядывая беседку… В дощатой ее стене чернело разбитое окошко, в котором, освещенные свечой, толклись два комарика, с пыльных стропил висели паутиновые сети, и над дверью, меж двух синих колонок, была надпись стертым золотом: ‘Вот в чем мое блаженство’.
Андрей вслух повторил эти слова и, дунув на свечу, стал думать, отчего ему все-таки неясно на душе.
В полночь проснулся вдруг Андрей от света, приподнялся на локте и в разбитом окне увидел фонарик, которым был освещен глаз Анфисы Петровны, подбородок и длинный нос в пенсне.
— Лежи, лежи, — поспешно заговорила тетушка, — я вот для чего: представь — засыпаю, и вдруг меня точно подкинуло — мы же тебя ужинать не пригласили. Нет, Андрей, надо сейчас же установить правильные отношения. С одной стороны, ты простой работник, а с другой — монах, почти интеллигент… это ужасно сложно…
— Я есть не хочу, барыня.
— Не смей произносить слово — барыня, мы все равны. Я решила: ты будешь есть с нами за одним столом и вечером даже сидеть в гостиной… Ах, Андрей, у меня сейчас возник другой план… пока не скажу… Ну, спи…
И, заворковав от волнения, тетушка поспешно ушла. Когда же стало опять темно, Андрей подумал: ‘Святой человек, а душа и у ней неспокойна’.
Рано поутру Андрей нашел в беседке косу, выточил ее и стал выкашивать у крыльца запущенную поляну. Выставляя ногу, размахивался он и со свистом срезал мокрый и сизый ряд травы, от увядающего ее запаха, от света солнца над морем разгорелись щеки у Андрея, вспотела спина и отошла грусть. Анфиса же Петровна глядела на Андрея через окошко, мяла недокуренную папироску и шептала:
— Кто знает, вот этими руками, которые держат косу, будут, может быть, созданы великие вещи… Но как приступить к нему?
И все утро, пока Андрей полол дорожку, рубил сучки, таскал валежник, постоянно за кустами где-нибудь оборачивалось к нему внимательное лицо Анфисы Петровны, проходившей здесь будто случайно.
К обеду Андрей умаялся, помыл руки и, не стесняясь, вошел в столовую, довольный и веселый. Анфиса Петровна шипела керосинками, у стола, положив локти на клеенку, сидел в ночной, растерзанной на груди рубашке Сергей Алексеевич и ерошил волосы… Увидев Андрея, он поднял руки и закричал:
— Святые отцы пришли!.. Ну что, Андрей, заморила тебя тетка работой? Меня, брат, она совсем в гроб вогнала.
— Полно тебе шутом прикидываться, — сказала тетушка. — А ты его не слушай, Андрей, садись и ешь…
— Спасибо вам, — молвил Андрей, — уж очень мне у вас нравится.
После обеда Анфиса Петровна заставила Андрея рассказать всю свою жизнь и слушала, сдвинув брови.
Сергей же Алексеевич ушел под акацию прилечь и, когда к вечеру тетушка и Андрей сошли с крыльца на полянку, все еще разговаривая, крикнул им вдогонку:
— Тетка, а хорошо бы Андрея в город повезти, дамам показать, вот была бы шутка: знаменитость ведь он!
Тетушка на это промолчала, Андрей же удивился: каким дамам? И представил толстых, в розовых платьях дам, которые смотрят на него, а он едва только не голый и очень стесняется.
За ужином Анфиса Петровна не ела — все курила папироски и думала, а взор ее иногда так подолгу останавливался на Андрее, что Сергей Алексеевич крикнул:
— Тетка, проснитесь!
Лежа ночью в беседке, недоумевал Андрей, к чему уж очень ласкова с ним Анфиса Петровна, и боялся, как бы и здесь не подгадить, не сорваться, а доверие оправдать вполне. И чем дольше Андрей думал над Баклушиными, тем больше путался, и так с перепутанными мыслями он и уснул.
Назавтра, только что Андрей воткнул в дерево топор, глядя на пеструю сиворонку, распустившую с шумливым клекотом на сухой ветке нарядные крылья и хвост, как Анфиса Петровна открыла окно и позвала.
— Птица какая, видели? — сказал Андрей, обернув к тетушке веселое лицо. — Будто на радость к нам прилетела…
И, встретив глаза Анфисы Петровны, Андрей любовно заглянул в их глубину и заметил, что они вдруг испугались, сморщились у концов и помутнели… Анфиса Петровна быстро захлопнула окно. Андрей же нагнул голову, удивился и пошел в дом.
В гостиной Анфиса Петровна приказала Андрею сесть в кресло напротив себя, открыла большую книгу и заговорила, вертя черепаховый нож:
— Я знаю, что отец Нил выучил тебя грамоте в один месяц и ты много читал. Дело вот в чем: в этой книге прямо-таки доказывается, что бог есть создание нашего воображения, и все религиозные писатели и аскеты жестоко заблуждались… Ты, Андрей, умный, молодой и талантливый мужик… Да неужто с твоими увлечениями и исканием правды ходить по монастырям или жить в лесу, как дикий человек… Тебе врали, затемняли сознание, учили басням… Боже, сколько сделано зла… Андрей, ты должен вступить на истинную дорогу, я всю ночь не спала, вот что придумала: я приготовлю тебя за восемь классов экстерном, ты поступишь в университет, и, кто знает, может быть, в тебе скрывается великий ученый, писатель или философ…
От волнения с носа Анфисы Петровны соскочило пенсне. Андрей же, ничего не поняв, перепугался.
— Пойми, Андрей, — продолжала тетушка, — ах, я всегда мечтала всю жизнь посвятить себя большому делу — сделать человека… Сергей молод и… право… в нем дурные наклонности, а ты, как дуб, земляной и цельный…
— Вы это для спасения души? — спросил Андрей.
— Ах, нет же… что за манера!.. Так вот, хочешь, сейчас мы начнем Первый урок из французского. Будь внимателен и скажи, когда утомишься…
Анфиса Петровна поближе пересела к Андрею, все еще не в силах совладать а тиком в глазах и легким задыханием, что делалось у нее от радостного волнения, а — в это время, говоря: ‘Тетка, я есть хочу’, — вышел из кабинета Сергей Алексеевич.
Андрей вскочил ему навстречу, а тетка покраснела, опустив книгу.
— Это вы за него принялись? — наморща лоб и сунув руки в карманы, сказал Сергей Алексеевич. — Да вы, тетка, действительно оригинальная женщина.

Неожиданная смелость

Тогда, неожиданно для всех и для самой Анфисы Петровны, вскочила она, изменяясь в лице, затопала ногами и закричала:
— Ты, молокосос, еще меня учить хочешь: у тебя всякие пакости в голове, а не идеи, бездельник и Митрофан!.. Боже мой!.. Разве в мое время смели над старшими издеваться… Как ты войти сюда осмелился без спросу! В лакейскую тебя — сапоги чистить… Натерпелась я, возьму сейчас и уеду… оставайся один…
В необыкновенном волнении убежала Анфиса Петровна в спальню, щелкнула ключом… и стало тихо…
— Вот так рассердилась, — молвил Сергей Алексеевич, — никогда с ней этого не бывало… а ведь она уедет, ей-богу уедет.
— У ней доброты много, — сказал Андрей, — она за вас душу хотела положить, а уж такому человеку только до черты дойти: все перетерпит, а дойдет до черты, — ничего не жалко, пускай все валится…
— Да, да, насчет черты, это сбивчиво, но верно, — пробормотал Сергей Алексеевич и, постучав к тетке, жалобно молвил: — Я пошутил, тетенька, шуток вы не понимаете, что ли, я страшно огорчен, а?.. — и, отойдя на цыпочках, прошептал Андрею: — Отойдет, она добрая, А я вот что — в город уеду на весь день, она забеспокоится, и гнев пройдет. Только не обедали мы, даже тошнит.
И Сергей Алексеевич, морщась, надел кожаную куртку и очка, вывел из-под балкона мотоциклет, сел в седло, заработал изо всей силы ногами, с треском его само подхватило, и, поднимая облако пыли, он скрылся за поворотом.
Андрей же побрел в сад, думая, что счастье и здесь непрочно и одного слова достаточно, чтобы озлобились люди и рухнула их любовь…
А Сергей Алексеевич, все поддавая, катил в N. по дороге распугивая буйволов и проезжих лошадей, которые становились на дыбы.
Мотоциклетку Сергей Алексеевич завел еще в прошлом году, и выезжающие из города в монастырь каждый день встречали облако пыли, из которого с кваканьем и шипом выносился баклушинский племянник. Сергей Алексеевич до того доездился, что от постоянного стука оглох, и однажды, с налета наскочив на собаку, перелетел через руль, ткнувшись головой в кучу щебня… И долго еще потом Анфиса Петровна выговаривала:
— До какого унижения может дойти человек, увлекаясь низменным…
Увлекался же Сергей Алексеевич всем и притом досыта, чтобы как ножом отрезало. Покупал винтовку, например, и тогда ни одной теткиной картинки не оставалось целой: во все Сергей Алексеевич ухитрялся выстрелить, даже в мух. И всякий раз, когда от продажи остатков тульского леса перепадали деньжонки, придумывал Сергей Алексеевич новую забаву. Теперь он увлекался N-скими дамами.
А дамы в N были замечательные: не считая чахоточных, которые жарились под солнцем на широких верандах с видом на крыши, залив, лодки на нем, дымы и синее море, в N насчитывали пять веселых дам, из них одна только, вдова Варенька, была черная и цыганистая, остальные же походили скорее на корабли, когда под белыми зонтиками, одетые в пестрые, чудом не лопнувшие платья, проплывали по бульвару в ресторан, где, по выражению Анфисы Петровны, и наедались до расстройства желудка. Мужья их, местные чиновники, не хотели давать денег на рестораны, и дамы поэтому искали кавалера, который бы их кормил, а потом возил катать на единственном в городе автомобиле, взятом у содержательницы веселого дома. А когда ‘кормилец’ издерживался, огорченные — дамы устраивали ему на прощанье ‘интимный’ чай. Два раза таким образом был ‘съеден’ Сергей Алексеевич, а сейчас у него начинался роман с Варенькой, и так как дамы стояли горой друг за друга, делая все сообща, то приходилось идти на общее съедение и в третий, но теперь не хватало денег для ‘шикарной попойки’ — надо было придумать что-нибудь необычайное, извернуться подешевле, и, уже подъезжая к N. вдруг остановил Сергей Алексеевич мотоциклетку, сел у дороги и принялся, размахивая руками, размышлять: у него возникла замечательная идея…
Тем временем Андрей, сдирая лопатой дерн с поросшей травою дорожки, пожимал плечами и бормотал, уж очень ему не нравилась вся эта путаница: чего требуют господа и из-за чего сами мечутся? И, кажется, святой вот человек Анфиса Петровна, а накричала же и запуталась. Будто во всем этом есть тайный какой-то грех. От мыслей таких опять смутно стало и темно на душе у Андрея, работа повалилась из рук, и, крякнув, вонзил он скребок в землю, пошел к Анфисе Петровне, постучался в спальню и сказал:
— Дело есть у меня к вам, насчет давешнего, как разговор понимать…
Анфиса Петровна не ответила, Андрей сел в кресло и, отмахиваясь от надоедливой мухи, стал терпеливо ждать…
Наконец дверь спальни приоткрылась, Анфиса Петровна просунула голову, с распущенными волосами, вскрикнула вдруг, захлопнулась и спустя время сказала:
— Поди вон…
— Так-то проще, — пробормотал Андрей, — понятнее, — и, покачав головой, медленно побрел к морю.
Там на золотом и теплом песке, щурясь на низкое солнце, разулся он, разделся и, войдя в воду, вытянул тело, откинул косматые волосы, грудью вдохнул солоноватую прохладу и сказал:
— Отлично, я завтра уйду, мудрят господа очень со мной.
И пока он ворочался и полоскался в зеленоватой воде, простучал мотоциклет, и по берегу, увязая в песке и махая Андрею картузом, бежал Сергей Алексеевич… Андрей, прикрываясь, вышел, а Сергей Алексеевич, присев на корточках у самой воды, поспешно заговорил:
— Андрей, я тебе сейчас принесу белье и шляпу, мы едем в город… Пожалуйста, не отказывайся… Понимаешь, замечательная штука вышла… Тебя страшно там ждут, да кто еще — очаровательные дамы… Я им все рассказал, рвут и мечут — подай им знаменитого затворника, и все тут… Останешься доволен, там есть одна такая — Зязя, влюбчивая — страсть… Она тебя непременно осчастливит, ей-богу…
И Сергей Алексеевич убежал за бельем и шляпой. Андрей хотел было крикнуть ему вдогонку, но кровь ударила в голову, пересохло горло, и, перегнувшись, он ухватился за колени, бормоча:
— Экая пакость, поманили — и перекорячило всего. Когда же Сергей Алексеевич вернулся, Андрей сидел, обхватив голые колени, уперев в них бороду, и от закатного солнца он казался весь красным. Сергею Алексеевичу он ничего не ответил, уговоров будто не слушал, а потом стал глядеть Сергею Алексеевичу в глаза, спросил к чему-то: ‘А выручать кто будет?’ — медленно оделся и, не поднимая головы, пошел к дому…
— Ты подожди на крылечке, — сказал Сергей Алексеевич, — я живо буду готов… Да смотри, тетке ничего не говори.
Андрей, прислонясь к перилам, стоял как в тумане, что делать? ехать ли? Страшно это. А ни воли, ни совести нет. И Андрей не почувствовал, как Анфиса Петровна, сойдя к нему с крыльца, потянула за рукав.
— Прости меня, — сказала она, — я не хотела обидеть… Видишь ли… Сядем на приступки. Андрей, я не знаю, какой ты человек, и не сужу, но ты меня обидел…
Андрей, сев рядом, повернул к Анфисе Петровне голову, лицо ее казалось оранжевым от заката, и глубокие, в старушечьих морщинах глаза теплились огоньком.
— Ты меня не уважаешь, Андрей, — продолжала тетушка, и под взглядом Андрея побледнели ее щеки, она встала, откинулась на перила, закрылась рукой, быстро ее отдернула и продолжала торопливо: — Ты меня не уважаешь, это ужасно… Но я все равно скажу… В тебе, Андрей, слишком много животного, но душа прекрасная и страшно близка мне. И, хотя ты для одного себя живешь и страдаешь, у тебя есть идея, а это главное… У Сергея ее нет… И молодежь и все потеряли веру… Я вот путаюсь, но пойми, у меня здесь пустота… Чем ее заполнить… Не знаю…
Анфиса Петровна запнулась, Андрей продолжал глядеть не то насмешливо, не то нагло, тогда тетушка, не в силах отвести взгляда, вытянула шею, челюсть у нее дрогнула, и, брызгая слюною, крикнула: ‘Ах ты, мужик’, — и ткнула Андрея ногой…
И Андрей, не зная сам почему, закинул косматую голову, раскрыл бородатый рот и принялся хохотать густым басом…
От неожиданного смеха стало ему вдруг все ясно и легко, словно отвалили камень.
Анфиса Петровна закрыла лицо и принялась молча плакать.

Дамы

В тот вечер во дворике ресторана ‘Экспресс’ (таковы названия на юге), за белой скатертью, освещенные свечами, сидели пять дам, в нетерпении оборачивая огромные шляпы, с перьями и кружевами, к небольшой дверке, которая вела через проход на улицу.
Четыре кирпичных стены ограждали дворик, посыпанный красным песком. Посредине бил фонтан, и брызги с тонким звоном падали на стеклянные красные шары, утвержденные вокруг бассейна на белых тумбах, и каждый шар поблескивал, по стенам, цепляясь за ветхую решетку, полз дикий виноград, и кудрявыми шапками темнели лавры, на углу перед плюшевой беседкой стояла гипсовая Диана с отбитой рукой, невдалеке на палке была прибита доска с кривою надписью: ‘Шашлыки’. И сверху, из-за черных труб, заглядывая в глубокий этот колодезь на полные и напудренные лица дам, вылезала большая луна…
— Чего же он нейдет, это несносно, — сказала Варенька.
— Я умираю, хочу видеть монаха, — простонала самая полная из дам, Зязя, и тронула язычком красные губы.
— Вот еще, от этого не умирают, — ответила Софочка, жена почтмейстера.
Остальные дамы — Аня и Маня, наморщив лбы, сидели прямо и важно, дожидаясь еды.
На дворик зашли два татарина, один, седой и усатый, сел на сырой песок, зазвенев бубном, другой же, слепой юноша, принялся играть на скрипке жалобно, негромко и дико.
— Ах, как я люблю меланхолию, — прошептала Зязя… А Варенька, закинув за голову руки, так что с острых локтей ее упали черные кружева, прикрикнула:
— А ну вас тут, жилы только тянут, играйте веселое…
Старик поднял выше бубен, юноша затоптался, но песня осталась такой же печальной.
Недолго дамам пришлось томиться: из глубины прохода послышался шум и голос Баклушина:
— Как хочешь, отец, не пущу, честное слово. Mesdames, идите на помощь!
Зязя приложила полные руки к сердцу и шумно ахнула, Софочка захлопала в ладоши, крича: ‘Пришли, пришли!’ — и, подняв бокал, выпила, Варенька же, подхватив красное платье, побежала в проход.
Там, при свете фонаря, увидела она у стены косматого человека, который упирался, показывая белые зубы, а Баклушин, одетый в смятый фрак, толкал его коленкой, два лакея в стороне хихикали, прикрывая грязными салфетками рты.
И, делая все по вдохновению, поднялась Варенька на цыпочки, охватила Андрея голой рукой и поцеловала в мягкие губы…
Андрей ахнул и ослаб. Сергей Алексеевич обиженно закричал ‘браво’, а Варенька, обернув к Андрею горбоносый свой правый, более красивый, профиль, подняла, опустила и быстро скосила глаза и, молвив: ‘Идите же к нам’, — убежала во дворик. И Андрей, у которого от внезапного поцелуя все перепуталось, покорно пошел вслед, его усадили между Варенькой и Зязей, обвязали салфеткой, и дамы, наперерыв расспрашивая, наклонялись к нему, щекоча перьями и краями шляп.
— Жил я, ничего особенного, — говорил Андрей, как во сне. — А сейчас ничего не понимаю, будто я и не на земле…
Взяв подсунутый стакан, Андрей выпил его медленно, по-мужицки, перед тем перекрестясь… Все переглянулись и притихли. Андрей положил на стол кулак и, помотав головой, сказал:
— Чудно очень… Гуляю с барынями… А я думал, барыни на диване сидят за окошком и вот так только пальчиком: квик, квик.
— Вы довольны, дуся? — наклонясь к Варенькиному уху, прошептал Сергей Алексеевич. — Я столько трудов с ним потратил. Теперь да?
— Может быть, и да, — медленно ответила Варенька, глядя на Андрея.
Принесли шашлыки, и дамы доверху наполнили тарелку Андрея, Варенька поднесла ему ко рту стакан, Зязя, навалясь грудью, улыбалась великолепными губами. Андрей, задыхаясь, ел и пил, и в отуманенной голове его возникла дикая идея.
А в это время из темноты на скатерть скользнула неслышным полетом мышь, тронув холодком лицо у Зязи. Зязя пронзительно вскрикнула и потянула за скатерть. Андрей, словно ему напомнили, встал, следя полет летучей мыши… Потом ладонью провел по лицу, усмехнулся в ответ на повернутые с любопытством головы, согнул руки кренделем и начал топтаться, все засмеялись, мерно ударяя в ладоши, Варенька, выхватив у татарина бубен, стала около, выгибаясь и позванивая.
Тогда Андрей, загребая ногами, пустился вприсядку…
— Вот он какой у меня, — закричал Сергей Алексеевич, — и, подняв фалды, тоже запрыгал, Маня и Аня громко шептали: ‘По-моему, это неприлично…’ Зязя так рассмеялась, что на груди у нее лопнул лиф, Софочка вскочила на стул, плеща из бокала.
Наконец Андрей, шатаясь, подошел к столу, охватил Зязю, посадил на колени и поцеловал… Зязя взвизгивала и отбивалась, а Варенька бросила бубен, часто дыша.
— Нечего визжать, когда довольна, как свинья, — сказала она Зязе.
У Андрея налились жилы на крутой шее, и, целуя все чаще, поднялся он и пошел к выходу, прижимая толстую Зязю к себе. Все переполошились, Сергей Алексеевич преградил было дорогу, но, отброшенный ударом ноги, выругался… А Зязя, вцепясь Андрею в бороду, побелела, закинула голову и круглым коленом уперлась ему в грудь.
И Андрей уже достиг выхода, но на пороге в это время появилась тетушка Анфиса Петровна, в сбитой шляпке, вязаной мантильке, и подняла пыльный зонт.

Буйство

— Андрей, опомнись! — сказала Анфиса Петровна, пристально глядя. — Ты забылся…
Зязя вывернулась в это время и побежала к дамам, оправляя платье, Андрей нагнул голову и отступил.
— Я пришла за тобой, — повторила Анфиса Петровна, положив руку Андрею на рукав, — успокойся, если хочешь, я с тобой вместе помолюсь…
Такова была порода Анфисы Петровны: где предстояла опасность или драма, туда шла она, готовая радостно поднять крест в уверенности, что кротость и любовь все победят…
— Ты гадок, Сергей, — обратилась она затем к племяннику, — прости, но я тебя презираю. И вы, сударыни, лучше бы мужьям штаны зашивали, чем желудки здесь портить и совращать идейного человека. Вы вот пляшете, задрав юбки, а он, может быть, за вас и за себя кровью обливается. Вы уж меня простите, старуху, я прямо говорю — уходите отсюда вон…
И, говоря так, Анфиса Петровна вновь подняла зонт. Зязя громко заплакала, Аня и Маня, возмущенные, зашептались. Софочка вздернула носик, Сергей Алексеевич со злости сел ко всем спиной и дудел в бутылку, Варенька же резко вдруг вскочила, крикнув:
— Андрей, я приказываю, подойди ко мне.
— Нет, — твердо возразила Анфиса Петровна, — он пойдет со мной, — и вновь дотронулась до Андрея, а он, откинув тетушкину руку, закричал, тряся бородой и приседая от злости:
— Вон отсюда, вон, старая пакостница…
— Господь с тобой, господь с тобой, — забормотала Анфиса Петровна, попятясь к выходу.
Сергей Алексеевич, крича, побежал на Андрея, но, схваченный за плечи, полетел на тетку в проход, Андрей захлопнул дверь на задвижку, повернулся к дамам и медленно стал подходить…
Дамы отступили к беседке, потом завизжали все и разбежались, задетый юбкою, упал стеклянный шар на край бассейна и рассыпался со звоном. Андрей не торопясь высматривал и щурился, мягко ступая по песку. Преградивший дорогу стол он опрокинул, загрохотала посуда, погасли свечи, и над двориком, погнав густые тени, встала ясным кругом плоская луна… И когда глянул на нее Андрей, все в нем заликовало, задрожали жилки, раскинув руки, он воскликнул: ‘Чего боитесь, вот дуры!’ — и, прыгнув, схватил даму, что стояла ближе и не увернулась, это была Варенька, которая закрыла глаза-, сложила ладони у груди и затихла, едва вздрагивая…
— Любишь? — спросил Андрей.
В это время дверь, на которую навалились снаружи, затрещала, повалилась, и первым во дворик вбежал Сергей Алексеевич, размахивая плетеным стулом, за ним следовали дворники, два лакея со щетками и городовой в белой рубашке. Дамы скрылись. Варенька вырвалась и стала в дверях… А когда Сергей Алексеевич, крутя стулом, подступил, Андрей ударил его в лицо так сильно, что Баклушин тут же упал навзничь, повернулся на песке и лег ниц. Андрей насел сверху и обхватил его за шею. На плечи Андрея навалились, но он медленно приподнялся, стряхнув всех, и, качаясь, пошел к выходу, Вареньки уже не было… Еще раз сбили с ног Андрея, но он, вновь освободясь, выбежал на улицу…
А на дворике, у ног Дианы с отбитой рукой, остался лежать на влажном песке Сергей Алексеевич, силясь приподняться, из лица его шла кровь.
По светлой от луны пустынной улице пробежал Андрей до набережной, стал в тени лапчатой пальмы и оглянулся. Позади, удаляясь, трещали свистки полицейских, и в тишине раздавались голоса… Неподалеку звякнуло окно, просунулась заспанная голова, но сон ее одолел, и, довольная прохладой, голова тут же и поникла.
Андрей усмехнулся, отер ладонью лицо и повернул налево в гору, где в темной зелени стояли, белые при свете электрических фонарей, каменные дачи… Но фонари вдруг погасли, несколько мгновений краснея угольями, выступили из мрака лесные горы, голые холмы, над садами и дачами разлился синеватый, прохладный свет, глубоко открылось туманное море, а внизу за пальмами поднялись мачты с поникшими флажками — то начиналось утро.
И напали на Андрея истома, равнодушие и лень. Пробродив по тротуарам у чугунных решеток, присел он на каменные ступени крыльца и, подперев щеки, стал глядеть поверх моря в рассветающее синее, родное небо, где, гряда за грядой, шли белые облака…
— Слава тебе, господи! — сказал Андрей. — Ты жестоко испытал меня, я не захочу больше ничего, я вернусь…
Но не было сил подняться, не было воли захотеть, а над головой послышался легкий смех и голос Вареньки:
— Неужели это ты, Андрей? Вот молодец, они не справились с тобой… Скорее лезь в окошко, пока не видят…
Андрей медленно обернулся, зная, что это лишь обман. Все обман в этом мире. А над ним в окне, облокотясь на голые руки, лежала, сладко улыбаясь, Варенька в одной кружевной рубашке, колечки черных волос вились у нее на висках, и одна прядь падала с белого лба на глаз.
— Скорее же, медведь, — смеялась Варенька, — я спать ложусь, ухватись за подоконник и прыгай. Вот так.

Лишняя глава

На следующий день, когда Сергей Алексеевич, с припухшими губами и обвязанной полотенцем головой, лежал, стоная, на кровати, а тетушка, не переставая курить, ходила молча по столовой, нагоняя этим на племянника еще пущую тоску, к Баклушиным постучался отец Нил.
Отец Нил сел в столовой у стены, подобрал под стул серые от пыли ноги, вытер платком лицо, на котором совсем ввалились почерневшие глазницы, увеличив и без того обезумевшие глаза, и вдруг спросил со злобой:
— Теперь успокоились, привели его в свою веру?..
— Ах, оставьте меня, отец Нил, — сказала Анфиса Петровна, хрустнув пальцами, — я ничего не знаю и весь этот ужас и унижение едва ли переживу.
— Вот я на вас жалобу напишу, разбойники, спалить вас вместе с монастырем мало! — крикнул Сергей Алексеевич из кабинета.
— Я принес утешение, а вы полны злобы, — молвил Нил и, тотчас вскочив, стал расстегивать на груди подрясник. — Нечестивые помыслы нужно палить, юноша, а не монастырь… Выжечь все желания, оставив единую мысль о смерти. О смерти думайте, Анфиса Петровна, а не о похоти на старости лет, вот так, вот, как я…
И Нил распахнул подрясник на голой груди, где, среди ссадин, кровоподтеков и гнойников, болтались острые вериги…
Анфиса Петровна приложила пальцы к вискам и отошла к окошку. Сергей Алексеевич слез с кровати, морщась выглянул из кабинета на Нила и опять лег.
— Вот, — продолжал Нил, ударив по веригам, — это есть православие, ну-ка, попытайтесь…
— Прикройте, Нил, — перебила Анфиса Петровна, — это больно и только, вы сами себя обманываете… Да, сознаюсь, по слабости, и я захотела для себя ничтожного счастья, а вышло смешно, гадко и глупо… Перед вами и Сергеем повторяю: я полюбила… Вы довольны… за этим только ведь пришли… Вот глупая старуха перед вами и кается… А жить, Нил, нечем…
— Как нечем, а бог! — закричал Нил. — Ах вы, нытики, гнилые затычки. Через вас православная вера погибает… Я теперь по базарам пойду, при всех себя истязать буду, восстановлю истинную веру… Весь народ подниму, а вас на суд… Для этого и пришел, чтобы проклясть… Меня не обманешь, знаю, в чьем обличье дьявол…
Нил поднял руку, да так и остался… Анфиса Петровна, обернувшись к окну, побелела и прислонилась к стенке…
За окном по дворику шел Андрей, в порванной одежде, без шапки и босой. Ни на кого не глядя, распахнул Андрей дверь, подступил к Анфисе Петровне, опустился на колени и медленно поклонился ей до земли…
А тетушка, прижимая затылок к стене, вытянулась и закаменела, закрыв глаза. Андрей так же молча вышел и пропал за кустами, и Нил, весь даже передергиваясь, прошептал:
— А передо мною, гордец, не согнул спины… Нет, поклонишься и мне, я покажу…
Но Анфиса Петровна не слушала уже монаха… Так стало ей тошно, что едва добрела до спальни, заперлась, легла лицом к стене и представилась себе совсем маленькой и одинокой…
Этим поклоном Андрей словно украл ее гнев, теперь некому было прощать, не о чем тревожиться, не осталось ни надежд, ни радости, одна усталость… ‘Так с покойниками прощаются, — думала Анфиса Петровна. — А ведь страшно умереть, будто уйти в потемки… Затомишься, задохнешься, и все… Или в пруд бы упасть, около старых ветел, — отнесет тебя темная вода к плотине, изотрет об коряги, объедят раки тело…’
И наутро объявила Анфиса Петровна племяннику, что больше она никому, даже себе, не нужна и едет в Тулу.
Сергей Алексеевич уговаривал тетку, прикидывался маленьким, обещаний надавал, но Анфиса Петровна собрала чемодан с ненужными теперь книгами, походила по дому, воркуя и трогая вещи, потом села в плетушку, сказала:
— А ты, Сережа, в юнкерское училище еще можешь поступить, — и, вынув платочек, она подержала его в руке, улыбнулась, чтобы ободрить Сергея Алексеевича, и уехала навсегда.
Сергей Алексеевич из всех теткиных вещей нашел в спальне одни прюнелевые башмаки, которые, бывало, из отвращения и озорства закидывал на крышу, и горько теперь над ними плакал, потом, глядя на керосинки, вспомнил, что теперь некому готовить обед, читая нравоучения, и в необыкновенной тоске поспешил в N.
В городе Зязин муж — жандармский ротмистр — увел Сергея Алексеевича в кабинет, похлопал надушенной рукой по плечу и сказал ободряющим голосом:
— Оставим-ка, молодой человек, слезы женщинам и будем с вами дела делать. — И при этом так внимательно поглядел, что Сергей Алексеевич, покраснев до пота, сознался:
— Я думал летчиком на аэроплане сделаться, а впрочем, все равно, если меня бросили…
Так началась самостоятельная жизнь Сергея Алексеевича, и он выходит из плана этой повести.

В горах

От Баклушиных Андрей долгое время шел по шоссе, и, как тогда, в день побега, опустился над морем звездный вечер, открылись огни в горах и залетали мышки.
Но Андрею не хотелось ни на что смотреть, будто по горло был полон он гадостью и только последним этим поклоном тетушке в ноги свалил самый грузный камень. И, кланяясь, думал он, что отрезывает себя от мира, где оставалась только дорога впереди, неведомые странствия и, когда-нибудь, конец.
С утра Андрей не ел и не пил, а теперь, заметив вдалеке у подножья гор, пониже горящих полян, едва видимые огни селения, повернул туда, удаляясь от моря.
Из-под первого тына вынырнули на Андрея две собаки и забрехали, Андрей постучался в ставню, огонь в щели погас, и из-за угла сакли вышел с ружьем в руках приземистый армянин, в косматой шапке и с усами.
— Дай мне кукурузы, — сказал ему Андрей, — луку и топорик, я иду в горы спасаться, помолюсь и за тебя…
— Хорошо, — вглядываясь, ответил армянин, — топорик и кукурузы я тебе дам, а ночевать иди наверх, где костры: я тебя боюсь.
Костры казались близкими — рукой подать, но сколько Андрей ни лез по косогорам, обдираясь о невидимые колючки, все над головой его, словно глаза, горели, догорали и закрывались желтые огни. И только к полуночи учуял он запах гари и вышел на поляну, где, подергиваясь черной золой, краснели кучи пепла и под высоким дубом, освещенным снизу, шумело зыбким языком красное пламя.
Перед огнем, в башлыках и бурках, сидели на пятках пять человек с такими разбойничьими рожами, что Андрей перекрестился и сказал, низко кланяясь:
— А не помешаю я вам, добрые люди? Одному-то боязно, зверь в лесу лютый.
Все пятеро повернули к Андрею горбатые носы, ничего не сказали и снова уставились на огонь.
Андрей присел подле на пень, покряхтел, помолчал и снова молвил:
— Разбойники будете? Что же, всякому свое. А я вот место ищу, где бы людей не было, хочу спастись, а впрочем, и сам не знаю, спокою мне нет, вот что, опостылело…
Тогда все пятеро сразу затараторили на непонятном своем гортанном языке, и старший сказал, поведя на невидимые горы усами:
— Мы укажем тебе хорошее место, там наш святой одно время жил, — и, назвав неведомое имя, человек с усами закрыл лицо, остальные четверо тоже закрылись, просидев так некоторое время, из уважения прикрылся и Андрей…
Потом усатый объяснил, куда идти и как разыскать безлюдное место. Андрей поблагодарил и скоро под шорох огня и листвы заснул, прислонясь к дубу.
Когда же проснулся, из-за острой синеватой скалы вставало солнце, разгоняя по лугу и пепелищам легкий туман, который поднимался к лесу. Немного пониже, на краю обрыва под одиноким деревом стоял буйвол, а буйволица лежала у его ног, и за рогатыми их головами внизу раскинулось серое, как серебро, море, прохладное и парное, у дальнего края поднялась невысокая гряда белых и желтоватых облаков, а может быть, то были горы Трапезунда.
Проснулся Андрей от птичьего свиста, солнца в глаза и запаха трав и долго еще лежал, подперев голову и думая о трех, пролетевших, как дурной сон, томительных днях…
— Вот стряхну-ка я все это, — сказал Андрей, — пусть люди живут, как жили, мне какое до них дело… Я не по-ихнему устроюсь… Только бы поскорее отсюда…
И, вновь все оглянув, поднял Андрей голову и прищурился на солнце. Тогда на мгновение открылась ему великая радость, и, веселясь, вскинул он мешок с мукой, сбежал к ручью, напился и, не раздумывая, пошел на перевал…
С вершины перевала, где пихты стояли реже, увидел Андрей узкую и скалистую долину, куда нужно было, по указаниям, сойти, а дальше стоял крутой хребет с приметой — каменным седлом, левее высокого пика.
Не останавливаясь и не отдыхая, спустился Андрей в ущелье, а когда вновь стал всходить, был уже вечер.
‘Велено идти, и дойду, — думал Андрей. — Чудесные люди мне попались, как это я на них набрел, разбойники, а сразу поняли. Дивно! Все дивно на свете’.
Последний подъем был крут, и Андрей совсем умаялся, хватаясь за выступы и корни.
Солнца не было видно, внизу под ногами, покачиваясь, ползал туман, и тишина и глушь давили сердце.
Наконец Андрей достиг седла, с которого должен был увидеть обетованное место, последним усилием запустил пальцы в щель, скользя ногами и повиснув над пропастью, приподнялся и лег на живот, закрыв глаза.
‘Ну, здесь я помру, — подумал Андрей, — без пищи, да и звери заедят’.
И пока он так в изнеможении думал, ухо его различило ясный, звонкий олений крик… И вслед запела вечерняя птица, словно играя на дудке…
Затрепетало сердце у Андрея, привстал он, дополз до края седла и глянул вниз…
Под ним на страшную глубину залегал отвесный обрыв, на дне его в сырых теперь сумерках, меж теснин, как лента, извивалась река, направо шумел, прыгая, водопад, и за ним, с северо-востока окаймленная серыми скалами, лежала зеленая полянка, кончаясь нисходящими в туманное ущелье уступами, по которым росли древние пихты, и одна из них, опрокинувшись, повисла над крутизной, напротив Андрея.
Алое солнце налево, в конце узкого ущелья, последний раз проглянув меж землей и тучами, ударило в крутые скалы над полянкой, и на ней стали видны три старые яблони и белая стена полуразрушенной сакли…
— Радость-то какая, — сказал Андрей, — слава богу!

Звери

Помня указание, Андрей тотчас дополз до водопада, перебрался через него по скользким камням и вдоль узкого карниза, прижимаясь грудью к скале, стал пробираться к полянке, лежавшей впереди, под ногами.
В это время над ним из щели высунулась птичья голова на длинной шее и пронзительно закликала.
Приостановился Андрей и посмотрел, кто это его предостерегает. И красными глазками на Андрея уставилась горная индюшка… (Впоследствии Андрей узнал, что индюшки на зиму собирают сено для быстроногих туров и всегда живут близ них, предупреждая опасность.)
Засмеявшись своему страху, быстро перехватился Андрей и спрыгнул вниз на мягкую траву. Ноги у него подкосились, и, упав ниц, он тотчас заснул, ни о чем не думая.
Поутру пробудился Андрей от жажды и, открыв веки, увидел над собой медведя, мокрый от росы, черный, с белым пятном на шее, стоял медведь, фыркал и поглядывал, оттопыря ухо.
— Кыш, кыш, — сказал Андрей негромко, — я тебя не трогаю, иди с богом…
Медведь испугался, круто откинул перед и побежал вниз к лесным уступам, поджав маленький хвост…
‘Ну, вот и не задрал меня зверь, — подумал Андрей, — а потом и совсем попривыкнет’, — и, отерев мокрое от росы лицо, пошел по густой траве искать, где бы напиться, не взбираясь вновь к водопаду.
Обошел Андрей яблони, которые давно отцвели и наливались, заглянул в разрушенную саклю, откуда фыркнул большой еж, скрутясь клубком, и приметил, наконец, звериные тропы, со всех сторон бегущие к бугру, что посередине поляны. Там на голом месте лежал плоский водоем, полный хрустальной воды, из которой летели пузырьки и клубился дымок: то бил волшебный нарзан — источник жизни, и вокруг отпечатались козлиные, медвежьи, свиные и барсучьи лапы…
Андрей приник к воде и пил зажмурясь. И весь день сидел около источника и не мог наглядеться на синеватое узкое ущелье за поляной, на темные вершины леса у ног и вдалеке, на синем небе, белые, как облака, вершины снеговых гор. Некуда было торопиться, и мысли медлительно и легко проходили перед Андреем, он и не гнал их и не принимал, зная, что теперь все равно.
На следующий день Андрей опять встретил медведя. Нужно было наломать ветвей, чтобы прикрыть остатки сакли, и собрать валежнику для костра… Спустившись для этого по уступам вниз, Андрей услыхал странный стук, будто кто хлопал в деревянные ладоши. Присев за кустом, Андрей оглянул впереди себя небольшую прогалинку, посредине которой стоял расщепленный вдоль до корня ствол сосны, около него хлопотал давешний медведь: зацепив лапами половинку, оттягивал и отпускал, половинка звонко хлопала и, отскочив, продолжала долго еще стучать, а медведь, радуясь своей шутке, приплясывал, наставя свиные уши, и музыке его отвечали ущелья…
— Вот так музыкант! — воскликнул, наконец, Андрей, вскочив из-за куста… Медведь опять испугался, Андрей же долго еще дивился, сколь мудро устроен мир и сколько в нем забав для простого человека.
В этот день он начал исковыривать близ водопада чернозем, насадил луковиц и пригоршню кукурузы. Водяная пыль освежала посев, и над водопадом в этом месте выгибались две радуги, соединяясь пологим крестом. На него-то Андрей и помолился, отходя вечером второго дня на покой.
Когда поднимался ветер, шумя травой, яблочки падали с яблони, из лесу выбегали дикие поросята, жрали их и с визгом рассыпались при виде человека.
Только в первые дни побаивались звери Андрея. И он, чтобы не пугать их, двигался легонько и ложился в траву, когда сквозь кусты просовывалась медвежья морда, раздумывая — не испугаться ли. Но медведь все-таки скорее всех пообтерпелся, и Андрей за расторопность назвал его Иваном…
А расторопность у Ивана была большая… Ранней еще весной, поднявшись из берлоги, спервоначала принялся Иван выбрасывать пробку, для чего весь день елозил по валежнику, ревя ревом на весь лес. Выбросив же, наконец, сероватую и плотную, как резина, пробку (ее ни нож не берет, ни подпилок, и один англичанин, говорят, приезжал даже ее собирать и навалил целый короб), пустился Иван бегать от радости взад и вперед, прострекал так неделю, пока не облезла на нем вся шкура и захотелось есть. Тогда, в ожидании орехов и диких яблок, принялся он разорять осиные гнезда, поедать муравьев и сладкие коренья. Вынюхав муравьиную кучу, наваливался Иван на нее, засовывал лапу и слизывал муравьев и приставшие яйца: У осиного же гнезда нередко поревывал, обмахивая нос, в который вцеплялись злые осы.
Обтерпевшись, Иван походил по полянке, перекувыркнулся даже, как шар, покосясь на Андрея, и полез на яблоню сшибать яблоки. Но только начал он трясти дерево, как из лесу выскочили поросята и стали падалину жрать. Иван помолчал, потом задом вниз принялся слезать, чтобы накласть поросятам, но те сразу разбежались. Опять влез Иван на дерево, и вновь прибежали поросята, тогда, рассердясь, он изловчился и прыгнул на них прямо сверху, но промахнулся и ушел в лес.
Глядя на это, много смеялся Андрей, обижаясь, когда звери, увидев его, выходящего из сакли, пятились и поджимались. Андрей узнал и полюбил все звериные привычки: на заре и вечером приходили звери по тропам пить нарзан, а на ночь залезали в глухие норы. Самым умным был старый седой барсук. На водопой он шел не спеша и не оглядываясь, попив водицы, умывался и брел обратно, метя хвостом траву. Жил барсук под дубовым корневищем и на сваленном пне сушил грибы, расставляя их рядком, кочерыжками кверху. Андрей сначала и не догадался, а потом увидел самого барсука, который нес во рту гриб, упершись лапами в пень, положил барсук гриб, отошел — не понравилось, видно, поправил гриб попрямее и, захватив высохший, влез в нору.
‘Разум у зверей простой и не лукавый, — думал Андрей, — и они же меня учат, как надо здесь жить…’
И, приглядываясь, прислушиваясь в вечерней тишине, замечал Андрей, что он не один, а повсюду, под каждой землинкой, кто-нибудь да живет. Словно вся земля дышит и колышется единой жизнью. Наверху, как тени, пролетают козлы, самые робкие изо всех зверей, и к нарзанному ключу забегают попозже. Ухватив живой воды, поднимает пугливый козел ветвистую голову, прислушивается, наставя уши, и от шороха, согнув красную спину, прядает вверх по уступам, — и уж нет его, словно и не было. Только тени бегут по горам от белых, тронутых алым, бог весть куда и откуда плывущих, облаков. У Андрея и мысли даже пропадали в такие часы, ни о чем он не мечтал и не думал, а хотел быть ни человеком, ни зверем, ни птицей, а облаком этим белым и легким, чтобы носило его в синем небе да ласкало ветром.
Но сердце все-таки было тревожно. Что-то мешало приобщиться ко всей тишине, а что — Андрей не знал.
И вот однажды вечером Андрей, положив подбородок на ладони, глядел в глубину задымившегося ущелья. Вдалеке выскакал на острую пику скалы и неподвижно, упершись в одну точку всеми копытами, стал тур, поднял рога, обернулся, заходящее солнце повисло алым шаром за его головой. И показалось Андрею — глядит козел ему в глаза издалече. И в тишине не то закричал, не то засмеялся тур так страшно и раскатисто, что Андрей, закрыв лицо, пал на колени, шепча: ‘Слышу, слышу!’

Черти

Настала для Андрея великая радость — жить. Трава на поляне поднялась по пояс, раскрывались в ней и увядали цветы, и над пунцовыми, желтыми, синими их чашами гудели тяжелые пчелы, прилетев из леса, у водопада широко распушилась кукуруза и зацвела.
Просыпаясь на восходе, Андрей шел по сизой и мокрой траве к источнику и, попив, читал ‘Отче наш’, поглядывая на большое, раскинувшее воронкою свет и голубые тени косое солнце. Теперь Андрей понял слова об отце на небесах: имя его светло, воля его повсюду, и царствие всегда грядет, он дает хлеб. И не есть ли великая радость просить очистить себя и простить всем, когда душа и без того открыта и все в ней ликует безмерно… И перестал понимать Андрей, как можно думать о зле, потому что нет ни зла, ни добра — одна радость.
Одного он не мог постичь, о каком искушении идет речь и кто есть лукавый. И, присмотрясь, заметил, что звери невинны.
Внизу, пониже водопада, в реке была излучина, полная тихой воды, там жили уточка и селезень, всегда плавая вместе, а в полдень выходили на песок. Уточка принималась носом гладить селезню голову и, покрякивая, терлась теплой шеей, селезень тогда, потоптавшись, укладывался и засыпал. И сверху Андрею отлично было видно, как уточка бежала к воде, заплывала в камыш, где свила гнездо, и несла там яйцо потихоньку от заснувшего селезня, который, если бы увидал, разбил яйцо, а утку оттаскал бы за хохолок.
‘Но ведь нет же греха в таком лукавстве, — думал Андрей, — вот давеча лиса тоже слукавила: залезла в барсучью нору, напакостила там, насорила и ушла, барсук — зверь аккуратный, вернулся, все выскреб, а лиса опять намарать ухитрилась, барсук рассердился и ушел в иное место. А лисе того только и нужно — не любит она сама норы копать. Но и это выходит одна только смехота, вот если бы я, примерно, эдакое с добрым каким-нибудь человеком устроил — было бы в том злодеяние. Вот и разберись. Стало быть, я от зверя чем-нибудь отличен. Или в мыслях моих сидит еще лукавый и так рассуждает… И радость моя от лукавого, и его это я голову видел на красном солнце!’
Забеспокоился Андрей, а потом стала одолевать его совесть, что живет он спокойно и радостно, когда каяться нужно, быть может, в совершенных делах, может быть, молиться за людей… Или пострадать?.. И, пока так думал, настала ночь, но туман из ущелья не поднялся, как всегда, а завился над травой, было душно и жарко, на небе высыпали большие звезды, потом с моря стали прикрываться невидимой тучей, и, когда за ущельем погасли багровые вершины снегов, напали на Андрея сомнения и страх.
В темноте зажглись светляки, над травою, как искры, понеслись жучки, чертя синеватые полосы, близко ухнул сыч, и совы вылетели из расщелин.
— Ох, тоска, тоска, — шептал Андрей, стоя у шалаша, — расплата это, что ли, настает за грешную радость…
А туча покрыла все звезды, и совы залетали над самой травой, стуча клювами.
Чем темнее совам, тем лучше. Трава, деревья, звери и камни светятся в темноте синеватым и желтым светом, не видимым для нас, а совы летают в голубом, словно из серебра и свинца, лесу, шарят под светящимися камнями заснувших мышей, от шкурок которых идет мягкое сияние, пьют птичьи яйца и, зачарованные неведомой нам жизнью, стонут и кричат, как дети во сне.
Слушая совиные крики, не знал Андрей — во власти ли он нечистой силы, или все вокруг в опасности и нужно бежать, потому что всем существом почуял Андрей приближение смерти.
Поляна была пуста, и тоска и страх сковали Андрея… Но вот в темноте над головой возникла извилистая молния, осветила неподвижные деревья, скалы и траву, темнота вновь все прикрыла, и разорвался гром… Андрей протянул руки и побежал. Вторая молния завилась высоко, распушилась и отвесно пала у сакли в вершину яблони, которая затрещала и вспыхнула, как свеча… И одна за другой, все ослепительней и чаще, падали молнии позади Андрея, а он бежал, скатываясь по уступам, в глушь леса, обдираясь и падая. От грома оглохли уши, под ветром затрещали и стали клониться древние пихты, и отвесный дождь хлестал и сек, крупный и теплый. И, желая только выбраться отсюда, полез Андрей на перевал, щебень, гонимый водою, стал сбивать его, хватающегося за скользкие корни, резать лицо и слепить… Отплевываясь и тяжело дыша, Андрей влез на каменную площадку и оглянулся, где бы укрыться… От света молний открывались и закрывались ущелья, темный лес скрипел под ногами, то невидимый, то озаренный во всю ширь, и летели крупные нити дождя… Наконец в конце площадки Андрей увидел темный вход пещеры, забежал туда и прислонился… И вдруг около его уха, а потом в глубине пещеры и со всех сторон зафыркало, словно темнота полна была котами. И при внезапном свете увидел Андрей перед собой большую голову с бородой, рогами и горящие глаза… — Свят, свят! — закричал Андрей, выскочил из пещеры, споткнулся и, не помня более ничего, завалился за гладкий камень.

Полдень

Солнце теперь сразу поднималось в притин и палило оттуда белым потоком, пока земля не повертывалась серыми своими скалами на закат. Трава высохла и, не освежаемая росой, шуршала, как мертвая, по камням извивались гады, бегали черноглазые ящерки, и скорпионы вылезали из нор, чтобы жалить ядом. Андрей, сплетя широким венком листы мяты, мочил их водою и прикрывал голову, нельзя было двинуться, не обливаясь потом, и темнело в глазах.
Томились и звери, по многу раз приходя пить: Иван места себе не находил, мотая тяжелой мордой, барсук не мог доползти до воды и прилег на жесткой лужайке белым боком, и никого не задирали даже лютые поросята.
В ту грозовую ночь, увидя зубров, выходящих из пещеры, подумал Андрей, что вплотную черти подступили к нему, принимая разные обличья, и нет более спасения. И Андрей в сакле на коленях молился несколько дней, царапая себя ногтями, чтобы проняло, но все ослепительнее палило солнце, молитвы не пронимали, а потом перепутались, как нитки в мотке, и Андрей понял, что он — подлый человек. Тогда, не в силах более держаться, словно зажмурясь, принялся Андрей вспоминать Вареньку, слова ее в темной спальне, отчаянные поцелуи… а потом крики и хруст рук, когда он, сначала камнем заснув от усталости, вдруг от резкого толчка пробудился, увидел рядом помятое и дурное Варенькино лицо, с затхлым ртом, и хотел тотчас уйти, а она опять прильнула, и нужно было оторвать ее со всей силой… а что потом он сделал — не помнит, да и Сергей Алексеевич до сих пор, должно быть, лежит на песке с разбитым ртом.
И Андрею казалось, что все остановилось: солнце и земля, и он, не в силах ничего сдвинуть и бежать от воспоминаний, принужден, словно скованный, глядеть на все совершенное.
Андрей стоял посредине лужайки на солнцепеке, и даже мухи неподвижно повисли невысоко над его головой.
И вот из лесу вышла медведица и за нею семь больших медведей. Медведица стала пить нарзан, а медведи глядели на нее глазами, красными, как угли, шерсть на них стояла дыбом, изо рта текла слюна. Медведица кончила пить и, пройдя мимо Андрея, обернула морду и, приседая, глухо ревнула, и так же, один за другим, ступая вслед, обернулись и рявкнули семь медведей… И долго еще видел Андрей, как с увала на увал поднимались и вновь нисходили черные медведи…
Тогда Андрей закинул голову и взглянул на солнце, в ослепительном кругу которого давно уже смеялось широко открытым ртом человечье, с козлиными чертами, лицо…
‘Конец, — подумал Андрей, — окружили меня, все заполонили’, — и, закрыв глаза, лег ниц…

Лунный свет

Когда опустилась вечерняя прохлада, Андрей сел у водопада и глядел вдоль сырого ущелья, на дне которого от реки курился туман…
Впереди Андрея над пропастью лежала поваленная пихта, и на ней стоял медведь Иван. Иван мотал головой, потом тихонько пошел вперед, и дерево наклонилось. Тогда Иван отступил, пихта поднялась, он, забеспокоясь, метнулся опять вперед, дерево быстро нагнулось, и медведь, цепляясь и глухо ревя, полетел вниз, увлекая каменья, и тело его ударилось, как мешок.
‘Вот и все, — подумал Андрей, — очень просто… и никому не нужно.’
Тем временем встала ясная луна, осветила неживым светом выступы скал, вогнала черные тени в расщелины, тронула серебром вершины дерев, трава стала синей, и в стоячей луже у ног Андрея опрокинулся ясный ее, желтоватый диск. Андрей взял камень и бросил в лужу, диск разбился, как зеркало, полетев лунными брызгами вверх… Андрей положил локти на колени, подпер голову и наморщил лоб.
Тогда из лесу вышел барсук, выгнул спину, ощетинился от ушей до хвоста и, запрыгав боком, будто пугая, описал полукруг и пропал.
А месяц все выше вставал, укорачивая тени, было душно, и Андрей, как очарованный, продолжал глядеть. Опять появился барсук, а с другой стороны из лесу выбежали поросята, шарахнулись и стайкой сгрудились близ Андрея… Потом вылезли из-под кручи медведица и семь медведей. А на скале, опустив рога, встал зубр… И вот, должно быть от колдовского света, закопошились в тени между зверей, в трещинах, под камнями кривоногие, с носами, как дудки, и бабьими животами, мерзкие дьяволята…
Андрей глядел на них, не мигая, не думая и не боясь. Тогда один дьяволенок, самый гадкий, подскочил вплоть и на носу, перебирая пальцами, принялся выигрывать, как на дудке, — пискливо и нудно… И звери слушали его, смыкая круг… ‘Молись, молись, — подумал Андрей. — Некому молиться’, — и захотелось выругаться ему как можно гаже, чтобы скорей пришел конец. Рот наполнился слюной, Андрей вытянул губы и плюнул в дьяволенка. Тогда все словно провалилось. Лужайка была пуста… Андрей зачерпнул воды горстью, омыл глаза и принялся бродить, боясь, как бы сон опять не одолел… И когда подошел к висящему над кручей дереву, где сорвался Иван, взялся Андрей за ветки и наклонился, силясь рассмотреть в сыром тумане тело медведюшки.
‘А если оступиться, — подумал Андрей, — далеко вниз лететь, — зато сразу со всем и покончить… Кому я нужен?’
Зашлось у Андрея сердце, потемнели глаза, и, подняв колено, сделал он последний, неверный шаг.

Комментарии

Первая известная публикация — во II томе ‘Повестей и рассказов’ А. Толстого, изд-ва ‘Шиповник’, 1912. Авторская датировка — ‘Париж, 28 июля 1911 г.’
Материалом для повести послужили впечатления, полученные писателем во время поездки на Черноморское побережье Кавказа весной 1911 года. А. Толстой с издателем ‘Шиповника’ С. Копельманом ездил к родственнику его жены Б. Беклемишеву, владевшему в Абхазии под Сухуми небольшим имением.
16 апреля А. Толстой записал в дневнике: ‘Беклемишев — худой, сутулый и рыжий, с большими голубыми глазами, никогда не чешется, бреется раз в месяц, моется не всегда. Сегодня льет дождь, поре грязное, померзлые пальмы еще больше поникли. Беклем[ишев] сидит у окошка, покрикивает на собак, собирается сечь гусыню, которая не сидит на яйцах. Читает по ночам запоем, проглатывая по книжке в ночь, причем не знает ни автора, ни названия. Когда поздно поутру тетка приносит ему стакан чаю, он курит и опять читает. В комнате пахнет бог знает чем — кожами, порохом, потом, окурками и грязью. На столах беспорядок, в котором Бек[лемишев] один разбирается. Тут же ящик с орехами и яблоками, большая кружка с водой, повсюду ‘реликвии’ охоты. Книжки кипами набросаны повсюду. На кровати грязные простыни сбиты. Когда, наконец, он встает, то сразу кричит ‘исть’. Тетка добродушно ворчит, и в столовой у нее шипят уже две керосинки.
Тетка, видя в нас людей интеллигентных, с утра до вечера говорит с нами не переставая: о школах, о Кони (терпеть не может: фигляр), о Сологубе (старый развратник), о китайской войне, современной молодежи — интеллигентных тружениках (это ее сфера), о сухумских дамах, которые ищут всегда кавалера, который кормил бы их в ресторане ‘до расстройства желудка’, о Толстом (кумир), о деторождении (отрицает), все время ходит — сухонькая и черная, курит папироски, смеясь закрывает рот и словно воркует, почти ничего не ест. Беклемишев дразнит ее: ‘оригинальная женщина’, на что она: ‘что это, Борис, полно тебе глупости молоть’ или ‘право, Борис, у тебя одна гниль в голове’ или ‘ну, он еще совсем глупый’. Тогда Борис ‘казнит ее’, т. е. схватывает на руки и вертит. Этого она очень боится.
Она читает все, даже словари, видела очень многих. Борис дразнит ее ‘Афонька Проклятый» (А. Толстой, Дневник 1911 г. Архив Л. И. Толстой).
Б. Беклемишев и его тетка послужили прообразами героев рассказа.
Другая запись того же времени, озаглавленная ‘Отец Андрей — пустынник в великом постриге’, раскрывает источник, навеявший писателю центральный образ повести.
‘О. Андрей ушел в горы на Большой хребет. Ушел от великого распутства. О. настоятель на духу отдул его палкой за баловство с богомолкой. На хребте он посеял картошку, построил шалаш. Около росли груши, когда-то посаженные черкесами. Приходили медведь и кабаны. Медведь тряс груши, и кабаны их жрали, медведь очень сердился. Однажды ночью пришел тигр из Персии. О. Андрей залез в шалаш, ноги наружи, думал, что, если тигр начнет жрать ноги, успеет он отходные молитвы прочесть, монах со страху ‘трусился’. Тигр поревел и к утру ушел. О. Андрей однажды пошел на хребет. Налетела гроза. Он хотел укрыться в пещеру. Только сунулся в темную дыру, оттуда фыркнуло, большое, будто копна, другой и третий… Видит о. Андрей — голова с рогами и бородой. ‘Черт’, — подумал он и побежал. Потом одумался и стал подходить — из пещеры вышли зубры. Видел о. Андрей в лесу салфетка постлана, сидит монах расстегнутый и держит двух баб’ (цитированный выше дневник).
На этих же страницах дневника А. Толстой записал несколько наблюдений над поведением разных животных.
Эти записи, так же как запись об отце Андрее, сделаны скорее всего по рассказам Б. Беклемишева, охотника, хорошо знавшего повадки зверей и жизнь края.
В том же виде, в каком она публиковалась впервые, повесть включена во II том Сочинений ‘Книгоиздательства писателей в Москве’, причем в третьем издании — 1917 год — все рассказы тома объединены общим заглавием ‘Неверный шаг’.
В послереволюционные собрания сочинений автор не включал повесть.
Печатается по тексту II тома Сочинений ‘Книгоиздательства писателей в Москве’, 3-е изд., 1917.
Источник текста: Толстой А. Н. Собрание сочинений в десяти томах. Том 1. — Москва, Гослитиздат, 1958.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека