Неудачная история партии ‘Народной Воли’, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1912

Время на прочтение: 34 минут(ы)

ИНСТИТУТ К. МАРКСА и Ф. ЭНГЕЛЬСА

Пролетарии всех стран, соединяйтесь

БИБЛИОТЕКА НАУЧНОГО СОЦИАЛИЗМА

ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ XXIV

ПОД РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МОСКВА 1927 ЛЕНИНГРАД

Неудачная история партии ‘Народной Воли’ 1)

(‘Современный Мир’, 1912 г., кн. V.)

1) ‘Из истории политической борьбы в 70-х и 80-х годах XIX века. Партия ‘Народной Воли’, ее происхождение, судьбы и гибель’. Москва 1912. Книгоиздательство ‘Русская Мысль’.
Г-н Богучарский не со вчерашнего дня известен как трудолюбивый исследователь нашего освободительного движения. Теперь он отдельной книгой выпустил, — с некоторыми дополнениями, — статьи, напечатанные прежде в ‘Русской Мысли’ и посвященные истории партии ‘Народной Воли’. Это чрезвычайно интересная тема, к сожалению, ему совсем не удалось справиться с нею. По причине, которую я укажу ниже, наш трудолюбивый исследователь пришел к совершенно односторонним, а потому и очень ошибочным, выводам. Вот один из них, едва ли не самый главный.
Он говорит: ‘В семидесятых годах в недрах русской интеллигенции были два типа людей, одни, ‘либералы’, ясно сознавали, что без политической свободы ни социализм вообще, ни тем более ‘социализм’ в его русской народнической интерпретации, не имеет за собой решительно никакого жизненного фундамента, и потому группа эта в области понимания социально-политических задач стояла несравненно выше другой группы интеллигенции, — группы социально-революционной. Но в то же время группа либеральная, за самыми небольшими исключениями, в противоположность группе социально-революционной, отличалась полною немощью, раз дело касалось вопросов борьбы за ее собственные убеждения’ {Стр. 444.}.
Остановимся пока на этом.
У г. Богучарского получается нечто, напоминающее известное тургеневское деление людей на Гамлетов и Дон-Кихотов: в русской интеллигенции семидесятых годов были Гамлеты, обладавшие пониманием, но лишенные воли, и были Дон-Кихоты, одаренные сильной волей, но чуждые понимания. Однако такое деление неосновательно.
Почему г. Богучарский убежден, что ‘группа либеральная’ стояла несравненно выше, — запомните это, читатель, — ‘группы социально-революционной’ в области понимания социально-политических задач? Потому что либералы понимали значение политической свободы. Хорошо, как же они понимали его? Они ‘ясно сознавали, что без политической свободы ни социализм вообще, ни тем более ‘социализм’ в его русской… интерпретации не имеет за собою (т. е. под собою? — Г. П.) решительно никакого фундамента’. Это как нельзя более ясный ответ. Но, хотя и ясен этот ответ, все-таки остается совершенно непонятным, откуда же взялись у нас в рассматриваемую эпоху такие либералы, которые даже на вопрос о политической свободе, — самый важный для либерализма, — смотрели прежде всего и даже исключительно, как это выходит у г. Богучарского, с точки зрения интересов социализма. В других странах о таких ‘либералах’ никто и слыхом не слыхал. Изумленному читателю остается только предположить, что эти неслыханные либералы были одним из ‘самобытных’ политических плодов русской жизни, что они являлись, так сказать, истинно-русскими либералами. И очень жаль, что наш автор не дал себе труда заранее рассмотреть правильность этого не только возможного, но прямо неизбежного при данных обстоятельствах предположения.
Г-н Богучарский, как видно, и сам чувствует, что его либералы представляют собою нечто совсем необыкновенное. Они называются у него не просто либералами, а либералами во вносных знаках. Эти знаки дают понять, что название: ‘либералы’ употребляется здесь нашим историком лишь в силу неразумного обычая, а на самом деле оно, по его мнению, неприменимо к такой группе, которая противопоставляется у него ‘группе социально-революционной’. И г. Богучарский, конечно, прав, если только правда, что люди, носившие у нас в семидесятых годах название либералов, смотрели на все другие свои ‘социально-политические задачи’ с точки зрения интересов социализма. И притом — какого социализма! Не только русского, — который тоже ставится г. Богучарским в предостерегающие вносные знаки,— но даже социализма вообще. Правда, выражение: ‘социализм вообще’ страдает большою неопределенностью. Но следует думать, что оно обозначает западноевропейский социализм в отличие от социализма русских народников. Так как именно в течение семидесятых, годов совершился переход западного социализма ‘от утопии к науке’ даже там, где, как во Франции, утопия пустила особенно глубокие корни, то мы имеем, кажется, (некоторое основание думать, что ‘либералы’ г. Богучарского принимали научный социализм за критерий всех других ‘социально-политических задач’ своей группы. А если и это так, то, действительно, их называют либералами только по недоразумению или по недоброжелательству. Непонятным остается только одно: зачем же сам г. Богучарский продолжает платить этому нелепому недоразумению или недоброжелательству дань употреблением совершенно неподходящего термина, хотя бы и заключаемого в кавычки. Тут кавычек недостаточно. Тут надо совсем разорвать с установившимся обычаем и категорически объявить, что гамлетизмом отличались у нас в семидесятых годах вовсе не либералы, а… ‘тайнобрачные’ сторонники научного социализма, между тем как наши Дон-Кихоты склонялись к утопическому народничеству. Логика обязывает.
Правда, логика разойдется тут с истиной фактов. В самом деле, из книги г. Богучарского видно, что И. И. Петрункевич и А. Ф. Линдфорс принадлежали к числу наименее зараженных гамлетизмом представителей тогдашней ‘либеральной группы’ {Стр. 397—404.}. Они вступили ‘в непосредственные сношения с террористами, с целью убедить их дать нам, т. е. обществу, возможность действовать, так как террористические акты не допускали никаких выступлений, запугивали общество и озлобляли правительство’ (собственные слова г. Петрункевича, приводимые г. Богучарским на стр. 401-й своей книги). Для этого не требовалось сверхчеловеческой энергии, но надо помнить, что мы имеем дело с quasi-Гамлетами. И вот спрашивается: поверит ли нам кто-нибудь, если мы окажем, что И. И. Петрункевич и А. Ф. Линдфорс рассматривали тогда вопрос о политической свободе с точки зрения интересов социализма, — не только русского, но и… ‘вообще’? Этому никто не поверит, и лучше нам не срамить себя подобными утверждениями.

II

Далее И. И. Петрункевич сообщает, что ‘Н. К. Михайловский считал в то время конституционные учреждения неспособными разрешить земельную нужду крестьян и выгодными только для буржуазных классов’, о чем он и заявил почтенному земскому либералу ‘в довольно энергических выражениях’. Это свидетельство г. Петрункевича приведено на странице 399-й разбираемой мною книги. Оно приводит в недоумение г. Богучарского, обещающего ‘в другом месте’ остановиться на ‘политических противоречиях’ покойного субъективного социолога. Мне хочется верить, что в этом случае он обнаружит более умения, нежели в своей характеристике русского либерализма семидесятых годов. Однако это дело будущего, а теперь пока несомненно, что в политических взглядах Н. К. Михайловского противоречия имелись, и к тому, — надо говорить прямо, — весьма грубые. Если бы мы сочли возможным подражать нашему историку, то мы сказали бы, что И. И. Петрункевич, не грешивший никакими противоречиями в своем отношении к вопросу о желательности конституции, ‘стоял несравненно выше’ Н. К. Михайловского ‘в области понимания социально-политических задач’. Но это было бы вопиющей несправедливостью. Г-н Петрункевич был в семидесятых годах, — и благополучно остается по сие время, — либералом, а Михайловский примыкал к социалистам-утопистам. Сравнивать их между собою по высоте понимания ‘социально-политических задач’, это — то же, что сравнивать часы с аршинами. Вопрос о значении политической свободы — великий вопрос, но им не исчерпываются все ‘социально-политические задачи’, требующие своего решения. И если социалисты-утописты разбирались в нем плохо, а либералы более или менее, — чаще менее, нежели более {Достаточно напомнить, что нередко либералы сопротивлялись введению всеобщего избирательного права (примеры: Франция, Германия и т. д.).}, — хорошо, то из этого отнюдь еще не следует, что либералы отличались более правильным пониманием всех остальных требований своего времени. Нерассудительно отворачивавшиеся от ‘политики’ социалисты-утописты при всех недостатках своего метода умели, однако, поставить на очередь такие великие общественные задачи, до понимания которых самый либеральный, — т. е. более всех других дороживший политической свободой, — либерал не мог бы, оставаясь либералом, дотянуться, даже если бы поднялся на цыпочки. Так было на Западе, так было и в России! Г-н Богучарский этого не признает. Он слишком пристрастен в пользу либерализма.
А. И. Герцен с похвалой писал о Прудоне: ‘Политика в смысле старого либерализма и конституционной республики стоит у него на втором плане, как что-то полупрошедшее, уходящее. В политических вопросах он равнодушен, готов делать уступки, потому что не приписывает особой важности формам, которые, по его мнению, не-существенны’. Да и сам Герцен относился к ‘политике в смысле старого либерализма’ как к чему-то ‘полупрошедшему’ и совсем ‘несущественному’. Оттого он и совершил, в эпоху издания ‘Колокола’, несколько крупных политических ошибок. Его взгляд на ‘политику’ был гораздо более противоречивым и сбивчивым, нежели взгляд на нее огромнейшего большинства декабристов. Значит ли это, что декабристы по своему пониманию ‘социально-политических задач’ ‘стояли несравненно выше’ А И. Герцена?
Вопрос, так удивительно неловко поставленный г. Богучарским. имеет колоссальную важность, и я считаю полезным подойти к нему еще с другой стороны. Я спрошу почтенного историка: был ли либералом Л. А. Полонский? И я не сомневаюсь, что он окажет: ‘да, был’. Но посмотрите, как рассуждал Л. А. Полонский о ходе нашего общественного развития. Во внутреннем обозрении, приготовленном им для январской книжки ‘Вестника Европы’ за 1879 г., он с убеждением, поистине достойным более завидной участи, доказывал, что наше отечество с давних пор представляло собою гладкое поле, на котором выступала только одна сила: сила власти. Поэтому и развитие законности не имело у нас характера договора даже и тогда, когда власть находила нужным совещаться с народом, созывая его представителей на земские соборы. ‘В данный момент обстоятельства всегда слагаются так, что сама власть убеждается в необходимости, в неизбежности таких-то реформ, затем они входят в жизнь и усваиваются народом’ {Это внутреннее обозрение, вырезанное (!) из указанной книжки ‘Вестника Европы’, воспроизведено теперь в первом томе издаваемого под редакцией г. Лемке сборника материалов: ‘M. M. Стасюлевич и его современники в их переписке’. СПБ. 1911. Цитируемые мною строки находятся на стр. 474.}. Отсюда Л. А. Полонский делал тот назидательный вывод, что и впредь все шансы ‘законности’ (читай — конституции) будут зависеть у нас от доброй воли власти, которая, наконец, сама убедится когда-нибудь в пользе и необходимости либеральных реформ. Надеюсь, что даже и чрезвычайно пристрастный к либералам г. Богучарский не откажется признать взгляд Л. А. Полонского до последней степени утопичным. А если не откажется, то логика заставит его согласиться со мною, когда я скажу, что утопический социализм дополнялся у нас в семидесятых годах утопическим либерализмом. Но, поскольку либерализм становится утопическим, мы получаем логическое право сравнивать его с утопическим социализмом, и я опрашиваю: чем же он выше этого последнего? На самом деле было наоборот, утопический социализм имел много огромных преимуществ перед утопическим либерализмом и потому стоял несравненно выше его. Едва ли не самое главное из этих преимуществ заключалось в том, что наш утопический социализм решительно отказывался последовать совету нашего утопического либерализма и взглянуть на Россию как на гладкое поле, на котором может действовать только сила власти. Он обращался к народу. И, так как он обращался к нему, он непременно должен был, как и западноевропейский утопический социализм, подвергнуть коренному пересмотру либеральное решение вопроса о ‘политике’. Совершая этот пересмотр, он повторил важную теоретическую ошибку западного утопического социализма, неправильно определив отношение ‘политики’ к ‘экономике’. Но, как ни велико было отрицательное значение их ошибки, оно с избытком перевешивалось великим положительным значением того обстоятельства, что все их дальнейшие упования приурочивались именно к самодеятельности народа.
К тому же, если западный либерализм в лице таких его чуждых утопизма представителей, каким был во Франции, скажем, Гизо, правильно понимал отношение ‘политики’ к ‘экономике’, то о русском утопическом либерализме семидесятых годов даже и этого оказать невозможно. Нам уже известно, что такие либералы, как Л. А. Полонский, видели в ходе русского общественного развития действие одной только силы власти. Как думает г. Богучарский, откуда взялся у них этот уродливо односторонний взгляд? Его породило именно неправильное понимание того, как относится ‘политика’ к ‘экономике’. Стало быть, утописты-либералы делали у нас ту же самую ошибку, что и социалисты-утописты. И у либералов она обнаруживала не только слабость теоретического понимания, но и несравненно меньшую склонность к практическому действию. Почти полное отсутствие такой склонности заметил у них даже и пристрастный к ним г. Богучарский. Жаль только, что он заметил у них одну эту слабость, а потому и нашел возможным приписать им небывалую у них силу теоретической мысли.

III

Изумительно пристрастным отношением г. Богучарского к либералам объясняется и тот недостаток его книги, что в ней очень односторонне освещены взгляды такого выдающегося деятеля партии ‘Народной Воли’, как А. И. Желябов. Наш историк с величайшим одобрением приводит его слова: ‘в России стачка есть факт политический’. По мнению г. Богучарского, ‘эта мысль была необыкновенно верна и глубока’ {Стр. 469, примечание.}. Но вопрос в том, при каких обстоятельствах она была высказана.
Желябов утверждал на Воронежском съезде, что революционеры должны сблизиться с либералами для борьбы за политическую свободу. А для того, чтобы облегчить себе дело сближения, они должны, — говорил он, — оставить на время всякую мысль о борьбе классов. Тогда ему напомнили о петербургских рабочих стачках, которые с таким горячим сочувствием поддерживались обществом ‘Земля и Воля’, а стачка рабочих есть одно из проявлений классовой борьбы, сказали ему, отказываясь от участия в борьбе классов, мы должны будем отказаться и от поддержки стачечников. Тогда он возразил, что в России стачка есть также и факт политический и что, не сочувствуя борьбе рабочих с предпринимателями, можно поддерживать борьбу стачечников с полицейским государством. Как видит сам читатель, эти действительно очень достойные внимания слова Желябова переданы г. Богучарским неполно, а значит и неправильно. Я, разумеется, вполне охотно допускаю, что тут не было злой воли: наш историк просто-напросто не знал того, о чем взялся рассказывать. Но что же помешало ему осведомиться о том, как было дело? Пристрастие к либерализму.
Вспомните схему, придуманную г. Богучарским: у либералов есть понимание, но нет воли, у революционеров-народников есть воля, но нет понимания. Разрешима ли была эта антиномия? Да. Желябов представился нашему историку воплощенным ее решением. Что у него была железная воля, это всякому известно, и этот-то обладавший железною волею человек высказал о стачке, как о политическом факте, такую истину, с которой должен согласиться всякий толковый либерал. Стало быть, он соединил в себе энергию русских социалистов с пониманием, свойственным русским либералам. Это открытие так обрадовало нашего либерального историка, что он уже не счел нужным подробно исследовать обстоятельства, при которых произнес Желябов свои слова. Он инстинктивно опасался уменьшить таким исследованием удельный вес высказанной Желябовым истины. Другого объяснения для промаха г. Богучарского я не вижу. А это объяснение подкрепляется тем, что удельный вес обрадовавшей г. Богучарского истины, в самом деле, значительно уменьшается прибавкой совета отказаться от классовой борьбы.
Приведенные мною в их полном виде слова Желябова не только не заключали в себе истинного ответа на вопрос об отношении ‘политики’ к ‘экономике’, но, напротив, давали совершенно ошибочный ответ на него: Желябов советовал съехавшимся в Воронеже народникам отвернуться от классовой борьбы, всегда и везде служащей самым могучим рычагом политического развития. Следовать его совету значило бы, между прочим, страшно уменьшать шансы успеха в той самой борьбе за политическую свободу, на которую он так настойчиво звал участников Воронежского съезда. Ясно, что совершенно правы были те из нас, которые решительно отвергли этот совет {Желябов получил право явиться на Воронежский съезд только после того, как принят был в число членов общества ‘Земля и Воля’. А это произошло, когда я уже перестал бывать на заседаниях съезда вследствие того, что он в огромном большинстве своем слишком мягко отнесся к террористической, или, как тогда выражались, дезорганизаторской, тактике Н. Морозова, Л. Тихомирова и А. Д. Михайлова. Поэтому лично я не слыхал речей, произнесенных на съезде Желябовым. Но так как я оставался в Воронеже, то мои ближайшие единомышленники немедленно по окончании каждого заседания осведомляли меня обо всем на нем происшедшем. Особенное внимание и неудовольствие их возбудил именно совет Желябова оставить классовую борьбу и поддерживать стачечников лишь как обывателей, борющихся с полицейским государством за непререкаемые права гражданина. По поводу того же совета я по своем возвращении в Петербург имел, вдобавок, довольно горячее объяснение с самим Желябовым. Оно произошло так: один харьковский товарищ, — хорошо осведомленный о Воронежском съезде и имевший право быть осведомленным, — спросил меня, какой способ действий отстаивал Желябов. Я рассказал ему о споре насчет классовой борьбы. Желябов был недоволен этим и упрекнул меня в нарушении требований ‘конспирации’. Я возразил, что ‘не конспиративно’ было бы, если бы я преждевременно сообщил о съезде и об его участниках лицу, в наши дела не посвященному. Но о съезде и об его участниках харьковскому товарищу было известно уже раньше, значит, вопрос сводился лишь к тому, какие взгляды высказывались участниками съезда, а ко взглядам требования ‘конспирации’ неприменимы. Общество ‘Земля и Воля’ тайных взглядов никогда не имело. И я не мог предположить, что взгляд Желябова на классовую борьбу должен составить исключение. ‘У меня нет конспиративных взглядов, — прибавил я, — мне и в голову не придет сердиться, если вы станете повторять сказанное мною в Воронеже о вреде дезорганизаторской тактики’. Желябов сам должен был согласиться, что на такие предметы требования ‘конспирации’ не распространяются. Но самое его неудовольствие на то, что я повторил его отзыв о классовой борьбе, показывает, каким сильным доводом против ‘дезорганизаторов’ мог он явиться в тогдашней народнической среде: неудовольствие это вызывалось, так сказать, дипломатическими соображениями.}. Но, с другой стороны, мы, так решительно его отвергшие, тоже очень ошибались, воображая, что классовая борьба не согласима с ‘политикой’. Мнимое противоречие между ‘политикой’ и ‘экономикой’ оставалось неразрешимым не только для русского народничества, но, как сказано выше, и для западноевропейского утопического социализма. Только Маркс и Энгельс устранили недоразумение, лежавшее в его основании, показав, что ‘всякая классовая борьба есть борьба политическая’. И именно эти их слова явились эпиграфом первой же брошюры (‘Социализм и политическая борьба’), изданной первой русской социал-демократической группой. Отсюда видно, во-первых, в чем именно состояло то решение политического вопроса, которое, по признанию самого г. Богучарского, было указано группой ‘Освобождение Труда’, а во-вторых, как тесно связана была теоретическая работа этой группы с самыми важными практическими задачами тогдашнего русского движения.
Всякая классовая борьба есть борьба политическая, но это еще далеко не значит, что всякое данное политическое действие всякой данной группы лиц есть классовая борьба. Желябов и другие ‘дезорганизаторы’ того времени были страстными и самоотверженными политическими борцами. Но их политическая борьба была борьбой лишь очень тонкого слоя интеллигенции, которому наш старый порядок сделался окончательно невыносимым. Во время этой борьбы ‘народ безмолвствовал’, как в ‘Борисе Годунове’ Пушкина, а так называемое общество, конечно, не прочь было бы воспользоваться победой ‘народовольцев’, если бы им суждена была победа, но никогда не видело в их отчаянной борьбе своего собственного дела. Все это хорошо выяснено в книге г. Богучарского. Он пишет:
‘В 1879 г. число членов Исполнительного Комитета равнялось 28 человекам. В течение 1880 г. членами Комитета стали еще Грачевский, А. П. Корба, Теллалов, Халтурин, Суханов и Тригони. Любатович рассказывает, что одновременно с А. П. Корбой была принята в число членов Исполнительного Комитета и сестра М. Н. Оловенниковой — Наталья. Приняты были также бежавшие из ссылки Андрей Франжоли и Евгения Завадская. Итого, следовательно, до 1 марта 1881 г. в составе Исполнительного Комитета было 37 человек. Но и этого числа, разумеется, одновременно никогда не было. Уже в 1879 г. были арестованы Гольденберг, Ширяев, Квятковский и Зунделевич. Скрылся за границу Гартман, В 1880 г. арестованы Софья Иванова, Пресняков, Баранников, Колоткевич, Михайлов. В 1881 г. (до 1 марта) — Морозов, Тригони и Желябов. В течение марта: Перовская, Фроленко, Исаев. Тогда же застрелился Саблин. Следовательно, во время процесса первомартовцев на свободе членов Исполнительного Комитета было maximum 20 человек, а еще через два года из Комитета осталось всего пять человек, из которых четверо (Тихомиров, Тихомирова-Сергеева, Оловенникова и Чернявская) проживали за границей. В России оставалась одна В. Н. Фигнер’ {Стр. 44.}. Затем, отметив все изменения, совершившиеся в составе Исполнительного Комитета после ареста В. Н. Фигнер, г. Богучарский заканчивает свой подсчет такими словами: ‘Всех членов Исполнительного Комитета, значит, было с момента его рождения и до смерти — 44 человека. Все они, за исключением лишь Суханова и Тригони, были поголовно ‘нелегальные’. Вот каковы были те силы, с которыми имело дело всемогущее правительство на протяжении целых шести лет — с 1879 по 1885 год!’ {Стр. 46.}
Силы эти, в самом деле, были совсем ничтожны, и, если, несмотря на это, в ‘народовольской’ среде возникала даже идея вооруженного восстания, — ее отстаивал Суханов в 1881 г., — то, как замечает г. Богучарский, ‘это, разумеется, были одни мечты, к которым весьма скептически относились некоторые другие, например, Похитонов’ {Стр. 149.}. Чтобы подтвердить это свое мнение, наш автор ссылается на В. Н. Фигнер, которая говорит в своей биографии Н. Д. Похитонова, напечатанной в ‘Галлерее Шлиссельбургских узников’:
‘Сравнивая тогдашнее положение дел с настоящим {В. Н. Фигнер писала это в 1907 г.}, в самом деле, можно откровенно сознаться, что сколько-нибудь основательных надежд на городское восстание тогда не могло быть… И как в 1876 г. при демонстрации 6 декабря на площади Казанского собора мы остались ничтожной кучкой, непонятные и неподдержанные, так и в 80—81 гг. горсть смельчаков, выступивших на улицу с призывам к восстанию, ограничилась бы составом собственной организации и была бы раздавлена, вероятно, даже не войском, а дворниками и родственными им элементами’ {Эти слова В. Н. Фигнер г. Богучарский приводит на стр. 150 своей книги. Не имея под руками подлинника, замечу следующее. Я подчеркиваю здесь то, что подчеркнуто у г. Богучарского. Прибавлю еще, что Казанская демонстрация, собственно, не была призывом к восстанию, или, чтобы выразиться точнее, она не была непосредственным призывом к нему.}.
В. H. Фигнер совершенно права. И с самого возникновения своего (в 1883 г.) группа ‘Освобождение Труда’ не переставала повторять крайне враждебно встретившим ее ‘народовольцам’, между прочим, и то соображение, которое выдвинуто здесь на первый план знаменитой Шлиссельбургской узницей. Впрочем, названная группа значительно расширяла это соображение, утверждая, что не только восстание, начатое силами одной революционной организации, но и всякая попытка этого рода, предпринятая даже силами всей интеллигенции, была бы немедленно подавлена дворниками и родственными им элементами, если бы ее не поддержала народная городская масса. Группа ‘Освобождение Труда’ неустанно твердила, вызывая этим против себя великое негодование огромнейшего большинства тогдашней ‘передовой’ интеллигенции, что освободительное движение в России может быть успешным лишь как движение рабочего класса, которому, конечно, необходима посильная поддержка со стороны всех других общественных классов и слоев, имеющих свои счеты со старым режимом, но который должен сделаться главной и руководящей силой в борьбе за политическую свободу.
Группе ‘Освобождение Труда’ возражали обыкновенно, — это делал, в числе других, г. Тихомиров, — указывая на крестьян, которых в России гораздо больше, нежели рабочих. Но и на крестьян ‘народовольцы’ совсем не собирались опираться. Г-н Богучарский слишком мало оттенил эту сторону дела, но и приводимых им данных вполне достаточно для того, чтобы навсегда устранить всякое сомнение на этот счет. Так, например, в передовой статье первого же номера газеты ‘Народная Воля’ говорилось, что мужик так же жестоко обманывает розовые надежды пропагандиста, как беспощадная петербургская действительность рассеивает иллюзии крестьянского ходока, ищущего правды в столице, и что при данной политической обстановке деятельность в народе, — т. е. преимущественно в крестьянстве, — является ‘наполнением бездонных бочек Данаид’ {Стр. 462—463. Эти две страницы книги г. Богучарского почти целиком заполнены выписками из этой интересной статьи, принадлежавшей г. Тихомирову, как говорили тогда, а не А. А. Квятковскому, как это почему-то ‘кажется’ нашему историку.}. Напечатанная в ‘Календаре Народной Воли’ записка: ‘Подготовительная работа партии’, прямо говорит, что можно привлечь к борьбе отдельных лиц из среды крестьянства, но нельзя и думать о привлечении к ней (крестьянской массы. Оставалось ‘общество’. В своих воззваниях террористы того времени часто обращались к нему. Но имевшиеся у ‘народовольцев’ связи с ним были ничтожны, как это хорошо обнаруживается исследованием г. Богучарского. Я уже не говорю о том, что ‘общество’ бывает сильно только тогда, когда его (поддерживает сила народа. На кого же могла опереться, на кого могла рассчитывать партия »Народной Воли’? Только на самое себя, т. е. только на ту горсть людей, которая к ней примыкала {Состав партии ‘Народной Воли’ не исчерпывался, конечно, членами Исполнительного Комитета, как это можно, пожалуй, вообразить на основании сделанного г. Богучарским подсчета. К ней примыкало некоторое число лиц, не входивших в Исполнительный Комитет. Но большинство важнейших предприятий ‘партии’ исполнялось самими членами Комитета. Это показывает, как мало было практическое значение групп и лиц, в него не входивших.}. Это и признала В. Н. Фигнер, но автор цитированной выше передовой статьи газеты ‘Народная Воля’ справедливо говорил, что ‘партия, претендующая на какую-нибудь будущность, должна основываться прежде всего на строго реальном отношении к жизни’. Пользуясь этим совершенно правильным принципом для оценки деятельности ‘народовольцев’, приходится признать, что они сами относились к жизни совсем не реально. И, если справедливо, что, — как продолжал доказывать тот же народовольческий публицист, — ‘партия действия должна ставить себе конкретные, осуществимые цели’, то ясно, что партия ‘Народной Воли’, поставившая перед собою цель, совершенно не соответствовавшую ее средствам, а потому и совсем для нее неосуществимую, далеко не была тем, чем должна была стать партия действия, по мнению ее собственных теоретиков. Это противоречие между ее политической теорией и ее политической практикой прекрасно объясняет собою то обстоятельство, что ее ‘агония’ (выражение г. Богучарского) началась чуть ли не на другой день после ее рождения. Она была совершенно лишена способности к жизни. А совершенное отсутствие у нее этой способности не позволяет говорить даже об ‘относительном реализме’ народовольческой программы, как это делает г. Богучарский, побуждаемый своим непреодолимым либеральным пристрастием к ‘партии’, которая, хотя и ошиблась, по его твердому убеждению, усвоив себе террористическую тактику, но все-таки имела ту огромную в его глазах заслугу, что в стачке готова была видеть лишь одну политическую сторону. Правда, эта заслуга принадлежит не всем народовольцам’. Но ведь г. Богучарский признает ‘относительный (реализм’ только за теми из них, которые имеют ее.

IV

‘Сил было мало, — говорит он, характеризуя положение партии ‘Народной Воли’ еще до 1 марта 1881 г., — да и те, которые были, почти все уходили на террор, что вело, несомненно, лишь к дальнейшему ослаблению партии’ {Стр. 181.}. И он ссылается на Желябова, который признавался г. Тихомирову: ‘мы проживаем капитал’, и о котором есть очень интересные свидетельства в воспоминаниях М. Н. Оловенниковой (Полонской).
‘В Исполнительном Комитете по вопросу о терроре сначала разногласий не было, но чем дальше, тем становилось яснее, что из-за террора страдают все остальные отрасли деятельности. Но на практике иначе (поступать? — Г. П.) оказывалось невозможным. На террор шло столько сил потому, что иначе его вовсе не было бы. Больше других на необходимости расширить другие стороны деятельности настаивал Михайлов и отчасти Желябов, который, впрочем, лучше других видел невозможность осуществить это на деле’ {Стр. 182 книги г. Богучарского. Чрезвычайно поучительные воспоминания M. H. Полонской записаны были не ею самой, а лишь с ее слов, впрочем, лицом, заслуживающим доверия. Первоначально они появились в ‘Былом’ (июнь, 1907 г.).}.
Я очень прошу читателя заметить эти строки, так как мне нужно будет вернуться к ним. А пока я приведу еще вот какие слова M. H. Полонской о Желябове:
‘Перед 1 марта заседания Комитета носили характер лихорадочный: чувствовалась страшная напряженность, некоторая усталость и развинченность… На этих последних общих заседаниях до 1 марта… наш отчет с Теллаловым о московской группе, единственной серьезной поддержке (sic! — Г. П.) в случае провала стариков, возбудил даже преувеличенные надежды, но в общем был выслушан вяло. Только Желябов после заседания хотел узнать все подробности и особенно характеристики лиц, могущих быть кандидатами в члены Комитета, Он чувствовал, что большинство выбудет из строя, и, говоря со мною, признавал, как и раньше, пагубную сторону террора, затягивающего помимо их воли людей. Я хорошо помню этот разговор, потому что он продолжался и на второй день. Что будет после покушения — удачного или неудачного? Ни на какие серьезные перемены в политическом строе Желябов не рассчитывал. Максимум, чего он, — да и другие, — ждали, это — что нам будет легче продолжать свою деятельность: укрепить организацию и раскинуть ее сети во всех сферах общества. Но и это при условии, что уцелеет хоть часть людей, способных и привыкших вести дела общей организации’. При отъезде М. Н. Полонской из Петербурга в Москву Желябов сказал ей: ‘Помни, если твоя Москва не выручит, будет плохо!’ И, по ее совершенно справедливому мнению, эта его фраза ‘показывала ясно, насколько положение шатко’ {Стр. 185 разбираемой книги. Во всем этом отрывке я сохранил курсив подлинника.}.
Что положение было шатко, это теперь вряд ли нуждается в доказательствах. Но неужели так трудно было предвидеть эту роковую шаткость положения? Г-н Богучарский не рассматривает этого вопроса, а, между тем, для его решения имеются несомненные данные.
Крайне ошибочно было бы думать, что участники Воронежского съезда спорили между собою только о ‘политике’ и об ее отношении к борьбе классов. Они были практиками по преимуществу, и их больше всего интересовал вопрос ‘о практических последствиях террора’, который, повторяю, назывался тогда дезорганизацией (правительства). А с этой стороны взгляд, по крайней мере, некоторых защитников старой народнической тактики был совершенно определенен: они доказывали, что если только общество ‘Земля и Воля’ усвоит себе новый прием борьбы, — а особенно самый главный из выработанных тогда ‘дезорганизаторских’ планов, осуществленный, уже после разделения, 1 марта 1881 г., — то неумолимой логикой фактов оно вынуждено будет посвятить ему все свои силы и все свои средства, и что поэтому чисто платоническими останутся резолюции вроде той, которая обещала затрачивать на дело ‘дезорганизации’ не более одной трети средств, находившихся в распоряжении ‘землевольцев’. К этому защитники старого способа действий прибавляли, что уже теперь, когда ‘дезорганизация’ еще не сделалась систематической, общество ‘Земля и Воля’ должно было значительно сузить круг своей агитационной и организационной деятельности, вследствие чего постепенно уменьшается приток к нему новых сил, и его потери начинают превышать его приобретения. ‘Так называемая дезорганизаторская деятельность, — говорили они, — дезорганизует не правительство, которому она, напротив, указывает на незамеченные им раньше недостатки его организации, побуждая его этим к их устранению, а нас самих’. Наконец, они утверждали, что даже полная удача самого главного ‘дезорганизаторского’ плана приведет к перемене лица, но не политической системы, так как ‘дезорганизация’ ровно ничего не изменяет в соотношении общественных сил. Пишущий эти строки не только устно повторял все эти доводы, но изложил их в особой записке, посланной им съезду вместе с письменным заявлением о своем выходе из общества. Записка должна была служить объяснением выхода. Она была немедленно прочитана съездом, но, разумеется, она не поколебала твердо определившихся еще в Липецке намерений ‘дезорганизаторов’ {Товарищи передавали мне, что, когда она была прочитана, А. Д. Михайлов спрятал ее со словами: ‘надо сохранить в архиве’. Архивы этого рода у нас весьма недолговечны, копии я не снял, да по своему тогдашнему ‘нелегальному’ положению не мог допустить и мысли о копии (‘неконспиративно’), а дорого я дал бы теперь, чтобы иметь ее в своем распоряжении.}. M. H. Полонская говорит, что незадолго до 1 марта один Желябов задумывался о возможных последствиях предстоявшего покушения, а из остальных ‘мало кто заботился о будущем, все способности казались поглощены одним: удачным выполнением покушения’. Ее особенно поразил тогда Исаев. ‘Это был человек очень неглупый и на которого раньше возлагались большие надежды. Теперь оказалось, что он ни о чем не мог говорить, кроме динамита и бомбы’ {Стр. 185 книги г. Богучарского, ср. ‘Былое’, июнь 1907 года, стр. 7.}. Так было не с одним Исаевым. И так было не только в 1881 г.: уже ко времени Воронежского съезда, которому, — не мешает напомнить это, — непосредственно предшествовал Липецкий, многие ‘дезорганизаторы’ были до такой степени поглощены своими практическими планами, что совсем не задумывались о будущем. Те же, мысль которых занималась не одной техникой ‘дезорганизации’, еще непоколебимо верили тогда в ее политическую плодотворность. В то время Желябов был в их числе. Приведенное выше свидетельство М. Н. Полонской показывает, как скоро и как сильно пошатнулась их вера. Я не знаю, вспоминались ли когда-нибудь Желябову предсказания так сильно раздражавших его староверов ‘Земли и Воли’, вероятно, нет. Но, если вспоминались, то он должен был признать, хотя бы только перед самим собою, что правда была на стороне староверов.
Однако тут нужна немедленная оговорка.
Если в 1879 г. даже самые дальновидные ‘дезорганизаторы’ не понимали логики своей собственной деятельности, то и между староверами далеко не все отдавали себе ясный отчет в ней.
Многие из них надеялись, что новаторы сами не захотят идти слишком далеко в своем увлечении ‘дезорганизацией’, многие приняли всерьез резолюцию, обещавшую ввести в сравнительно тесные границы затрату средств на ‘дезорганизаторские’ предприятия. И только потому, что они приняли ее всерьез, они так нерешительно повели себя в Воронеже. Они искали компромисса и нашли его в ней. Скоро,— осенью того же года, — они увидели полную невозможность каких бы то ни было компромиссов на этой почве. И тогда общество ‘Земля и Воля’ раскололось. Но пока что их склонность к компромиссу очень ослабляла силу их сопротивления и облегчала победу над ними ‘дезорганизаторов’.
По словам г. Богучарского, наше народничество семидесятых годов, обладая большой нравственной ценностью, ‘было и беспредельно утопическим по своим задачам’ {Стр. 444.}. Конечно, теперь уже никто не откажется отнести его к числу разновидностей утопического социализма. Но, как ни утопично было народничество, оно вовсе не было утопичнее ‘народовольства’. Сами ‘народовольцы’ сочли нужным заявить в первом же параграфе своей программы, что по основным своим убеждениям они остаются социалистами-народниками, стало быть, в смысле теоретической основы дело обстояло одинаково и тут, и там. А что касается практического действия, то народники имели перед народовольцами то неоспоримое преимущество, что никогда не забывали правила: освобождение народа должно быть делом самого народа. Их критика ‘дезорганизаторской’ тактики опиралась, главным образом, на это правило.
Оно, конечно, тоже имело довольно сильный утопический привкус, представляя собою перевод на язык тогдашней русской экономической неразвитости коренного положения всей тактики международного научного социализма: освобождение рабочих должно быть делом самих рабочих {См. написанный Марксом устав Международного Товарищества Рабочих.}. Однако даже и в утопически-обруселом своем виде оно напоминало интеллигенции об ее полнейшей неспособности совершить одними своими силами серьезную переделку нашего общественно-политического строя. Герцен замечает, что попытка декабристов осуждена была на неудачу вследствие отсутствия народной поддержки. Это совершенно справедливо. И со времени декабрьской, 1825 года, попытки все успехи нашей передовой общественной мысли могли измеяться в последней инстанции тем, насколько приближалась она к решению вопроса о соединении сил передовой интеллигенции с силами народной массы. В течение целых десятилетий она умела находить только утопические решения для этого вопроса из вопросов. Но и утопические его решения не все одинаково далеко отстояли от истинного. Народническое решение было все-таки значительно ближе к нему, чем то, которое сначала предлагалось П. Н. Ткачевым и, вообще, редакцией ‘Набата’, а потом партией ‘Народной Воли’. ‘Народовольцы’ были народниками, изверившимися в ‘народе’. В этом — вся тайна их психологии. И, чем сильнее захватывала их неумолимая логика ‘дезорганизации’, тем больше укреплялись они в своем недоверии к народной самодеятельности. М. Н. Оловенникова-Полонская очень хорошо ‘показывает’: ‘Единственная перемена, которую можно было констатировать в течение всего периода деятельности во взглядах отдельных членов Комитета, заключалась в постепенном ослаблении народнического элемента и в усилении того, что называлось ‘политиканством’. Это означало, собственно, то, что люди начинали все меньше и меньше верить в способность народа добиться чего-нибудь собственными силами и все больше и больше придавали значения инициативе революционеров’ {‘Былое’, июнь 1907 г., стр. 6.}. Пока это было так, ‘народовольство’ все больше и больше удалялось от народничества. Но уже первые годы нынешнего столетия приносят с собою сближение этих двух разновидностей нашего утопического социализма: партия социалистов-революционеров захотела опять слить воедино то, что разъединил 1879 год, т. е. ‘террор’ и агитацию в народе. Это произошло, между прочим, потому, что теперь крестьянство сделалось гораздо более восприимчивым, нежели было оно в семидесятых годах прошлого века. Но самый этот факт роста его восприимчивости показывает, что не совсем же неправы были староверы общества ‘Земля и Воля’, считавшие слишком скороспелым ‘разочарование’ в народе, свойственное огромнейшему большинству тогдашних террористов.

V

Но г. Богучарский ничего этого не принимает во внимание. Предубеждение против народничества делает его не только несправедливым, — это, пожалуй, еще полбеды, — а совершенно неосновательным, что, конечно, является уже целой бедою. Бот один из самых ярких примеров его неосновательности.
В начале своей книги он так рисует взгляды и настроение народников:
‘Вера’ в социальную революцию и полнейший аполитизм были характернейшими чертами этого чисто интеллигентского, действительно абсолютно оторванного от жизни страны, движения. В высокой степени безобидное и мечтательное, романтическое и утопическое, оно в своем революционизме непременно сошло бы само собою на нет, если бы не привычка русских правящих сфер пугаться проявления в стране буквально всякого шороха’ {Стр. 2.}.
В подтверждение этого он ссылается на отзыв Желябова, восклицавшего под влиянием своей встречи с ‘землевольцами’: ‘И эти люди воображают себя революционерами!’ {Стр. 3.}, и на Кибальчича, который в речи, произнесенной им по делу 1 марта, говорил: ‘В 1874 и 1875 гг., когда преобладающим настроением в партии явилось желание идти в народ, отречься от той среды, в которой мы были воспитаны, я тоже сочувствовал и разделял взгляды этого направления… Цели, которые я ставил (себе), были отчасти культурного характера, отчасти социалистического, а именно: поднять умственный и нравственный уровень массы, развить общинные инстинкты и наклонности, которые существуют в народе, до социалистических инстинктов и привычек. Я был остановлен арестом. Если бы обстоятельства сложились иначе, если бы власти отнеслись, так оказать, патриархально, что ли, к деятельности партии, то ни крови, ни бунта, конечно, теперь не было бы. Мы все не обвинялись бы в цареубийстве, а были бы среди городского и крестьянского населения. Ту изобретательность, которую я проявил по отношению к метательным снарядам, я, конечно, употребил бы на изучение кустарного производства, на улучшение способа обработки земли, на улучшение сельскохозяйственных орудий и т. д.’ {Стр. 4, курсив у г. Богучарского.}.
Я, само собою разумеется, нимало не одобряю привычки русских правящих сфер пугаться всякого шороха {При этом я, однако, отнюдь не требую от них ‘патриархального’ отношения к деятельности граждан. Неужели г. Богучарский не понял, что сожаление Кибальчича об отсутствии ‘патриархальности’ в отношении правительства к лицам, ходившим в народ, указывает на очень большую неясность политического взгляда? Ведь это — наше старое неуменье согласить социализм с политикой.}, но это не мешает мне видеть, что заявление Кибальчича вовсе не подтверждает того, что оно должно подтвердить по мнению нашего историка.
Во-первых, Кибальчич говорит о 1874—1875 гг., т. е. о той эпохе, когда еще не существовало народничества в настоящем смысле этого слова. Неужели г. Богучарский не знает, что понятие: ‘хождение в народ’, далеко не покрывается понятием: ‘народничество’? Ведь ‘лавристы’ тоже ходили в народ, а, между тем, они отрицательно относились к народничеству. Не были народниками и пропагандисты 1873—1874 гг. Народничество есть уже вторая фаза нашего движения семидесятых годов. Оно возникло в результате более или менее полной неудачи, испытанной в своем хождении в народ революционерами первой фазы. И если бы слова Кибальчича были вполне применимы к этим последним, то еще нужно было бы доказать, что они могут быть применены также и к народникам. А они даже и к революционерам первой фазы не вполне применимы. Не следует забывать, что в 1873—1874 гг. {Наибольшее увлечение революционной молодежи первоначальным хождением в народ относится к 1873—1874 гг., а не к 1874—1875, как обмолвился Кибальчич.} в народ шли не только мирные пропагандисты (последователи П. Л. Лаврова), но также и бунтари (последователи Бакунина), которые очень мало думали об усовершенствовании сельскохозяйственных орудий и очень много о революционных ‘вспышках’. А ведь народничество, возникшее не раньше половины семидесятых годов, явилось прямым продолжением бунтарства. Члены общества ‘Земля и Воля’ нередко так и называли себя ‘бунтарями’. Поэтому и в Воронеже спор происходил не между ‘кустарным производством’ и ‘дезорганизацией’ (‘террором’), а между ‘террором’ и революционной агитацией в народе. Историческое значение этого неоспоримого факта нимало не ослабляется тем, что Кибальчич мог быть в 1874—1875 гг. мирным пропагандистом. Говорю: ‘мог’, потому что не знаю, не было ли в его словах значительного преувеличения, которое легко объяснить довольно понятными политическими соображениями {Известно, что в брошюрах, которые понесли в народ пропагандисты 1873 —1874 гг., речь шла не о ‘сельскохозяйственных орудиях’, а о необходимости социальной революции. Это, конечно, не оправдывает правительства, ссылавшего на каторгу за такие брошюры: в нынешней Франции никому и в голову не пришло бы преследовать распространителей подобных произведений (почти совсем свободной там теперь) печати. Но это совсем другой вопрос. И не следует писать историю ad usum delphini.}. Отзыв Желябова о землевольцах тоже необходимо брать cum grano salis: Желябов был убежденным противником старого, народнического, способа действий, и в его глазах наибольшее революционное значение имело то, и только то, что непосредственно относилось к ‘дезорганизации’. Г-н Богучарский повторит, вероятно, что правота и сила Желябова заключались в сознании им великого значения политической свободы. Но ведь он сам же признает, что вопрос об этой свободе нимало не подвигался к своему разрешению теми ‘дезорганизаторскими’ предприятиями, которые и поглощали тогда, главным образом, внимание Желябова. В политике же важно не то, чего люди желают, а то, что они делают.
Чтобы по возможности точно определить историческую ценность отзывов, подобных полемическому отзыву Желябова о ‘землевольцах’, полезно будет прислушаться еще к третьему свидетельству, приводимому в этом случае нашим историком. Это свидетельство идет от В. Н. Фигнер: ‘Даже самое главное орудие действия на умы — простая грамотность — почти отсутствовало в деревне, несколько книжек подпольного издания, которые теперь кажутся почти детскими по содержанию и форме, составляли весь литературный арсенал, предназначенный для читателя-простолюдина. Никаких шансов на что-нибудь похожее на восстание или партизанскую войну, о которых мечтал Николай Александрович (Морозов), не было’ {Стр. 5—6. Я подчеркиваю те слова, которые напечатаны в разбивку у г. Богучарского.}. Последние строки этой выписки очень характерны. Вопрос именно так и ставился многими критиками деятельности ‘землевольцев’ в крестьянстве: ведет ли она (непосредственно) к восстанию или к ‘партизанской войне’? Раз было доказано, что — нет, она объявлялась ‘простым культуртрегерством’ и подвергалась бесповоротному осуждению. ‘Разочарованные в ней революционеры становились террористами и с гордостью указывали на мнимую практическую плодотворность ‘террора’ (‘дезорганизации’). Не подлежит никакому сомнению, что лишить жизни то или другое лицо несравненно легче, нежели вызвать ‘восстание’ или ‘партизанскую войну’. Но такой довод убедителен только для тех, которые уже убеждены в том, что устранение отдельных лиц поведет к изменению всей социально-политической системы, т. е. таких которые уже перестали быть народниками, позабыв правило: освобождение народа должно быть делом самого народа.
В споре между ‘дезорганизаторами’ и ‘бунтарями’ семидесятых годов вопрос о народных ‘книжках’ играл ничтожную роль, потому что ‘бунтари’ не были пропагандистами. Они хотели вести агитацию, опираясь только на непосредственные, ближайшие требования народа. Раз вовлеченный в борьбу, народ неизбежно сам увеличит объем своих требований, говорили они: его дальнейшая программа постепенно определится его последующим положением. Но ближайшие требования крестьянства не имели непосредственно-революционного характера. Поэтому деятельность в крестьянстве очень быстро переставала удовлетворять тех народников семидесятых годов, которые под агитацией понимали призыв к немедленному восстанию или к немедленному объявлению врагам народа ‘партизанской войны’. А таких было большинство. Им и в самом деле следовало оставить всякую мысль о ‘поселении в народе’ {К сведению г. Богучарского замечу, что в народническую эпоху у нас говорили уже не о ‘хождении в народ’, а о ‘поселениях в народе’, именно для изучения его ближайших требований в данных местностях.}. Но кое-кто остался верен идее ‘поселения’, несмотря на последующее почти общее увлечение террором и на общий упадок народничества. Эти верные своей идее люди, конечно, не осуществили программы ‘бунтарей’, не вызвали социальной революции, — об этом нечего и говорить! Но справедливость требует признания того, что их самоотверженная и негромкая (а это для ‘интеллигента’ тяжелее всего!) деятельность все-таки не осталась совершенно бесплодной в смысле развития крестьянского сознания. В этом должны были убедиться те неонародники, которые в начале текущего столетия направлялись в местности, более других привлекавшие к себе усилия ‘землевольцев’ семидесятых годов.

VI

Первая обязанность историка и надежнейшая опора его выводов — критика источников. Г-н Богучарский совсем забывает об этом всякий раз, когда речь заходит у него об отношении ‘народовольства‘ к народничеству. Поэтому его книга не может дать читателю сколько-нибудь правильное понятие о ‘политической борьбе семидесятых и восьмидесятых годов XIX века’.
Он ссылается на опубликованные в ‘Былом’ воспоминания ‘народовольцев’, не считая нужным подвергать их критическому анализу. Он прямо-таки не подозревает, что в эти очень интересные и поучительные воспоминания мог проникнуть, без ведома и даже против воли их авторов, элемент полемики. А на самом деле полемический элемент в них очень силен. До того силен, что производит несколько странное впечатление: выходит похоже на то, как будто авторы воспоминаний самой важной задачей своей сочли продолжение того спора о тактике, который они более четверти века тому назад вели с защитниками старой ‘землевольческой’ тактики. Впрочем, эта странность достаточно объясняется обстоятельствами дела. Авторы воспоминаний имели полное право с законной гордостью сказать о себе, что они до конца постояли за свои убеждения. Это превосходно. Но этого было мало. Кроме нравственного вопроса, перед ними стоял вопрос политический: был ли целесообразен тот прием борьбы, из-за которого они отказались от своего прежнего способа действий и разошлись со своими прежними товарищами? А на этот неизбежный и вполне правомерный вопрос жизнь ответила отрицательно, совершенно оправдав, — и это было больнее всего, — пессимистические предсказания противников ‘дезорганизации’. Одного этого достаточно было бы для того, чтобы сообщить полемический оттенок произведениям наших мемуаристов. А это не все. Общество ‘Земля и Воля’ раскололось, как известно, на два новых общества: ‘Народная Воля’ и ‘Черный Передел’. О ‘чернопередельцах’ принято говорить, что их направление было мертворожденным. Но из него развилась русская социал-демократия, давшая чрезвычайно веские доказательства своей жизненности как раз около того времени, когда ‘Былое’ начало печатать на своих страницах воспоминания ‘народовольцев’. Оказывалось, что, если ‘чернопередельская’ организация умерла, то умерла родами, произведя на свет такое направление, которого даже самый заклятый враг его не решился бы назвать мертворожденным. Подобная смерть стоит продолжительной и, как говорят французы, хорошо наполненной жизни. Это обстоятельство тоже не могло остаться безразличным для мемуаристов, так как оно лишний раз напоминало им, что и с этой стороны жизнь решила далеко не так, как им того хотелось бы, их старый спор с ‘чернопередельцами’. Правда, ‘народовольская’ традиция как будто ожила в партии ‘социалистов-революционеров’. Но, не говоря уже о том, что партия эта была значительно слабее социал-демократической, она воскресила ‘народовольскую’ традицию лишь с весьма многозначительной оговоркой: в партии ‘социалистов-революционеров’ традиция ‘народовольцев’ оживала вместе (так и выражались ее публицисты: ‘не вместо а вместе’) с традицией народничества, она восприняла в себя не только все, что было ошибочного в тактике партии ‘Народной Воли’, но также и все, что было утопического в ‘Черном Переделе’. А это значило, что в своем чистом виде ‘народовольство’ и теперь продолжало оставаться неспособным к жизни. Смутное сознание всего этого не могло не повлиять на мемуаристов: все это не могло не толкать их на оборонительную позицию. Они, за весьма немногими исключениями, и заняли эту позицию. Правда, их самооборона была подчас очень похожа на нападение, но все-таки это была не более как самооборона {Особенно сильно давал себя чувствовать элемент полемики в воспоминаниях Н. А. Морозова. Почти все, касающееся роли пишущего эти строки в борьбе с ‘террористической’ тактикой, изложено в них совершенно неправильно. Меня могут спросить, почему же я не возражал на них. Но в 1906—1907 гг. мне было не до ‘ремарок’. Летом 1908 г. возражать мемуаристами собирался, было, Л. Г. Дейч, письменно поставивший мне целый ряд вопросов, на которые я немедленно дал письменные же ответы. Но его возражение до сих пор не появилось в печати, вероятно ‘по независящим обстоятельствам’.}. Странно, что г. Богучарский совсем этого не заметил! Отчего бы это могло произойти? Мне кажется, вот отчего. Вопреки мнению Д.-Ф. Штрауса, сказавшего в своей популярной ‘Жизни Иисуса’, что известная доля философии всегда красит историка, г. Богучарскому повредила именно его нынешняя политическая философия, представляющая собою нечто среднее между либерализмом и социал-демократическим оппортунизмом (‘бернштейнианством’) с сильным ‘устремлением’ в сторону либерализма. Так как в народничестве семидесятых годов не было ни ‘бернштейнианства’, ни либерализма, то оно и не удостоилось благосклонного внимания трудолюбивого, но одностороннего историка. А в ‘народовольстве’, террористической тактике которого он отнюдь не сочувствует, его, как я уже сказал выше, подкупила та особенность, которая выразилась в готовности Желябова даже в стачке рабочих видеть одну только политическую сторону. Поэтому он головою выдал народничество ‘народовольству’, нарушая самые элементарные требования исторической справедливости. Стало быть, не всякая философия ‘красит моторика’.
Надо прибавить, что г. Богучарский несправедлив не только по отношению к народникам. Несправедлив он и по отношению к так называвшимся в свое время ‘якобинцам’, издававшим за границей газету ‘Набат’. Приведя то мнение П. Н. Ткачева, что ‘Набат’ своей пропагандой косвенно подготовлял появление партии ‘Народной Воли’, он возражает: ‘Может быть, указываемое Ткачевым косвенное влияние ‘Набата’ на выработку программы народовольцев в известной мере и имело место, но, во всяком случае, если и имело, то весьма незначительное’ {Стр. 455.}. На чем же основывается это решительное мнение? А вот послушайте.
‘Якобинство’ было известно в России еще в шестидесятых годах. Его наиболее яркий представитель, П. Г. Зайчневский, проживал… в семидесятых годах в Орле, где ‘обратил в свою веру’ сестер Оловенниковых, из которых старшая (Мария Николаевна Ошанина-Баранникова, она же Марина Никаноровна Полонская, прозванная в шутку за ее якобинство m-me Якобсон) играла впоследствии в народовольческой организации выдающуюся роль. ‘Якобинцами’ были Чернявская и Тихомиров, но в общем ‘захват власти’ вошел в народовольческую программу не как наследие от Зайчневского и Ткачева, а скорее в качестве отчаянной попытки мысли примирить непримиримое, сохранить верность старым народническим иллюзиям с признанием законности борьбы за политическую свободу’ {Там же.}.
Что ‘захват власти’ вошел в программу партии ‘Народной Воли’ как результат попытки согласить народнический взгляд на ‘политику’ с борьбой за политическую свободу, это — святая истина, и это давно уже было выяснено в нашей социал-демократической литературе. Но это совсем не решает вопроса о том, не была ли эта попытка подготовлена и облегчена пропагандой издателей ‘Набата’. Напротив, факты, сообщаемые г. Богучарским, опровергают скорее его самого, чем Ткачева. Если такие влиятельные члены партии ‘Народной Воли’, как г. Тихомиров и Полонская, были ‘якобинцами’, то весьма естественно предположить, — скажу больше: нельзя не предположить,— что ими-то и была сделана или, по меньшей мере, подготовлена указанная попытка. А, с другой стороны, столь же неизбежно и то предположение, что их ‘якобинский’ образ мыслей сложился под непосредственным или хотя бы только посредственным влиянием газеты ‘Набат’, бывшей тогда у нас единственной и, прибавлю, талантливой выразительницей и защитницей ‘якобинских’ взглядов. И это второе предположение вполне подтверждается всем, что нам известно о М. Н. Полонской.
Она принадлежала когда-то к группе сторонников ‘Набата’. Стало быть, тут мы имеем дело с неоспоримым фактом непосредственного влияния этой газеты. Г-н Тихомиров, насколько я знаю, к этой группе никогда не принадлежал {В нее входила его жена, К. Д. Сергеева.}. Но это не исключало возможности того посредственного воздействия на него идей ‘Набата’, о котором, собственно, и говорит Ткачев. К тому же, само собою понятно, что, когда г. Тихомиров занял видное место в рядах революционеров, он получил полную возможность ознакомиться с программой ‘Набата’ и без помощи каких-либо ‘якобинских’ групп. ‘Набат’ был очень мало распространен в России. Но влиятельные революционеры того времени доставали его без затруднения.
Я очень хорошо помню, что А. Д. Михайлов, совершенно отрицательно относившийся к ‘Набату’ в эпоху участия своего в поволжских ‘поселениях’, устроенных обществом ‘Земля и Воля’, впоследствии, когда увлекся ‘дезорганизацией’, стал находить, что предубеждение против якобинства неосновательно. Он мало интересовался теорией, и влияние ‘Набата’ должно было очень значительно распространиться в нашей революционной среде прежде, чем он нашел нужным подвергнуть пересмотру свое отношение к его программе.

VII

Г-н Богучарский очень хорошо знает, — да и как ему не знать! — что в газете ‘Народная Воля’ встречаются статьи, написанные ‘совсем по Ткачеву’. Он сам это признает. Но, по его словам, ‘подобные статьи не являются для народовольцев характерными’ {Стр. 465—466.}. Почему же нет? Потому, что в No 10 ‘Народной Воли’ была напечатана статья: ‘Вместо внутреннего обозрения’, в которой высказывался будто бы иной, не ‘ткачевский’, взгляд на ‘революционные перспективы’. На этом доводе, ‘характерном’ для нашего историка, стоит остановиться.
Когда вышел десятый номер ‘Народной Воли’? В сентябре 1884 г., т. е. в эпоху ‘агонии’ народовольческой ‘партии’. С каких же пор явления, совершающиеся в процессе умирания, считаются ‘характерными’ для жизненного процесса?
Да и чем, собственно, понравилась г. Богучарскому статья: ‘Вместо внутреннего обозрения’? Тем, что в ней, ‘если и упоминается, как об одной из перспектив, о возможности захвата партией власти, то не более, как на момент’ {Стр. 467.}. Но сам г. Тихомиров, которого наш историк зачисляет по чисто ‘якобинскому’ ведомству, тоже всегда говорил о захвате власти лишь как об одной из возможных перспектив и тоже находил, что только ‘на момент’ может ‘понадобиться’ (его выражение) партии такой захват {См. мою полемику с ним об этом в моей книге: ‘Наши разногласия’. [Сочинения, т. II.]}. Стало быть, именно с этой-то стороны и не было существенной разницы между г. Тихомировым и автором статьи: ‘Вместо внутреннего обозрения’. Притом какое значение имело в глазах автора названной статьи ожидавшееся им падение старого порядка? ‘Мы твердо верим, — писал он, — что грядущая государственная реформа не может выродиться на нашей почве в чисто политическую ‘конституцию’ (sic!), но непременно принесет с собою все те аграрные и иные экономические и социальные реформы, какие совместимы с нынешним умственным развитием человечества’ {Стр. 466.}. Что это, если не то же самое неуменье справиться с политическим вопросом, которое так характерно для всего нашего (да и не только нашего) утопического социализма? Я мог бы привести совершенно такой же взгляд на ‘чисто политическую конституцию’ из статьи г. Тихомирова: ‘Чего нам ждать от революции’, послужившей поводом для моей полемики с ним. Нет, автор статьи: ‘Вместо внутреннего обозрения’, очень мало отличается, — если отличается, — от ‘якобинцев’ по своему взгляду на вероятный социально-политический характер ‘грядущей реформы’. Он расходится с ними лишь в своем отношении к тем путям, которые могли бы привести к ней. Тут в голосе ‘народовольского’ публициста времени упадка слышатся такие ноты, каких мы не слыхали от народовольцев времен расцвета. Меняется даже терминология: ‘революция’ заменяется ‘реформой’. А главное, по мнению публициста времени упадка, ‘все равно’, осуществится ли ‘реформа’ путем захвата власти или же ‘призывом народа’ и т. д. Народовольцы времени расцвета сказали бы, что это далеко не все равно. Это сказал бы, конечно, и ‘якобинец’ Тихомиров, написавший от имени Исполнительного Комитета известное письмо к Александру III. И он был бы прав! Мне сдается, что и г. Богучарский несогласен здесь с автором статьи: ‘Вместо внутреннего обозрения’. Он, я полагаю, тоже видит, что — далеко не ‘все равно’. Но он, по-видимому, находит, что ‘призыв’ гораздо лучше ‘захвата’… хотя бы только ‘на момент’, и потому все-таки чувствует себя значительно более близким к народовольцу времени упадка, нежели к народовольцам времени расцвета. Однако это ‘характерно’ не для партии ‘Народной Воли’, а только для ее историка.
Я указал на те ошибки г. Богучарского, которые представлялись мне крупными, а потому и заслуживающими главного внимания. Таких ошибок, к сожалению, не мало. Исследованием г. Богучарского можно пользоваться лишь с большою осторожностью.
Мелких ошибок тоже достаточно в нем. Укажу лишь на некоторые.
У г. Богучарского выходит, что сторонники ‘Черного Передела’ разделяли в корне ошибочный взгляд ‘народовольцев’ на еврейские погромы как на начало ‘чисто народного’ революционного движения. Некоторые из них, вероятно, соглашались в этом случае с народовольцами, но в том-то и дело, что только некоторые и, к тому же, немногие.
Неужели г. Богучарскому не известно, кто именно задержал распространение антисемитического воззвания Исполнительного Комитета: ‘К украинскому народу’? Его задержал один из самых видных между ‘чернопередельцами’, примкнувшими после 1 марта к партии ‘Народной Воли’ (но до конца оставшимися простыми союзниками ее). Далее, когда г. Тихомиров, приехав в Женеву, приступил, согласно решению Исполнительного Комитета, к организации дела издания ‘Вестника Народной Воли’, он осенью 1882 г. созвал в квартире Н. И. Жуковского совещание, на котором, кроме его самого, присутствовали: хозяин квартиры Н. И. Жуковский, А. Л. Эльсниц, В. И. Засулич и я. Речь шла о нашем сотрудничестве в будущем издании {Исполнительный Комитет предложил мне даже войти в редакцию, но об этом бесполезно здесь распространяться.}. Все мы единогласно заявили г. Тихомирову, что оно станет совершенно невозможным, если заграничный орган партии ‘Народной Воли’ вздумает высказать такое же одобрение еврейским погромам, какое высказано было в прокламации: ‘К украинскому народу’ и в ‘Народной Воле’. Г-н Тихомиров упрямо защищал это отношение, зевая и мямля, чтобы выиграть время для обдумывания своих доводов, — так поступал он во всех затруднительных случаях, — но, наконец, слался, а спустя короткое время приготовил даже статью, осуждавшую погромы во имя задач революционного движения. Он всегда отличался значительной гибкостью суждений: недаром же он был очень ловким кружковым дипломатом. Но нам теперь нет до него никакого дела. Я только хочу напомнить г. Богучарскому, — или сообщить ему, если он этого еще не знал, — что между лицами, заставившими г. Тихомирова написать антипогромную статью, — которая появилась, если память меня не обманывает, в первом же номере ‘Вестника Народной Воли’ или вошла своей главной мыслью во внутреннее обозрение этого номера, — были два ‘чернопередельца’. Прибавлю, что, вопреки утверждению г. Богучарского, No 4 ‘Черного Передела’, поместивший на своих страницах то ‘Письмо с юга’, которое одобряло погромы, был издан не за границей, а в России, и, вдобавок, что никто из нас, прежних редакторов ‘Черного Передела’, не имел к этому номеру никакого отношения {Первой брошюрой, которую издала возникшая в 1883 г. группа ‘Освобождение Труда’, была, как известно, брошюра: ‘Социализм и политическая борьба’. Вслед за нею предполагалось выпустить брошюру: ‘Социализм и антисемитическое движение’. Об этом было даже объявлено, и я написал значительную часть брошюры. Эта часть была набрана, но потом я остановился, так как мне сделалось нестерпимо стыдно доказывать азбучные истины. Признаюсь, я не думал тогда, что погромы станут у нас периодическими. В противном случае я, конечно, не постыдился бы азбучных истин и опубликовал бы свою брошюру.}.
Г-н Богучарский не нашел нужным остановиться на истории отношений бывших ‘чернопередельцев’, перешедших на точку зрения социал-демократии, к партии ‘Народной Воли’ времени упадка. Об этом позволительно пожалеть, так как принадлежащие к этой истории, — довольно продолжительные, — переговоры первой русской социал-демократической группы с последними ‘народовольцами’ не лишены значения в общей истории русской общественной мысли.
Странное дело! Г-н Богучарский много занимался нашим революционным движением, а, между тем, в его книге хороши только те главы, которые так или иначе относятся к теме: ‘Власть имущие и их настроения’. Из них читатель узнает не мало нового. Но и тут некоторые выводы г. Богучарского сомнительны. Он говорит, например, что М. Н. Полонская и П. Л. Лавров до самой смерти не узнали, что таинственный господин, с которым им случилось вести неожиданные переговоры о приостановке террористической деятельности, представлял собою не ‘либералов’, а казенно-патриотическую ‘Священную Дружину’ {Стр. 186.}. Так ли это? Мне помнится, уже задолго до их смерти в руководящих кругах революционеров хорошо знали, кем были на самом деле эти мнимые либералы. Лучше всего могли бы разъяснить это теперь Л. Г. Дейч и В. К. Дебагорий-Мокриевич.
В заключение еще вот что: Г-н Богучарский пишет: ‘Маркс, конечно, не разделял и народовольческих воззрений, но он был всецело на стороне ‘политической’ деятельности в России и потому гораздо более симпатизировал народовольцам, чем чернопередельцам’ {Стр. 470.}. Наш историк ссылается на довольно известное письмо Маркса к Зорге от 5 ноября 1880 г., содержащее в себе очень резкий отзыв о ‘чернопередельцах’.
Что Маркс не мог сочувствовать изданию, разделявшему многие взгляды М. А. Бакунина {Он называет ‘Черный Передел’ органом русских анархистов.}, это само собою разумеется, но в своем качестве историка г. Богучарский мог бы знать, что в письме Маркса было много неточностей. Так, по словам Маркса, большинство находившихся в Женеве ‘чернопередельцев’ покинуло Россию добровольно. На самом деле все они давным-давно были в России ‘нелегальными’ и уехали за границу лишь после продолжительной ‘нелегальной’ деятельности. Марксу это могло быть неизвестно, его, очевидно, ввали в заблуждение какие-нибудь русские недоброжелатели ‘Черного Передела’. Но г. Богучарский имел возможность исправить ошибку Маркса.
‘Чтобы вести пропаганду в России, уезжают в Женеву, что за qui pro quo!’ — с насмешкой восклицает Маркс. Но в то самое время, когда в Женеве издавался ‘Черный Передел’, в Цюрихе выходил орган германской партии, ‘Der Sozialdemokrat’, и Маркс не видал тут никакого ‘qui pro quo’, он не спрашивал себя, зачем же уехали в Швейцарию его единомышленники, собиравшиеся пропагандировать свои идеи в Германии: он прекрасно понимал — зачем. Тут явное противоречие. Как же не заметил его на редкость логичный ум Маркса? Дело объясняется так. В ‘Черном Переделе’ была напечатана статья Йог. Моста, полная нападок на тогдашнюю тактику немецких социал-демократов, и это обстоятельство особенно раздражило Маркса против ‘русских анархистов’ в Женеве. В письме к Зорге он рассказал всю эту историю, как она представлялась ему с его точки зрения {Переписка Маркса, Энгельса и др. с Зорге издана также по-русски, кажется даже в двух переводах. Хотя я был одним из редакторов ‘Черного Передела’, но статья Моста появилась в нем без моего ведома, так как я был в отсутствии. Мне было неприятно, что она появилась, потому что я тогда все больше и больше удалялся от анархизма, все больше и больше приближаясь к социал-демократии. Но ошибка была непоправима. По выходе брошюры: ‘Социализм и политическая борьба’, Мост уже советовал в своей ‘Freiheit’ применить ко мне ‘ein StЭck Propaganda der That’ (кусочек пропаганды действием).}.
Я понимаю, что при значительной неразборчивости в полемических приемах и за недостатком дельных доводов можно использовать это plusquamperfectum против бывших издателей ‘Черного Передела’, хотя сами они давным-давно перешли на точку зрения Маркса, а, пожалуй, даже как раз за это {Так можно, пожалуй, использовать против Жюля Гэда резкий отзыв о нем в одном из писем Маркса, относящихся к тому далекому времени, когда будущий основатель французского марксизма еще был близок к анархистам. Но что же следует отсюда? Разве только то, что tempora mutantur и проч.}. Но я полагаю, что никаких полемических целей у г. Богучарского в этом случае не было. А если не было, то ему следовало,— и он, повторяю, имел возможность, — изложить эту историю полнее, а следовательно, и точнее, а следовательно, и лучше.
Никому из нас не пришлось лично встретиться с Марксом. Но впоследствии почти все члены группы ‘Освобождение Труда’ лично познакомились, а я и В. И. Засулич в течение известного времени довольно часто встречались с Энгельсом. Здесь не место рассказывать об его сочувственном отношении к только что нарождавшейся тогда русской социал-демократии. Но г. Богучарскому будет интересно услышать, что, когда вышла моя книга: ‘Наши разногласия’ (в начале 1885 г.), Энгельс, в письме к В. И. Засулич, выразил опасение, как бы наша критика не ослабила энергии ‘народовольцев’, — он не знал, что их ‘партия’ была тогда уже при самом последнем издыхании, — но прибавлял, что, конечно, история сметет (balayera) их иллюзии. Давно уже пора бы опубликовать это его письмо!
Последнее замечание. Г-н Богучарский напрасно сомневается в том, что, как писал О. В. Аптекман, покойный Преображенский (‘юрист’) не присутствовал на Воронежском съезде {Стр. 35, примечание.}. Меня удивляет, как мог М. Р. Попов утверждать противное. Сам же он принимал вместе со мною меры к тому, чтобы как можно скорее вызвать ‘юриста’ из Саратова, где он тогда находился. Эта маленькая частность, разумеется, не заслуживала бы внимания читателя, если бы не был чрезвычайно замечателен повод, заставивший Преображенского ответить отказом на наши настояния. Он писал нам, что не может уехать из Саратова, так как у него завязалось там какое-то не терпящее отлагательства дело с каким-то ‘либералом’. Этот товарищ, бывший убежденным народником, горячо отстаивал старую тактику ‘землевольцев’ и весьма отрицательно относился к ‘политике’, а не поехал в Воронеж из-за ‘либерала’! В это переходное время нелегко было последовательно держаться одного образа мыслей.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека