Несмотря ни на что…, Уэдсли Оливия, Год: 1928

Время на прочтение: 252 минут(ы)

Оливия Уэдсли

Несмотря ни на что…

Глава I

— В общем, я недурно провел время, — сказал Джон. — Встречался со множеством людей в тех домах, где бывал, играл в поло… Хорсеи затеяли бега… Было превесело!
Он потянулся, зевнул и посмотрел на мать.
— А ты как будто сегодня немного молчалива? — спросил простодушно. — Иди сядь ко мне, мамочка.
Она направилась к нему с другого конца оранжереи, и, глядя на нее, Джон с вдруг вспыхнувшей нежностью и восхищением отметил про себя, что серые каменные плиты и пурпур и золото плодов составляют чудесный фон для ее красоты.
— Ты чудо как хороша, мама! — сказал он. — Убей меня Бог, если среди всех тех женщин, что я встречал в гостиных, найдется хоть одна, которая могла бы с тобой сравниться!
В улыбке, с которой Джон говорил это, было что-то мальчишески-задорное.
— Как мы их всех поразим, — продолжал он, — когда переедем в Лондон! Ты и не представляешь себе, какой фурор ты произведешь! Красавица миссис Теннент и ее сын, молодой многообещающий политический деятель — хорошо звучит, а?
Миссис Теннент опустилась в шезлонг возле сына, прислонив темноволосую голову к белым шелковым подушкам. Она улыбалась шуткам Джона, но в глазах не было веселости.
Джон достал папиросу из портсигара и, зажигая ее, продолжал болтовню:
— Да, так-то… Приличный дом на Понт-стрит… Три ванные комнаты… большая гостиная для приемов…
Ирэн Теннент порывистым движением поднялась и подошла к открытой двери в сад. Сияние летнего дня окружило золотой дымкой ее стройную фигуру.
— Будь я художником, — промолвил вдруг Джон, любуясь ею, — я бы нарисовал тебя вот такой, как сейчас. Но только, если бы это от меня зависело, я бы хотел быть Витслером или Сарджентом или кем-нибудь в этом роде, чтобы воздать тебе должное!
Мать обернулась и взглянула ему прямо в лицо. Она была немного бледна, и рука ее, лежавшая на теплом, освещенном солнцем камне, явно дрожала.
— Перестань, милый, — сказала она тихо. — Потому что… видишь ли. Джон, мне надо сказать тебе такое, что, может быть, вызовет в тебе ненависть ко мне… и, вероятно, тебе нелегко будет примириться с этим…
Теперь поднялся и Джон и направился к ней.
— О чем это ты толкуешь, скажи, ради Бога? — спросил очень спокойно.
Он остановился возле Ирэн, глубоко засунув руки в карманы куртки. Лицо его было сосредоточено и неподвижно, темные брови сошлись в одну черту, голубые глаза глядели несколько жестко.
Мать взялась обеими руками за отвороты его куртки на груди и, ощутив, как громко бьется сердце Джона, испытала на миг странное смятение, словно перед лицом какой-то незнакомой дотоле силы.
— Ты терпеливо выслушаешь меня, не правда ли? — сказала она немного дрожащим голосом.
В Джоне заговорило рыцарское чувство.
— Ну, разумеется, — сказал он ласково. — Пойдем, садись опять в свое кресло, а я сяду вот тут, возле тебя.
И снова, со странным напряженным вниманием вгляделся в мельчайшие детали костюма шедшей впереди матери, увидел словно в первый раз пышность и блеск этих темных волос, маленькие, украшенные камнями шпильки в них, и спросил себя:
‘Но что же случилось? Что могло случиться, когда все, все в ней и вокруг — такое привычное, такое, как всегда?’ Он сел на скамеечку у ее ног.
— Ну, вот, — начал он, силясь улыбнуться. — Теперь выкладывай все! Исповедуйся — и получи отпущение! Мы разорены? Или обесчещены? Или, может быть, Люси заявила, что уходит — и на этот раз всерьез?
Но тут вдруг увидел, что v матери от волнения дергаются губы.
— Мама, — сказал он настойчиво и умоляюще, — да ну же, мама!
— Я проявила низкую трусость, — начала она, наконец, с усилием, и ее бледное лицо неожиданно вспыхнуло нежным румянцем. — Я поступала, как предательница, по отношению к тебе и к твоему отцу…
Глаза Джона сузились.
— Послушай… — начал он было, но остановился, так как мать продолжала торопливо:
— Ты бесчисленное множество раз расспрашивал меня об отце, и все, что я тебе отвечала, было правдой. Все, за исключением одного: твой отец не умер. Он жив, и я завтра уезжаю к нему… чтобы обвенчаться.
Джон вскочил и сделал несколько шагов по комнате, отвернувшись от говорившей.
Наступило долгое молчание.
Наконец, он обернулся.
— Говори же дальше, объясни, — сказал он ровно и беззвучно. — Объясни, к чему ты лга… почему ты сочла нужным сказать мне, что… сказать то, что ты сказала?
— Мы считали, что так благоразумнее, — отвечала быстро мать. При слове ‘мы’ кровь прилила к лицу Джона и громко застучала в висках. Он почувствовал разъедающую сердце ревность к этому другому, незнакомому мужчине, игравшему, по-видимому, в жизни его матери роль более значительную, чем сын.
Он сделал резкое движение и сказал с раздражением:
— Все это чертовски неприятно, надо признаться!
Мать встала.
— Так вот каково твое заключение?!
И, торопливо подойдя к Джону, схватила его за руки и, не выпуская из своих, продолжала надорванным голосом:
— Милый, не надо… не говори так… Я догадываюсь, что ты должен чувствовать… я знаю, что в эту минуту ты, может быть, ненавидишь меня и чувствуешь себя преданным, обманутым… мною! Ответь мне, Джон, не жила ли я только тобою и для тебя всегда, с самого раннего твоего детства — и до сегодня? Расставались ли мы когда-нибудь, за исключением одного месяца в году, до тех пор, пока ты не поступил в колледж и не стал проводить время так, как тебе хотелось? Ты знаешь, что тебе, тебе одному была посвящена вся моя жизнь. Ты первый сказал — да, я слышала это от тебя! — что каждый человек должен жить своею собственной жизнью, идти своею собственной дорогой, не забывая о своем ‘я’. Или это относится только к молодым? Или жизнь — только для молодых, и все, кто не подчиняется этому закону, достойны осуждения? Ты вот только что уверял, что я — красавица. Мне сорок седьмой год, Джон, и с каждым годом будет исчезать часть этой красоты. Следует ли мне продолжать жить так, отрекшись от личной жизни, старея, теряя одно за другим, — только потому, что это ‘приличнее’ в мои годы? Да, да, именно так выходит: ты сейчас ненавидишь меня отчасти потому, что чувствуешь себя больно задетым моим обманом, но еще и потому, что в душе считаешь нелепыми, почти постыдными какие-то притязания на личную жизнь у женщины моего возраста, у женщины-матери. Милый мой, если человек страдал во имя любви, — эта любовь в нем никогда не умирает. И такой любви нечего стыдиться. Говорю так не для того, чтобы защищать незаконные союзы. Я только хочу, чтобы ты понял, что иногда можно поступать как будто заведомо дурно, — а между тем делать это с твердым сознанием честности и справедливости своего поступка. Не я создала законы, которые соединяют и разлучают людей, и не в моих силах было переделать нрав человека, за которого вышла замуж в молодости. Он был злой человек, и ему нравилось быть злым. И когда я ушла от него (еще до того, как встретила твоего отца), он объявил, что никогда не даст мне развода. Наш нерасторгнутый брак ничуть не мешал ему жить, как хотелось, — для меня же он был тюрьмой. Когда я писала ему, умоляя дать мне свободу, он только издевался. Я ушла от него без копейки в кармане и погибла бы, если бы старый друг моей матери, умерший в это время, не оставил мне небольшое состояние. Год спустя я встретила твоего отца… Джон, попытайся судить справедливо, вспомни, что оба мы были молоды тогда. Я была моложе, чем ты теперь. Мы сделали все, что могли, чтобы заставить моего мужа дать мне свободу. Но он решительно отказал. Тот, другой, которого я любила, был в то время беден, он был начинающим адвокатом. Он хотел, чтобы я открыто жила с ним, он умолял меня переехать к нему. Мы чуть не расстались совсем из-за того, что я отказалась поступить так. Но я не сдалась. Понимала, что погублю его, разобью его будущее, если буду жить в его доме в качестве жены, оставаясь по закону женой другого. Занять же положение более низкое казалось мне оскорблением нашей любви. Да и он ни за что не согласился бы на это. Итак, мы расстались: он уехал в Нью-Йорк, а я укрылась здесь — и здесь родился ты. И с твоим рождением, милый, все для меня изменилось, жизнь снова приобрела смысл. Когда я держала тебя на руках, чувствовала себя, как человек в неоплатном долгу. Но я старалась делать все, что могла, чтобы немного возместить тебе то, чего ты был лишен. Я сберегала каждую копейку, если она не была нужна для тебя, чтобы в будущем тебе было с чем начать самостоятельную жизнь. Если иногда и встречалась с твоим отцом, то в таких отдаленных местах, что ни ты, ни кто-либо из окружающих тебя не могли узнать об этом. Один день в году, один только короткий день, Джон, я урывала для себя! Теперь того, кто был моим мужем, нет больше в живых, он умер неделю тому назад, — и я уезжаю завтра в Нью-Йорк, где выйду замуж за твоего отца. Он теперь богатый и видный человек, известный судья и все еще влюблен в меня не меньше, чем двадцать пять лет тому назад, в тот зимний день в Париже, когда в первый раз поцеловал меня. Джон, твое будущее в безопасности, дорога тебе уготована, и ни малейшая тень ‘скандала’ не запятнала твоего имени. Я так старалась, Джон… Так тяжело боролась… Пожелай же мне счастья, будь великодушен…
Она спрятала лицо на плече сына, и Джон чувствовал, как она дрожит, борясь со слезами. Он мрачно смотрел куда-то поверх этой склоненной головы.
Холодное удивление, растерянность, ощущение обиды переполняли его душу. Но сквозь слепое юношеское возмущение пробилась нежная жалость к этой хрупкой женщине, прильнувшей к нему и трепетавшей от боли.
— Ну, ну, все в порядке! — сказал он неуклюже, пытаясь успокоить ее, и поцеловал ее в волосы. — Немножко неожиданно это все, да что же делать… Однако, черт побери! — вдруг вырвалось у него невольно, — что же я-то… теперь… буду делать?!
Новая нота, прозвучавшая в голосе Джона, заставила мать отодвинуться.
— Родной мой, — промолвила она очень мягко, — ты ведь собирался ехать в Шартрез завтра, чтобы встретиться с Тревором, не так ли? И говорил, что пробудешь там целый месяц, а может быть, даже и вернешься с Тревором в Лондон, не заезжая сюда. В твои планы не входило оставаться здесь со мной, не правда ли?
— Так-то оно так, да… неужели ты не понимаешь, что… что теперь все выходит как-то по-другому?
— Но почему же? — голос миссис Теннент звучал устало. — Никто из твоих друзей не знаком со мною. Я жила тут в полном затворничестве, а ты бывал всюду, где хотелось. И никто не должен знать обо мне ничего, за исключением того факта, что я вышла замуж за Ричарда Вэнрайля. Жить мы будем с ним в Нью-Йорке, далеко от всяких сплетен и слухов. Свет забыл меня. Только моей матери была известна правда, но ее уже нет в живых. Тебя принимали в обществе только ради тебя самого, не интересуясь твоими родными. А теперь к тому же тебе предстоит блестящая карьера…
Вошел садовник за какими-то распоряжениями к миссис Теннент.
Джону захотелось уйти из этой серой с золотом комнаты, где только что испытал первый удар в жизни, туда, где свежий воздух и солнечное сияние. Выходя, он сказал, полуобернувшись к матери:
— Поеду покататься на лодке. К обеду вернусь.
Он выкатил из сарая маленький двухместный автомобиль, вскочил в него и понесся с бешеной скоростью вниз по склону холма, к городу.
Когда автомобиль помчался по аллее, начинавшейся от дома, перед глазами Джона мелькнуло на дороге знакомое увядшее лицо. Старая женщина доковыляла до красивых железных ворот виллы, постояла, пока автомобиль исчез в конце аллеи, и пошла по узкой дорожке, ведущей к оранжерее.
Она остановилась у дверей и позвала резко и громко:
— Мисс Рэн!
— Войдите.
Люси вошла и, приблизившись к Ирэн, лежавшей в кресле, остановилась позади. Ее старое лицо было угрюмо.
— Итак, вы сказали ему все, мисс Рэн? — начала она.
— Да.
— И он порядком расстроился, как видно, — сухо констатировала Люси.
— Я думаю, что он… никогда уже не будет относиться ко мне по-прежнему, — отозвалась миссис Теннент слабым голосом.
— Подождите, пока он узнает горе в жизни, — возразила старая Люси.
В ее глазах была тоскливая тревога, но слова звучали с презрением.
— Погодите, увидите, мисс Рэн. Мужчины все больно скоры на гнев, когда у них все хорошо и благополучно, но посмотрите на них, когда счастье им изменит и они нуждаются в утешении: тут-то уж и гнев и холодность как рукой снимет!
Она вдруг опустилась на колени у кресла.
— А что, он принял это очень близко к сердцу? Был груб к вам? — шепотом спросила она. — Так и следовало ожидать, что сперва погорячится! Но потом, когда напомнили ему, какой затворницей жили здесь ради него все эти годы, — он смягчился, да?
Она положила жесткую старую руку на белую руку Ирэн, нервно теребившую носовой платок.
— Ну, ну, не надо, не убивайтесь же так, дорогая! Нечего было и ожидать, что он все поймет и примет, как следует, — ведь вы его сами приучили думать, что кроме него ничего и никого для вас не существует. Такие, как он, мисс Рэн, нелегко примиряются с переменой в жизни. Мистер Джон теперь укатил на своей машине, а когда вернется, уже будет рассудительнее и будет готов… — она недовольно прищурилась, — готов простить. И вам придется это стерпеть…
Джон тем временем домчался до набережной в своем маленьком автомобиле. Перед его глазами расстилалось озеро. На густой синеве играли золотые переливы солнечного света и мелькали вдали яркие пятна парусов.
Рядом группа праздных туристов, видимо, людей состоятельных, торговалась с лодочником. Джон в ожидании своей лодки невольно прислушался к их разговору. Американцы!
— О, проклятье! — пробормотал он невольно, уколотый мучительным воспоминанием. Прыгнул в свою подъехавшую в эту минуту моторную лодку и отчалил от берега.
Он объехал все озеро, миновал Нион, Лозанну, Вевей, и, наконец, остановился отдохнуть в крошечной бухте.
Сидел сгорбившись, с опущенной головой, с трубкой в зубах.
Какая-то низменная ревность, с которой он не мог бороться, заставила его смотреть на роман матери, как на нечто неприличное. Да, таким это казалось ему. То, что она собирается делать, нелепо, необычно — и, значит, ‘неприлично’. Это врывалось в его жизнь, переворачивало все вверх дном. И, кроме того, он чувствовал раздражение при мысли о том, как ловко его обманывали! Никогда ни одного слова, намека, никогда ни малейшего повода к подозрению!
Нет, просто комично, что ему ни разу не пришлось увидеть этого Вэнрайля, его отца.
И честное слово, порядочный эгоизм со стороны матери — уйти таким образом от сына.
А впрочем, может быть, ему будет легче жить отдельно от нее?
Так вот отчего она так преобразилась! Перемена в ней прямо бросалась в глаза. Он сразу заметил эту перемену еще вчера, вернувшись из Лондона. И удивился про себя.
Одно хорошо: теперь он будет абсолютно свободен, может поступать, как вздумается.
Несмотря на все огорчение и возмущение, юность взыграла в нем от этой мысли.
Но все же жизнь — прескверная штука, думал он. И вся эта история — очень неприятное осложнение в его существовании. Матери следовало бы рассказать правду много лет назад.
В душе поднималось какое-то непонятное чувство к ней оттого, что она своим молчанием заставляла его играть такую глупую роль. Он думал о будущем: кто-нибудь, где-нибудь (о, для этого всегда находится человек и место!) обнаружит истину и расскажет всем.
Джон как будто старался этими мыслями распалять в себе обиду на мать и на судьбу. И под влиянием этого чувства обиды он торопился вернуться обратно в Женеву. Ему многое надо сказать матери!
Несмотря на кипевшую в нем бурю, не мог не заметить сверкающего великолепия окружавшей его картины, безмятежной солнечной тишины этого летнего дня. Джон был чувствителен к красоте, как истинный поэт. Но, словно желая заглушить в себе это настроение, он еще быстрее разогнал лодку.
Симфония густой лазури водяных струй и золотого солнечного света, музыка, доносившаяся с пароходов, где играли маленькие оркестры итальянцев, наконец, это безотчетное ощущение счастья, какое испытываешь в лето своей жизни, — все это так не вязалось с его мучительными мыслями, его возмущением против судьбы и горечью по отношению к матери.
Он высадился напротив Бо-Риваж-отеля, так как с другой пристани в это время отправлялась какая-то экскурсия и там было очень людно и шумно. Отправился разыскивать свой автомобиль.
Джон был весь в белом, с открытой головой. Француженки весело поглядывали на него, бразилианки откровенно любовались, какая-то молоденькая итальянка нежно ему улыбнулась.
Он направил автомобиль в город через цветочный рынок, рассчитывая купить по дороге бензин.
На рынке цветочницы укрывались от солнца под огромными зонтиками, пурпуровыми и золотистыми, отбрасывавшими лиловые и лимонно-желтые тени. Бесчисленные гвоздики и розы благоухали так сладко и сильно, что, казалось в сверкающем воздухе разливалось какое-то сонное оцепенение. Женева всегда нравилась Джону, Женева — это Лондон без копоти и дыма и без его грандиозности, Париж — но маленький и не шумный. Неаполь — без его знаменитых запахов и кишащей на улицах толпы.
Но сегодня Джону хотелось поскорее уехать из этого чудного города и никогда больше не видеть его.
Он мчался по склону холма, торопясь домой, полный желания поскорее высказать матери часть того, о чем не мог думать без жгучей горечи.
Старая ферма приютилась у самых ворот ‘замка’. Он поставил автомобиль в один из больших сараев и направился к дому. Ветви Иудина дерева гнулись под тяжестью бледно-коралловых цветов, почти касаясь широких каменных ступеней, по которым ползли пестрые трубочки гидрангий.
Джон прошел прохладную переднюю, ступая бесшумно на резиновых подошвах, и, поднявшись в свою комнату, позвонил лакею.
Но вошла Люси.
— Джордж ушел со двора, мистер Джон, — сказала она решительно и сухо. — Что вам угодно?
— Ушел… Вот как, — повторил с раздражением Джон.
Люси молча ждала. Он видел ее коричневое сморщенное лицо в венецианском зеркале напротив и прочитал в ее глазах то, что она думала.
— А вы разве не заняты укладкой? — спросил он.
— Нет, я не нужна барыне. У нее уж со вчерашнего дня все уложено, даже ремни затянуты.
Молодой человек засмеялся неприятным смехом.
— Тут смеяться не над чем, стыдно вам, мистер Джон, — сказала вдруг Люси резко. — Я могу приняться за укладку ваших вещей хоть сейчас. А свои соберу, как только узнаю, где вы намерены поселиться. Потому что я остаюсь с вами, чтобы вести хозяйство и присматривать за вами.
Джон был невольно тронут. Люси вынянчила его, но она служила его матери еще со времени ее девичества, и он отлично знал, что на ‘мисс Рэн’ была сосредоточена вся ее привязанность. А между тем она готова отправиться за ним туда, где он пожелает жить, чтобы ‘присматривать’ за ним.
Он вдруг уселся на свою кровать.
— Вам, конечно, было известно все, Люси, — сказал он жестким тоном. — Вас посвятили в тайну…
Люси спокойно и методично наводила порядок в комнате. Подобрала сброшенную им с подушки накидку, достала чистый носовой платок, принялась продевать запонки в приготовленные для Джона манжеты.
Он повторил свои слова, и тогда только она медленно повернулась к нему, продолжая возиться с манжетами.
— Вас любили еще до того, как вы появились на свет, — сказала она, — и окружали любовью постоянно, с минуты вашего рождения. Вы, должно быть, думаете, мистер Джон, что молодым леди нравится жить так, как жила ваша мать: в безвестности, одиночестве, никого не видя, никого не принимая, — и это с двадцати одного года и до сорока семи?! Если вы так полагаете, то очень ошибаетесь. А ваша мать делала это ради вас, для того, чтобы люди забыли о ней, чтобы никакая сплетня не коснулась вашего имени. И разве они не забыли? Разве когда-нибудь кто-нибудь обмолвился вам хоть словечком обо всем, что тут случилось когда-то? А отчего? Оттого, что ваша мать от всего отказалась. Жертвовать собой — такова уж материнская участь, все сыновья и дочери находят, что так и должно быть. Но есть такие жертвы, за которые ничем никогда невозможно отплатить. Поразмыслите над этим на досуге!
Она подошла к Джону с его сорочкой в руках, положила ее возле него на кровати и вышла из комнаты.
Время шло. Тени сгущались в углах комнаты, пьянящий и сладкий запах каприфолий вливался сюда с террасы, напоминая почему-то о ладане.
Джон пытался привести в ясность свои мысли, разобраться трезво во всем том новом, что отныне вошло в его жизнь.
Где-то в доме глухо прозвенел гонг. Джон спустился вниз к обеду, охваченный мучительным ощущением неловкости, связанности. Женщина, сидевшая за столом, казалась ему теперь каким-то новым, незнакомым существом. Он попросту не мог представить себе ее в привычной роли героини ‘романа’.
Молча сел на свое место напротив матери.
Она разговаривала с ним самым естественным тоном, даже пыталась улыбаться ему. Джон выслушал новости относительно сада, а когда мать заговорила о книге, которую недавно прочла, вдруг перебил ее — и это вышло резче и грубее, чем он ожидал.
— Какой ты выбрала маршрут? — спросил он.
Снова слабая краска разлилась по ее лицу.
— Это ты о поездке в Нью-Йорк? Прямым сообщением через Шербург.
— Выезжаешь завтра?
— Да, в десять пятьдесят. Я успею сначала проводить тебя.
— Не знаю, уеду ли я, — возразил Джон. Не то, чтобы он действительно передумал, но ему бессознательно захотелось возбудить сочувственное внимание к себе и своей обиде.
— О, тогда я отложу свой отъезд!
— Нет, нет, с какой стати тебе откладывать? — встревожился он в ярости на себя за то, что заставил ее сказать слова, которые ему хотелось услышать. — Твой отъезд не находится ни в какой зависимости от моего!
— Мы потолкуем об этом после обеда, хорошо? — предложила миссис Теннент, стараясь говорить непринужденно. — Допивай свое вино и приходи в сад.
Джон нашел ее в той же оранжерее, где они беседовали утром.
— Не хочешь ли папиросу? — спросил он отрывисто, зажег спичку и, пока мать закуривала, поймал себя на том, что снова пристально всматривается в эту новую, незнакомую ему до сегодняшнего дня женщину.
Но при угасающем бледном свете дня не мог уже найти того нового, что заметил в ней утром.
— Разумеется, тебе следует ехать завтра, — сказал он, потушив спичку. — Ты, кажется, говорила, что ты… что ваша свадьба назначена на ближайшее время? Если ты не выедешь в срок, то мистер Вэнрайль…
— О, Джон! — так и вскинулась при этом слове миссис Теннент.
— Я никогда в жизни его не видел, — возразил Джон с холодным бешенством, отвечая на упрек в ее глазах. — Я ничего о нем не знаю.
— А он хранит все твои фотографии, с раннего детства до последнего времени. Я вела для него дневник обо всем, что ты говорил, что делал…
С невольно вырвавшимся невнятным восклицанием, выдававшим крайнее раздражение, Джон отвернулся и направился в парк.
Ему казалось нестерпимым, что этот субъект, Вэнрайль, предъявлял какие-то права, желая играть какую-то роль в его жизни. То, что мать поощряла это, казалось Джону чем-то вроде предательства с ее стороны. Он шагал по густой высокой траве, не замечая, что туфли его промокли от росы. Мягкая таинственность ночи, ее мирная прелесть, целительная прохлада как будто издевались над ним. Он противился их обаянию. Он словно все время сражался с каким-то невидимым врагом и сознавал, что этот враг — его другое ‘я’, способное понять, это — его молодость без нетерпимости и жестокости молодости.
В те минуты, когда он был способен забыть о своих собственных интересах, отрешиться от созданного им самим жизненного ‘кодекса’, в непогрешимость которого твердо верил и нарушение которого его поразило и глубоко оскорбило, — в такие минуты мелькали у него представления о жизни матери. Он понимал теперь ясно: она, должно быть, ужасно страдала. Ни разу до этого момента ему не приходило это в голову. У нее было так много времени, чтобы думать, вспоминать. Все эти годы пребывания в Итонской школе он проводил каникулы в гостях v товарищей. Рождество — с Тревором, Мерчентом, Дестэнами. А она все это время оставалась в полном одиночестве.
Он не раз предлагал ей поехать в Испанию, прокатиться на яхте в Норвегию, встретиться с ним в каком-нибудь из его любимых мест, — но мать неизменно отказывалась под каким-нибудь предлогом.
Джон вспомнил, как раз сказал ей:
— Неужели тебе не надоело так жить?
А она отвечала:
— Но ведь ты иногда все же приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад.
Странные мысли пришли ему в голову, когда он стоял тут в темноте. Сад… Что значит сад в жизни такой женщины, как его мать, да и всякой женщины, ради любви похоронившей свою молодость в этом огороженном со всех сторон уголке, где, быть может, аромат увядающих цветов напоминал ей о ее блекнувшей красоте, об уходящих годах.
В этом саду, который так любил Джон, должно быть, не раз весной горячие слезы падали на первые цветы сирени, а ночные буквицы, чей аромат так сладок и жизнь так коротка, своим прохладным прикосновением утешали тоску усталой женской души.
Эти видения, вставшие в душе Джона, смягчили его так, как не могло бы смягчить никакое влияние извне.
‘Но ведь ты иногда приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад’.
Джон неподвижно стоял на краю парка. Со стороны холма, от Роны дул холодный ветер. В городе, далеко внизу, перезванивали колокола в соборе. По озеру скользил пароходик.
Джон почувствовал вдруг, что это место, где он всегда был дома, больше никогда не будет ему таким родным и милым, как было. И чем яснее он это чувствовал, тем сильнее ему хотелось уехать, не теряя времени, тем больше тянулся он навстречу своему ‘завтра’.
Он принялся шагать по траве, сверкавшей бриллиантами росы. Луна вышла из-за облаков и при ее волшебном свете казалось, что все в мире сделано из черного дерева и серебра.
Джон взбежал по ступенькам террасы. Мать уже ушла к себе, и только старый слуга Джордж терпеливо дожидался его.
— Мадам легла, — доложил он, — мсье разрешит закрыть ставни?
Джон, направляясь к себе, слышал, как он запирал дверь.
Мать легла, не дожидаясь его, не пожелав ему доброй ночи!
Ну что же, и пускай!
Озлобление снова вспыхнуло в нем. Он разделся, принял ванну и лег в постель.
Спальня матери была в конце коридора. Обе спальни выходили окнами на длинную галерею. Вокруг царила немая тишина.
Джон лежал в темноте и думал о положении, в котором очутился, так, как может думать человек, лишенный воображения, — банально и мелочно.
Итак, он рожден в незаконном сожительстве, он — человек без имени. Его обманывали все время — и теперь ему ничем не хотят возместить это.
Он лежал, кипя ненавистью и презрением к этому Вэнрайлю, осуждая его со страстной злобой.
У двери послышались какое-то царапанье, тихий визг. Джон поднялся как раз вовремя, чтобы увидеть, как его терьер пронесся, словно белая стрела, на галерею. Он встал и вышел туда же. Тони, очевидно, погнался за крысой на лужайку и исчез в тени, отбрасываемой деревьями. Пока Джон стоял и следил за ним, новый звук донесся до него. Он бесшумно направился в ту сторону и прислушался. Звуки доносились из комнаты матери. Это было заглушаемое рыдание.
Джон ни разу в жизни не видел мать плачущей. И эти едва слышные всхлипывания, прерывистые вздохи проникли в его сердце какой-то неизъяснимой отрадой. Но все же и это не помогало. Он оказался в унизительной роли мучителя, сознавал это — и не был в силах изменить что-нибудь.
Он постоял, прислушиваясь, а затем, движимый властным импульсом, вошел в спальню матери через высокое раскрытое окно. Окликнул ее. Она подняла с подушки залитое слезами, судорожно подергивавшееся лицо и протянула руки к Джону.
— Успокойся, мама, — сказал он, заикаясь и продолжая стоять в тени. — Я вел себя, как животное, по отношению к тебе. Теперь все прошло.
Ее голос прозвучал из серебряной дымки, сотканной лунным светом:
— Ах, Джон, если бы ты мог понять! Все то, что ты теперь думаешь… я предвидела это много лет назад. Я знала, что чужие люди так отнесутся… Но мне и в голову не приходило, что так же точно посмотришь и ты. Мое самое тяжкое наказание — в том, что ты мог… что ты так принял это.
— Да нет же… это тебе только кажется. Ты не поняла, — сказал Джон бессвязно.
Он ступил шаг, другой, пока не оказался совсем близко от матери. И так мать и сын, он — стоя у постели, она — откинувшись на подушки — смотрели друг другу в глаза несколько долгих мгновений.
— Нам бы следовало попытаться договориться до чего-нибудь, — устало промолвила, наконец, Ирэн. — О, я знаю, тебе кажется, что тут разговором ничего не изменить. Но тебе было сделано только очень краткое сообщение, — и думаю, следует объяснить тебе, как я смотрю на это. Видишь ли, Джон, мне думается, моя вина в том, что ты именно так реагировал на то, что узнал. Мне следовало давным-давно открыть тебе все — и представить в правильном освещении. А теперь — поздно. Так же, как ты судишь меня сейчас, ты будешь судить других женщин. А мне больше всего в жизни хотелось, чтобы ты был таким же рыцарем, как твой отец. Может быть, ты сейчас с презрением смеешься над тем, что я сказала. Я в темноте не вижу тебя хорошо, но чувствую, что ты как-то враждебно настроился, когда я заговорила о нем. О, Боже, Джон, неужели это выше твоего понимания, неужели ты не способен поверить в то, что мужчина и женщина могут согрешить — и все же оставаться чистыми? Я не собираюсь тебе внушать, что не существует законов морали, что каждый человек волен поступать так, как хочет. Но я твердо верю, что мы, грешники, вправе требовать, чтобы о нас судили по всей нашей жизни, а не по отдельным поступкам. Много лет назад, когда ты был совсем еще маленьким, мне казалось, что я знаю, как должна расплатиться за свое коротенькое счастье, — и я уплатила сполна, до последнего гроша. Женщине моего склада нелегко променять всю полноту, все движение и разнообразие жизни на затворничество, на роль милой, но скучной старой дамы, у которой только и радости, что возиться в своем саду. Но это было моей долей расплаты. А долей твоего отца было его изгнание и разлука со мной. Грех никогда не бывает прекрасен, но искупление его подымает любовь на сверкающую высоту и дает ей, мне кажется, право на существование. С того дня, как ты появился на свет, не было минуты, когда бы я не благодарила Бога за то, что моим искуплением будет жизнь для тебя. И я честно выполнила свой долг. Освобождение мое от уз брака, который не был настоящим союзом, потому что нас с тем человеком не связывала ни любовь, ни верность, ни взаимная поддержка и понимание, — это освобождение приходит как раз тогда, когда ты уже встал твердо на ноги, когда начинается твоя карьера, — и я хочу видеть в этом знак того, что мое искупление принято. Мне предстояло стать чем-то вроде принадлежности обстановки в твоем доме в Лондоне, не так ли? А ты думаешь, я не предвидела, что когда-нибудь эта принадлежность станет для тебя бременем, что ты захочешь жениться и ввести настоящую хозяйку в свой дом? Что было бы тогда со мной? О, Джон, милый, не мешай же мне теперь стать счастливой. Не заставляй снова и снова чувствовать стыд за себя, — не заставляй меня снова платить. Женщинам моего типа нелегко отрешиться от условностей. Нас может сделать счастливыми только любовь открытая, не прячущаяся от солнца. Мрак тайной любви полон горьких, мучительных переживаний. Поверь, необходимость грешить, когда презираешь грех, уже сама по себе гораздо более тяжкое наказание, чем изгнание из общества. Говорят, что любовь все оправдывает. Да, но раньше, чем оправдать, она распинает нас на кресте. Нет жертвы, которую не стоило бы принести за радость любви. Но только те, кто эту жертву приносит, знают, что это значит. Законы, условности — всем можно пренебречь ради любви, но жизнь заставляет платить за то, что нарушили их. Мы оскверняем то, что есть идеального в любви, — и страдаем от этого. Или не знаем, что такое настоящая любовь, — и профанируем ее, называя этими словами страсть. Мы можем любить и впадать в грех ради любви, но расплата страшна, из этой борьбы мы выхолим не только с израненными руками и ногами, но с испепеленной душой. Джон, надолго ли ты изгнал меня из своего сердца? Я признавала, что свет имеет право осуждать меня. Но мой сын?..
Она протянула руку к его руке, и при этом движении свет луны упал прямо на ее лицо, обрамленное заплетенными на ночь косами. Она казалась поразительно молодой, эта женщина, которой он, не задумываясь, со спокойной совестью, отвел место за пределами кипучих интересов жизни, ее живого трепета. Да, совсем молодой, прекрасной и нежной. А он хотел лишить ее любви, в душе отрицая ее право любить и быть любимой. Он заклеймил это словами — ‘нелепость’, ‘неприличие’.
Мать наклонилась еще больше вперед. Она улыбалась ему.
— Кажется, еще недавно ты был совсем малышом, — сказала она дрожащим голосом. — Не можешь ли ты снова стать на минуту тем прежним моим мальчиком и… помириться со мной, милый?
Джон пробормотал что-то невнятное, и когда она притянула к себе его голову, почувствовала вдруг на глазах у него слезы.

Глава II

Вокзал железной дороги — малоприятное место. Конечно, он может казаться прекрасным путешественнику, который мечтал о прибытии сюда, или наоборот, горит нетерпением уехать. Но когда вам предстоит сказать ‘прощай’ человеку, которого любите, любой вокзал покажется гнуснейшим местом. Поезда, не имеющие к вам никакого отношения, пронзительно свистят всякий раз, когда вы пытаетесь сказать вслух что-нибудь значительное, а поезд, которому предстоит умчать того, кого вы провожаете, кажется, никогда не отойдет! Вы жаждете, чтобы этот момент, наконец, наступил, — и вместе с тем думаете о нем с тоской и ненавистью. Какая-то натянутость, тупое безразличие владеют вами и тем, кого вы провожаете. Все, что нужно было сказать, уже сказано — и при повторении звучит как-то нехорошо. А когда, наконец, поезд уходит — в мире вдруг сразу становится пусто.
Джон в конце концов все же остался и поехал провожать мать. Он не сказал ей истинной правды. Только туманно упомянул, что ‘надо еще позаботиться о целой куче вещей’. Он стоял у двери вагона с беспечным видом и говорил о предстоящем празднике на озере, о том, как, должно быть, злится Тревор, которому пришлось дожидаться его в Шартрезе.
Они с Ирэн завтракали сегодня вместе, как всегда, и болтали о тысяче вещей, старательно избегая того, что интересовало обоих.
Для Джона это было настоящей пыткой. В нем все время боролись желание простить и глухое озлобление, а ничто так не разъедает душу, как подобного рода борьба.
Он то примирялся, чувствовал прежнюю нежность к матери, — то вдруг, снова ужаленный воспоминаниями, начинал бунтовать в душе. И напрасно взывал к своему чувству справедливости.
Он сознавал, что мысли и чувства, владеющие им, низки, что он играет возмутительную роль, но не мог ничего поделать с собой.
Немногие из нас настолько неэгоистичны, что способны простить от души. Большинство прощает только на словах и довольны собой, что смогли сделать хоть это.
Простить — это больше, чем понять. Это — суметь жить жизнью другого человека, вместе с его грехами, это — с искренней любовью и теплотой разделить его страдание. Простить — это значит не помнить. Прощение не уживается с воспоминанием. Одно должно вытеснить другое. И немногие из нас настолько великодушны, чтобы забыть, если это нужно ради успокоения другой души. А до тех пор, пока вы не забыли тех, кого вы, по вашим словам, простили, они будут продолжать чувствовать себя как перед судилищем.
Ничто не разделяет так людей (даже людей, связанных крепкой любовью), как прощение, которое помнит.
Какая-то напряженность, натянутость появилась в отношениях Джона и матери. Одна спрашивала себя с трагически бессильным удивлением: ‘Как может он быть таким?’ Другой: ‘Как может она держать себя так, словно ничего не случилось?’
Оба украдкой поглядывали друг на друга и притворялись, что их интересует все происходящее вокруг.
Время шло. Оставалось только десять минут до отхода поезда.
Газетчица, пронзительным голосом предлагавшая прессу, остановилась у открытой двери вагона.
— Дайте, пожалуйста, ‘Нью-Йорк-Херальд’, — сказала миссис Теннент. И Джона словно что-то ужалило в самое сердце.
Мать развернула газету.
— Твой отец, оказывается, избран в сенаторы на прошлой неделе, — заметила она очень спокойно, протягивая Джону страницу, на которой был помещен портрет мужчины. При этом она перевела глаза с фотографии на черты сына, словно сравнивая обоих. У старшего было красивое, несколько суровое лицо, прямой и пронзительный взгляд.
И тень той же неумолимой жестокости сквозила в узком загорелом лице Джона, в его светло-голубых глазах с выражением какого-то почти дерзкого хладнокровия.
‘Он несравненно красивее, чем его отец был в молодости’, — подумала Ирэн. Кое-что сын получил и от нее. Он был высок ростом, как все в ее роду, изящно сложен и белокур, как настоящий саксонец.
Незаметно любуясь им, мать подумала, что никакая любовь к другому, ничто в мире не вытеснит его из ее мыслей, никакое счастье не заставит забыть о том, что он несчастлив, никогда уважение других людей не вознаградит за его осуждение.
Для нее Джон оставался все тем же ее малышом, существом, которому она необходима, чьи выходки, даже когда больно ранят, не могут не забавлять немножко и вызывают у матери умиление. Она посмотрела на него сквозь набегавшие на глаза слезы. А Джон украдкой поглядывал на часы. Неловкость положения становилась ему нестерпима. Хотелось, чтобы поскорее прошли последние минуты.
— Когда же ты снова приедешь в Европу? — спросил он.
— Я думаю, сначала следует тебе приехать к нам в гости, — возразила мать.
— Да, пожалуй, так будет правильнее, — согласился Джон, но тон у него был отрывистый и неискренний. — Не знаю только, когда именно. Я не засижусь долго в Шартрезе. Чип, вероятно, уже придумал для нас какую-нибудь экскурсию в горы. А потом, полагаю, мы с ним вместе поедем прямо в Лондон. Я решил: не возьму тот дом на Понт-стрит. Сниму себе комнаты или квартиру. Ужасно мило с твоей стороны, что ты мне оставляешь Люси.
Это обсуждение деталей будущего устройства было крайне неприятно обоим, но лучше было бы говорить о чем угодно, только не о предстоящем через минуту расставании.
Раздались крики кондукторов: ‘Отправляемся!’
Джон вошел в купе матери и обнял ее. Страшно хотелось сказать ей на прощание что-нибудь приятное, но слова вдруг словно превратились в свинец и не могли отделиться от губ.
Мать взяла его голову обеими руками и поцеловала. Губы ее дрожали совершенно так же, как вчера, во время их разговора.
И снова, как в то утро, которое казалось таким далеким, хотя это было только вчера, когда она стояла в оранжерее, вся залитая бледным золотом солнечного света, Джон словно впервые увидел ее по-настоящему.
Маленькая изящная шляпа, темно-синий костюм, жемчужины в маленьких ушах, светлая блузка, оставлявшая открытой нежную шею. И благоухание каких-то духов, в котором смешивались запахи различных цветов. На одну секунду Джон забыл, что эта женщина — его мать, и заметил то, чего как будто никогда не замечал — исходившее от нее очарование, характерное для нее застенчивое достоинство, ее красоту. Пока она была привычной и неотделимой частью родного дома, это никогда не бросалось Джону в глаза так, как сейчас, когда она уходила от него.
Поезд двинулся.
Он торопливо поцеловал ее руку.
— Счастливого пути!
Спрыгнул на платформу и бежал рядом с вагоном. Донеслись слова матери:
— Храни тебя Бог, родной!
Поезд скрылся за поворотом. Последний раз мелькнула рука в белой перчатке… Уехала.
Из темноватого туннеля Джон вышел на яркий свет летнего утра. Он чувствовал себя одиноким, брошенным. Совсем забыл, что если бы не переменил своего первоначального намерения, то в эту минуту уехал бы он, а мать осталась бы здесь одна. Предстоящий впереди день пугал его бесконечностью.
Он медленно поехал по направлению к вилле, утешаясь тем, что завтра уедет отсюда и он.
Полотняный тент над террасой, оранжевый с белым, был низко спущен, на плетеном столике лежала небольшая пачка писем.
Джон распечатал их одно за другим без всякого интереса. Никаких особенных новостей не ожидал найти в них, кроме того, он все еще был под тяжелым впечатлением расставания на вокзале.
Но при виде одного из конвертов, надписанного изящным и четким почерком, он бросил другое письмо, которое начал было читать, и торопливо вскрыл его.
Один из его бывших преподавателей в колледже занимал сейчас видный политический пост. Джон считался в колледже одним из лучших учеников и особенно увлекался историей. В нем дремали задатки политического деятеля, и, бессознательно повинуясь этой бившейся в нем ‘жилке’, он усердно предавался изучению истории, видя в ней широкое поле для игры, называемой политикой.
Лей Коррэт, учитель Джона, восторгался его успехами, всячески его выдвигал, поощрял в нем честолюбивые стремления. Теперь он писал Джону, что имеет возможность предоставить ему кое-какую работу. ‘Правда, — добавлял он, — это пока еще самая черная работа, работа дворника, но если вы будете мести и чистить усердно, то перед вами откроется дорога к более широкой деятельности на пользу стране’.
Что же это за работа? Всего вероятнее, какая-нибудь незначительная должность секретаря. Или, может быть, составление речей для какой-нибудь ‘важной особы’?
Джон закурил папиросу и принялся перечитывать письмо. Он взволнованно поднялся было с места, но тотчас, вспомнив что-то, снова опустился на стул с хмурым лицом. Не к кому побежать с этой новостью, некому порадоваться вместе с ним тому, что его считают многообещающим молодым человеком, что ему пишут такие письма!
Он сунул письмо в карман и поплелся в свою комнату.
Там Люси укладывала чемоданы.
— Ну, что, уехала благополучно? — осведомилась она, стараясь кашлем замаскировать всхлипывание.
— Да, конечно… Эх. Люси, что за проклятая и странная штука наша жизнь!
— Это мы сами делаем ее такой, мистер Джон, когда не хотим, чтобы другие люди путались в наши дела… Господи, сколько у вас носков! На одной коробке проставлена цена… Право, просто грех тратить столько денег, мистер Джон!
Джон захохотал весело, по-мальчишески, но смех тотчас замер у него на губах, и он в упор посмотрел на старую Люси.
— Скажите, Люси, вы когда-нибудь видели… мистера Вэнрайля?
— Видела, мистер Джон.
— Расскажите, каков он?
— Точь-в-точь вы, только покрепче сшит, да не такой красавец и не такой проворный, как вы.
— Спасибо на добром слове! Но я не о том вас спрашиваю, Люси. Я хотел знать… Что, он — человек порядочный?
— Если вы этим хотите спросить, был ли он добр к вашей маме, мистер Джон, то скажу вам — других таких мужей, как он, на свете нет. Это — просто святой. Он, кажется, рад был целовать землю, по которой она ходила. Приезжал сюда только раз, когда вы родились, я ему и дверь открывала. Он был похож на слепого, и лицо у него было серое, как пепел. ‘Как она себя чувствует?’ — сказал он. А я говорю: ‘Слава Богу, отлично, сэр’. И не успела я это вымолвить, как он уже взлетел по лестнице, как стрела, и бросился в ее комнату. Я шла за ним вслед, и дверь была открыта. Вижу — он стоит на коленях у постели и оба они с мисс Рэн плачут и смеются, а тут вы проснулись, да как заревете благим матом, — я и подбежала, чтобы вынуть вас из колыбели, мистер Джон, но мистер Вэнрайль подоспел раньше меня и взял вас на руки. ‘Наш сынок’, — сказал он и поглядел на вашу мать. А потом отдал вас мне и снова встал на колени возле нее и говорит, да так, словно сердце у него разрывается на части: ‘Вот что ты дала мне, а я… Боже мой, Ирэн, что я дал тебе?’ (Не стану скрывать, мистер Джон, — я стояла за дверью и подслушивала, потому что была в такой тревоге за них обоих!) А мама ваша и отвечает: ‘Ты любил меня и я любила тебя, Ричард, — и даже теперь я благодарю Бога за это’.
Сколько было между ними споров и сцен раньше, чем мистер Вэнрайль уехал, не приведи Бог! Целые ночи напролет он умолял и уговаривал ее, но она стояла на своем. Много толковали они насчет того, хорошо это или дурно, — и мисс Рэн одержала верх. И отослала его прочь. Он так и сказал, я слышала, на лестнице, возле цветов: ‘Ты гонишь меня прочь — и я уйду, потому что покоряюсь каждому твоему желанию, но мир для меня будет теперь пуст’. Он уехал в таком маленьком кэбе, в каких ездили тогда, потому что в те времена не было еще таксомоторов. Летом это было и, как сейчас помню, занавески у кэба были белые с желтым, а из-за них выглядывало лицо вашего отца, серое, как земля. Кэб покатил прочь, а мисс Рэн следила за ним сначала снизу, потом из самого верхнего окна, чтобы подольше видеть его. Долго она стояла там, а потом пришла в детскую, взяла вас на руки и принялась целовать. С самого того дня и до нынешнего она только вами и дышала. Один только денек в году они оба виделись, да и то, когда уж бывало станет известно, что вы не приедете домой, и что, стало быть, она вам будет не нужна. И готовилась же она, бывало, к этому дню, словно невеста! Непременно новое платье приготовит, новую шляпу… И так хлопочет, чтобы все было красиво и к лицу. Это она-то, которая никогда не была щеголихой и не возилась с тряпками! И всегда в этот день она надевала маленькую брошку с жемчугом и бирюзой — первый его подарок.
Рассказывая. Люси продолжала методически укладывать книги и бумаги. Некоторое время она работала молча. Джон задумался, рисуя себе картины этого прошлого, о котором она говорила. Он даже вздрогнул от неожиданности, когда Люси вдруг снова заговорила.
— Росту он был в те времена не очень высокого, мистер Вэнрайль то есть. Во всяком случае пониже вас и худощавый такой. И такой тихий, спокойный. Он тогда в адвокаты готовился. А нынче, говорят, так богат, что уж богаче нельзя, и видный человек и все такое… Там в Америке они сделали его судьей… Что же слава тебе, Господи, теперь у меня за нее душа спокойна, мистер Джон! Она будет жить, как подобает. А если бы она оставалась здесь, да вы женились — все было бы совсем иначе. Сколько раз мы, бывало, с нею обсуждали, как будем жить тогда и куда денемся. Барыня все строила планы, что снимет маленький коттедж неподалеку от Лондона, чтобы можно было ездить по железной дороге в театры и разные места, — и все же иметь сад и какой-нибудь доход от него. Потому что все состояние сбережено для вас, это вы, верно, давно знаете.
— Нет, я узнал только вчера, — сказал Джон тихо.
Он подошел к окну и, перешагнув через низкий подоконник, остановился на галерее, опершись на железные перила и заглядевшись в парк.
Люси проницательно посмотрела на него и, поднявшись, наконец, с полу, где производила укладку, заметила:
— Все хорошо, что хорошо кончается, — если даже на душе не очень легко. Ну, а теперь я пойду приберу все у вас в комнате.
— Погодите минутку, — сказал Джон. — Нельзя ли это сделать потом, попозже, а?
Он прошел по галерее к спальне матери и, войдя, притворил окно за собой. В комнате еще оставался слабый и тонкий запах духов, какими всегда душилась Ирэн. Большая в оборках подушка хранила след ее головы. Красивый беспорядок, царивший здесь, казалось, говорил о том, что хозяйка не вернется. От этой опустевшей комнаты, где чувствовалось, что здесь жила женщина с яркой индивидуальностью, с изящными вкусами, сказывающимися в каждой мелочи, — повеяло холодом в душу Джона. Снова вспомнился опустевший перрон, пронзительный свист и быстро исчезавший из виду поезд.
Вчера еще он считал, что жизнь его испорчена. Но потом признал, что в этом был неправ. Оставалась внутренняя перемена, от которой он сильно страдал. С этим он уже ничего не мог поделать. И не хотел. То новое, что вошло в его душу, было прощение и вместе с тем — глухая обида.

Глава III

Рассуждать там, где нужно чувствовать — свойственно душам слабым и ничтожным.
Бальзак.

Милосердное провидение решило, что в человеческом обществе должно существовать достаточное количество субъектов вроде Чипа Тревора, которые вносят что-то смягчающее в жесткую неумолимость жизни и, высоко неся знамя рыцарства, своими поступками, сами того не ведая, учат тех, кто в этом нуждается, познавать эту редкую добродетель. Но если вы вздумаете утверждать что-либо в беседе с одним из этих избранников, не ведающих, что они избранники, то он, по всей вероятности, с ужасом уставится на вас и начнет яростно возражать против такого утверждения.
В этих бессознательных рыцарях живет смутное убеждение, что ‘следует быть хорошим’, должное почтение ко всем женщинам и известное мерило, с которым они подходят к мужчинам всех сортов, которое дает им право карать и направлять на путь истинный тех, кто не способен подняться на требуемую мерилом высоту. Представителей этого типа обыкновенно квалифицируют, как ‘заурядных людей’.
Надо заметить, что ‘заурядность’ бывает двоякого типа. Одна выражается в соблюдении условностей и приличий во всех областях, другая — есть сочетание изумительных и вместе с тем самых будничных и обыкновенных качеств с необъяснимой и потому еще более очаровывающей простотой. Человек явно не глуп и как будто должен видеть известные вещи не хуже других, а между тем это никогда не мешает ему отдавать лучшее в себе и никогда не меняет его отношения к другу, который чем-нибудь согрешил.
Заурядный человек первого типа всегда готов шуметь повсюду о том, как он огорчен за вас, если с вами что-нибудь случилось. Человек же второго типа не навязывает вам своей снисходительной жалости, не требует, чтобы вы исповедывались перед ним.
В девяноста девяти случаях из ста им из всех гимнов известен только один единственный ‘Голос, что звучит в Эдеме’, и то только потому, что им частенько приходится быть шаферами и они испытывали не раз чувство огромного облегчения, когда венчание подходит к концу и с хоров раздаются звуки этого гимна. Они способны любить с молитвенным преклонением, и у них есть инстинктивное уменье разговаривать с ребенком или собакой.
В их глазах женщины, даже самые грубые, примитивные, всегда окружены каким-то мистическим ореолом. Эти мужчины видят их такими, какими им бы следовало быть.
Служба солдата, тяжкие незаметные труды в самых глухих углах страны — удел именно таких ‘заурядных’ людей. Это из их среды выходят пионеры, прославляющие свою родину, а попробуйте им сказать это — и они только удивятся и рассердятся. Получив какой-нибудь знак отличия, они всегда начинают вам доказывать, что другие заслуживают его больше, чем они.
Они упрямы и жестоко прямолинейны в борьбе с гнусностями — и обладают самым нежным сердцем на свете.
Джон и Чип подружились еще во время пребывания в Итонской школе. Повсюду бывали вместе, вместе проводили каникулы. Вряд ли надо говорить, что Чип восхищался талантами Джона и при этом искренне верил, что умело скрывает свои чувства к приятелю, тогда как эти чувства были совершенно очевидны не только для Джона, но и для всех посторонних.
Чип ожидал приезда Джона на вокзале в Клюз. После оглушительного звона колокола в течение целых пяти минут появился начальник станции и сообщил ему, что поезд опаздывает. Чип тихо выругался на родном языке, потом сказал в ответ ‘Bon’ [хорошо, ладно фр.] — единственное иностранное слово, которое знал, и, усевшись на скамейку, вступил в беседу с хромой собачонкой, приковылявшей за ним от самой деревни.
Собачонка была не большим лингвистом, чем Чип, и понимала только свою родную французскую речь, но они вдвоем с Чипом изобрели некий собачий ‘эсперанто’, на котором объяснялись друг с другом вполне удовлетворительно.
Пес Раймонд, которого Чип переименовал в ‘юного Соломона’, неделикатно намекая на форму его носа, позволил осмотреть свою больную лапу. Оказалось, что на ней потрескалась кожа, и Чип не преминул сообщить об этом своему собеседнику, прибавив несколько слов о том, как опасно бегать слишком быстро по сухим и раскаленным дорогам.
Он купил абрикосы и шоколад у старой торговки и предложил и то и другое Раймонду. Раймонд выбрал шоколад и дружелюбно положил лапу на колени к Чипу, с рассеянным видом жевавшему свою долю.
Чип назвал его ‘славным малым’ и отдал ему остатки угощения.
Чип и внешность имел самую заурядную. Волосы — обыкновенные темно-русые, глаза — обыкновенные серые и заразительная улыбка.
У него было, как он сам говорил, ‘до трогательности много денег’, и не было родных, за исключением молоденькой сестры, воспитывавшейся в монастыре.
Неукротимый колокол снова поднял трезвон, и начальник станции оповестил Чипа, что поезд подходит.
Чип сказал ‘Bon’ и вышел на перрон, чтобы присутствовать при его прибытии.
Вышли только четверо пассажиров: Джон и три торговки.
— Что это у тебя за компаньон? — спросил Джон, глядя на Раймонда.
Чип не отрывал глаз от Джона и ответил не сразу. Через минуту сказал со своей обычной беспечностью:
— О, это приятель, с которым мы сейчас вместе угощались шоколадом. Он отрекомендовался мне, как член общества трезвости.
Экипаж из гостиницы дожидался их снаружи. Джон бросил свой багаж на заднее сиденье, затем они с Чипом забрались внутрь и уселись позади кучера.
Шартрез в Верхней Савойе был некогда монастырским владением. Теперь приезжающие в отель путешественники ночуют там, где жили некогда ‘монсеньоры’, в маленьких квадратных домиках под конусообразной крышей. Каждый домик стоит посреди огороженного стеной сада, полного аромата цветов и плодов.
Дорога в гору как раз настолько широка, чтобы по ней могла проехать повозка, и совсем не огорожена, ничто не помешало бы вам, если бы вы захотели перекувырнуть свой экипаж через край пропасти и направить путь в бесконечность через необозримые леса, бегущие все вниз и вниз и скрывающие неприступные скалы и быстрые ледяные потоки.
Кучер-баск, мужчина могучего сложения и, видимо, большой физической силы, брал опасные повороты с невероятной смелостью. Это был один из тех возниц, чья рука, словно по волшебству, превращает простую повозку в олимпийскую колесницу, а сидящих в ней пассажиров — либо в обалдевших от страха идиотов, либо в напряженно улыбающихся, как игрок перед решительной ставкой, любителей сильных ощущений, кроме того, дает хлеб насущный жандармам всех наций и крупный бакшиш государству в случае катастрофы.
Для Джона и Чипа это путешествие в повозке в горы было огромным наслаждением. Дорога была местами прямо великолепна. Направо вздымались горы, налево зияла пропасть. На одном очень крутом повороте они налетели на стадо коз, и пастух, замешкавшийся среди своих животных, забравшись, наконец, на скалу у дороги, с этого безопасного пункта осыпал градом проклятий бесстрашного возницу.
Показалась маленькая деревушка. Они промчались мимо лесопилки, распространявшей сильный запах свежераспиленного дерева, мелькнула пенящаяся вода, потом, подальше, безобразная маленькая церковь с квадратным белым домом священника позади, — и, наконец, глазам наших путешественников открылся монастырский отель. Внизу, среди длинных монастырских переходов помешалась контора, а в старинной трапезной — столовая для гостей.
Джону отвели просторную келью с каменными стенами. Потолок был из резного ореха. Маленькое узкое ложе затерялось в углу просторного помещения.
Вошел Чип, насвистывая.
— Ну что, не похоже на твою уютную спаленку дома? Не напоминает это тебе ‘Бристоль’ или ‘Карльтон’? А там, где поместили меня, в стене устроена решетка, так что получается впечатление маленького ящика с решетчатой крышкой. Старикашка, что там жил, получал еду сквозь эту решетку… Если хочешь покарабкаться по горам, после чая отправимся в одно великолепное местечко неподалеку, которое называется ‘Ром’. Зеленое, как изумруд, плато, и когда стоишь там, то кажется, что видишь весь мир, как на ладони. Охотник ты до таких экскурсий?
Он потащил Джона пить чай и познакомил его с миловидной француженкой, женой известного парижского адвоката, приезжавшей со своими детьми в Шартрез каждое лето на два-три месяца. При появлении Чипа оба малыша отошли от своей бонны и стали застенчиво, бочком подвигаться к нему.
Джон почти со злостью наблюдал безмятежное довольство Чипа. Оно как будто увеличивало тяжесть, лежавшую у него на душе. Молодые люди напились чаю в компании Леона и Луи и их хорошенькой томной мамаши, все время очаровательно улыбавшейся Джону. Было уже около шести часов, когда Джону и Чипу удалось, наконец, выступить в путь к изумрудному плато, откуда можно увидеть ‘весь мир’.
Они молча взбирались в гору. Серебряное эхо колокольчиков пасшихся где-то коров донеслось до них откуда-то издалека. Один мелодичный трезвон, потом, после паузы, другой.
— Моя мать выходит замуж, — промолвил вдруг Джон отрывисто.
Чип продолжал карабкаться вверх. Сказал через плечо:
— Господи, какой счастливец тот, кого она полюбила! Кто он?
Чип был знаком с миссис Теннент вот уже пять лет. Он всегда проводил каникулы вместе с Джоном.
— Он — американец, — объяснил Джон сдержанно. — Судья в Нью-Йорке. Его фамилия — Вэнрайль.
— Да что ты?! — отозвался Чип. — Настоящий американец? И, наверное, патриот, а? Вашингтон, всякие новые реформы и так далее?.. Впрочем, ты все это знаешь лучше меня.
— Ничего я о нем не знаю, — отвечал все так же угрюмо Джон.
Они достигли между тем плато. Ром лежал по другую сторону глубокой долины. Необозримое зеленое пространство, простиравшееся далеко за горы, испещрено было, словно точками, деревушками, тенистыми долинами, где в лучах заката ярко пылали нивы, немногие тропинки, бежавшие по склонам гор, походили на полосы матового серебра.
— Почему ты с таким ожесточением относишься к тому, что твоя мать снова выходит замуж? — спросил неожиданно Чип, внимательно взглянув на товарища.
Одну минуту Джону страшно хотелось все рассказать Чипу. Но есть вещи, о которых мужчина ни за что не станет говорить, если дело касается женщины, все еще дорогой ему.
К счастью, у порядочных людей существует какой-то кодекс чести, иначе Бог знает, до чего дошла бы устрашающая несдержанность в разговоре двух людей, чья любовь превратилась во вражду. Перефразируя известную пословицу, можно было бы сказать: ‘Жизнь коротка, а память об изжитой любви — еще короче’.
Постороннему наблюдателю иной раз кажется невероятным, что два человека, добивающиеся, чтобы закон освободил их от уз брака, и не останавливающиеся в этой борьбе перед самыми язвительными оскорблениями, некогда любили друг друга, льнули друг к другу в темноте, смеялись вместе при свете дня, жили душа в душу. Вы с болезненным ужасом и омерзением слушаете разоблачения, отрицания, отвратительные обвинения, которые каждый из этих двух рад возвести на другого. И их произносят те самые уста, которые некогда нежно целовали, которые находили наш земной язык слишком бедным для влюбленных!
Джон не отвечал ничего на вопрос друга. Чип постучал по траве каблуком тяжелого ботинка. Он лежал на спине и смотрел на сизые облака.
— Когда же ты увидишь судью Вэнрайля? — спросил он, помолчав.
Джон пожал плечами.
— Понятия не имею. Мои планы все еще так туманны. Скорее всего возвращусь вместе с тобой в Лондон. Вчера я получил от Коррэта вот это письмо.
Он порылся в кармане и перебросил письмо Чипу.
— Это я называю удачей! — воскликнул, прочитав его, Чип со своей привлекательной улыбкой. — Да, это удача несомненно! Старый Коррэт оказался толковее, чем я думал. Вот так приятный сюрприз, а? И как это у него тонко вышло насчет ‘метлы’… Когда открывается снова сессия парламента? Недельки через три, как будто, не так ли? Мы успеем еще пошататься немного по Италии, из Бриндизи махнуть обратно морем — и ты поспеешь в Лондон как раз к тому времени, когда надо будет взять в руки метлу… Да, да, итак, ты приступаешь к деятельности, Джон! Чувствую, что следует и мне взяться за что-нибудь. Единственное, чем я охотно бы занялся, это — хозяйством на свободной земле. Но старик Дэвис так давно уже служит у нас управляющим, что для него было бы трагедией, если бы я его уволил. И, кроме того, он так прекрасно знает свое дело! Одна надежда на тебя, Джон. Покажи свои таланты, становись поскорее видным человеком, а тогда тебе, конечно, пригодится такой секретарь, как я. — который звезд с неба не хватает, но работать будет добросовестно и охотно. И жалованья не потребует.
— У меня будут очень приличные средства для начала, — сказал Джон. — Мать очень благородно поступила со мной в этом отношении.
— Да, Вэнрайлю можно позавидовать, — снова заметил Чип как бы вскользь. — Знаешь, когда я смотрел на твою мать, всегда думал о том, что любовь, должно быть, восхитительнейшая штука в мире, если это любовь к такой женщине, как она. Я думаю, в ней есть то, что называют ‘женскими чарами’, но она всегда держала себя просто и серьезно, а это предполагает в женщине желание нравиться или, по крайней мере, сознание своих чар. А ничего такого я не замечал в твоей матери. Казалось, что она совсем забыла о своей красоте, о том, что и она — человек, и интересовало ее только то, что касалось тебя. Она, должно быть, принадлежит к тому сорту женщин, которыми увлекаются все мужчины, но которые никогда не дают повода говорить о себе. Таких немного. Этот Вэнрайль, я думаю, первого сорта малый, раз он сумел внушить ей любовь.
Чип ни разу не посмотрел на Джона, пока говорил. Он упорно размышлял о том, почему Джон совершенно незнаком с человеком, которого любит его мать. Но это — дело Джона, и он не собирался спрашивать об этом. Своей болтовней он хотел только помочь Джону, а может быть, и вызвать его на откровенность. У него вдруг мелькнула догадка, что Джон ревнует мать к тому, другому, которого она любит. Чип с его лояльной натурой не мог допустить такой мысли, она показалась ему нелепой. Однако, если отвергнуть и это предположение, что же остается? Отчего Джон так явно расстроен, просто на себя не похож?
Переодеваясь к обеду, Чип в сотый раз задал себе этот вопрос и пожалел в душе, что перемена в Джоне совпала как раз с их каникулами. Это помешает наслаждаться от души.
По дороге вниз он заглянул к Джону. Тот как раз собирался выйти из комнаты.
Он держал в руке несколько писем. Одно из них протянул Чипу.
— Это тебе, — сказал коротко. — Оно было вложено в письмо, которое мать написала мне из Шербурга. Она пишет, чтобы я передал его тебе, если захочу. Отдаю, как видишь. Но не стоит читать сейчас, прочти лучше вечером в твоей комнате, а завтра потолкуем.
— Ладно, — отвечал Чип, пряча письмо в карман.
Обед был подан в трапезной. На каменном возвышении, где когда-то во время трапез один из монахов читал вслух жития святых с целью создать высокое настроение при выполнении такого низменного акта, как еда, теперь два скрипача и виолончелист исполняли вещи Дебюсси и Финка. Мадам Ройян, бледная и восхитительная, в платье, составленном из полос черного тюля, плотно обернутых вокруг ее фигуры вплоть до стройной белой шейки, беседовала с Джоном, перегибаясь через свой стол, находившийся по соседству со столом, за которым обедали Джон и Чип.
— Меня занимает этот контраст, — говорила она. — Представьте себе трапезную двести лет назад — и сравните с нынешней картиной!
Джон, в своем воображении плывший на ‘Лузитании’ за много миль отсюда, с усилием вернулся к действительности и сделал попытку принять участие в разговоре. Чип казался очень веселым. Его зубы все время так и сверкали в улыбке, загорелое лицо дышало оживлением. Джон предоставил ему поддерживать беседу. Его ни капельки не интересовало прошлое монастыря, его интересовало только собственное будущее.
Он думал, что лучше было бы, если бы мать не написала ему совсем. Он догадывался о содержании ее письма к Чипу. В своей записке к нему, Джону, где каждая строчка дышала скрытой нежностью и где не было ни тени обиды или боли, она написала: ‘Я знаю, что Чип с тобой сейчас. Пожалуйста, отдай ему прилагаемое письмо, если ты найдешь, что это может несколько смягчить для тебя создавшееся положение. В письме я немного объяснила Чипу все дело’.
После обеда Джон один вышел в закрытый сад за обителью, представлявший собою просто обширную, покрытую травой лужайку, закрытую со всех четырех сторон стенами домиков монсеньоров. Лужайку окаймляли низенькие груши, а в центре ее находился глубокий пруд, где плавали золотые рыбки, тусклыми огоньками мелькая в мутноватой воде. В этом саду все дышало миром давно отошедших веков. Только чей-то смех, слабо доносившийся издалека, порой нарушал тишину. Прозвенел один раз где-то внизу, в долине, колокольчик. И снова сонная тишина.
Джон все еще пытался трезво обдумать то, что произошло. До признания матери весь уклад окружающей жизни казался ему именно таким, каким должен быть. Существовал какой-то кодекс морали, и никому из людей уравновешенных и счастливых не приходилось иметь столкновений с ним. Под ‘столкновениями’ с этими законами морали Джон понимал всякую внезапную безрассудную страсть — любовь или ненависть — все, что нарушало обычный, так нравившийся ему порядок. Когда что-нибудь толкало его на более конкретные размышления об этих вещах, он приходил к заключению, что мужчина, бросая женщину или компрометируя ее в обществе, делает ‘изрядную гнусность’. Этого ‘не полагалось делать’. Он составил себе определенное мнение и считал, что ‘над такого рода случаями’ нет надобности больше раздумывать.
Но, благодаря одной коротенькой фразе, сорвавшейся с губ матери, ‘такого рода случаи’ превратились для него в один частный случаи, невероятный — и все же вполне реальный.
И так как это его родная мать заставила его от отвлеченных рассуждений перейти к конкретному выявлению своего отношения, — Джон чувствовал себя сильно уязвленным. Он был в положении судьи, которому приходится судить родного сына, — а его молодость делала его судьей жестоким. Мать, которую он никогда не мыслил, как что-то отдельное от него, Джона, вдруг стала женщиной, одной из женщин, которых надо было рассматривать со стороны. В этом различии было что-то задевавшее его юношескую гордость, был весь трагизм слепого непонимания.
Женщины не играли до сих пор никакой роли в жизни Джона. Для него это были невесты, приятельницы или сестры других мужчин, его товарищей по колледжу — девушки, с которыми он играл в гольф, веселился, танцевал и которые все казались ему привлекательными, потому что не было той единственной, которая заслонила бы всех других. Эти девушки были теперь вычеркнуты из мира его представлений. Они перестали существовать.
В юности, если человека больно задеть, его непонимание превращается в осуждение. А осуждать того, кого любишь, — мука. Осуждать, если раньше почитал и преклонялся, — больше, чем мука. Непреклонный дух Джона корчился в огне этого осуждения, он инстинктивно стремился убежать от него к целительному покою понимания.
Но у всех выходов стерегли его вопросы, на которые не было ответа. Почему мать вступила в брак с человеком, которого не любила? Если не было любви, значит, были какие-нибудь другие, менее достойные побуждения? Почему она, обнаружив свою ошибку, не попыталась примириться, пережить это как-нибудь? Почему, решив вместо этого освободиться, она согласилась связать себя новым союзом?
В нем все неистово протестовало против данного ею объяснения. Он вспоминал, как она сказала, что жила для него, но не мог увидеть в этом самоотречения. Посвящая ему все эти годы, она только заглаживала свою вину перед ним, исполняла обязанность, платила долг. Искупление дало ей, в конце концов, облегчение и освобождение. Джон остро чувствовал все неблагородство своей жестокости, осуждая себя за то, что, понимая, как должна была страдать мать, он не сочувствовал ей. Но самоосуждение, внося разлад в душу, не смягчало, однако, ожесточения против матери.
Он не способен был отрешиться от эгоизма, и это мешало ему понять и простить. Если бы юность не была эгоистична, жизнь в этом полном горя мире была бы немного легче. Но юность беспощадна, она отказывает в отпущении греха и с наивной жестокостью спрашивает: ‘Как вы могли?!’ или с пытливой настойчивостью: ‘Почему вы сделали это?’
Они считают, что если вы согрешили, то должны это искупить, и что изнемочь под тяжестью расплаты — малодушие. Поддержка же их будет заключаться в том, что они присмотрят, чтобы вы расплатились как следует, сполна.
Если бы мать какой-нибудь практической оплошностью лишила его жизненных удобств, испортила ему карьеру, гордость Джона не страдала бы, его душевное равновесие не было бы грубо нарушено, как сейчас. Словно кто-то исхлестал его душу, и жгучая боль от рубцов не давала покоя.
Он услышал шаги, сначала громкие, потом заглушенные травой. Показался Чип.
— Джон! — позвал он.
Джон вышел из густой тени деревьев.
— Что? — откликнулся он неохотно.
— Да знаешь ли ты, что уже первый час! Я поднялся в твою комнату, искал тебя по всем коридорам. Потом дожидался у тебя, Бог знает, сколько времени.
— Неужели? Ну, что же, прочел письмо моей матери?
— Да, там, в твоей комнате.
— И что ты думаешь обо всем этом?
— Думаю, что она, наконец, будет счастлива, и ужасно рад за нее, — отвечал решительно Чип.
Джон отрывисто засмеялся.
— И больше ничего?
— Этого я не сказал, — возразил Чип спокойно.
Он остановился у каменного парапета маленького пруда, который казался теперь кругом черного мрамора, вделанным в рамку тусклого серебра.
— Отчего бы нам не разобраться во всем этом хладнокровно?
— Разобраться! — с горечью повторил Джон. — Как будто я именно этого не делаю все время, не напрягаю все силы, чтобы быть хладнокровным! А между тем не могу отогнать вопросы, недоумения, возражения…
— Да относительно чего же?! — спросил Чип, набивая трубку и зажигая ее. Огонек спички на миг осветил его спокойное склоненное лицо.
— О Господи! — разразился Джон, теряя всякую власть над собой. — Ты не видишь, против чего тут протестовать, о чем вопить, когда вдруг в один прекрасный день вся жизнь человека оказывается перевернутой, все, во что он верил, искажено. Неужто ты не можешь понять, что все обычные здоровые интересы в жизни стали для меня чем-то совершенно незначительным, ненужным, и я словно очутился в новом мире, где происходят чудовищные вещи, где нет больше ценностей? Я выброшен вон…
— Выброшен в жизнь, и отлично, — подхватил Чип. — Скажи-ка, что тут играет главную роль? Воображал ли ты слишком много о жизни, с которой сейчас столкнулся впервые? Возможно, ты боишься, что поступок твоей матери возбудит толки, расшевелит прошлое — и правда выйдет наружу? Или ты так терзаешься оттого, что твоей любви к матери нанесен удар? Первое — такая жалкая ерунда, что не стоит и говорить об этом, а второе… второе… тут все зависит от того, насколько сильна твоя любовь к матери.
— Да, тебе легко рассуждать, — сказал Джон резко, — когда дело касается не тебя и не твоих родных.
— Это почти то же самое, — заметил Чип просто. — Мы с тобой товарищи, а твоя мать своим письмом показала, что доверяет мне. Боюсь, все, что я говорил, вышло похоже на проповедь — и прескверную проповедь. Я этого не хотел. Не можешь ли ты объяснить толком, что, собственно, так мучит тебя?
— Что меня мучит? Да то, что жизнь — это какой-то мерзкий фарс, что моему, как ты это называешь, ‘преувеличенному понятию’ о ней нанесен тяжелый удар! Могу только сказать, отвратительнее положение трудно придумать, а там предоставляю тебе делать дальнейшие, такие же остроумные, как сейчас, догадки об истинном характере моих переживаний. Твое дело — сторона, ведь дело идет не о тебе, не о твоем имени. Ты не знаешь, каково это, когда вдруг все счастливые годы начинают казаться чем-то пустым и ненужным. Все, все — пустой мираж, ничего не стоит. И унизительно то, что оно все же причиняет мне боль! Меня держали в неведении столько лет, а теперь я вдруг узнаю, что… И любовь моей матери к Вэнрайлю, и ее любовь ко мне кажется мне такой… неполной. Она постоянно жертвовала одним из нас ради другого, и вот мы оба — обделенные. Неужели ты не замечаешь, как мне ненавистна вся эта история? Вообрази себя на моем месте! Вдруг, как снег на голову, сваливается на тебя неизвестный тебе отец! Все это так нелепо — и до омерзения мелодраматично.
— А подумал ли ты о матери и о том, что ее ждало в будущем? — спросил Чип медленно. — Ты сурово критикуешь… Ну, хорошо, допустим, все это очень дурно, — а что же было бы хорошо по-твоему? Чтобы мать отказалась выйти замуж за Вэнрайля, переехала с тобой в Лондон и жила по-прежнему только твоей жизнью, пока ты не женишься? Конечно, эта блестящая возможность у нее была! Это — участь большинства женщин, у которых имеется один сын. Но обыкновенно у них имеется и муж, который заботится о них, составляет им компанию и все такое. Конечно, твоя мать могла бы найти себе в Лондоне какие-нибудь занятия, собственные интересы, обзавестись друзьями, но, если бы даже так, — она, думается, была бы порядком одинока…
Джон сухо засмеялся.
— Ты рассуждаешь очень здраво, но извини, если замечу вот что: ты берешь только следствие поступка, но ведь независимо от того, каково следствие, имеет значение и сама его сущность. Вот она-то меня и волнует.
— То есть, ты хочешь сказать, что не можешь простить матери ее любви к Вэнрайлю? Так?
— Простить? Ну, это слишком сильно сказано. Но, Господи Боже, пойми же, Чип, — родная мать! Трудно примириться, когда такого рода вещи…
Чип молчал и смотрел на Джона широко открытыми глазами, забыв о своей трубке и машинально перекладывая ее из одной руки в другую. Когда он, наконец, заговорил, его голос звучал как-то странно:
— Так вот что тебя мучит, возмущает твои чувства современного рыцаря, оскорбляет требования морали? Это ты кипятишься потому, что твою мать и Вэнрайля связывала любовь, которую осуждают в обществе? Так? Я попал в точку?
Тут Чип, обычно далеко не отличавшийся красноречием, заговорил вдруг с непривычной для него горячностью:
— Да сознаешь ли ты, какой ты сноб? Сноб в морали, клянусь Богом, — а это самый вульгарный вид снобизма! Если ты действительно чувствуешь так, то, значит, я до сих пор не знал тебя. Твоя мать отдала тебе все, отказалась от всех других привязанностей, целый ряд лет провела вне жизни — и все это добровольно, ради тебя. Человек, любимый ею и любивший ее, покорился и не пытался повлиять на нее. Человек, который способен двадцать шесть лет дожидаться женщины, любит ее по-настоящему, можешь быть уверен! Эти двое потеряли ради тебя все свои молодые годы, которые могли быть такими чудесными! Они, может быть, проживут еще вместе много лет, но те годы для них уже не вернутся. Вот что они подарили тебе! А ты смотришь на их любовь, как на что-то постыдное! В мире нет ничего красивее самоотречения. Твой отец и мать проявили его — и уж это одно может примирить со многим. Вспомни обстоятельства, при которых они встретились, силу их любви, вспомни, какой дорогой ценой они заплатили за свое короткое счастье, — и если их не оправдает людской суд, то это плохая для него рекомендация! Всем нам в молодости хочется быть счастливыми, а не упражняться в добродетели! Это кажется ужасной ересью, но на деле оно не так. Кто может противиться жажде счастья? А мать твоя была так молода, и у нее жизнь сложилась так печально… И этот Вэнрайль, должно быть, ее обожал, ведь всю жизнь оставался ей верен. Будь я проклят, если вижу что-нибудь дурное в том, что они потянулись друг к другу. Все дело в том, какого рода любовь связывает двух людей. Если взять факт сам по себе, подчеркнуть все ‘против’ и зачеркнуть все ‘за’, то оно, конечно, выходит дурно. Если люди лгут и прячутся и смеются над теми, кого обманывают, — тогда это гадость и позор, но если эта любовь подвигает людей на то, на что решилась твоя мать, — то, я думаю, ни один кальвинист не осудил бы ее. А ты — ее сын, который ей всем обязан!
Джон начал было что-то говорить, но остановился. Голос звучал хрипло.
Чип говорил себе: ну, кажется, на этот раз клюнуло!
Молчание было, наконец, прервано Джоном.
— Да… значит, вот как ты смотришь на это? — заметил он самым простым и мирным тоном. — Однако, я думаю, нам пора идти в дом.
В монастырских коридорах горело электричество. Свет, пробиваясь наружу, рельефно выделял кружево резьбы на фоне темного неба. Сонный привратник пробормотал невнятно: ‘Доброй ночи’, когда молодые люди проходили мимо.
В ярко освещенной передней Чип посмотрел на приятеля. Джон быт немного бледен, глаза смотрели жестко. Он вытащил папиросу и закурил.
— Моя комната дальше твоей, вон в той стороне, — сказал Чип, остановившись на ступеньках каменной лестницы.
Джон кивнул на прощанье.
— Хорошо. Не трудись ждать меня. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — отвечал Чип и стал медленно подыматься по ступенькам.
‘Ну и наговорил же я ему разных неудобоваримых вещей! — мысленно упрекал он себя. — Они, должно быть, встали парню поперек горла’.
Он вошел к себе в комнату и остановился у открытого окна. Джон был не единственным его другом. С Чипом все скоро сходились на короткую ногу. Но Джон был самым близким из друзей.
Он тихонько насвистывал, заглядевшись на тихое озеро, на неподвижные деревья, продолжая вспоминать разговор с Джоном.
Чип не собирался говорить того, что сказал. Ему и теперь было не совсем ясно, зачем сказал все это. Подобно Джону, подобно многим мужчинам, он инстинктивно избегал говорить о чувствах и никогда не занимался вопросом о тех внезапных бурных страстях, что порою, как вихрь, подхватывали и уносили два нормальных человеческих существа в рай, где они забывали об окружающем мире.
Но Чип смутно чувствовал, что мать Джона ожидала от него больше, чем простого дружелюбия. Он прочел этот призыв между строк ее письма. Ему вспоминалась Ирэн Теннент в парке Аира, в салоне за роялем, вспоминалось, как она выходила навстречу ему и Джону, когда они приезжали из колледжа, — и эти воспоминания говорили больше, чем могли бы сказать ее слова. Именно они и вдохновили Чипа на то, чтобы, рискуя потерять дружбу Джона, высказать ему все, что он чувствовал.
Джон ужасно удивил его. Он всегда казался человеком с таким широким взглядом на вещи, он, хоть и посмеивался над самыми ‘крайними’ убеждениями, но всегда терпимо относился к ним. А теперь проявлял полную нетерпимость — и это несмотря на всю любовь к матери!
Чип, который был немножко тугодум, все ворочал и переворачивал в мозгу на все лады этот изумлявший его факт.
Нет, решил он, Джон просто недостаточно любит мать. Этим все объясняется.
Чип, наконец, отвернулся от окна. Зажег электричество и уселся писать ответ миссис Теннент.
Но тут оказалось, что не так-то легко выразить в словах то, что хотелось сказать. Он старался изо всех сил, начал и разорвал три письма, пока, наконец, четвертое было благополучно доведено до подписи. Но и оно только послужило материалом для пятого и последнего варианта. В результате всех этих трудов увидело свет следующее коротенькое послание:

‘Дорогая миссис Теннент!

Вы оказали честь, написав мне. С Джоном, насколько могу судить, все обстоит вполне благополучно. Он поедет со мной обратно в Лондон после того, как мы пошатаемся по Италии. Лей Коррэт, его учитель, написал, что хочет предоставить ему должность. Хочу вам сказать (но я не мастер изъясняться), как безмерно я доволен, что вы будете счастливы. Если бы я вздумал написать все поздравления и пожелания, какие мысленно шлю вам и судье Вэнрайлю, то пароход бы не был в состоянии довезти это письмо. Вот в каком я восторге по поводу вашего замужества! И надеюсь, когда я приеду в Нью-Йорк, вы разрешите мне навестить вас, если же вам доведется быть в Лондоне, то вы известите меня. Мы с Джоном завтра собираемся в интересную экскурсию в горы.
Искренно преданный вам

Фолькнер Тревор’.

Письмо это дошло до Ирэн в Сан-Антонио на третий день после венчания. Она и Вэнрайль стояли на веранде дома, временно предоставленного в их распоряжение приятелем. Горы вдали были одеты аметистовой дымкой. Ближе расстилались поля, и каждый колосок, каждый цветок как-то особенно четко и прозрачно вырисовывался в льющемся на землю бледном золоте умирающего заката, сменившем пламенные его краски.
В этом радостном блеске вокруг была безмятежность, было какое-то обещание. Вэнрайль смотрел на жену, читавшую письмо. Он видел, как на ее лице сменяют друг друга румянец и бледность: письмо, очевидно, от Джона или касается Джона. Он отвел глаза и снова загляделся на чудесную картину вокруг, наклонясь немного вперед, опершись красивыми, сильными руками на широкие перила.
Он чувствовал, что не может, не должен следить за выражением ее лица во время чтения, словно подслушивая ее мысли. Ирэн намеками дала ему понять, как отнесся Джон к их истории. Но в ее молчании он угадывал многое, чего она не сказала.
Он продолжал курить, заглядевшись на пурпурный цветок, пробившийся из-за решетки возле его руки.
Слышно было, как шелестела плотная бумага в руках Ирэн. Потом стало совсем тихо.
Вэнрайль поднял глаза от цветка, обернулся и посмотрел в лицо Ирэн. В нем вспыхнуло вполне естественное раздражение против Джона. Ради этого мальчика он отошел когда-то в сторону, уступил ему место, а теперь Джон мешает ему быть счастливым.
Он знал, что сейчас с ним встретится взглядом не его жена, а мать Джона.
На одну секунду он почувствовал слепую ревность к Джону, Джону, который взял все, а теперь ничего не хочет отдать.
Он вспомнил годы одиночества и пустоты, эти мучительные, коротенькие свидания раз в год, свидания, которые, казалось, состояли из одного только прощания. И все это из-за Джона! Он, Вэнрайль, глубоко любя Ирэн, покорялся ее решению. Но самоотречение было не в его натуре. Он желал, наконец, вознаградить себя за него. Для Джона дорога была проложена, сделано все, чтобы его жизненная карьера была успешна…
Под влиянием этих мыслей Вэнрайль беспокойно задвигался. Ирэн подняла глаза, улыбнулась ему и протянула письмо.
— Это — от товарища Джона, — сказала она и, подойдя к мужу и присев на ручку его кресла, прислонилась щекой к густым седоватым волосам. Так она сидела, пока Вэнрайль читал письмо.
Слуга подвел лошадей к ступеням веранды. Вэнрайль дочитал послание Чипа и отдал его жене.
Через минуту он подсадил Ирэн в седло и вскочил на свою лошадь.
— Поедем вместе навстречу закату, — сказал он, когда они ехали рядом, и улыбнулся: — Да мы с тобой как будто это и делаем, мой друг, но возле тебя закат кажется мне зарей.
Ни одна женщина не могла бы остаться равнодушной к такому милому комплименту, тем более женщина, так долго лишенная слов любви и жаждавшая их, как голодный — хлеба.
Ирэн взглянула на мужа затуманенными глазами.
— Помнишь тот вечер, когда мы ехали из Парижа к Версалю? — спросил Вэнрайль, осадив лошадь, чтобы дать жене поравняться с ним.
— В жизни каждой из нас есть такой вечер, который никогда не забывается, — отвечала медленно Ирэн. — Помню, конечно.
Она словно видела перед собою Вэнрайля таким, каким он был в те времена — молодым, пылким, стремительным. Он был беден, но, узнав, что она обожает верховую езду, нанял двух лошадей и стоял и ждал ее на тихом дворике старой гостиницы. Потом они медленно ехали рядом по большому лесу. Тогда, как и сегодня, был час заката и лес был похож на просторный храм под слабо светящимся куполом.
Они целовались под стройной березой, и, щека к щеке, смотрели, как сгущаются тени в лесу.
И от сладкой их близости в тот вечер протянулась нить через всю жизнь, к этой встрече через много лет, к слиянию двух разделенных жизней в одну.
Еще один вечер встал в памяти Ирэн: последний вечер на вилле и ночной разговор с Джоном.
Вэнрайль угадал по ее лицу, о чем она думала, и сказал отрывисто:
— Кстати, из этого письма видно, как будто, что Джон себя чувствует прекрасно.
Он подождал ответа, но тщетно.
— Видимо, ничто не изменилось, и тревожиться не о чем, — продолжал он, не отводя от нее полного любви, но властного взгляда.
— Ничего не изменилось, — повторила, как эхо, Ирэн.
Ей хотелось верить этому, Джон так внимателен. Он послал телеграмму ко дню их свадьбы. И Чип тоже.
Она не знала, что обе телеграммы послал Чип, прочитавший в ‘Херальде’ заметку о предстоящем венчании.
Джона тогда уже не было в Шартрезе. Он уехал на другой день после разговора с Чипом, оставив ему записку следующего содержания: ‘Еду в Женеву устраивать свои дела, вернусь, как только можно будет. Д. Т.’
Чип гадал, вернется Джон или нет. Бродя по горам и долинам в полном одиночестве, он все размышлял на тему о неудаче своего первого выступления в роли проповедника. Его угнетало, что он отпугнул Джона, создал между ними неприятное охлаждение, а главное — только испортил то дело, которое хотел уладить. В его путешествиях по окрестностям у него остался один провожатый — хромая собачонка.
Однажды они с Раймондом сидели на горе, и Чип уныло трепал собаку за уши.
— Есть разные типы олухов, Соломон, сын мой, — мрачно обращался Чип к четвероногому товарищу. — И самые худшие из них — те, кто суется с правдой, когда не просят. Друзей надо оставлять в покое. Следовало бы принять это за правило и карать каждого, кто это правило нарушит.
Соломон потерся о его колено и вздохнул от блаженства.
Вдруг чья-то рука легла на плечо Чипа, и он услышал голос Джона:
— Не помешаю беседе? Ну и забрались же вы, еле нашел!
Чип вскочил, порывисто обнял друга и в глазах его прочитал искреннюю радость от этой встречи.
— Наконец-то! Ну, как ты? — с неподдельным участием спросил он.
— Да вот, съездил, пообщался с Коррэтом, решил некоторые вопросы… Ну, а пока мы можем продолжать отдыхать и путешествовать.
— За чем же остановка? — обрадовался Чип, заметив, что приятель видимо ‘переварил’ уже семейный конфликт и не держит зла за то, что близкий друг не стал в тот момент на его сторону.
Как и собирались, Джон и Чип отправились в Италию. Недолго обсуждая маршрут, решили отдать восторженную дань красотам Венеции.
Обосновавшись там, как-то незаметно сошлись с семейством лорда Кэрлью, тоже приехавшим из Лондона любоваться дивным городом.
И тут у Чипа появился новый повод для беспокойства: дочь лорда Кэрлью, Кэролайн, прелестная и в высшей степени модернизированная девятнадцатилетняя особа, была явно неравнодушна к Джону и активно расставляла для него сети своего очарования.
Кэролайн была современнейшей из современных девиц, экзотический цветок, который при всей своей изящной хрупкости имеет крепкие корни. А почвой, в которую этот цветок крепко пустил корни, была среда, где царит принцип: ‘Пользуйся в настоящем всем, чем можно’. Кэролайн была преисполнена холодным и злым презрением ко всему ‘старомодному’ и жадно стремилась брать от жизни все ее радости и сильные ощущения. Если этому мешали нужды и интересы других людей, она небрежно отметала их прочь, смеясь серебряным сардоническим смехом.
Такой цветок мог цвести точно так же и какие-нибудь полвека назад, но в те времена он распускался лишь в тепличной атмосфере так называемого ‘высшего света’. Такие экземпляры были редки, казались слишком опасными и могли привлечь разве только страстного коллекционера. В наши же дни, куда ни глянь, качаются изящные и коварные головки этих ядовитых цветов.
Выращивание их превратилось в культ. Кэролайн, можно сказать, была верховной жрицей этого культа.
Она выросла среди людей, стоявших на одной из самых верхних ступеней социальной лестницы, ее окружали богатство и роскошь. Выгодный фон! Прибавьте к этому красоту, очарование, победительную юность и самоуверенность — и вы поймете тревогу Чипа.
Кэролайн можно было презирать, смеяться над нею, но не замечать ее было невозможно — и она знала это.
Отец ее долгое время занимал важный пост в Египте. Это был человек, всецело поглощенный своей политической деятельностью. Леди Кэрлью представляла собой милую и бесцветную женщину, с которой не считались даже собственные дети, — и была трогательно гостеприимна.
Кэролайн никто не мешал следовать ее вкусам, не замечал ее выходок. И она становилась все более блестящей и более испорченной.
Как все подобные экзотические создания, она обладала тонким чутьем и быстрым умом, и могла кого угодно смутить. Она инстинктивно ‘угадывала’ людей, а ум и ловко замаскированная неискренность делали ее опасной.
У Чипа душа не лежала к этой девушке. Он с каким-то смутным раздражением поглядывал на короткие золотистые кудри, тонкое, заостренное книзу личико, на длинные брови и еще более длинные ресницы. То, что ее движения напоминали своей красивой четкостью и стремительностью мелькания сверкающей рапиры, что ее низкий голос чаровал — еще усиливало в Чипе неприязнь к Кэролайн.
Он встречал ее в Лондоне раньше, и как он мысленно говорил себе, ‘видел все ее кривлянье и шутки’.
Эти ‘шутки’ нравились, однако, многим блестящим и умным людям. Они забавляли. Но на Чипа не производили никакого впечатления. Кэролайн не нарушила его душевного спокойствия.
Не то было с Джоном. Он увлекся сразу. И казался вполне довольным, таская за Кэролайн какие-то варварские пестрые подушки, не проявлял никакого нетерпения, если его звали завтракать и оставляли дожидаться полчаса, пока не влетала Кэролайн с объяснением, что она ‘наблюдала, как нищий араб с дьявольской ловкостью морочил толпу’.
Ему явно нравилась ее манера душиться какими-то странными и сильными духами, запах которых кружил головы многим, но оставлял равнодушным Чипа.
И, наконец, Джон восхищался ‘взглядами’ Кэролайн, что уже совсем изумляло Чипа, спрашивающего себя, как можно до такой степени поглупеть от любви?
Кэролайн и Джон проводили вместе целые дни. Кэрлью могли бывать, где им было угодно. Их имя открывало все двери, за которыми находились чудеса и застывшее великолепие дворцов. В числе сотни талантов Кэролайн было и уменье разбирать древние манускрипты. Она проводила целые дни в палаццо Борджиа, переводя эти манускрипты Джону. Были там поэмы, скандальная хроника, любовные истории, фантастические выдумки, мудрые изречения и древние заклинания. В комнате, где Джон и Кэролайн читали все это, был мраморный пол, розовые мраморные стены, а над тусклыми окнами спускались бледно-зеленые и оранжевые занавеси.
Кэролайн в пальто с громадным воротником из леопардовой шкуры сидела на золоченой, потускневшей от времени табуретке и работала, а Джон курил и смотрел на нее. Общение с этой девушкой утоляло разом и его любовь к красоте и тщеславие. Он был еще настолько юн, что ему импонировала ‘известность’ и нравилось вращаться в сфере этих известных и ‘избранных’ людей.
Кроме того, с некоторых пор он жаждал какого-нибудь ‘приключения’, чего-нибудь нового, во что мог бы окунуться с головой. И нашел его в дружбе с Кэролайн.
Он не знал хорошо, что чувствует к этой девушке. Но одно сознавал ясно: она будит в нем желания. И думал об этом со странным, недобрым цинизмом.
Другой приманкой, еще более непосредственной, было видное положение ее отца. Джон и лорд Кэрлью питали друг к другу большую симпатию. Джон обладал той открытой простотой и приветливостью, которая так нравится пожилым людям в молодежи… Лорд Кэрлью иногда приходил пить чай с семьей и гостями на залитой солнцем террасе, и всегда это кончалось тем, что они с Джоном отделялись от остального общества, чтобы потолковать о новостях в утренней газете.
Чипу оставалось кое-как убивать время с подростком Дерри. Чип не завидовал Джону, но ему ужасно не нравился оборот, какой принимали дела. От внимания Кэролайн не ускользало ничего. Ее забавляло скрытое недовольство Чипа.
— Бедный сэр Фолькнер трепещет за вас, Джон, — сказала она однажды вечером, после обеда. Чип некрасиво побагровел — даже уши у него стали малиновые.
Кэролайн посмотрела на него из-под ресниц.
— Разве это не так? — спросила она мягко.
— Отчего бы ему трепетать, дорогая? Разве мистеру Тенненту грозит какая-нибудь опасность? — осведомилась леди Кэрлью с восхитительной наивностью.
Дерри захихикал. Кэролайн, улыбаясь, продолжала атаковать Чипа.
Чип кипел презрительным негодованием, но ничем не выдал этого.
— Боюсь, что я не совсем вас понял, мисс Кэрлью, — заметил он с простодушным видом. — Или тут и понимать нечего?
— Вот тебе, Кэро, получай! — сказал Дерри со злорадным блеском в глазах. — Теперь вы квиты.
Но его сестра и Джон не слушали и вели между собой разговор в том как будто самом обычном тоне, который незаметно устраняет других от участия в разговоре. Тут создает барьер не столько понижение голоса, сколько неуловимая интимность, полуслова, дающие впечатление, что между двумя беседующими установилось какое-то особое, тонкое взаимное понимание.
Несколько позже все общество отправилось кататься в гондолах. В одну сели Джон, леди Кэрлью и Кэролайн, в другую — Чип, Дерри и Анна, младшая сестра.
Джон чувствовал себя во власти какого-то предательского возбуждения. Картины этого спящего волшебного города, приглушенная музыка, то совсем замиравшая, то звучавшая явственно, когда гондола миновала темные повороты, — все это еще усиливало чувство упоения.
Кэролайн, прижавшись в уголок возле Джона, молча курила. Отблески огонька папиросы то вспыхивали, то умирали в ее глазах. Белая шляпа при лунном свете казалась сделанной из сверкающего серебра.
Леди Кэрлью мирно дремала за спиной дочери. Ее молчаливое присутствие как-то еще обостряло испытываемое молодыми людьми чувство близости.
Наконец, Кэролайн промолвила:
— Ваш друг Чип опасается, что я веду вас к гибели, Джиованни.
Она коротко засмеялась и прибавила:
— Я пыталась себе представить, каково быть любимой мужчиной его типа — сильным, благородным и молчаливым! Интересно, что они, — скрытые вулканы? Или просто такие почтенные смертные, о каких мы читаем в Книге Царей, — патриархи и родоначальники племен?
— Чип — один из лучших людей, каких я знаю, торопливо вставил Джон.
— Какой вы примерный друг — прямо из хрестоматии, — съязвила Кэролайн. Ваша верность и постоянство в дружбе обращают мои мысли к Библии и вызывают желание говорить о Давиде и Ионафане! А знаете, почему, собственно, я пытаюсь умалить достоинства мистера Чипа?
— Нет. Почему?
— Да потому что он меня не любит, — а я терпеть не могу, чтобы меня не любили. Люди обыкновенно уверяют, что им это решительно все равно. Конечно, такое равнодушие — отличный оплот против чужого презрения и помогает сохранять самодовольство… Но чаще всего они только притворяются, что им все равно! А странно, что хочется нравиться непременно всем, правда? Странно и унизительно. Потому что я, например, не могу примириться с антипатией ко мне даже тех, кого презираю. Я хочу все же, чтобы они мною восхищались, дорожили. Я чту обычай давать ‘на чай’ швейцару или носильщику, потому что мне хочется внушить ему расположение к себе. Разве это не глупо и не мелочно?
Она не спрашивала, а просто удивленно констатировала факт. Голос ее звучал весело.
— Вы и друзей заводите из таких побуждений? — спросил Джон.
Кэролайн посмотрела на него. Его голова была ярко освещена луной.
— А это зависит от человека, с которым хочется подружиться, — сказала она полушепотом.
Гондола вошла в полосу тени. Было очень тихо, только вода журчала за кормой. Рука Кэролайн на мгновение легла на руку Джона. И Джон тотчас же сжал ее в своей.
Вся кровь прилила к его сердцу от прикосновения этой прохладной руки. Ему было ясно видно ее белое лицо, ресницы, трепетавшие на щеках, как темные шелковистые крылышки: Запах ее духов словно окутывал их обоих плотным сближающим покровом.
Джону казалось, что рука, лежавшая в его руке, тянет куда-то за собой. Он опустил голову, не мог вымолвить ни слова. Он слышал прерывистое дыхание Кэролайн. Потребность поцеловать ее становилась такой властной, что противиться было невозможно…
Леди Кэрлью проснулась и спросила, не спала ли она.
— Я прозевала что-нибудь, дружок? — спросила она жалобно у Кэролайн. — Какой-нибудь фейерверк или один из этих славных старых дворцов, сверху донизу в огнях?
— Было что-то такое ослепительное, вроде пожара, — сказала весело Кэролайн, и голос ее шелестел, как шелк. — Не правда ли, Джон?
Джон первую секунду не был в состоянии ответить, так сильно у него колотилось сердце. Потом сделал над собой усилие и очень спокойным и равнодушным тоном сказал:
— Разве? Боюсь, что я тоже, как леди Кэрлью прозевал это.
Его рассердила веселость Кэролайн. Но, когда она придвинулась близко и как будто нечаянно коснулась его, он снова весь затрепетал.
‘Что это? — спросил он себя. — Неужели я действительно влюблен в нее?’
Он с пристальным любопытством взглянул на Кэролайн, когда они вошли вместе в нарядный вестибюль отеля.
Она красива… Но жениться?..
Нет, жениться у него не было никакого желания.
Он сидел рядом с Кэролайн, и они пили кофе и докуривали папиросы.
Скоро приехали и остальные. Чип устроился в кресле рядом с Джоном.
— Я привезла его обратно в целости и сохранности, как видите, — сказала сладеньким тоном Кэролайн.
Чип, улыбавшийся своей милой обезоруживавшей улыбкой, подумал про себя, что если этот подвиг и был совершен, то, конечно, благодаря неуязвимости Джона или какой-нибудь помехе.
Вечером он приплелся к Джону в спальню. Пришел говорить о Кэролайн. Таково, во всяком случае, было его тайное настроение. Чип считал себя большим дипломатом.
— Ужасно хорошенькой была сегодня мисс Кэрлью, не правда ли? — начал он (‘Это собьет его с толку, он ни за что не догадается, что я имею зуб против этой девицы’.)
Джон продолжал энергично чистить зубы. Окна были открыты настежь и к холодному воздуху ночи, проникавшему в комнату, примешивался легкий запах зубного порошка.
Джон покончил с процедурой умывания и босиком подошел к Чипу.
— Ты пришел узнать, не собираюсь ли я сделать ей предложение?
Было в выражении его лица какое-то напряженное оживление и решительность. У Чипа похолодело внутри. Он молча смотрел в ярко-голубые глаза, смеявшиеся на загорелом, обветренном лице. У Джона волосы были взлохмачены, и это придавало ему поразительно юный вид. Что-то новое сменило его обычное выражение приятной, чуть-чуть дерзкой уверенности и самообладания.
— Hу и что же — так оно и есть? — спросил в свою очередь Чип.
— Кажется, да, — отвечал Джон.
Он неожиданно потушил электричество и уселся на кровать, обхватив руками колени.
— Кэролайн не такая обыкновенная, как другие, — сказал он быстро. — Ты понимаешь, что я хочу сказать? Все женщины очень скоро после замужества делаются до утомительности одинаковыми. Кэролайн никогда не станет похожа на других, она своеобразна. И потом — она может быть замечательной помощницей человеку, который делает карьеру…
— Ты ее любишь? — спросил уныло Чип.
— Меня ужасно тянет к ней, — отвечал Джон откровенно.
— А она?
— Не знаю. Кажется, и ее ко мне тоже.
Он усмехался как-то странно, вспоминая минуты в гондоле.
Чип направился к окну, насвистывая сквозь зубы.
До него донесся голос Джона:
— Я всегда думал, что когда влюбишься в девушку, все решительно в тебе изменится. Оказывается, это не так. Любовь только привязывает тебя к одному и отрывает от всех остальных. Если Кэролайн выйдет за меня, то могу считать, что я — счастливчик. Пол-Лондона было в нее влюблено и ухаживало за ней в разное время.
— Ты считаешь это плюсом?
— Во всяком случае, я нахожу, что у половины Лондона хороший вкус. А что же другое ты ожидаешь от меня услышать, старый ты дурак? Чип, в этой девушке удивительная смесь всего! Она как будто живет сотней различных жизней, и знает это, и смеется над собой и над всеми.
— Веселенькую семейную атмосферу это обещает!
Джон вскочил и подошел к приятелю.
— Ты не слишком оптимистически настроен, старина! Я замечаю, что тебе Кэролайн не нравится. Но почему бы тебе не примириться с тем, что я не разделяю твоей антипатии?
— Тебе еще не сто лет, — сказал Чип ворчливо, — и спешить некуда. — Женитьба — шаг серьезный. Я полагаю, не очень весело знать, что связываешь себя навсегда… если только человек не любит по-настоящему.
— Не очень весело и жить одному, как перст, — возразил Джон сухо.
Он достал папиросу и куря зашагал по комнате.
— Все это очень хорошо, — заговорил он волнуясь, — жить здесь в комфорте. Чудесно проводить время, любоваться красотами Венеции. Множество людей могут жить так всегда, но мне это скоро надоело бы до смерти. Мне нужно вернуться в Лондон и уйти с головой в работу. Коррэт будет меня продвигать, но слабо. А лорд Кэрлью в один день мог бы сделать для меня то, чего Коррэт не сделает в пять лет. Это не значит, что я хочу жениться на Кэролайн только из-за того, что ее родные — влиятельные люди. Это, конечно, было бы низостью. Она дьявольски привлекательная девушка, достаточно красива, чтобы заставить мужчину потерять голову. Я только хотел сказать, что Кэролайн замечательно подходит для роли хозяйки политического салона…
— Но не женятся же люди только для того, чтобы давать званые обеды и обзавестись хозяйкой для этих обедов?
— Можно привести еще дюжину оснований, менее важных, чем хорошие обеды и красота девушки, — сказал Джон небрежно. — Ты не можешь, надеюсь, не признать, что Кэролайн способна внушить любовь.
Последние слова он сказал как-то застенчиво.
— Так ты ее любишь? — настойчиво допрашивал Чип. — Или это все сделали гондолы, да дворцы, да эти поэтические каналы вместо улиц, да песни гондольеров? (Никого шумнее этих проклятых парней я не встречал в жизни!) Джон, действительно ли это настоящее чувство? Конечно, бывает, что влюбляешься сразу… Но ты не успел узнать мисс Кэрлью.
— Знал ли когда-нибудь один человек другого? — зевнул Джон.
— Все-таки не мешает иметь некоторое представление друг о друге, если люди намерены вступить в брак, — продолжал терпеливо убеждать Чип. — Припомни-ка, что ты говорил на этот счет, когда мы с тобой в прошлом мае гуляли по дороге в Абингдон? Мы толковали о женитьбе, о любви, и ты…
— Я на многое теперь смотрю иначе, — перебил Джон. — На ‘возвышенную’ любовь, мечты и всякие такие штуки… А что, Чип, не холодно тебе?
— Твои намеки так же осторожны, как движения носорога, — отозвался Чип. — Я ухожу, успокойся.
— Не падай духом, братец. Вероятнее всего, что твои тревоги окажутся напрасными, и Кэролайн мне откажет.
— Дай Бог, — пробурчал невнятно Чип, уже по ту сторону двери.
Он совсем перестал понимать Джона.
Странная нетребовательность! Убогий идеал счастья, готовность смотреть на брак, как на простую сделку, и удовлетвориться такого сорта браком… ‘Неужели, — спрашивал себя Чип, сидя на краю кровати и не раздеваясь, — неужели он во всем в жизни будет держаться такой сомнительной линии?’ От Джона его мысли перешли на Кэролайн.
В том кругу, где он вращался, в кругу клубмэнов и спортсменов — о Кэролайн говорили не совсем хорошо. Чип слышал раз или два вольные намеки на ее счет. Джон же не слыхал ничего: Женева слишком далеко от Лондона.
‘Хоть бы Бог помог, чтобы она дала ему отставку, — размышлял Чип. — У нее, вероятно, есть целая куча более блестящих предложений’.
У Кэролайн, действительно, имелось много претендентов на руку. Но все они были так пылки и настойчивы, что их не приходилось завоевывать. Джон же упорно не желал лежать у ее ножек и оставался самим собой. Это-то и привлекало Кэролайн. Джон был недурен собой, но у нее было много поклонников более красивых. Он был довольно состоятелен, но другие — богаче. Но Джон замкнулся в себе, и его ничем не удавалось выманить из этой крепости. Вот что не давало покоя Кэролайн!
Сначала он только нравился ей, теперь она начинала находить в нем какое-то магнетическое обаяние.
Он небрежно принимал то, чего другие домогались, — и это давало ему явное преимущество перед другими.
Кэролайн не смущало, что Джон в данный момент был ничто, человек без положения в обществе. Она даже, в силу какого-то примитивного великодушия, была довольна в глубине души, что это она даст ему все. Ей хотелось покорить его, потому что он казался таким независимым.
‘Я, кажется, наконец, влюблена’, — сказала она себе с приятным удивлением в тот вечер после катанья в гондоле.
И впервые в ее похожей на пламя на ветру жизни испытала волнующую нежность, подумав о Джоне, который уже спал, вероятно, утомленный впечатлениями дня. Она приложила ладони к пылающему лицу и когда, наконец, уснула, то улыбалась во сне.
А Джон не спал и размышлял о своем настоящем и будущем.
Какое-то низкое чувство заставляло его втайне желать поскорее сообщить новость о своем обручении.
Кэролайн была прекрасная партия, и, презирая себя за такие мысли, Джон все же хотел, чтобы мать знала это. Он неизвестно отчего был зол на весь мир, сознавал нелепость этого — и все же продолжал злиться. Брак с Кэролайн должен был вознаградить его за какую-то воображаемую обиду. И, кроме того, если не душа, то чувственность в нем была сильно затронута этой девушкой.
Сойдя утром вниз в столовую, он застал там Дерри и Чипа, которые уже кончали завтракать. Кэролайн никогда не завтракала в столовой.
Дерри на ужаснейшем итальянском языке попросил лакея положить ему еще рыбы и обратился к Джону:
— Слыхали новость? Родитель вне себя от волнения. Какая-то передряга в политике.
Облегчив себя таким лаконичным сообщением, он набил рот ветчиной и яйцами.
— Смена кабинета, — объяснил Чип Джону. — И в связи с вопросом о Триполи.
— Мы все снимаемся с якоря, — продолжал Дерри. — Я, во всяком случае, еду в Лондон во вторник, мои каникулы окончились.
Джон, обжигая рот кофе, был занят только одной мыслью: какой удобный случай получить назначение, прочно устроиться, — если только лорд Кэрлью сумеет помочь ему!
Теперь от Коррэта не будет пользы. Произойдет основательная чистка, и влияние приобретут новые люди.
Джон просто трепетал от возбуждения, но ждал, пока появится Кэрлью, чтобы переговорить с ним.
Лорд Кэрлью прошел через всю комнату, подняв красивую седую голову и неся в худощавых руках целую кипу газет.
— А, Теннент! — сказал он любезно. — Доброе утро! — И заговорил о предполагавшемся на сегодня пикнике.
Джон ожидал, горя нетерпением узнать, обсудить то, что его интересовало. Наконец, лорд Кэрлью сказал спокойно:
— Боюсь, что наш отдых здесь придется завтра закончить. Просматривали газеты?
Он протянул одну из них Джону. Это был итальянский листок ‘Обсерватор’.
— Здесь только телеграмма Райтера. Но я телеграфно запросил Лондон о подробностях.
— Что все это означает? Чем оно может закончиться, сэр? — спросил Джон, пробежав сообщение в газете.
Он остановился возле лорда Кэрлью на террасе с руками в карманах, стараясь не выказывать волнения.
— Настоящий кризис есть начало конца, — сказал лорд Кэрлью. — ‘А там — потоп’, я полагаю, — улыбнулся он, цитируя знаменитую фразу Людовика. — Думаю, впрочем, что мы еще вернемся к власти. Но это, конечно, рискованная игра. Нам необходима помощь. Столько людей выбыло из строя. Война с бурами, осложнения в Египте, — это отнимало у нас каждый раз какого-нибудь способного человека. Нынче все очень неустойчиво и неопределенно, а каждому, естественно, хочется сохранить место.
— Конечно, — подтвердил Джон.
Когда Кэрлью вернулся в комнату, Джон долго еще шагал по террасе, а в мозгу его так и бурлили честолюбивые мысли, заманчивые картины.
Не будь этого падения министерства, ему, может быть, пришлось бы целые годы ‘выжидать’ начала своей карьеры. Теперь не придется. Каким-нибудь путем он получит подходящее назначение, не одно, так другое!
Он бросал папиросу за папиросой, забывая даже закурить их.
Он мог бы предложить свои услуги лорду Кэрлью — ради любви к делу, без надежды выдвинуться. С точки зрения такого человека, как Кэрлью, участие в ‘работе для страны’ — достаточное удовлетворение.
Ему и в голову не придет, что можно требовать или даже только ожидать от него, чтобы он употребил свое влияние для чьих-либо личных целей.
…Да, ради постороннего, ради человека, не имеющего никаких прав на его поддержку… Но если…
Джон остановился. Глаза его сузились так, что видна была только сверкающая, как сталь, голубая полоска между короткими густыми ресницами.
Все его возбуждение в этот момент вылилось в какой-то экстаз нежности к Кэролайн.
Его лицо горело. Воспоминания о вчерашнем вечере нахлынули волной блаженства и все затопили.
А что, если она и вправду любит его?! И захочет стать его женой?!
‘Господи, какая жизнь, какое блестящее будущее! Чего бы мы ни добились вдвоем!’ — говорил он себе.
Джон верил в себя, но в нем не было наглого самодовольства. И о согласии Кэролайн он думал без уверенности.
Он говорил с Чипом весьма легким и уверенным тоном, но теперь при свете дня и после всех событий — независимая, своевольная Кэролайн с ее великолепным пренебрежением ко всему, кроме собственной особы, казалась совсем не такой уж легко досягаемой для него.
Если решиться попытать счастья, то надо собраться с духом и сделать это поскорее. Отчего бы не сейчас?
Ему передалось ликующее настроение этого ослепительного дня, смеявшихся и шумевших на улице людей, радужных переливов воды на солнце.
Он отправился в город и купил фиалок и роз, целую груду, и послал их Кэролайн через ее горничную.
‘Не спуститесь ли вы на террасу поболтать со мной?’ — написал он.
Горничная вернулась с ответом, что мисс Кэролайн придет вниз приблизительно через час.

Глава IV

Целый час!
Джон снова вышел, накупил газет, французских и итальянских, и попытался читать их. Но он так нервничал, что не мог ни на чем сосредоточиться. Каждый звук шагов заставлял его вздрагивать и подымать глаза.
В нем просыпался безотчетный страх при мысли об утрате свободы, об оседлости, обо всем, что станет неизбежным, если Кэролайн скажет ему, что любит его.
И внезапно большая усталость и безразличие сошли на Джона. Все его желания как будто выдохлись, выдохлась душа, сразу посерело все впереди.
Все мечты казались бесконечно далекими, и он словно очутился в незнакомом месте, где все — враждебно.
‘Но ведь я никого другого не любил еще, — уговаривал он себя, удивляясь, что ему так тяжело. — Откуда же эта уверенность, что что-то не так, что чего-то не хватает?’
Он поднял глаза от газеты и увидел подходившую к нему Кэролайн. В тот же миг все сомнения исчезли.
Обладать таким прелестным существом, — разве этого недостаточно, даже если бы у нее и не было влиятельного отца?
Она лениво усмехалась ему, стоя с открытой головой на самом солнцепеке. Все в ней словно заимствовало у солнечных лучей их блеск: матовая, как слоновая кость, кожа, пунцовые губы, золотистые волосы, изумительно ясные серые глаза. Широкое белое платье с узкой опушкой из соболя вокруг квадратного выреза у шеи походило на средневековый костюм, прелестные туфельки, красные с золотом, довершали впечатление.
— Зачем я вам понадобилась? — спросила она.
Джон встал ей навстречу.
— Неужели вы не догадываетесь? — сказал он чуть слышно. — Мне кажется, это нетрудно.
Она все еще улыбалась, но тут, совсем неожиданно, Джон заметил, как дрожат ее руки, и понял, что она любит его.
Однако он не испытывал восторженной радости. Какая-то странная вялость держала его в плену. Он взял белые тонкие руки Кэролайн, и на миг ему почудилось, что держит за белые крылья бьющуюся птицу, которую он сейчас выпустит — и она улетит.
Почти беззвучно он промолвил:
— Кэро, я вас люблю. Согласны ли вы выйти за меня замуж?
Вокруг них в жарких лучах солнца все, казалось, замерло, ожидая, вслушиваясь.
— Отчего не выйти? — сказала она как будто спокойно и непринужденно, но с невольной ноткой торжественности. — Только вам нельзя поцеловать меня здесь, — добавила она. — А мне хочется, чтобы вы меня поцеловали, слышите?
Он последовал за нею, чувствуя себя каким-то идиотом при этих приготовлениях к поцелую. Они вместе прошли в собственную гостиную Кэро.
Круглые подушки из черного шелка были разбросаны на оттоманке, покрытой небрежно брошенным изумрудно-зеленым покрывалом. Все вазы были полны цветов, а занавеси на окнах спущены настолько, что скрывали дома, так что видна была только зеленая, как нефрит, вода канала, сверкавшая на солнце.
— Обожаемый мой глупыш, подойдите же и поцелуйте меня и не смотрите так испуганно, — сказала Кэролайн. Она смеялась, но глаза ее взволнованно и страстно смотрели на Джона.
Он подошел, все еще чувствуя себя ужасно глупо, и, встав на колени у оттоманки, обнял Кэро. Она же в страстном порыве вдруг обхватила обеими руками его голову.
— Люблю, слышишь? Люблю тебя, — услышал Джон ее шепот.
Она наклонилась и стала крепко целовать его, и огонь этих поцелуев разогнал странное оцепенение, владевшее Джоном. Это в первый раз он целовал и его целовали так.
— Неужели же мне предстоит любить и ласкать за двоих? — яростно прошептала вдруг Кэролайн. — О, ты, холодный влюбленный, люби меня так, как я мечтала быть любимой!
Задетый за живое этими словами, он схватил ее в объятия, безжалостно прижал к себе, целуя без передышки, чуть не в исступлении.
Когда он отпустил ее, Кэролайн в изнеможении упала на подушки, странная слабая усмешка бродила на ее губах.
Джон встал и отошел к окну. Смотрел на улицу невидящими глазами.
Так это все? Это то, к чему стремится человек, что насыщает его душу?
Гибкие пальцы Кэролайн скользнули в его руку. Запах ее духов (он, кажется, никогда его не забудет!) окутал его снова.
— Ты теперь мой, — сказала она, но Джон не мог, хотя бы жизнь его от этого зависела, ответить так, как (он понимал это) следует ответить! Не мог снова заключить ее в объятия и шептать такие же страстные слова.
Трезвая действительность вмешалась и спасла положение. Дерри закричал им с канала, что ленч подан.
— Я знаю, вы убийственно ‘корректны’ (это больше всего и прельщает в вас), — начала Кэролайн после молчания. — И теперь, уверена, горите желанием исполнить все, что полагается корректному человеку, и сообщить папе о нашей помолвке! Как будет занятно наблюдать вас во время этой церемонии! Ужасно люблю со стороны смотреть, как человек волнуется перед каким-нибудь важным моментом!
— Боюсь, что вам не удастся насладиться зрелищем, которое предвкушаете! — возразил Джон. — Я в отчаянии, что лишаю вас удовольствия, но намерен говорить с лордом Кэрлью после ленча, наедине.
Чип посмотрел на вошедшую вместе пару. Дерри ухмылялся. Кэролайн села возле матери.
— Ну, что же, Теннент, читали вы уже ‘Таймс’? — спросил лорд Кэрлью. — Там, в номере от вторника, недурная передовица на тему об угрожающих событиях.
— Я не читал ее, сэр. Получили вы ответ на телеграмму?
— Нет еще.
— Что такое случилось, что понадобилось читать ‘Таймс’ и посыпать телеграммы? Не лишились ли мы милостью неба какого-нибудь родственника? — спросила рассеянно Кэролайн.
Леди Кэрлью простонала:
— Кэро, дорогая, как это можно говорить такие вещи?! — И добавила неопределенно: — Отец обеспокоен какими-то отставками министров… Кабинет пал и будет новый.
Кэролайн посмотрела сначала на Джона, потом на отца. Какая-то едва уловимая тень скользнула по ее лицу и исчезла. Словно розовый отблеск на матовой коже. Она никогда не краснела заметно, как другие.
— О, как это глупо! — сказала она весело. — Ничего нет хуже этих перемен правительства. Особенно в самый разгар охотничьего сезона! Как нетактично с их стороны подымать кутерьму как раз теперь! Вы едете в Лондон, папа?
— Да, завтра.
— Но нам нет надобности ехать, мы можем остаться здесь. — Она посмотрела на Джона и повернулась к матери: — Мамочка, я обожаю это место, я только здесь и оживаю душой. Побудем здесь еще немножко! Отцу мы в Лондоне не нужны, он весь с головой уйдет в Синие Книги, зароется в них и будет в полной сохранности.
— Конечно, лучше нам здесь оставаться. Теперь, когда москитов стало меньше, здесь самое лучшее время, — согласилась леди Кэрлью. — А как твое мнение, Остин?
— Предоставляю это решать тебе, — сказал ее муж благодушно. — Дерри, я полагаю, поедет со мной. Мне понадобится открыть только мои комнаты. Грейвс — там, и с ним еще кое-кто из слуг, так что все в порядке. Я, как уже тактично изволила заметить Кэро, буду занят все дни напролет.
— Папочка, вы прелесть! Значит, все устраивается хорошо, — воскликнула Кэролайн, поднимаясь. — Я хотела еще сказать вам всем, — продолжала она, — что мы с Джоном открыли, что любим друг друга и намерены пожениться.
Леди Кэрлью что-то невнятно пробормотала. Ее муж, бегло посмотрев на Джона, промолвил учтиво:
— Не могу, по совести, сказать, чтобы это было для меня неожиданностью!
Он не улыбался, но на лице его было благосклонное выражение.
Дерри воскликнул: ‘Попался голубчик!’, а Чип не сказал ничего.
— Не выпить ли нам по этому поводу шампанского? — предложила леди Кэрлью.
— Нет, отложим до обеда, мама, — попросил Дерри, — я уже закончил завтракать.
Джон последовал за лордом Кэрлью на террасу. Коротко изложил все, что касалось его материального положения, и заключил словами:
— Я хочу посвятить себя политической деятельности, это всегда было моим самым горячим желанием. Надеюсь, что когда-нибудь Кэро сможет гордиться мной.
— Я помню вашу мать, — задумчиво проронил лорд Кэрлью, рассеянно глядя куда-то вдоль канала. — Она была удивительно хороша собой!
Он повернулся к Джону и протянул ему руку.
— Рад, что Кэро выйдет за вас замуж, — сказал он тепло, — и так приятно, что вас интересует та деятельность, которой я посвятил свою жизнь.
В окне наверху показался Дерри.
— Алло, сэр Гэрнет! — крикнул он весело, выставляя наружу свою ухмылявшуюся веснушчатую физиономию. — Ну, что, она — ваша? Папа дал согласие? Ура! Значит, за обедом будет шампанское! Какая удача, что мы с вами познакомились, Джон!
Он снова скрылся, а лорд Кэрлью, как будто не заметив этого перерыва, продолжал, обращаясь к Джону:
— Вам, конечно, желательно немедленно ехать в Лондон. Сейчас положение так неопределенно, что ничего нельзя предвидеть заранее, а тем более сказать, в какой момент может представиться подходящее для вас место.
— Кэро страшно хочется остаться здесь, — сказал Джон с напряженным взглядом.
— Да, понимаю… Ведь только раз в жизни бываешь молод и влюблен, — улыбнулся лорд Кэрлью. — Но, думаю, вы пробудете здесь с ней не больше, чем недельку. Посмотрим, что можно сделать для вас, когда приедете в Лондон.
В эту минуту Кэролайн вышла на террасу.
— В Лондон? — подхватила она, услышав конец фразы. — Да мы только вступаем в райские селения грез! Джон не может уехать в Лондон, пока я не отпущу его. Народы могут подождать.
— Джона, — закончил шутливо лорд Кэрлью. — Ага, вот и курьер!
Чип, заметив фигуру Джона, исчезавшую за дверью в комнаты Кэро, сардонически усмехнулся. Он успел мельком увидеть профиль Джона и подумал на жаргоне старой Люси: ‘Ага, скрутили тебя, голубчик!’
Он вышел вместе с Дерри. Когда же спустя два часа они вернулись приятно утомленные, загорев на солнце и испытывая сильную жажду, Джон сидел на террасе, читая ‘Таймс’, просто пожирая страницы. Он не видел и не слышал ничего вокруг, и, когда Чип заговорил с ним, ответил каким-то ворчанием.
Но через минуту оторвался от чтения, поднял глаза и сказал:
— Только сейчас получил ‘Таймс’… Да, да, идите, я приду потом и выпью чего-нибудь с вами.
Когда он, наконец, отложил ‘Таймс’, то ощущал какую-то большую усталость и, вместе с тем, мучительное возбуждение. День впереди казался бесконечным.
Мимо прошел лакей с чемоданом, на котором были инициалы ‘О. К.’. Очевидно, лорд Кэрлью собирался в дорогу.
Джон перегнулся через широкую каменную балюстраду. Ему ужасно хотелось в Лондон. Весной он там провел несколько недель у Коррэта и немного наблюдал жизнь политических ‘сфер’, заглянул на миг внутрь правительственной машины. Для человека его сорта — с необузданным честолюбием и пылким воображением — этого рода деятельность имела неотразимую привлекательность.
Но Кэро, между поцелуями, заявила, что намерена оставаться в Венеции еще с месяц. И что он, конечно, останется с нею.
Целый месяц! Кризис будет улажен, все новые назначения распределены, все вакансии заполнены!
Джон попробовал сказать Кэро, что хочет поскорее приступить к настоящей работе и поэтому ему надо ехать в Лондон с ее отцом. Но она, что называется, заткнула ему рот вопросом, не кажется ли ему, что важнее всего — любовь, ее первые часы с их упоением и новизною?
Он поклялся, что чувствует так же, — и верил этому сам, пока близость ее рук и губ, всей ее опьяняющей прелести лишала его мыслей и воли.
Теперь же, вдали от нее, он думал о суматохе, поднявшейся в политических сферах, о тех, кто ожидал только случая кинуться вперед и уже хищно вытягивал когти.
Но ведь он и Кэро могли бы продолжать свой роман в Лондоне с таким же успехом, как и здесь, в этом томном городе умерших страстей и интриг.
Лондон вдруг стал для Джона землей обетованной, куда он стремился и не мог попасть, так как был связан по рукам и ногам решением Кэро. Он сам дал ей права на себя. Но, с другой стороны, не случись того, что дало ей это право, не было бы и оснований стремиться в Лондон. ‘Заколдованный круг!’ — твердил себе Джон.
Размышления эти были прерваны приходом Чипа, который сообщил, что намерен ехать вместе с лордом Кэрлью и Дерри.
— Лорд Кэрлью полагает, что и я могу быть капельку полезен, — объяснил Чип. — Он говорит, что если я вообще намерен когда-нибудь служить, — то отчего не начать сейчас?
— Что же, это очень хорошо для тебя, — сказал Джон с усилием.
— Чего мне здесь торчать? — продолжал Чип неуклюже. — Я бы только чувствовал себя лишним. Да, кстати, Джон, прими мои лучшие пожелания и забудь ту ерунду, что я болтал вчера вечером.
— Я уже забыл, — сказал Джон неискренно. — И надеялся, что ты тоже. Спасибо за пожелания, я передам их Кэро.
— Полагаю, что мне предстоят хлопоты шафера в церкви святого Георгия или в другой, где вы будете венчаться?
— Конечно, кому же, как не тебе?
— Вся эта чепуха, которую Кэро болтала насчет того, будто я боюсь за тебя и прочее, — ведь это не повлияет на твое отношение ко мне, а? — выпалил Чип.
— О, Господи, конечно, нет! — воскликнул Джон, на этот раз искренно.
При словах Чипа перед ним встало вдруг Дантово видение: они с Кэро одни в мире без друзей, без работы, оторванные от всех и предоставленные лишь друг другу.
— Женщины — ревнивый народ, — сказал Чип хмуро. — Очень многие из них не желают, чтобы муж встречался со своими друзьями после свадьбы.
— Ну, а у нас с Кэро в доме будут всегда толпиться, как на базаре, — решительно заявил Джон. — Лорд Кэрлью очень щедр и обещал поддержать меня, а Кэро, я уверен, вполне разделяет мои желания. Мы с ней отрешимся от света и не забудем о реальной действительности, будем жить полной жизнью — и всегда на виду, на людях. Хотел бы я ехать с тобой в Лондон! Ужасно не терпится!
Чип, глядя вниз, на воду канала, и покачивая свою трубку в руке, молча слушал.
— Так, значит, ты не едешь пока? — спросил он немного погодя, не глядя на Джона.
— Не могу. Кэро хочет побыть здесь еще некоторое время. Было бы хамством с моей стороны противиться ей. И ведь здесь… здесь хорошо.
— Разумеется, — согласился Чип. — Не будет ли каких поручений? — продолжал он помолчав. — Может быть, присмотреть для тебя дом? Но я думаю, Кэро захочет сама этим заняться?
— И я так думаю, — отвечал Джон.
Разговор не клеился. Чувствовалась уже невидимая преграда между двумя мужчинами, из которых один — свободен, другой — связан.
Джона это сильно раздражало.
— Пойду куплю табаку, — сказал Чип, зашевелившись. — Пока до свидания. Увидимся за обедом.
Он не позвал с собой Джона: Джон теперь был ‘прикомандирован’ к невесте.
Джон поднялся на половину Кэро, но нашел комнаты пустыми. Дверь из будуара в спальню была открыта настежь. Невольно заглянув туда, он почему-то вспомнил комнату матери — такую белую, простую и изящную, с мебелью черного дерева и занавесями из светлого ситца.
У Кэро тоже была мебель из черного дерева, но обитая материей, на которой были вышиты огненно-красные драконы. Кровать, едва возвышавшаяся над полом, покрыта замысловатой резьбой, волны белого шелка, сложенные в ногах, должны были играть роль простынь, а подушки были черные атласные, и на каждой вышит такой же огненный дракон, как на мебели. На маленьком подносе дымилось курение.
Из обстановки многое было куплено Кэро в Венеции. Она не раз при Джоне жаловалась, что ‘вульгарные’ отельные вещи оскорбляют глаз.
Туалетный стол обыкновенного типа был, очевидно, собственностью отеля. На нем царил пестрый беспорядок: причудливые полосатые сосуды с духами, две алебастровые пудреницы, золотой портсигар, черепаховые гребни и щетки… На мольберте — какая-то талантливо-безобразная картина, а под ней — ряд очаровательно-крохотных туфелек Кэро.
Джон присел напротив двери на изумрудно-зеленый диван в будуаре и достал папиросу. В комнате заметно темнело, из спальни вливался аромат курения. Джон испытывал странное волнение.
‘Наверное, человек привыкает ко всему этому, когда влюблен и обручен. Но сначала — чертовски странно себя чувствуешь! Никогда не думал, что это все может делать человека счастливым, — должно быть, я ужасно эгоцентричен. Правда, свинство с моей стороны хотеть уехать в Лондон! Какая девушка на ее месте не сочла бы меня ужасно неромантичным?.. Но ведь можно бы и отложить романтику на после… Ох, я не знаю ничего, все это так спутано… Старик очень мило отнесся ко мне… Господи, хоть бы Кэро поскорее пришла, а то я начинаю впадать в черную меланхолию!.. Кэро такая оригинальная и прелестная… Но мне бы хотелось знать, какова она в действительности, что, собственно, скрывается под этой откровенной ‘оригинальностью’. Уж не узость ли моя заставляет меня в душе презирать все это псевдодекадентство? Просто я еще недостаточно вращался в свете, все мне ново… Странные создания — женщины…
Он откинул голову на спинку дивана… — и вдруг прохладные руки закрыли ему глаза, прохладные губы прильнули к его губам, и голос Кэро сказал тихо и страстно:
— Ты все время ожидал меня здесь?
Ее прикосновение, как по волшебству, заставило забыть обо всем. Джон привлек ее к себе и, прижимаясь щекой к ее щеке, спросил:
— Кто не стал бы ждать на моем месте?
Поцелуи Кэро обрушились на него, как буря, она ерошила его густые волосы, смеясь от радостного возбуждения.
— А, так ты любишь, любишь? Скажи! А я пережила сегодня за столом отвратительную минуту! Мне показалось, что ты признался мне в любви в связи с этим падением кабинета! Какая нелепость, не правда ли? Это не похоже на меня — подумать такую вещь. Но я подумала и прошу прощения, дорогой. Скажи, что прощаешь!..
Он целовал ее закрытые глаза и крепко обнимал ее сильными руками, словно желая остановить вопросы, ответы…
Кэро была удовлетворена: теперь он любит ее так, как ей хочется. Исчезла его стыдливая сдержанность, безотчетное сопротивление.
— А тебе действительно так хочется ехать в Лондон? — прошептала она.
К Джону уже возвращалось прежнее настроение, пылкость его немного остыла.
— Мне хочется начать действовать, — честно признался он. — Мне давно этого хотелось.
Кэро побледнела в темноте, ею овладела мучительная ярость. Она была сильно влюблена и сознание этого жгло ее, как огнем. Нет, она заблуждается, она только дает — и ничего не получает взамен! Интуиция не обманула ее: Джон не влюблен, Джон равнодушен к ней. Кэролайн ясно увидела настроение Джона, его побуждения, даже его едва сознаваемые надежды и опасения.
Им движет не любовь к ней, а честолюбие. Так, значит, ей, Кэролайн Кэрлью, которая, несмотря на юность, уже завоевала себе определенное место в обществе, он отводит второстепенную роль в его жизни! Она будет помощницей, супругой, но не тем единственным, ради чего и чем он будет жить. Она для него — не цель, а средство.
Чувство злобного унижения охватило ее, она неподвижно лежала в объятиях Джона. Он же легкими поцелуями касался ее завитков, шепча, что они похожи на крылья бабочек, — такие же мягкие, шелковистые и сверкающие.
Вот только это он и будет давать ей — ласки, благоразумную супружескую нежность. А она ждала от него поклонения, душевного упоения, отрешения от себя, а не этого полурыцарского, полумальчишеского бесцветного ‘ухаживания’.
Прошлой ночью, после поцелуя в гондоле, она призналась себе, что любит его. Любит чуть не с первой встречи. И думала, что и он любит ее.
Кэро теперь недоумевала, как это ее, видевшую смысл существования в том, чтобы открывать и удовлетворять все новые импульсы, потребности, ощущения, мог привлечь Джон, который даже не обладал той веселой наглостью, с какой некоторые мужчины подходят к женщине, ‘чтобы развлечься’.
Джон не говорил ей того, что говорило множество других, — а между тем и он не святой, не невинный агнец. Сдержанность придавала ему таинственность в глазах Кэро, и ей страстно хотелось разбудить то другое ‘я’, что спало в нем. Он покорил ее именно тем, что не добивался ничего, что, не будучи холодным, казался неуязвимым и далеким.
Даже тогда, когда Джон целовал ее в гондоле, она с досадой отдавала себе отчет в том, что он способен любить, но еще не любит.
Потом… потом произошел разговор о политике за ленчем.
Быть может, глаза Джона выдавали то, что он не решился бы сказать вслух. Быть может, Кэролайн угадала правду именно потому, что была в этот момент, как она мысленно называла это, ‘одержима Джоном’. Как бы то ни было, — тогда за столом она угадала и сразу возмутилась против того, что угадала в Джоне.
Но потом, увидев его ожидающим в ее комнате, поддавшись чувству, которое вызывали в ней его торопливые жадные поцелуи, она устыдилась своего подозрения. А тут Джон вдруг своим признанием подтверждает его!
— Так ты бы хотел уехать? — пробормотала она снова.
Джон засмеялся немного сконфуженно.
— Хотел бы, правда? — настаивала Кэро.
— Нет, если ты предпочитаешь оставаться, — сказал он, добросовестно стараясь убедить себя, что их желания совпадают.
— Ты вполне уверен?
— Уверен.
Он снова поцеловал ее.
— Если так, мы остаемся. Люблю, когда меня балуют!
Она обхватила голову Джона и потянула ее вниз.
— Целуй меня, целуй, я добьюсь того, что ты будешь обожать меня так, как я хочу, слышишь? Добьюсь!
Но когда Джон, наконец, ушел переодеваться к обеду, Кэро долго еще сидела на диване, устремив в одну точку сверкающие глаза. Она любила Джона, и в силу своей натуры, именно потому, что любила его, — жаждала ранить так же больно, как больно он ранил ее тщеславие!
— Да как он смел?! — спросила вслух.
Так сидела она очень прямо, неподвижно, словно вглядываясь в свое будущее, когда в дверях спальни показалась горничная.
— Помогите мне одеться, — резко скомандовала Кэро. — Только скорее, пожалуйста.
Девушка достала платье белое с золотом, воздушное сочетание газа и шелка.
— Для обеда по случаю помолвки это подойдет, мадемуазель?
Кэролайн отрывисто засмеялась.
— Я надену черное бархатное. И достаньте мою зеленую шаль, я возьму ее с собой вниз на случай, если мы выйдем после обеда.
Леди Кэрлью сказала беспомощно: ‘О, милочка!’, когда Кэролайн появилась в столовой в своем черном бархатном ‘футляре’ с черным тюлем, закрывавшем горло до самого подбородка. Она выглядела в нем очень красивой, но впечатление получилось какое-то похоронное.
— Эге, Кэро, это что же — траур по утраченным возможностям? — участливо осведомился Дерри.
Лорд Кэрлью посмотрел на дочь с выражением легкого неудовольствия, но не сказал ничего.
Джон и Чип вошли одновременно, у каждого красовался белый цветок в петлице.
— ‘Смотрите, вот идет победитель’, — запел Дерри на мотив модной песенки.
За обедом Кэро была весела и болтлива. Разговор ее так и сверкал остроумием.
— А как же речи? — требовал Дерри. — Без речей нельзя! Ну-ка, Джон, покажите себя мужчиной! Будьте на высоте положения!
— Речь буду держать я! — сказала Кэро весело. — Совсем коротенькую, даже у Дерри хватит терпения дослушать. Итак, леди и джентльмены, довожу до вашего сведения, что все мы завтра едем в Лондон и Джон будет министром, как только нам удастся сделать его таковым!
Будущий министр смотрел на нее с изумлением. Она бросила ему взгляд, исполнивший его трепетом.
После обеда она увлекла его на террасу. Спустившись по ступеням вниз, поджидали гондолу.
— Скажите, ради Бога, почему вы вдруг переменили решение? — спросил Джон.
— А вы довольны?
Она не отводила испытующих глаз от его лица, освещенного стоявшей на каменных перилах лампой.
— Пожалуй, да, — отвечал Джон. — И тронут вашей уступкой, дорогая!
Он притянул ее ближе и почувствовал, как она дрожит от его прикосновения. Все складывалось великолепно, он был счастлив. Заключив ее в объятия, целовал губы, глаза, волосы.
— Клянусь Богом, я люблю тебя, — пробормотал он.
Гондола врезалась в гладкую поверхность воды у истертых мраморных ступеней.
Джон помог Кэро войти и сел рядом с нею, рука об руку, словно боясь пропустить какое-нибудь слово.
‘Теперь, когда его желание исполнилось, — он нежнейший из влюбленных’, — подумала с язвительной горечью Кэро. Она позволяла целовать себя, слушала, как он вполголоса строил планы будущей жизни вместе. Подавала реплики, возвращала поцелуи, невольно заражаясь его пылкостью. Чувственность толкала ее к нему, а душа оставалась настороже.
Джон же в упоении ничего не замечал. Ему ничего больше не оставалось желать. Успех впереди казался обеспеченным. И пока они скользили в гондоле, переходя из мрака в полутьму, от звучной музыки — к напоенной ею тишине, томная нега этого вечера как будто обостряла в нем напряженное ощущение счастья.
А рядом с ним Кэро, наблюдая мечтательно-сосредоточенное выражение его лица, терзалась ревнивой мукой.
Джон становился все более желанным именно оттого, что недостаточно любил ее.
Когда он перенес ее из гондолы на лестницу, она на миг прильнула к нему.
— Пойдем, ты должен на минуту зайти ко мне!
Они вошли в темную надушенную комнату, и тут Кэро в неожиданном порыве упала к ногам Джона.
— Я люблю тебя, — зашептала она, — отчего ты не можешь отвечать мне тем же?.. Почему я не нужна тебе так же, как нужен ты мне?
Он поднял ее и сказал горячо:
— Да люблю же, люблю, милая! Что это, отчего ты недовольна?
Кэро резко высвободилась и подтолкнула его к двери.
— Оттого, что ты доволен, — отвечала хмуро.

Глава V

— Господи, и что за охота людям разъезжать? Я бы оставался в Лондоне всегда, всегда и постоянно, — говорил Джон в экстазе.
Он и Чип поселились в доме Чипа на Чарльз-стрит.
Дом был небольшой, с зелеными ставнями, очень комфортабельный. Из окон — вид на Баркли-Сквер, с его шумом и движением, которым особенно отмечены на улицах Лондона обеденные часы.
— Как хорошо возвратиться сюда, — продолжал болтать Джон. — И быть ближе ко всему… ты все еще не готов, Чип? Что это ты сегодня так долго прихорашиваешься?
— ‘Если женщина не рождена Венерой, она остановится ею при помощи зеркала’, — процитировал ворчливо Чип, воюя со своим галстуком. — Я не бальный Адонис, как некоторые другие!
Им предстояло обедать в ресторане с семейством Кэрлью и, пока они шли по Баркли-стрит, Джон распространялся об ощущении, которое вызывают в нем лондонские мостовые. Он говорил с настоящим поэтическим жаром, на который Чип реагировал хладнокровным замечанием, что, конечно, ‘исторические камни столицы’ лучше, чем эти гниющие старые каналы и разрушающиеся ступени.
Джон расхохотался — сегодня он готов был смеяться чему угодно. Осенний воздух бодрил и поддерживал в нем веселое возбуждение.
Он снова в Лондоне, в мире ‘последних изданий’, ‘экстренных выпусков’, Уайтхолла, в мире, где женщины и мужчины все как будто заняты азартной игрой, и каждый — играет за себя.
Когда они проходили по Баркли-стрит, газетчик выкрикивал новость об уходе одного из министров.
— Черт возьми, это о Бэрклее! — воскликнул Джон, хватая газету. — Это взбудоражит лорда Кэрлью. Нам, пожалуй, придется завтра ехать в Честер!
В белом с зеленым зале ресторана им пришлось дожидаться Кэрлью. Джон был в нетерпении. Осмотрел цветы: все в лучшем виде.
Вплыла, наконец, леди Кэрлью, окруженная знакомыми. Кое-кто заговорил с Джоном. В числе этих людей был и Рендльшэм, о любви которого к Кэролайн говорили в свете в продолжение всего сезона.
Он всегда своим видом напоминал денди прошлого века. И теперь, когда стоял у дверей, высокий, безучастный, безупречно элегантный, немного хмурый, это сходство особенно бросалось в глаза.
Джон немного знал Рендльшэма. Он теперь каждый день встречал людей, чьи имена были ему знакомы раньше. С одним он вместе учился в Итоне, другие были известные общественные деятели. Лорд Кэрлью повсюду брал с собой Джона, неофициально исполнявшего обязанности его личного секретаря.
Джон чувствовал, что попутный ветер мчит его в желанную гавань. Он наслаждался своей зарождающейся известностью, тем, что он — избранник Кэролайн, дружеским расположением, которое выказывал ему лорд Кэрлью, очевидно, веривший в его способности.
Кэролайн вошла после всех, очень хорошенькая в своем смело придуманном платье огненного цвета, с серебристым шарфом, опоясывавшим ее гибкую фигуру.
Рендльшэм подошел к ней раньше Джона, и Джон слышал, как она здоровалась с ним, видел, как рассеянное лицо Рендльшэма выразило вдруг странную жестокость. Он вышел вперед.
— Хэлло, Кэро, — сказал он весело.
Кэролайн улыбнулась ему и продолжала разговор с Рендльшэмом, который взглянул на Джона и сказал шутливо:
— Третий всегда лишний, не правда ли, мой милый Теннент? Вы извините?
Джон засмеялся, отошел и заговорил с леди Кэрлью. Он почувствовал какую-то антипатию к Рендльшэму, потом забыл о нем, живо заинтересованный важными новостями, которые принес только что вошедший лорд Кэрлью.
— Бэрклей ушел в отставку, — сообщил он, — нам надо ехать немедля в Мэклефильд. Боюсь, что вам придется поработать сегодня ночью, Джон, необходимо приготовить отчет о Ньюкасле, а если Конвэй успеет передать мне свой статистический материал, я бы хотел, чтобы вы сделали для меня выборки.
— Слушаю, сэр, — отозвался Джон.
Кэролайн, наконец, подошла. Сели обедать.
— Вы будете свободны завтра, — сказал Джон небрежным тоном, обращаясь к невесте. — Мы уезжаем в Мэклефильд, чтобы провести на выборах Тримэйна.
— О, я привыкла к роли заброшенной невесты, — отвечала Кэро. — Может быть, найдется какой-нибудь великодушный спортсмен, который согласится утешать меня.
— ‘Может быть’, — повторил Джон, улыбаясь. — Отчего бы вам не быть более точной?
— Потому что это было бы глупо… Стоит только раз поставить себя в зависимость от факта — и вы потом не отмахнетесь от него. Вслушайтесь, знакома вам эта мелодия?
Заглушая тихий звон вилок и ножей и шаги лакеев, медленно запели скрипки.
— А мне полагается знать ее? — спросил Джон, не замечая своей оплошности.
— Нет, — сказала ласково Кэро. — Возможно, что вы и не слышали ее.
Это была та самая песня неаполитанских лодочников, которую они слышали вечером, плывя в гондоле, когда в первый раз поцеловались. Кэро посмотрела на сидевшего рядом Джона, не догадывавшегося о своей вине, и такого красивого, удовлетворенного своей работой, любовью — всей жизнью.
‘Не ошибаюсь ли я? — спросила себя Кэро, всегда занятая психологическими изысканиями. — Может быть, я неправа относительно его?
Может быть, он — только один из тех нормальных юношей, которых она так часто встречала: достаточно благоразумный и порядочный, приятный своей живостью, — одна из симпатичных бесцветностей, имя коим — легион?’
Кэро мысленно переживала снова некоторые моменты их близости. Раза два, пожалуй, ей почудилась какая-то особенная нота в его голосе, какая-то особенная сила в его поцелуях. Или он не давал ей того лучшего, что есть в нем, не давая ей самой глубины своей души?
Другие мужчины, влюбленные в нее, готовы были на все, с радостью выполняли ее прихоти, подчинялись капризам, считали за милость, что она допускала их до себя. Ах, если бы Джон походил на них — и вместе с тем оставался самим собой, — он бы навеки покорил ее.
Его рука лежала на белой скатерти совсем близко от ее. Загорелая, мужественная, красивая рука. Кольцо, которое она подарила ему в день обручения, блестело при свете ламп.
На секунду Кэро положила свою руку на руку Джона — и он, продолжая разговаривать с ее отцом, повернул голову, улыбнулся ей и отвернулся снова. По лицу Кэро медленно разлился темный румянец.
‘Какая я дура, что люблю его, Боже, какая дура!’ — твердила она себе со злостью.
Она злилась на себя, на Джона, на рок, судивший ей любить его, тогда как Джон недостаточно любил ее.
Джон очень дружелюбно принял ее беглую ласку. Улыбнулся, причем, вероятно, подумал, что в ресторане следовало бы быть сдержаннее, — и тотчас забыл о ней.
Другой мужчина ответил бы какой-нибудь лаской, не беспокоясь о том, что это будет замечено.
Джон повез Кэро домой в автомобиле. Он отпустил шофера и правил сам.
— Везите меня за город, — решительно потребовала Кэро.
— В такой поздний час? — возразил Джон невозмутимо, — невозможно, дорогая. Мне нужно поскорее попасть домой и просмотреть кучу бумаг, заметок и так далее. Это — для завтрашней речи. Ужасно сожалею, Кэро, милая. Отложим до другого вечера.
— Ну, что же, нельзя так нельзя, — торопливо сказала Кэро.
— Как жаль, что я не могу… — пробормотал с сокрушением Джон, чувствуя, что она обижена.
Он поцеловал ее в автомобиле и спросил:
— Ты любишь меня?
— А что бы ты сказал, если бы я ответила ‘нет’?
— Что же я мог бы сказать? Но ты любишь, я знаю, хотя мне иногда думается, что ты хотела бы, чтобы я был другим… Я буду тебе хорошим мужем, Кэро, ей-Богу.
— Будь лучше дурным, — шепнула она у самых его губ.
Джон поздно засиделся в эту ночь в кабинете лорда Кэрлью. Все ‘заметки’ были весьма объемистыми и содержали очень мало сведений. Приходилось делать выборки, сокращать, переделывать.
Когда он закончил все, было уже два часа ночи. Он встал, зевнул, смешал виски с содовой, закусил сэндвичем.
Огонь в камине догорел. В тишине доносился только иногда какой-нибудь звук с Пикадилли.
Джон распахнул окно и засмотрелся в озаренный фонарями мрак. Он думал о том, что ближайшая неделя определит его судьбу. Предстояло выступить с речами в нескольких местах. Если он окажется годным для избранной им деятельности, то, может быть, выставят его кандидатуру в парламент какого-нибудь городка.
Он намеревался выступать в защиту нового проекта земельного закона и системы сдельщины. Один из этих ‘козырей’ должен был завоевать ему расположение избирателей.
— Что-нибудь да выгорит! — сказал он вслух со смешком.
Кэрлью основательно вышколил его. Он быстро оценил способности Джона и самоотверженно делал все возможное, чтобы дать им должное применение.
Премьер-министру уже стало известно о многообещающем новичке, молодом Тенненте, которого выдвигает влиятельный Кэрлью, его будущий тесть. Вождь консерваторов, Райвингтон Мэннерс, слышал дебаты между Джоном и полудюжиной таких же начинающих, как он, однажды вечером на обеде, который давал лорд Кэрлью. Было известно, что у Джона есть состояние, виды на будущее. Старый Карлей Форбс, дядя его матери, вызвал к себе Джона, поговорил с ним и потом говорил о нем другим с расположением и некоторой гордостью. Это замяло вопрос о происхождении и родных Джона. Джон так никогда и не узнал, что мать написала дяде, прося оказать ему эту услугу. Это была единственная милость, о которой Ирэн просила кого-либо из родни со дня появления на свет Джона, — и она не решилась признаться в этом Вэнрайлю.
Джон написал ей о Кэро, о своих надеждах и пока скромных достижениях.
— Этого рода красота не в моем вкусе, Рэн, — заметил Вэнрайль после того, как внимательно рассмотрел фотографии Кэро, присланные Джоном, и бесчисленные ее портреты в иллюстрированных журналах.
— Я припоминаю, что она была здесь с год тому назад. Если память мне не изменяет, это — очень ученая и мудрая юная девица и о ней тут поднялся целый вихрь разговоров и сплетен. Не было мужчины, который бы не влюбился в нее. Сознаюсь, я несколько предубежден. Не люблю этот тип. Слишком много театральности. Мне нравится, когда у женщины есть волосы… — он посмотрел на Ирэн, погруженную в чтение письма Джона, и добавил нежно: — волосы, в которые мужчина может зарыться лицом. А эта молодая особа со стриженой головой имеет какой-то ощипанный вид. И этот клочок тюля, который носит громкое название платья…
— О, милый, право же, она очень хорошенькая, — заступилась Ирэн.
— Не сравню с тобой, — возразил Вэнрайль, целуя ее руку.
— Ты слеп и глух, мой друг, как все истинно любящие мужья, — сказала она ласково. — Но, право же, Ричард, эта девочка очень красива, если даже ее красота и немного необычного типа.
— Раз она нравится Джону, то и слава Богу, — сказал Вэнрайль. — Во всяком случае, его мнение разделяет множество людей, и ему, должно быть, не без труда удалось завоевать эту леди.
— А что говорили о ней здесь, в Америке? — спросила Ирэн.
Вэнрайль погладил подбородок.
— Кто? Мужчины?
— Все.
Он на минуту остановил взгляд на жене, потом стал смотреть в пространство.
— Да так, ничего особенного: красавица, эксцентричная, — все, что ты находишь сама.
— А нравилась она людям?
Вэнрайль рассмеялся.
— Женщины — прирожденные юристы, Рэн! Целый синклит адвокатов не сумел бы учинить такого допроса! Милая моя, мисс Кэрлью чествовали, писали о ней в газетах, ругали — и обожали, и я думаю, половина тех подвигов, который ей приписывали, ей никогда и в голову не приходила. А говоря коротко, она — продукт времени и среды. Все девушки теперь пьют, сокрушают ‘условности’ только для того, чтобы насладиться грохотом, а потом умудряются в девяти случаях из десяти выйти сухими из воды и стать солидными дамами и, будем надеяться, счастливыми до конца своих дней.
— Так что Кэролайн Кэрлью — одна из ‘передовых девиц’, — заметила, задумавшись, Ирэн.
Подняв голову, она встретила взгляд мужа.
— А странно, что она обручилась с Джоном, если, как ты говоришь, ее любило такое множество мужчин. Потому что, хотя родители склонны видеть в детях необыкновенные достоинства, но я должна сказать, в Джоне нет ничего такого, что исключительно очаровывало бы людей. Он недурен собой, способный мальчик, и в нем, я бы сказала, многое еще не разбужено. Для Джона до сих пор существовал один интерес в жизни — удовлетворение честолюбия. Женщины ничего не значили для него, все казались одинаковыми. Скажет, бывало, про какую-нибудь девушку: ‘ужасно хорошенькая’ или: ‘отличная спортсменка’ — и больше ничего за этим не крылось.
— Ну, а теперь он, очевидно, ‘проснулся’, — вставил Вэнрайль. — Безмерно влюблен, вероятно, а?
Ирэн покачала головой.
— Ричард, вот это-то мне и странно! Джон пишет несколько строк о том, что он жених, что ему страшно повезло, что по прилагаемой последней фотографии Кэро мы сами можем судить, как она прелестна. А затем с большим увлечением пускается рассуждать подробно о политическом моменте, о падении кабинета и так далее…
Вэнрайль привстал, взял тихонько из ее рук письмо и принялся читать его.
Затем взял обе руки Ирэн в свои.
— Рэн, первый жизненный конфликт иногда толкает человека на низкие поступки или просто нелепые. Джон пока не делает ни тех, ни других. Может быть, он смотрит на нас сверху вниз, теперь, когда, по его понятиям, сумел упрочить свое положение без нашей помощи. Я склонен подозревать в нем такие чувства. Но не обручился же он только для того, чтобы иметь право так чувствовать! Отчего ты мучаешься и выдумываешь что-то, когда он говорит, что счастлив, и сразу написал тебе такое милое дружеское письмо?
— Отчего? — повторила Ирэн, улыбаясь дрожащими губами. — Да оттого, вероятно, что у женщины идиотские идеи относительно того, какова должна быть истинная любовь. И оттого, что я… так больно задела его юное самолюбие.
— Ты задела кое-что посерьезнее моего ‘юного самолюбия’, когда он родился и ты меня прогнала, — сказал Вэнрайль угрюмо. — Но я не мучил тебя так, как этот мальчик. То ты страдаешь из-за того, что он не желает понять и простить нашего прошлого и не пишет ни слова. То он пишет, — но в письме его говорится только о нем самом и ни слова о нас — и это тебя тоже волнует! Милая моя, тебе давно пора было вернуться домой к мужу, уж хотя бы для того, чтобы, браня тебя, он заставил тебя быть умнее! Джон счастлив, можно сказать, торжествует. Он имеет невесту, не сегодня-завтра получит должность. Он может оставить в покое грехи родителей! Нет, нет, Рэн, нечего тебе хмуриться и смотреть в сторону с видом страдающей мадонны! Я предпочитаю, чтобы ты была похожа на простую смертную, на мою жену! Джон идет своей собственной дорогой, и поверь мне, дорогая, ему и в голову не приходит, что его кто-нибудь может жалеть! Наоборот — он избранник, счастливец, который снисходительно жалеет других! Для человека его склада — да еще в этом глупом возрасте — нет лучше такого положения вещей. Пускай же все идет своим чередом. Напиши ему в ответ, что мы страшно рады за него, добавь, что, если выпадет когда-нибудь трудная минута и понадобится помощь — пусть вспомнит о нас. Эта девушка может составить его счастье, а может и вызвать катастрофу. Джону было бы это полезно. Ему слишком легко до сих пор давалась жизнь, дорога была проложена, и звук его собственных шагов заглушал для него шаги других. Он забывал, что каждый имеет право идти своим путем. Думается мне, что Кэролайн, которой жизнь представляется, вероятно, чем-то вроде Саломеи, пляшущей фокстрот, внесет нечто новое и довольно быстро заставит Джона забыть девиз ‘грешники должны быть наказаны’. Знаю, ты про себя думаешь, что отец никогда не понимал и не поймет Джона, что отец не знает снисхождения! Рэн, дорогая моя, всем матерям следовало бы хорошенько усвоить одно — и твердо держаться этого всегда, не уступая позиции ни при каких обстоятельствах: матери имеют право на личную жизнь, что бы там ни говорили дети! И не обязаны покупать свободу ценою страдания, как поступила ты. Жизнь — для молодых? — Что же, пускай пользуются ею. Но если кто-то в восемьдесят лет еще имеет шанс выиграть в этой игре и если он играет честно, — не мешайте ему быть счастливым и делать счастливым и других!
Он закурил сигару и некоторое время молча смотрел, как аметистовый дымок вьется и рассеивается в голубом воздухе. Потом сказал тихо:
— Если даже Джон женится ради карьеры, — можешь быть уверена, Рэн, что девушка или догадалась или догадается об этом. И она даст Джону хороший урок!
— Ага, так и ты это подумал, когда читал его письмо? — упрекнула его вдруг Ирэн.
По худощавому лицу Вэнрайля побежали морщинки смеха.
— Подумал, — сказал он лениво. — И ждал, что когда окончу свои объяснения, ты увидишь, почему я так думал. Утешься, Рэн. Если Джон и сделал низость, то, по всей вероятности, ему будет дана возможность уплатить свои долги. Мисс Кэрлью, как мне кажется, такого сорта кредитор, который сумеет добиться уплаты — вот и все.

Глава VI

О, горечь, скрытая в упоенье!
О, оборвавшееся пенье горлинки!
Быстры крылья у любви, и шаги ее — шаги пантеры.
Свенберн.

Первая ваша речь, если вы политический деятель, первый подписанный вами приказ, первое отданное распоряжение, если вы — глава фирмы, первое художественное произведение, вами прочитанное, — такие вещи не забываются.
Запомнится даже, какая была погода в тот день, когда свершилось это чудо, как вы были одеты, запомнятся волновавшие вас ощущения.
Первое выступление Джона произошло в помещении Хлебной Биржи, густо набитом разного рода людьми.
Были тут и рабочие с суровыми лицами и мозолистыми руками, и простоватые торговцы и ремесленники, склонные к многословию, и громкими криками одобрявшие то, в чем они весьма смутно разбирались, были и присяжные оппоненты, гордые своей репутацией ‘людей, которые не сдаются’, — орешки, которых не разгрызть, потому что тщеславие сделало их очень твердыми.
В Хлебной Бирже было одновременно и душно, и сыро. На улице шел дождь. Сорванные ветром красные листья, занесенные сюда сапогами слушателей, валялись на грязном полу.
— Они меня осмеют, разобьют в пух и прах, — говорил себе Джон, облизывая пересохшие губы и прислушиваясь к бесстрастному голосу лорда Кэрлью, звучавшему с трибуны, к его уверенным словам, быстрым и метким ответам на возражения противников. Присутствие толпы, настроенной деловито и воинственно, вызывало в ораторе некоторый ответный задор. Но он говорил спокойно и смело, сохраняя свою обычную манеру. Джон же казался себе ничтожнее самого ничтожного из этой толпы. Толпа представлялась ему как бы одним человеком, с ухмыляющейся красной физиономией, с голосом, подобным реву быка, с шуточками, жалящими, как крапива, с глазами, устремленными в упор на него, Джона, и полными уничтожающего презрения.
Он пытался поднять в себе упавший дух. ‘Черт возьми, ведь я не олух какой-нибудь! Мозги у меня не хуже, чем хотя бы у этого молодца, что возражает сейчас Кэрлью. И подготовка, надеюсь, тоже! Хотел бы знать, чем он занимался всю жизнь, черт его побери?!’
Но как он ни хорохорился мысленно, остатки его уверенности таяли быстро под тучей язвительных стрел, которые сыпались на лорда Кэрлью и которым предстояло скоро удариться о щит, гораздо менее надежный!
Джон должен был говорить о проекте фабричного закона. Он собрал факты, хорошо изучил тему, но все вылетело у него из головы в ту минуту, когда он поднялся на трибуну.
Он видел ряды лиц, поднятых к нему с выжидательным выражением.
Обернулся — и позади были те же ожидающие лица. Он с каким-то напряжением вгляделся в находившийся прямо перед его глазами добела накаленный щит и заметил дыру посередине. Сощурился, ослепленный светом. И вдруг голос — рев того ‘сборного’ человека с веселой красной физиономией — прозвучал, обращенный к нему:
— Ну, что же, проснись, парень!
Аудитория, довольная шуткой, зааплодировала. Джон вскипел.
— Это всем вам не мешало бы проснуться! — загремел он. — И постараться, чтобы это было поскорее! Вы так сладко дремали все годы, что теперь у вас нет никаких законов, охраняющих ваши интересы на фабриках, а если бы и были, вы бы не сумели их защитить. Вы тихонько жалуетесь, вы скулите или выкрикиваете бессильные проклятия — и только покорно смотрите, как ваши дети начинают ту же самую каторгу, которую вы клянете всю жизнь. Встряхнитесь же, довольно вы спали, я думаю! Вы слышали, что говорил предыдущий оратор…
Джон теперь говорил плавно и с жаром, потому что слова ‘душили’ его и потому что видел в них метательные снаряды, бросая которые, спасаешься от атаки противника. Он имел успех, безотчетно сумел сыграть на настроении толпы.
Речь лорда Кэрлью не тронула их, он их убеждал, но мало убедил. Горячность же Джона, презрительный вызов, брошенный им, понравились сразу.
— Эге, вот это парень так парень! С изюминкой! — говорили слушатели, подталкивая друг друга и широко ухмыляясь. — Как его звать-то? Теннент? Так это тот самый?
Речь Джона была короткой. Он вдруг сразу остановился, как бы очнувшись. Пережил минуту болезненного ужаса, когда ему казалось, что он осрамился, потом оправился и окончил так же полупрезрительно, полувызывающе, как начал:
— Итак, вам предоставляется на выбор — либо позволять и впредь помыкать собою, либо начать, наконец, действовать. Вам решать — и вам нести последствия своего решения!
Он сошел и сел на свое место при дружных одобрительных хлопках. Он верно рассчитал эффект.
Лорд Кэрлью искренно поздравил его с успехом. Он был втайне изумлен: ожидал от Джона добросовестной академичности, но никак не такого уменья угадать настроение толпы и использовать его. Было ясно, что он никогда не будет оратором классическим, но несомненно будет популярным!
Маркс, кандидатуру которого они защищали, в теплых выражениях поблагодарил Джона.
— Замечательно, дорогой товарищ, — сказал он восторженно, — вы сумели прекрасно подойти к ним!
Маркс был известный адвокат, еврей. Он попросил Джона и в следующие два вечера выступать в нескольких местах от имени его партии.
Джон поехал обратно в гостиницу вместе с лордом Кэрлью. Ноги и руки у него были как лед, голова горела. Он все вспоминал свою речь и дорого бы дал за то, чтобы она не была сказана. Он уже стыдился своего возбуждения и железным усилием воли сдерживал его. Но, приехав в отель и увидев, что еще только одиннадцать часов, не вытерпел и позвонил Кэро.
Пришлось долго дожидаться, пока соединили с Лондоном. Наконец, чей-то едва слышный голос шепнул:
— Алло?
— Кто это? — спросил Джон. — Это мисс Кэрлью?
Шепот стал явственнее:
— Милый мой, где же ваше седьмое чувство, что вы не сумели узнать моего голоса? Вы звоните по делу, вероятно?
— Нет, разумеется, нет, — поторопился сказать Джон. Он горел желанием сообщить ей, что выступал в первый раз и имел огромный успех.
— Так вы позвонили только потому, что захотелось поговорить со мной? Тронута!
— Знаете, Кэро, я… Маркс предоставил мне сегодня вечером выступать в защиту его кандидатуры.
— А! И вы хорошо говорили?
Обычный тон, обычные слова нарушили торжественность момента. Джон поговорил немного о других вещах и простился.
В довершение обиды местные газеты не привели его речи и хотя упомянули имя оратора, но мельком, да к тому же еще переврали его!
В Джоне разыгралась кровь бойца. Он забыл о Кэро, о Лондоне, о любви, забыл о письмах. Он жил только митингами, объезжал районы, ведя всюду предвыборную агитацию, знакомясь с техникой своего ремесла.
Маркс получил большинство голосов — и этим в значительной мере был обязан Джону, с его усердием и терпением, всегда поднятой головой и веселым смехом, с покорявшими избирателей пылкими речами.
Благодарный Маркс поговорил о Джоне с Мэннерсом, специальностью которого было — запоминать и отличать.
Миссия Джона была выполнена и ему оставалось отойти в сторонку и смотреть, как другие занимают те места, о которых он мечтал. Это ему совсем не нравилось. Он жаждал ‘настоящей’ деятельности.
Начался осенний сезон в ‘свете’ и ему пришлось сделать ряд визитов вместе с Кэролайн и ее матерью. Они с Кэролайн решили венчаться перед Рождеством. Поэтому у Джона было много хлопот: надо было подыскать дом, меблировать его, а выбор мебели отнимал уйму времени, потому что Кэро было нелегко угодить. Они хотели к Новому году уже переселиться к себе, так что времени на все приготовления оставалось слишком мало. Джон попросту изнемогал. Лавки антиквариев стали кошмаром его существования.
Дом, приобретенный им, находился на Саус-Одли-стрит. Это был, собственно, не дом, а домик, небольшой, четырехугольный, очень уютный на вид, окна гостиной выходили на премилые балкончики, а за домом был довольно большой сад. По настоянию Кэро входная дверь была из красного дерева и снабжена молотком флорентийской работы. Во всех мелочах отделки сказывался экзотический вкус Кэро. Дом Джона стал притчей во языцех, предметом остроумных шаржей и статеек.
Внутри имелись ‘черная комната’, ‘золотая комната’, ‘нефритовая комната’. Кэролайн выглядела прелестно на фоне каждой из этих комнат, Джон — ни в одной из них.
Он как будто был здесь не на месте. И чувствовал себя в этой обстановке так же, как бык — в посудной лавке. Люси прибыла из Шропшира ‘хозяйничать’ и, войдя в первый раз в дом, откровенно объявила, что ‘все здесь как-то не по-людски’.
Джон водил ее по всему дому, указывая на его красоты и удобства.
В ‘египетской комнате’ с фризами в человеческий рост Люси не выдержала и заворчала что-то себе под нос.
В эту минуту пришла наверх Кэролайн. Инстинкт ли, или врожденный такт подсказали ей, как надо обращаться со старой нянькой Джона. В Рэксхэме, имении Кэрлью, все арендаторы обожали Кэролайн. Она прекрасно запоминала всех и все, умела каждому сказать подходящее слово и обладала той великолепной непринужденностью, которая располагает людей.
Через пять минут Люси значительно смягчила свою критику, а вид кухни, выложенной белыми плитками, с усовершенствованной плитой, со всеми приспособлениями, какие только можно придумать, заставил ее окончательно смягчиться.
— Вы сумеете хорошо ухаживать за мистером Теннентом, — сказала приветливо Кэролайн. — Я так много о вас слышала. Люси.
Польщенная Люси просияла. Воспоминание о ‘египетской комнате’ несколько утратило свою остроту. ‘Эта знать уж всегда чудит, — рассуждала Люси про себя. — Что простым людям кажется сумасбродством — им приходится по вкусу’.
Люси обосновалась в этой замечательной кухне и была довольна, что ее прямые обязанности не требуют частого пребывания наверху, в спальнях, а особенно в этой ужасной черной комнате или в той, где на обоях изображены пляшущие женщины!
За неделю до свадьбы Кэро схватила инфлюэнцу. Она была в ярости. Болезнь она рассматривала как нечто в высшей степени унизительное для человека.
— Нет, не смейте ничего откладывать! — заявляла она не допускающим возражения тоном.
Джон навещал ее ежедневно. Он все еще был не в своей тарелке. Эти недели, оторвавшие его от недавней деятельности, полные сумятицы и вместе с тем пустые, очень его утомили.
Он очень жалел Кэролайн. Но когда ее болезнь, в конце концов, вынудила их отложить свадьбу, он остался странно равнодушен к этому факту. Он только тревожился о Кэро и занялся разными мелочами, связанными с отсрочкой венчания.
Чип взял на себя значительную часть хлопот, и у Джона оставалось много досуга, который он проводил у постели Кэро.
В постели она казалась еще более юной, чем всегда, со своим золотым ореолом кудрей вокруг белого личика. Их с Джоном очень сблизили эти мирные зимние вечера, когда снег заглушал стук колес снаружи, а в каминах огонь напевал свою хриплую песенку. Они болтали о тысяче вещей, и в их отношениях бурная страстность уступила место радостной интимности.
Джон казался менее замкнутым, менее поглощенным собою, Кэролайн — менее требовательной.
К тому времени, как она стала поправляться, секретарь Леопольда Маркса был вызван в Буэнос-Айрес, где ему досталась какая-то земля, и Джону предложили занять его место.
За месяц до этого Маркс вошел в состав правительства.
Рождество миновало, новому году было десять дней от роду. Джон набросился на работу с прежней жадностью.
В короткое время успел стать неоценимым помощником для такого занятого человека, каким был Маркс. Маркс, и сам обладавший поразительной трудоспособностью, признавал, что Джон перещеголял его.
Кэролайн пришлось выздоравливать в одиночестве. Впрочем, этого не надо понимать буквально. Джон посылал ежедневно цветы и письма, навещал ее каждое утро по дороге в Гамильтон-Плэйс. Он был преданным и примерным женихом. И все же он отсутствовал.
Бледные щеки Кэролайн пылали огнем, не имевшим ничего общего с обыкновенной лихорадкой.
Однажды она вызвала Джона, и он пришел после чая.
Обнял ее, укутав предварительно в белое, шелковое, на гагачьем пуху, одеяло, и говорил о своей любви и о своей работе.
Он не спросил: когда же ты станешь моей женой? Но заметил вскользь, что хотелось бы, чтобы она поскорее поправилась и они могли, наконец, устроиться у себя в новом доме.
Он поцеловал ее волосы и закрытые глаза и посмотрел на часы.
— Мне пора двигаться, моя крошечка, — сказал он. — Маркс хочет, чтобы… — И снова пошли сообщения о Марксе и работе.
Кэролайн задвигалась в его объятиях, открыла смеющиеся глаза. Она совсем не казалась рассерженной, как опасался Джон.
— Итак, значит, теперь дело только за моим выздоровлением? О, мы скоро устроимся у себя! Новый доктор уверяет, что мне с каждым днем все лучше. Давай обвенчаемся ровно через месяц, третьего марта, хорошо?
— Отлично, — отвечал Джон, поцеловав ее снова и осторожно укладывая на подушки.
Часы пробили шесть.
— Скажи, что ты меня обожаешь! — прошептала вдруг Кэролайн, и в глазах ее засверкали слезы. — Встань вот тут на колени и скажи!
— Мне надо было к шести быть уже в Палате, солнышко, — сказал Джон. Он нагнулся и поцеловал ее в губы. — Конечно же, я обожаю тебя! Кто бы мог не обожать тебя, если бы увидел сейчас? Ты чудо какая хорошенькая в постели!
Он смеясь простился с нею — и через секунду Кэро услышала, как он мчится вниз по лестнице, перескакивая через три ступеньки сразу, потом — как отъехал его автомобиль.
Она села в постели и, сорвав телефонную трубку с подставки, назвала номер.
Двадцать минут спустя Рендльшэм входил в ее комнату.
Он подошел к камину и стал греть озябшие руки.
— Вы приехали один, без шофера? — спросила Кэролайн.
— Я отпустил его на час-другой и, когда вы позвонили, он еще не вернулся.
— Право, очень мило с вашей стороны, что вы пришли, Гуго.
— Почему же?
Он посмотрел на нее и сардоническое выражение его лица сменилось вдруг мягкой улыбкой.
— Разве такая уж заслуга сделать то, чего хочется? Этак вы, пожалуй, премируете эгоизм, а? Зачем вы вызвали меня, Лукреция? — через минуту осведомился он спокойно. (Он тоже изучал Венецию вместе с Кэролайн, но годом раньше Джона.)
— Затем, что вы нужны мне, Козимо!
— Нужен вам?! — повторил он. В его голосе больше не было спокойной уверенности.
Он подошел к кровати и остановился, глядя вниз на Кэролайн.
— Черт возьми, что вы хотите этим сказать, Кэро?
Кэро смотрела на него в упор, красивые ее глаза были полны слез. Рендльшэм наклонился ближе, словно желая проверить, не ошибся ли он.
— Милая… — начал он мягко.
Она резко и отрывисто засмеялась.
— Ради Бога, не надо нежностей, я сыта ими по горло!
Она прикрыла глаза длинными ресницами:
— Когда-то вы не были таким… бесчувственным деревом.
— И вы когда-то не были… собственностью Теннента.
— Собственность — основа законов. Но пока я еще не принадлежу Джону.
Рендльшэм нагнулся еще ниже, опустился на колени у кровати. Его лицо было теперь на уровне лица Кэро.
— Дайте же мне посмотреть вам в глаза! В чем тут дело? Вам надоел Теннент? Или вы так влюблены, что хотите больно ранить его за какую-то вину? Какую замысловатую дьявольскую штуку вы задумали на этот раз, моя милая?
— Хочу быть любимой… мне нужно отомстить за себя.
Рендльшэм захохотал, но смех этот звучал неуверенно.
— Ага, истина понемногу выясняется! Так Теннент вам не угодил? Или неверен вам? Которое из двух?
— Я собираюсь обвенчаться с ним третьего марта.
Рендльшэм стиснул ей руку так больно, что она вскрикнула.
— Этот фокус мне знаком, — промолвил он сквозь зубы, — вы то же самое проделали когда-то со мной. Слушайте, Кэролайн: вы хотите уязвить Теннента, и я должен быть орудием мести, так, что ли? Бедняга, должно быть, был недостаточно пылок, или наскучил вам, или совершил какое-нибудь другое столь же непростительное преступление? Что же, я вам помогу, но на этот раз не позволю играть собою. Либо вы, как только встанете с постели, выйдете за меня замуж, либо больше меня не увидите! Я вас любил когда-то без памяти, слишком безрассудно, может быть, и сейчас именно так люблю, но не намерен вторично стать игрушкой. Выбирайте сейчас же. Я видел с первой минуты, как встретил вас после обручения, что вы не удовлетворены. Когда любишь женщину так, как я люблю вас, то всегда угадываешь, счастлива ли она. Я не хочу знать, что сделал или чего не сделал молодой Теннент, — просто хочу услышать ваше решение.
Он приподнял ее и сказал шепотом, крепко сжимая ее плечи и близко глядя в лицо:
— Я люблю вас. Я бы мир перевернул, чтобы дать вам минутку радости. Я люблю вас, как сумасшедший, как последний дурак, а вы этого не стоите. Я бы на пытку пошел за то, чтобы обладать вами, иметь на вас некоторые права. Обвенчайтесь со мной, Кэро! Согласитесь на мои условия — и клянусь всем, что для меня свято, я буду носить вас на руках. Я терпел адские муки все эти месяцы с тех пор, как узнал о вашей помолвке. Зачем вы это сделали? Как могли забыть прошлый год? Ведь был же я чем-то для вас, иначе вы не позвонили бы мне сегодня… меня — первого из всех… Кэро… Кэро…
Он целовал ее сначала робко, потом все торопливее и более страстно. Он обжигал ей губы, стискивал до боли ее хрупкое тело, прижимая его к себе. Кэро просунула свою тонкую руку между его и своими губами, чтобы остановить его.
— Гуго, пожалуйста…
— Вы меня позвали, — бормотал он дико, — и я пришел. Не прогоняйте же меня снова, если в вас есть хоть что-нибудь хорошее! Если вы это сделаете, то, Бог свидетель, больше меня не увидите, я не буду больше вашей послушной игрушкой. И буду ненавидеть вас так же сильно, как теперь люблю. Знаю я вашу псевдожизнь с ее выдуманными ощущениями, где и грех, и добро — все в ‘полутонах’, а ‘любить’, ‘ненавидеть’ — слишком обыкновенные, будничные слова. Но когда я говорю их — то вкладываю в них глубокое содержание. Выбирайте же свое будущее. Вы играли мною, как играли Уорреном или этим несчастным молокососом, Тони Стэнтоном, а теперь хотите точно так же оставить в дураках Теннента. Но со мною это больше не пройдет — вы заплатите за это! Я пойду прямо отсюда к Тенненту и расскажу ему вею правду, и к горечи, которую вы чувствуете к нему, прибавится стыд. Я вел себя честно по отношению к Тенненту до сих пор, не искал встреч с вами, даже избегал их, несмотря на ваши записки, на то, что я желал вас по-прежнему. И был похож на умирающего от жажды, который так слаб, что не может уже добраться до искрящегося невдалеке источника. Я было уже заставил себя примириться с вашим замужеством. Но тут стало известно, что оно откладывается, — и вдруг вы посылаете за мною и намерены использовать меня, чтобы наказать Теннента! Не будь это все для меня трагедией — я бы, вероятно, умер со смеху, так все это комично! Так вот оно — последнее слово современной любви, которое требуется для вашей притупленной чувствительности? Но мы с вами, моя милая, лучше оставим этакие развлечения втроем и будем старомодны. Эти штуки вы забудьте! Я готов дать себя ослепить и искалечить ради вашей любви, но будь я проклят, если вам удастся повязать мне ленточку на шею и заставить плясать, как медведя, чтобы потешить ваше тщеславие или насытить вашу жажду мести. Я хочу, чтобы вы были моей женой, но только в том случае, если вы любите меня. В прошлом году вы любили меня, пока не увидели, что я влюблен сильнее, чем вы. Я запомнил урок. Мы либо сойдемся с вами на таких условиях, либо разойдемся теперь уже навсегда. Если вы скажете, что не любите меня — вы освобождаетесь от меня, но и от Теннента. Вы послали за мною, когда вам понадобилось оскорбить Теннента, а что я страдал и страдаю — вам дела нет! Теннента вам удастся ранить глубоко, не сомневаюсь: в этом порукой юность и ослепление бедняги. Но и вы тоже уплатите долг! На сей раз я выйду победителем — и вы либо навсегда вычеркнете нас обоих из своей жизни, либо станете моей женой на будущей же неделе!
Он вдруг отошел от Кэро и вернулся на прежнее место у камина.
— Итак? — спросил он снова после паузы.
Голос был ровен, лицо в слабом свете камина хранило непроницаемое выражение. Только пальцы, скрещенные за спиной, он стискивал так, что суставы побелели.
— Выходит как будто, что у меня нет выбора? — промолвила Кэро протяжно.
Рендльшэм что-то невнятно пробурчал в ответ и дошел уже было до двери, когда его остановил умоляющий голос, которому испуг придал странную выразительность:
— Гуго, я не это хотела сказать. О, Гуго, вернитесь! Я так устала от всего, от себя самой и от Джона тоже, устала жить и все чего-то бесплодно добиваться! Я вас любила год назад, но, чтобы удержать мою любовь, вам следовало подчинить меня, а вы допустили, чтобы я вас подчинила себе. Может быть одинаковая любовь, но не бывает одинаковой силы: один из двух любящих всегда властвует, другой — покоряется. Я так несчастна теперь… я хочу… мне все на свете противно, потому что Джон обидел меня…
Она остановилась на миг, прерывисто дыша: слабость после болезни еще давала себя знать.
— Гуго, я обещаю выйти за вас, если вы согласитесь, чтобы я объявила о нашем обручении сама, когда найду нужным, но не позднее чем через две недели.
Она смотрела прямо в лицо Рендльшэму, хмуро, с каким-то злым огоньком в глазах.
— Не дурачите ли вы меня снова? — спросил жестко Рендльшэм.
Кэролайн вдруг расплакалась, уткнувшись в подушку. Она плакала, как ребенок, беспомощно, жалобно, все ее худенькое тело тряслось, короткие золотые кудри растрепались.
С минуту Рендльшэм стоял неподвижно, глядя на нее. Потом бесшумно опустился на колени, подсунул руки под спрятанное в подушку личико и тихонько приподнял его.
Кэролайн открыла умоляющие, залитые слезами глаза. Губы у нее дрожали.
Рендльшэм вдруг вспомнил с мучительной яркостью ту минуту, когда видел ее плачущей в последний раз. Она тогда плакала, лежа в его объятиях, а затем, с шутливой непринужденностью, сказала ему, чтобы он уходил, что все кончено.
Он невольно резко отодвинулся.
— Гуго, отчего… куда же вы? — сказала Кэро тихо. Глаза ее спрашивали, искали ответа в его лице, и нашли, наконец.
— Что пользы мне говорить с вами, как можем мы снова быть друзьями, если вы все время будете вспоминать старое? — сказала она с упреком. — О, лучше вам уйти. Я не выйду за Джона, не беспокойтесь, и вы тоже совершенно свободны и можете уходить.
— Я никогда не буду свободен, — возразил хрипло Рендльшэм, не в силах отвести взгляда от ее губ.
Она наклонилась немного вперед. Коснулась головой его плеча. Их губы встретились.
Тонкая белая рука Кэролайн обвилась вокруг шеи Рендльшэма. Она притягивала ближе его голову.
Огонь в камине догорал. Все предметы в комнате виднелись, как сквозь тускло-золотую вуаль.
Кэролайн, торжествующе усмехаясь, слушала бессвязные, полные отчаяния и обожания нашептывания Рендльшэма.
— Победитель! — промолвила она, когда он поцеловал ее, наконец, в последний раз, прощаясь, — и та же загадочная усмешка притаилась где-то глубоко в ее глазах.

Глава VII

На Пикадилли мимо Рендльшэма прошел Джон, не замечая его.
Рендльшэм следил, пока тот не скрылся из виду, повернув на улицу Полумесяца. При свете уличных ламп было видно, что Джон сильно озабочен и торопится куда-то. Рендльшэм продолжал свой путь в клуб, взволнованный встречей.
Ему было в высшей степени безразлично так называемое ‘мнение света’. Оно могло иметь значение только для честолюбцев, боявшихся испортить свою карьеру, да для людей слабых. А Рендльшэм не был слабым человеком. И Кэролайн была не его ‘слабостью’, а единственным, чем он дорожил в жизни.
Общественное мнение — Рендльшэм понимал это — сильно ополчится против его брака с Кэролайн. Но его это не трогало. Он очень любил лорда Кэрлью, и было неприятно наносить удар его чувству чести, делать его имя предметом сплетен, пересудов. Но как же быть? Они с Кэро уедут куда-нибудь подальше за море, спасаясь от взрыва общественного негодования.
Бой часов заставил Рендльшэма очнуться от задумчивости. Он на мгновение остановился внизу лестницы, неподвижно уставясь в пространство.
‘Странно! — подумал он. — Вчера в это самое время я стоял на этом же самом месте и слышал, как били часы’.
Действительно, по случайному совпадению, он накануне вечером, выйдя после обеда, чтобы просмотреть вечерние газеты в клубе, в этот самый час оказался у тех же самых ступенек. Но вчера еще ощущал тоскливое безразличие ко всему, а сегодня все изменилось, жизнь переломилась навсегда. Что это за странная сила, — спрашивал он себя, — которая распоряжается им?
Он не просто желал Кэролайн. Он говорил себе, что она ему необходима, несмотря на ее испорченность, расчетливость и эгоизм. Наряду со всеми этими хорошо ему известными недостатками, в ней было столько очарования! И она могла внести в его жизнь новый громадный интерес, сильнее всего того, что составляло эту жизнь до сих пор: наслаждений всякого рода, устраивания своих денежных дел, встреч с новыми и старыми друзьями. До знакомства с Кэролайн он думал, что любил многих женщин. Но только она одна, казалось, могла стать для него тем фундаментом, на котором он построил бы другую, лучшую жизнь.
Кэролайн унизила, обманула его, изменила ему ради другого. Он думал, что ненавидит ее, — но во время своих терзаний открыл в душе настоящее, хорошее человеческое чувство к этой девушке. Он угадал, что она несчастна, угадал и причину: она любит Джона, а Джон не дает ей того, чего она ждет от него. И отвергнутый влюбленный страстно желал утешить Кэро, и делал это не ради себя — ради нее.
Действительно или воображаемо ее горе — не все ли равно, раз она так остро его переживает? Собственное несчастье научило Рендльшэма не судить о чувстве по его внешним проявлениям.
Каждая любовь, хотя бы и самая жалкая, бесплодная, капризная, движется одной и той же силой. Не каждая река чиста и быстра, есть мелкие, бегущие в глуши, никому не видные ручейки, которые, кажется, совсем без пользы вьются по белу свету. Есть скучные, стоячие, заросшие тиной пруды.
И однако, все ключи, реки и ручейки берут начало из одного великого источника, чудесного, не мелеющего источника.
Не каждый отдает лучшее, но в жизни самого скупого из нас бывают моменты, когда его дар достоин стать рядом с самым божественным и щедрым из даров.
Если вы склонны судить о любви по самым незначительным и тривиальным из ее проявлений, вы никогда не постигнете, что такое любовь.
Если вы не готовы давать без конца, то не имеете права брать.
Любовь вовсе не для того существует, чтобы стать каким-то жизненным удобством, она не то, что делают из нее люди, связывая ее, раздувая значение всего внешнего. Что общего у любви с тем, ради чего в нашем обществе женятся, называя это любовью, со стремлением упрочить свое положение, ‘устроиться’ или иметь человека, который будет баловать тебя?
Вот отчего часто встречаешь неудовлетворенность, метания, требование от любви того, чего она дать не может, потому что то чувство, которое диктует эти требования, очень далеко от истинной любви.
Рендльшэм знал, что Кэролайн выходит за него с грубо эгоистической целью. Но зная, что она всегда томится какой-то обидой на жизнь, не умел найти в ней того, чего ей бессознательно хотелось, — и хотел попытаться утишить эту воображаемую обиду, изменить ради Кэро всю свою жизнь. Сумеет ли? Этого он не знал. Но видел, что Кэро одиноко сражается с судьбой за свое счастье и ужасно хотел помочь ей.
Кто-то тронул его за плечо. Он узнал одного из приятелей. Они вместе вошли в залитый огнями клуб, где было весело и уютно.
— А старый полковник Строуэн умер, бедняга, — сказал кто-то громко.
Эти самые слова произнес и Джон, войдя к Чипу. Чип, к которому приехала на праздники из школы сестра, обедал с ней вдвоем и в данную минуту просматривал первую вечернюю газету.
— Да, он, кажется, был совсем одинок, — заметил друг в ответ на слова Джона. — Никого не оставил родных. А ты что хотел сказать относительно него, Джон?
Джон стоял перед камином в той освященной веками позе британца, которая вызывает у стороннего наблюдателя подозрение, что альтруизм, склонность уступать долю жизненного комфорта ближнему, не есть наша национальная черта.
— Да так, ничего особенного, — сдержанно отвечал он, улыбаясь Чипу. — Только видишь ли, теперь Броксборо не имеет представителя в парламенте. Свободное место!
— Да, правда. Значит, вы все отправитесь туда агитировать?
Джон утвердительно кивнул.
— Ты поедешь с нами завтра? Поможешь нам, да?
— Следовало бы… — нерешительно протянул Чип. — Да вот как же быть с девчушкой… с Туанетой? Я не могу оставить ее одну дома. Невозможно… У нее теперь каникулы и…
— Так привези ее с собой, — подхватил Джон. — Будет много дела. Туанета может помогать при подсчете голосов. Конечно, тебе нельзя оставить ее здесь. И точно так же я не могу обойтись без тебя там.
Чип был доволен, но не показал виду. Он даже пытался возражать:
— Не знаю, прилично ли это… Сестренке-то, конечно, понравится такая идея. Придется мне торчать по вечерам в отеле после того, как она ляжет спать, не оставлять же ее одну. Но ведь это не надолго, я думаю? Ты выступишь один раз, один большой митинг — и готово? Завтра выезжать, говоришь? Гм! Больно скоро!
— Я говорил уже с лордом Кэрлью, — сказал быстро Джон. — И Мэннерс очень благосклонно относится ко всему этому. Маркс тоже меня очень поощряет, даже предлагал свою помощь: как он ни занят, но хочет съездить туда тоже и отстаивать мою кандидатуру. А лорд Кэрлью уделяет мне вечер. Подумай, Чип! Такой случай — и как раз сейчас! Я никак не надеялся, да и никто не мог ждать, что так скоро. Это — поразительная удача! Я чертовски рад, что тренировался тогда в Мэклефильде. Конечно, Броксборо нужно обрабатывать совсем другими приемами… Другая публика: главным образом — земледельцы. Но сегодня я так верю в свое счастье, что готов был бы ехать баллотироваться куда-нибудь на звездные края… Который час? Одиннадцать? Устал я изрядно. Думаю лечь пораньше. Нам лучше всего выехать завтра около одиннадцати, туда пять часов езды. Я поеду в своем автомобиле и возьму, конечно, Дорсона. А вы с Туанетой — в твоем, полагаю?
Он зевая закинул руки за голову и потянулся. Чип смотрел на него.
— Как здоровье Кэролайн?
Джон вдруг сразу опустил руки и, в свою очередь, посмотрел на Чипа.
— Спасибо, лучше, — отвечал он. — Свадьба будет третьего числа, ровно через месяц.
Он с минуту помолчал.
— Выборы двадцать пятого. У меня останется десять дней на то, чтобы приготовить, так сказать, брачные одежды и все такое. Все ведь, собственно, было уже готово к декабрю.
— Рад слышать, что Кэро поправляется, — заметил Чип.
— Надо будет, конечно, забежать туда завтра перед отъездом, — сказал скорее себе самому Джон, медленно направляясь к дверям. На пороге оглянулся, как бы желая сказать что-то еще, но только пожелал Чипу доброй ночи и пошел наверх.
Он ясно отдавал себе отчет в том, что напоминание о Кэро прогнало возбуждение и нетерпение, вызванные событиями этого вечера. ‘Такой случай, как этот, нельзя упускать, надо ловить момент, — твердил он себе упрямо. — Нельзя сидеть и дожидаться. Да и Кэро уже здорова и не нуждается во мне. Через месяц мы будем мужем и женой’.
Сегодня вечером Кэро не казалась рассерженной. Он смутно понимал, что она переживает нечто более глубокое, чем простое раздражение, чем случайная обида. Но дальше этого его интуиция не шла.
Джон ходил по комнате, готовясь лечь в постель.
На камине стояла одна фотография Кэролайн, на столе — другая. На обеих — то же неулыбающееся лицо. Чувство какой-то вины легло тяжестью на сердце Джона. Он взял фотографию со стола и пристально вглядывался в эти прекрасные глаза и брови, это лицо в ореоле коротких кудрей. Вспомнились неожиданно остро первые вечера в Венеции…
Он сел в кресло, все еще держа в руках карточку.
В последнее время его жизнь неслась так стремительно и так чудесно. Некогда было остановиться — вот и все, он совсем не хотел быть невнимательным к Кэро. Как назло, болезнь надолго приковала ее к постели, и оттого ему, естественно, приходилось меньше времени быть с нею и идти одному своей дорогой.
Но что-то было не так. Джон инстинктивно угадывал это. Он сидел неподвижно и смотрел в огонь.
Как бы то ни было, они с Кэро поженятся через месяц. После этого, видимо, ему придется вернуться в Броксборо, если…
‘Невозможно же жить только любовью! — сказал он сам себе почти злобно. — И из того, что я страшно хочу поскорее встать на ноги, вовсе не следует, что я недостаточно люблю Кэро’.
Никто и не обвиняет его. Что это с ним такое?
Джон нервно вскочил и поставил фотографию на место.
Да, и кроме того… Если даже так оно и есть — что его работа стоит для него на первом плане, — то Кэро не останется неутешной. Найдется кому утешать ее. Пусть он дает немного — намного ли больше он получает?
Вспомнил сегодняшнее свидание с Кэро, подумал о том, что завтра будут снова объяснения по поводу его отъезда…
Он чувствовал себя виноватым, вспоминая, какой Кэро была сегодня, и, вместе с тем, не признавал за собой никакой вины и злился, что все это мешает ему радоваться от души предстоящему выступлению в Броксборо.
Он лег в постель, но спал плохо. Новая причина для раздражения! Утром за завтраком среди целой кучи приглашений, деловых бумаг, объявлений, счетов он нашел письмо от матери. Она выражала ему сочувствие по поводу болезни Кэро. В письме была приписка от Вэнрайля.
Джон, надутый, разорвал письмо на клочки и бросил в камин. Он еще не освободился до сих пор от чувства глухого возмущения, которое родилось в нем в тот летний день, полгода назад, когда он выслушал признание матери. Он говорил себе, что пойдет один своей дорогой и сам создаст себе имя, — и достигнутый им успех заставит родителей почувствовать, что ни любовь их, ни помощь не нужны ему.
Трудно судить о глубине раны, нанесенной юной гордости или любви. В юности переживают все так остро и тяжело — и, вместе с тем, бессознательно остаются до неприличия оптимистичны.
В юности все может быть изжито — и возродиться. Они заявляют, что ‘никогда не простят’ — а между тем только у них и встретишь эту великолепную веру в возрождение к жизни того, что умерло.
В душе Джона боль оскорбленного самолюбия, горечь раненой любви боролись с чувством справедливости. В прежде ясный круг его представлений вошла какая-то путаница и растерянность.
После завтрака он сделал крюк, чтобы заехать к Соломону и купить целую груду фиалок, белой и лиловой сирени, пушистой мимозы, веток цветущего миндаля. Все это великолепие было бережно уложено в автомобиль. По дороге он купил еще шоколаду и отправился к Кэро.
Она сидела в постели высоко на подушках, окна были открыты, но спущенные оранжевые шторы затеняли свет.
— Что это ты так рано? — удивилась Кэро, погружая лицо в цветы. — Я очень польщена, конечно.
— А поцеловать меня ты не собираешься? — спросил Джон.
Она стремительно выставила подбородок.
— Как будет угодно моему повелителю!
Джон обнял ее.
— У меня есть новости, дорогуша.
— Приятные? Деловые? Опасные?
Джон внутренне поморщился под градом этих прилагательных.
— Дело в том, — начал он, наконец, с храбростью отчаяния, — что у меня имеются шансы попасть в Палату. Старый полковник Строуэн умер, и я сегодня еду, чтобы баллотироваться на освободившуюся вакансию.
— Сегодня? — повторила Кэро.
Он сжал ее плечи немного крепче и смотрел почти вызывающе.
— Сегодня, девочка. В таких делах упустишь минуту — все потеряешь. Как же ты не можешь понять?
— Понимаю.
— Ты не сердишься, дорогая? Я возвращусь за целую вечность до свадьбы и ты к тому времени будешь, надеюсь, совсем молодцом. Как ты себя сегодня чувствуешь?
— О, совсем по-новому, — весело отвечала Кэро. — Я прямо возродилась.
— Ты правду говоришь? — допытывался Джон.
— Правду, мой заботливый возлюбленный, правду! Погляди на меня. Разве не заметно?
Он смотрел на прелестное матовое лицо, тонкие пунцовые губы, глаза, смущающие, таившие какую-то мысль.
— Ты сегодня очень красива, — сказал он сдержанно.
Яркий румянец вспыхнул на миг на щеках Кэро.
— А не пора ли тебе мчаться в пристань твоих надежд и желаний, сиречь в Броксборо? — заметила она небрежно. — Выборы — дело неотложное, не так ли? Какая жалость, что я не могу поехать с тобой и помочь вам считать записки!
— Да, очень обидно, — горячо поддержал Джон. — Это было бы чудесно!
— И полезно тоже.
— И так декоративно! — засмеялся Джон, целуя ей руку. — Ты всегда ведь все собою украшаешь.
— Как, комплименты? — воскликнула Кэро. — Чем объясняется этот неожиданный пыл?
— Отчего ему и не быть? — отпарировал Джон. — В конце концов, моя милая, через месяц мы венчаемся.
— Ах, вот что!
Он усмехнулся несколько неспокойно и поцеловал ее. А Кэро смотрела на него из-под длинных ресниц.
— А не обвенчаться ли нам раньше? — спросила лукаво и, не дав Джону ответить, рассмеялась: — Нет, нет, ведь мы не аркадские пастушки! Тебе надо ехать баллотироваться, а мне — выздороветь, приготовить туалеты, учить свою роль. Кстати, Джон, ты выучил свои реплики?
Глаза ее блестели откровенной насмешкой.
— Я прочитал всю венчальную службу, — сказал Джон почти сердито от смущения.
Кэролайн даже запищала от смеха. Он поднялся, раздраженный, сбитый с толку.
— Боюсь, мне пора, Кэро. Пожелай мне успеха.
Она больше не смеялась. Удержала его руки в своих.
— Я тебе желаю всего… чего тебе самому хочется, — сказала она почти беззвучно. И Джон с удивлением заметил слезы на ее глазах.
— Иди, иди, пожалуйста. Тебе ведь необходимо. Я… пожалуй, я в самом деле еще идиотски слаба после этого гриппа.
— До свиданья, дорогая.
Он на миг встал на колени у постели, чтобы быть ближе к Кэро.
— Ты не сердишься, не будешь огорчена из-за того, что я уехал? Ведь такой случай Бог знает когда еще может представиться снова. Если бы ты была серьезно больна…
— Да, тогда бы ты оказался в большом затруднении, не правда ли? — заметила Кэро без тени иронии. — Но, к счастью, я выздоравливаю, мой нежный жених! Так что отправляйтесь, желаю вам быть избранным и примите мое благословение!
Он смеясь простился с нею поцелуем и постоял еще минутку, вдевая цветок в петлицу.
— Вернусь, и почти сразу — наша свадьба.
— О, это еще далеко. Сначала ты погрузишься в треволнения выборов. Ты должен держать меня в курсе дел, сообщать о каждом твоем выступлении, хорошо?
— Мой секретарь будет посылать вам отчет каждое утро, — с шутливой торжественностью заявил Джон.
— А на кого возложена эта почетная роль?
— На Чипа. У меня, конечно, нет секретаря, но Чип так мил, что согласился ехать со мной и помогать.
В дверь постучала горничная.
— Ну, на этот раз окончательно до свидания, — сказала Кэролайн.
Через минуту после ухода Джона она снова услала горничную и не успела та выйти, как Кэро соскользнула с кровати, и, завернувшись в одеяло, спряталась за складками оранжевой шторы, ожидая, когда Джон выйдет на улицу.
Она видела внизу его автомобиль и шофера у двери. Очевидно, он сейчас выйдет.
Джон появился с шляпой в руке. Лорд Кэрлью провожал его.
Яркий свет зимнего солнца был благосклонен к Джону: он словно еще подчеркивал молодость, живость, красивую мужественность этого лица, этой худощавой фигуры. Лорд Кэрлью положил ему руку на плечо и оба смеялись чему-то. Джон закинул голову назад, как всегда, когда смеялся.
Кэролайн немного дрожала в своем убежище. Какими далекими казались те солнечные дни в Венеции, когда Джон вот так же смеялся, невыразимо привлекая ее чистотой, нетронутостью души и молодой жизнерадостностью, какой веяло от этого смеха, от каждой его позы.
Теперь он уходит из ее жизни, теперь она накажет его за то, что он не любил ее так, как она желала. Но она уверяла себя, что не сожаление, не упреки совести волновали ее сейчас. Просто — воспоминание о той радости, что умерла и не вернется.
Джон надел шляпу, надвинув ее, как всегда, на лоб. ‘Какие глупые мелочи подмечает и любит иногда женщина в мужчине’, — с досадой сказала себе Кэро. Шофер уже пускал в ход машину. Джон уселся впереди.
Посмотрит ли он вверх на ее окна?
Он посмотрел. Поднял вдруг голову, и Кэро показалось, будто его взгляд устремлен прямо в ее зрачки.
— Передайте, пожалуйста, привет Кэро, — донеслось до нее явственно, — и автомобиль двинулся. Исчез из виду.
Кэро снова лежала на подушках, мрачно глядя перед собой.
Венеция проходила перед ней в видениях. Вот они с Джоном в солнечное утро. Смех, нежная интимность. Вот — они в компании других, непринужденные, беспечно-веселые. Вот — одни в гондоле плывут мимо наглухо запертых дворцов, закрывающих небо, и ни одна живая душа не видит их. Джон, устав грести, растянулся на скамейке, она проводит пальцами по его волосам… Но все это — отрицательное счастье. Ей надо больше, чем это. Полуребяческая, застенчивая ласковость Джона не искупала вины. А вина его была в том, что он не стал — и не станет настоящим влюбленным.
— Он мне надоел, — сказала вслух Кэролайн, — и сказала правду. И тут же прибавила, чтобы заглушить минутное недовольство собой: — Я освобождаю его столько же ради него самого, сколько ради себя.

Глава VIII

Мчась в Броксборо, навстречу резкому ветру, под бледно-голубым зимним небом, Джон чувствовал себя ужасно счастливым и освобожденным от всех неприятностей и забот.
Кэро была сегодня так мила с ним, лорд Кэрлью так ласково ободрял его. А впереди — открытая дорога к будущему, о котором он мечтал.
В Эндовере он нашел Чипа и Туанету, закусывающих в ‘Лебеде’.
Туанета, похожая на миниатюрную французскую маркизу, переодетую эскимосом, увидев его, вскочила и закричала:
— Джон! Джон! Мы здесь! Скорее! Этот тушеный кролик — просто объяденье, не так ли, Чип, миленький?
Джон вошел и уселся, придвинув стул ближе к пылающему огню. Он тоже нашел, что кролик — ‘объяденье’, похвалил новое пальто Туанеты.
— Я говорила Чипу, что оно должно иметь ‘богатый вид’, — объяснила серьезно Туанета. — Это — ради выборов. Мы все должны выглядеть хорошо, Джон, это ужасно важно! Я заставила Чипа купить себе новую шляпу, знаете, такую мягкую и с перышком сойки, воткнутым за ленту.
— Это, должно быть, нечто умопомрачительное, — заметил Джон с приличной случаю серьезностью. — Чип, ты, вероятно, выглядишь в ней божественно!
Чип сказал ворчливо:
— Это какая-то идиотская плюшевая штука, цвета морской травы приблизительно. Ничуть не буду удивлен, если распугаю всех избирателей!
— Не верьте ему, он в ней очень хорош, — вступилась с негодованием Туанета. — Чип, как ты можешь так… так хитрить?! Ведь когда примерял, сам сказал ‘отлично’ — и был так доволен, так доволен! Ты отлично знаешь, что это правда!
Чип, отмалчиваясь, налег на сыр. Туанета, бросив ему еще один взгляд упрека, снова повернулась к Джону:
— Я купила у Хэтчерда биографию разных политических деятелей: Питта, и Мельбурна, и Диззи. Я о всех них слышала, конечно, но решила, что теперь должна вникнуть в политику, раз мне предстоит принимать в ней участие.
— Это добросовестно с вашей стороны! — похвалил Джон.
Она слегка пожала ему руку.
— О, Джон, я так хочу, чтобы вы добились успеха! А кто такие ваши враги?
— То есть другие кандидаты? Их два, — сказал, невольно расхохотавшись, Джон.
— Я их возненавижу, — заявила с убеждением Туанета, затем она взяла на руки гревшегося у камина котенка, подобранного где-то в дороге, и понесла его к автомобилю. Мужчины пошли за ней.
— Да она уже совсем большая, честное слово! — изумился Джон, словно в первый раз увидел ее.
— Порядком выросла, — с гордостью согласился Чип. — Через год или около того она вернется домой совсем, да будет тебе известно!
Туанета, прижимая котенка к щеке, нежно разговаривала с ним. Джон, занятый мыслью о предстоящем состязании, рассматривал ее несколько рассеянно, но все же отметил про себя, какая она рослая для своих пятнадцати лет, и вместе с тем по-детски стройная и тонкая. У нее был тот цвет лица, который иногда встречается в соединении с темными волосами и глазами, — чудесный оттенок бледного коралла.
Если Чип был некрасив, то о сестре этого никак нельзя было сказать. Но в характере у них было много общего. Оба отличались большой внутренней скромностью.
За исключением нового автомобильного пальто, которое Чип купил ей сегодня утром, да такой же коричневой кожаной, обшитой мехом, шапочки (которую она собиралась украсить розеткой цветов Джона), на Туанете было все ‘казенное’. Монастырское форменное платьице из синей саржи. Волосы заплетены в косу. Она выглядела удивительно опрятной, свежей и милой. Все в ней было так четко и изящно, словно ее всю, от узеньких ножек до темных дуг бровей, вырезали превосходными острыми ножницами, не сделав ни одного промаха.
Она простилась с котенком поцелуем, и Чип, подсадив ее в автомобиль, сел с другой стороны. Джон подошел к дверцам, чтобы проститься с Туанетой.
— Как все это чудесно и весело, правда? — спросила она, хватая его за рукав. — То, что мы здесь с вами, и что впереди — борьба и… и что такая славная погода! Посмотрите, какое сегодня голубое небо! А изгороди — все в серебре, и на этом серебре ягоды, как кровь! Ах, Джон, ну разве не великолепно — жить и что-то делать?
— Еще бы! — откликнулся он, отходя, чтобы не мешать Чипу пустить в ход автомобиль.
Он поехал вслед за ними. Дорога блестела, как полированный металл, ни пылинки не поднималось из-под колес. Впереди золотилась на солнце меховая шапочка Туанеты.
Джон думал о последних словах девочки, выражавших не только ее, но и его настроение. Острое ощущение жизни, радостное возбуждение еще усиливались в нем по мере того, как день угасал. Солнечный свет сменился прозрачной синевой ранних сумерек, небо стало как будто чище и глубже и кое-где засветились на нем звезды. Узенький серп месяца, похожий на серебряный вопросительный знак, показался среди сапфировых облаков.
В окнах коттеджей зажигались огни. По дороге скользили, как тени, одинокие фигуры мужчин, возвращающихся после трудового дня. Раскрывались двери, пропуская струю света, и захлопывались за вошедшими, как бы торопливо отгораживаясь от холодного одиночества дорог.
Вот в долине у ног Джона показалось Броксборо. Автомобиль понесся быстрее. Красный фонарь Чипа мелькал, как блуждающий огонек, плясал как бы в упоении победы.
— Вот мы и приехали! — прокричал Чип. — Озябла, Туанета?
Нет, Туанета, по-видимому, не озябла. Она спустилась вниз к чаю такая сияющая, словно деревенский трактир был самым роскошным отелем в мире, а выборы — самым веселым праздником, какой можно придумать.
После чая явился агент их партии, Уайльдной, одетый кое-как, говорливый, язвительно-остроумный, очень полезный человек. Карманы у него были битком набиты газетами, за каждым ухом торчало по ‘вечному перу’. Он изложил Джону план кампании, разработанный до мелочей.
Мужчины отправились в помещение комитета, где некогда был женский клуб. Там было неуютно. Дымившая печка плохо обогревала комнату. Уайльдной представил гостям своих помощников — шепелявого юнца и спортсмена, похожего на фермера и оказавшегося в действительности местным викарием.
Комната клуба завалена газетами, бумагами, плакатами. Викарий вгляделся в Джона и сказал, пожимая ему руку:
— Здорово, товарищ депутат!
— Чип, да это — Корнли! — воскликнул Джон, узнав его, и все трое стали вспоминать крокетный матч, на котором встретились десять лет назад и где Джон получил свое прозвище.
— Я так и знал, что это — вы, — гремел Корнли своим добродушным басом, — сразу догадался. Надеюсь, что смогу быть полезным, Теннент.
— Еще бы, еще бы, — вмешался агент. — Человека более подходящего для этого дела трудно найти!
Джон расспрашивал Корнли, каковы шансы его конкурентов, пользуются ли они популярностью.
— Видите ли, Дерэм — уроженец Броксборо. Это, конечно, дает ему большое преимущество. А насчет шансов Мэйнса вы, верно, осведомлены не хуже меня.
— Только насчет шансов в Лондоне, — отвечал Джон. — А здесь, на месте, его влияние каково?
— О, это трудно сказать наперед, — промолвил беспечно Корнли. — Конечно, его родня живет здесь давно, это тоже кое-что значит. Тетки и кузины Мэйнса из кожи лезут, хлопоча за него. А кто из женщин будет помогать вам?
— Мисс Тревор, сестра Чипа, — отвечал Джон. — Так, значит, Мэйнс решил сражаться вовсю? Жаркая же будет у меня работа! А интересно, кто агитирует за Мэйнса, есть кто-нибудь мне знакомый?
— Да вот Кейс, его кузен. Он бывал здесь у нас. И Винтоны. Вы, верно, встретитесь с кем-нибудь из них, их здесь целая куча. Их лагерь — аббатство.
После того, как Уайльдной надавал своим помощникам множество указаний и инструкций на завтрашний день, Чип, Джон и Корнли вышли вместе. Вокруг было тихо и темно. На дороге стоял чей-то автомобиль. Шофер, согнувшись, возился у колеса.
— Знакомое что-то, — заметил Корнли. — Это как будто одна из машин аббатства. Они все типа Дэмлеровских ‘Ландо’.
Шофер, услышав его голос, поднял глаза и прикоснулся к шляпе.
— Хэлло, Франк! Что, поломка?..
— Шина лопнула, сэр. А у меня нет запасной.
В эту минуту раздался противный вой одного из этих новомодных рожков, способных вогнать в раннюю могилу ни в чем не повинного прохожего.
Еще один автомобиль, фыркая, подлетел к первому.
— Хэлло, миссис Сэвернейк! — крикнул мужской голос. Мэйнс выскочил из автомобиля и, открыв дверцу ‘Ландо’ раньше, чем шофер успел это сделать, помог выйти закутанной по самые брови в меха даме.
— Какая неприятность! Я помчался сюда, как только до меня дошла ваша записка. Вы не озябли?
Он заботливо подвел и усадил даму в свой автомобиль.
— Привет, Мэйнс, — окликнул громко Корнли. — Не хотите ли увидеться со своим главным противником, Теннентом? Вот он, здесь.
Мэйнс стремительно обернулся.
— А, Теннент! Когда вы приехали? И Тревор здесь! Вот так съезд кланов! Миссис Сэвернейк, разрешите вам представить Джона Теннента и мистера Фолькнера Тревора. Теннент в школе был когда-то у меня под началом, как младший ученик, а теперь выступает против меня. Мщение угнетателям, а?!
Миссис Сэвернейк расхохоталась.
— А может быть, месть не постигнет вас. Может быть, наказан будет мистер Теннент за дерзкий мятеж!
Мэйнс успел укрыть ее всю меховой полстью, и лицо ее едва можно было разглядеть при тусклом свете луны. Голос был удивительно приятный.
— Я вас домчу домой в пять минут, — сказал Мэйнс своей спутнице. И прибавил, прощаясь с остальной компанией: — Надеюсь, вы все отобедаете у меня как-нибудь?
— Очень благодарны, — отозвался Джон за всех.
Мэйнс ему всегда нравился. Приличный человек. Да, это соперник серьезный.
Корнли проводил их в гостиницу. Сообщил о себе некоторые сведения: он друг Мэйнса, но совершенно не разделяет его политических взглядов. В Броксборо поселился недавно.
Все это он сообщил, сидя в глубоком кресле у камина в общем зале гостиницы.
— А миссис Сэвернейк — кто она такая? — спросил вдруг Джон. — То есть, мне это имя знакомо, но я хотел спросить, что она делает здесь.
— Гостит у родных Мэйнса, вероятно, — предположил Корнли. — Мэйнс очень влюбчив… Но она, я думаю, старовата для него… А какая красавица!.. Вчера вечером слышал ее игру…
Он имел привычку ронять отрывистые фразы, как будто без всякой связи между собой. Но, в конце концов, все они сводились к одному и производили на слушателя должный эффект.
— Я так и думал, что это Мэйнс катит в двухместном… на выручку… Вчера он не отходил от рояля… Однако миссис Сэвернейк не из его сторонниц. Она по своим взглядам ближе к вам, Теннент.
— Помнится, как будто я слыхал о ней… Она — друг Райвингтона Мэннерса, и лорд Кэрлью упоминал о ней. Странно, что я ее до сих пор не встречал!
— Она обычно зиму проводит за границей, — пояснил Корнли. — У нее, я думаю, уйма денег… и досуга… Этим летом она сюда приезжала, и я с нею познакомился… У нее дом где-то на Мэйфер… По-моему, ее совершенно справедливо называют красавицей.
— Что же, Мэйнс хочет жениться на ней? — спросил отрывисто Джон.
Веселое красное лицо Корнли сморщилось в улыбку.
— Он-то, видимо, очень хотел бы! Да миссис Сэвернейк, кажется, вообще не стремится выйти замуж. Муж ее давно умер. Он, насколько знаю, был военный. Умер в Африке или Австралии — что-то в этом роде. Во всяком случае, в каком-то месте, начинающемся на букву ‘А’. Да, она, кажется, не думает о втором браке, а между тем вокруг нее увивается много разных молодцов. И влюблены не на шутку, знаете ли, — вот вроде бедняги Мэйнса.
— Мне Мэйнс всегда был симпатичен, — заметил лениво Чип. — Он малый честный и положительный, и, вместе с тем, не мелочный. Славный малый! И замечательно играет в гольф.
— У них там отлично все приспособлено, — сказал Корнли, указав подбородком в том направлении, где, по его мнению, находилось ‘аббатство’. — Мы могли бы сыграть хорошую партийку.
— Нет, это уже после выборов, — возразил Джон. — До тех пор даже воскресенья нельзя терять. У меня в распоряжении не много времени. Надо будет подтянуться…
Он поздно ушел к себе. Корнли сидел и болтал, пока Джон не начал клевать носом. Он думал, что уснет в ту же минуту, как ляжет в постель, но, вытянувшись на холодных простынях, вдруг почувствовал, что голова у него совсем свежая и какое-то нервное беспокойство не дает уснуть.
Мысли в беспорядке толпились в его уме. Кэро, прощание с нею, поездка, его шансы на успех, встреча с Мэйнсом, откровенные рассказы Корнли, его характеристики Мэйнса, и миссис Сэвернейк, и Дерэма, и целой кучи других старых общих знакомых. Тишина вокруг, тишина спящей провинции казалась ему полной шумов и голосов, обостряла его возбуждение. Стукнул уголек, упавший сквозь решетку, скрипнула где-то внизу дверь. Далеко на дороге проходил кто-то.
Джон встал и высунулся в окно. Ночь стояла белая и тихая, скованная железным объятием мороза.
Маленькие темные домики жались друг к другу. Высокие деревья и посеребренные луной решетки как будто пытались защитить их от холода. Джон подумал обо всех людях, что спали за этими закрытыми ставнями. Как много сейчас зависело от них! Ведь они могли либо создать, либо разрушить счастье всей его жизни. Они сливались в его воображении в один голос, который нельзя было заставить замолчать. Джон сердился на себя за эти мысли, которые называл ‘идиотскими’, но не мог отогнать их. Какое-то сознание своего ничтожества охватило его. Это было мучительно и сильно — и еще сильнее и мучительнее было чувство одиночества. Джон в эти минуты словно смутно предчувствовал поражение.
Если бы он победил, Кэро была бы довольна… Странное стеснение вкралось с некоторых пор в его мысли о ней. Словно беспокоило что-то, еще не совсем им осознанное. Он подумал о матери: как живо бы она была заинтересована в исходе кампании… Как бы волновалась вместе с ним! Но ее он вычеркнул из своей жизни.
Он вернулся в постель с решительным намерением уснуть. И действительно, сон скоро победил его. Но после четырех часов Джон часто просыпался, и сны его были так же хаотичны и мучительны, как мысли.
Когда он появился внизу, Туанета уже кончала завтрак, хотя еще не было и восьми часов.
— Кто рано встает, тому Бог дает, — сказала она с важностью. — Джон, только что проехал автомобиль, и на флажке цвета не ваши… совсем другие, Джон, подумайте!
— Опустите занавеску, — сказал Джон. — Испытания посланы нам свыше для того, чтобы преодолевать их, Антуанета!
— И там сидел довольно милый на вид человек, — продолжала уже спокойнее Туанета. — Довольно пожилой уже, и с ним дама. Чип тоже высунулся из окошка, чтобы их разглядеть. Кто бы это мог быть, как вы думаете?
— Это была миссис Сэвернейк, — ответил вместо Джона вошедший в эту минуту Чип. — Мэйнс вез ее куда-то и ужасно спешил.
— Ах, так это наш главный враг! — ахнула Туанета. — А я-то его еще нашла ‘милым’! Как жаль! Но зато миссис Сэвернейк — на нашей стороне.
Чип захохотал.
— Устами младенца глаголет истина, — сказал он. — Однако, черт возьми, откуда ты это узнала, девчушка?
— Мне сказала об этом Денди. А она слышала это от девушки, которая убирала мою комнату. Денди говорит, что Анна сказала ей, будто лорд Мэйнс хочет жениться на миссис Сэвернейк, но она не хочет. И вовсе она не живет в ‘аббатстве’, а имеет где-то свой собственный дом и только приезжала к ним обедать вчера вечером… Так что мистер Корнли, как видите, не такой уж всезнайка, каким себя выставляет. Я всегда терпеть не могла викариев!
— Если Корнли не все знает, то зато ты, по-видимому, знаешь все, — смиренно вздохнул Чип.
— Я вчера вечером хотела позвать тебя и Джона играть на биллиарде, — без всякого смущения объяснила Туанета, — и дошла до двери, думая, что викарий уже ушел. А он так громко гудел, что я не могла не слышать за дверью всех его сообщений. Мне было скучно, все это ничуть меня не интересовало, но не затыкать же было уши!
— Корнли тоже наш. Так ради пользы дела будьте к нему милостивее, Туанета, — сказал Джон.
— Вы все время внутренне подсмеиваетесь надо мной, — укорила его Туанета. — Знаете, Джон, ужасно неприятная у вас манера все держать про себя!
— Альтруист, что и говорить, — ввернул Чип.
— Ну, так постарайтесь оба исправить мой проклятый характер ради народного блага, — засмеялся Джон.
Днем они объезжали окрестные деревни.
— Я беру на себя вербовку малышей, — вызвалась Туанета. — Я их обожаю.
И она добросовестно выполняла принятую на себя ‘обязанность’. И каждого малыша подымала на руки, требуя, чтобы Джон полюбовался, ‘какой он прелестный’.
В одну из таких минут, когда Джон и Туанета любовались каким-то младенцем, а Чип терпеливо дожидался их на дороге, миссис Сэвернейк, выйдя из своего автомобиля, направилась к коттеджу.
— Да, он — премилый, — говорил Джон Туанете, восторженно подбрасывающей на руках малыша и требовавшей, чтобы Джон и сияющая от гордости мамаша обратили внимание, какие у него ‘голубые-голубые глаза’.
Туанета первая увидела миссис Сэвернейк и выпалила:
— Вы ведь из наших? А я вот веду агитацию среди ребятишек!
Джон торопливо обернулся.
— Я был вчера представлен вам, — сказал он с поклоном. — Но не думаю, чтобы вы меня запомнили. Мое имя — Джон Теннент. Я — соперник Мэйнса.
— Помню, конечно, — уверила его миссис Сэвернейк. — И вы непременно должны одержать победу.
Тем временем мать малютки и Туанета вступили между собой в оживленный и конфиденциальный разговор. Миссис Сэвернейк, улыбаясь, смотрела на Туанету.
— Туанета — мой генералиссимус, — объяснил Джон. — А брат ее, Тревор, который тоже был вам представлен вчера, приехал помогать мне. Втроем будем сражаться против целого света!
— Будем надеяться, что триумвират победит, — любезно заметила миссис Сэвернейк и заговорила с подошедшим хозяином коттеджа. Джон воспользовался этим, чтобы рассмотреть ее.
Так вот какова эта красавица, о которой говорил Корнли и в которую влюблен Мэйнс. Последнее придало ей в глазах Джона некоторый романтический ореол. Он с интересом поглядывал на нее, насколько позволяло приличие. Заметил, что миссис Сэвернейк была невысока, но и не мала ростом, что у нее была привлекательная и, вместе с тем, гордая посадка головы, очень маленькие руки и самые длинные ресницы, какие он когда-либо видывал.
Она стояла к нему в профиль. Солнце освещало маленькое ушко и темную массу волос, а ресницы отбрасывали тень на щеки.
Миссис Сэвернейк снова обернулась.
— Итак, до свидания, — сказала она Джону и Туанете. — И желаю вам удачи!
Джон придержал калитку, пока она проходила, и вернулся к Туанете, уже мчавшейся ему навстречу.
— Просто милочка! — объявила она, продевая свою руку под локоть Джона. — Я говорю о миссис Сэвернейк. Джон, заметили вы, какие у нее духи? Чудо что такое! Похоже и на жасмин, и на розу. Обязательно добуду себе такие, когда выйду из монастыря и вернусь домой хозяйничать к Чипу. А как она улыбается — заметили, Джон? Хотелось бы еще разок увидеть эту улыбку!
— Увидишь, сестренка, — обнадежил ее подошедший Чип. — Миссис Сэвернейк остановилась поговорить со мной и пригласила всех нас к себе пить чай в ближайшее воскресенье.
— Ура! — возликовала Туанета и вдруг, спохватясь, степенно поправилась: — То есть я хотела сказать ‘Что за радость!’ Если бы почтенная мать игуменья услышала мои вульгарные выкрики, то, наверно, упала бы в обморок. Когда она читает мне наставления, я всегда говорю, что все эти гадкие слова переняла у тебя, Чип, и тогда она смягчается. Потому что ты такой замечательный брат!..
Вечером Джон выступал в помещении школы. Митинг вышел очень бурный. Джон наслаждался им безмерно, но имел случай убедиться, что Мэйнс очень популярен в этом районе. Дерэм же, которого выставляли социалисты, опирался, главным образом, на окрестные поселки, что поближе к фабрикам и заводам.
После собрания Джон написал длинный отчет лорду Кэрлью, другой — покороче — Леопольду Марксу и неутомимо занимался с Уайльдноем до поздней ночи.
Туанета и Чип не сидели сложа руки. Вставали рано, ложились поздно. Туанета даже немного похудела. Она очень быстро завоевала себе широкую популярность и была ужасно горда, что может быть полезна.
По вечерам, когда Джон возвращался, устраивались торжественные совещания в тесном кругу, обсуждались все события и шансы за и против. Туанета непременно присутствовала на этих совещаниях, сидя на ручке кресла Чипа или Джона.
В глубине души Джон верил, что победит. Но с Чипом и Туанетой говорил так, словно очень в этом сомневался. Туанета как-то сказала ему:
— Вы боитесь сказать вслух, чтобы не спугнуть удачи! Вот как бывает, когда болят зубы: боль пройдет, а все еще говоришь другим, что болит, потому что боишься, как бы снова не началось… Джон, вы просто суеверны, ей-Богу!
Это мнение она изложила и миссис Сэвернейк, когда они пили чай у нее в ‘Гейдоне’. Но миссис Сэвернейк выступила в защиту Джона.
— У кого из нас нет этих маленьких тайных суеверий? — сказала она. — Только разве у очень ‘передовых’ людей, которым все — нипочем, или у людей без капли воображения. А вы бы не хотели, я думаю, чтобы мистер Теннент был тем или другим? Что касается меня, то должна сознаться, что я большая трусиха и заражена целой кучей суеверий: тут и соль, и лестница, и новый месяц, и падающие звезды, и разные другие, всех сразу не вспомнишь.
Они сидели у камина, вокруг чайного столика. Комната освещалась только пляшущими отблесками огня — голубыми, изумрудными, золотыми. За окнами трещал и пел мороз.
К чаю пришли еще гости — Мэйнс, какая-то барышня, негодовавшая на то, что сезон охоты так рано кончился, потом другая, говорившая все время о собаках, двое мужчин, оба — полковники, оба — галантные, стереотипные и приятные.
Туанета, пристроившись на большой оттоманке рядом с хозяйкой, говорила Чипу и Джону:
— Останемся здесь подольше, хорошо? Здесь все так по-домашнему, а в гостинице — неуютно. И как здесь все красиво!
И они остались, пересидели всех гостей и болтали о тысяче вещей.
На миссис Сэвернейк было платье из какой-то блестящей и мягкой темно-синей материи, с опушкой из меха. На шее — жемчуга.
‘Гейдон’ (так называлась усадьба миссис Сэвернейк) очень понравился ее молодым гостям. Здесь было неподражаемое очарование старины. Прелесть одичалого сада у озера, напоминавшего об эльфах, уединенные уголки, крохотные беседки, витые ступени. В высоких стенах и открытых лестницах дома была та же величавость и вместе с тем непринужденная грация, что и в кедрах в парке. В убранстве дома сказывался простой и изысканный вкус хозяйки.
Джону вдруг вспомнился дом на Одли-стрит: египетские фризы, футуристические, алые с золотом, комнаты. Он невесело усмехнулся.
Вилла в Женеве, где они жили с матерью, походила на ‘Гейдон’, если не размерами, то этой милой простотой. Тут и там царила одинаковая атмосфера.
Джон смотрел на миссис Сэвернейк и думал: выйдет она замуж за Мэйнса или не выйдет? И чувствовал, что его прежняя симпатия к Мэйнсу почему-то пропала.
— Я приеду послушать вас в среду вечером в Чэсльбери, — сказала ему миссис Сэвернейк. — Будет и лорд Кэрлью, не так ли?
— Да, он хочет выступать в защиту моей кандидатуры, — отвечал Джон. — Очень любезно будет с вашей стороны приехать. Но боюсь, что тогда мне захочется говорить особенно хорошо — и я непременно провалюсь с позором.
Пора было уезжать. Автомобиль уже ожидал. Даже любовь Туанеты к уюту и красоте не могла дольше удержать их. Всем троим одинаково не хотелось расставаться с обаятельной хозяйкой. Впрочем, Туанету пригласили вернуться завтра вместе с Денди и остаться жить в ‘Гейдоне’ до отъезда в Лондон.
— Этот трактир, право же, не совсем подходящий приют для вашей сестренки, — сказала миссис Сэвернейк Чипу. — А я буду так рада, если она поживет у меня.
Чип всю неделю мучился тем, что Туанета не имеет необходимых удобств, но он не мог отослать ее обратно в Лондон и, кроме того, ему хотелось провести с нею вместе короткие каникулы. Поэтому любезность миссис Сэвернейк очень тронула его.
Ночью, когда они сидели вдвоем и курили, он сказал Джону:
— Великолепная женщина — миссис Сэвернейк, не правда ли?
Джон тоже думал о ней. Он спросил отрывисто:
— Как тебе кажется, выйдет она за Мэйнса?
— Мэйнс — первого сорта парень, — начал было Чип, но в эту минуту ввалился Корнли в очень веселом настроении.
— Здорово! Знаю, где вы были сегодня! Встретил Мэйнса и от него узнал. Ну-с, каково же ваше мнение о хозяйке ‘Гейдона’?
— А ваше каково? — спросил быстро Джон.
— Что ж, красива, слов нет. Впрочем, не в моем вкусе. Денег — куча. Слишком умна для меня. Одна из тех женщин, которых никогда не поймешь и не узнаешь до конца. Со всеми мила, все ею восхищаются — а предпочтения никому никакого. Женщина-загадка. А я ленив, не люблю разгадывать.
Он похлопал Джона по плечу.
— Что это наш воитель так бледен и томен? Слышал, что вы здорово пошумели в пятницу на собрании!
Он нерешительно помолчал, громко кашлянул и спросил с искусственной небрежностью:
— А где же мисс Туанета?
— В постели, — отвечал Чип.
— Вот как!
Пауза.
‘Корнли — верный товарищ и очень полезен нам с Джоном, — рассуждал про себя Чип. — Неуклюж, грубоват, это правда, но что же поделаешь? Но он не виноват в этом, как не виноват и в том, что ему нравится Туанета. И напрасно Туанета так его ненавидит’.
В результате этих рассуждений Чип счел нужным пояснить:
— Туанета с завтрашнего дня будет жить в ‘Гейдоне’ до самого нашего отъезда. Миссис Сэвернейк была так любезна, что согласилась приютить ее.
У Корнли был такой вид, словно он хотел что-то сказать. Но не сказал ничего.
Джон поднялся, чтобы идти звонить Кэролайн, и оставил молчавшую пару у камина.
Телефонный аппарат находился в задней комнатке, где пахло плесенью и пылью и валялся всякий хлам. При слабом свете свечки впечатление грязи и запустения было еще сильнее. Джон, которому пришлось дожидаться, пока его соединят с Лондоном, почувствовал себя подавленным этой обстановкой. Наконец раздался звонок. Отвечал дворецкий Кэрлью. Джон попросил соединить с комнатой Кэро.
— Джон? А ты ведь писал, что позвонишь в шесть часов!
Такое приветствие было плохим вступлением к разговору двух влюбленных.
Джон сделал все, что мог: осведомился о ее здоровье, сообщил все новости, какие мог вспомнить. Реплики Кэролайн доходили как-то глухо, едва слышно.
— Когда произойдет славное сражение? — спросила она.
— Баллотировка через неделю, — отвечал Джон.
Наступило молчание.
— Ну, спокойной ночи, дорогая, — сказал он.
Щелкнул аппарат. Кэро повесила трубку. У Джона осталось неприятное ощущение, что он сделал какой-то промах.
Ему в последнее время хотелось поскорее обвенчаться, чтобы их отношения вошли в колею. Но будет ли эта успокоительная рутина — мирной и не скучной, наступит ли между ним и Кэро та прочная, ничем не нарушаемая близость, которой он ждал от брака?
Джон вдруг почувствовал, что ему непременно надо увидеть Кэро.
В его жизни какая-то пустота, которую только она может заполнить… Он торопливо соображал: к десяти он поспеет в Лондон, проведет с Кэро час-другой и ночью поедет обратно. Он оделся и через несколько минут уже мчался в автомобиле. И чем ближе он подъезжал к Лондону, тем острее становилась тоска по Кэро, тем нетерпеливее хотелось увидеть ее. Вставали в памяти разные моменты их близости. Любовь оттеснила на задний план все честолюбивые интересы. И скажи ему кто-нибудь тогда, что это — только временное душевное смятение, Джон бы ужасно рассердился.
Пробило десять часов, когда он свернул на Пикадилли.
Почувствовал себя разбитым, когда выскочил, наконец, из автомобиля, и с минуту стоял неподвижно на тротуаре. Затем почти бегом поднялся по ступенькам.
Дерри, услышав голос Джона, появился в передней.
— Джон, вы? Какой приятный сюрприз! Я умираю от скуки. Сыграем партийку? Кэро нет дома.
— Кэро нет дома?! — повторил Джон.
— Отправилась куда-то с Реном. А что? Вы специально ради нее приехали? Но вы, верно, будете ночевать в Лондоне? Так увидитесь, она скоро, должно быть, приплетется домой.
— А вам неизвестно, куда именно она отправилась?
— Милый мой, кто же это может знать? Рен обедал у нас и они куда-то укатили вместе.
Джон подумал, что Рендльшэм, вероятно, был здесь, в доме, когда они говорили по телефону с Кэро.
— Я подожду часок, — сказал он вслух. — А отец дома? Это была бы удача!
— Неужто вы собираетесь запереться с ним в кабинете?! — воскликнул Дерри разочарованно. — Ради Бога, Джон, плюньте вы сегодня на политику — и сыграем партию!
Но Джон пошел в кабинет к лорду Кэрлью.
Лорд Кэрлью был воплощенная доброжелательность и участие. Он надавал Джону много ценных советов и указаний, но Джон все время не переставал прислушиваться, не идет ли Кэро.
В двенадцать он поднялся и стал прощаться.
В странном состоянии возвращался он в Броксборо. Пытался рассуждать справедливо и хладнокровно. Но какое-то смутное разочарование и раздражение заглушали голос рассудка.
Он мчался в Лондон, как школьник, которому неожиданно дали день отдыха. Но некому было разделить его радость, превратить этот день в праздник. Кэро явилась домой через пять минут после его отъезда. Рендльшэм простился с нею у дверей, а в передней Дерри встретил ее сообщением о визите и отъезде Джона.
‘Зачем он приезжал? — спрашивала она про себя. — Что могло побудить его к этому?’
Она злилась на Джона: зачем он опять будит в ней боль? Его выходка расшевелила прежние печальные мысли, разбередила душу…
‘Как это похоже на него — теперь вдруг выказать любовь!’ — негодовала Кэро.
На другой день, когда они разговаривали по телефону, она осведомилась, зачем Джон приезжал.
Было это вечером после собрания, на котором Джон имел огромный успех. В этот день все ему благоприятствовало и он был в прекрасном настроении.
На брошенный как будто вскользь вопрос Кэро он отвечал весело:
— Так, прихоть… — И прибавил: — Я виделся с вашим отцом.
— Ага, значит, все вышло хорошо. Как идет кампания?
— Да как будто хорошо.
— Джон, приезжай сегодня вечером в Лондон, я буду дома.
— К сожалению, никак не могу. Вечером назначен большой митинг.
— Поручи кому-нибудь другому выступать вместо себя. Джон, приезжай, я прошу!
— Кэро, пойми же, я не могу. Будь рассудительна, дорогая.
Кэрро рассмеялась: Джон сам возвращал ей решимость идти по пути, который она избрала.
— А тебе не приходило никогда в голову, что я могу наказать тебя за такую невнимательность ко мне?
— Я наказан уже тем, что не вижу тебя, — возразил Джон галантно. — Но ты ведь приедешь к выборам, не правда ли?
— Может быть.
Джон сказал смеясь:
— Ты непременно должна быть здесь, чтобы либо увенчать мою голову победными лаврами, либо перевязать мои раны.
Эти последние дни были для Джона днями напряженной деятельности и сильного нервного возбуждения, он не мог спать и почти ничего не ел. Они с Мэйнсом сталкивались повсюду по десяти раз на день, Мэйнс действовал весьма энергично.
Миссис Сэвернейк посылала Туанету на митинги в своем автомобиле, сама же она посетила только один.
В тот вечер Джон увидел ее, как только вошел в зал. Рядом с ней сидела и Туанета.
На один миг перед тем как начать свою речь он успел подумать, что у миссис Сэвернейк — изумительные глаза. Часто бывает, что в минуту сильного волнения какая-нибудь подробность особенно врезается в память. И весь тот вечер Джон бессознательно, но до странности четко вспоминал взгляд миссис Сэвернейк, встретившийся с его взглядом, когда он поднимался на трибуну.
Это было самое бурное из всех собраний, проведенных до тех пор, так как пришло много сторонников Дерэма. Джона атаковали вовсю. Но он уже успел привыкнуть к этому и спокойно отражал удары, не теряя ни веселости, ни остроумия.
Речь лорда Кэрлью была коротка. Его не прерывали и проводили довольно сдержанными аплодисментами.
Когда собрание кончилось и зал опустел, лорд Кэрлью спустился вниз, чтобы поздороваться с миссис Сэвернейк. Джон и Чип последовали за ним и все вместе медленно выбрались на улицу, все еще запруженную группами громко споривших людей.
Джон пошел разыскивать автомобиль миссис Сэвернейк. Кое-кто окликал его. Один обыватель, сладко дремавший весь вечер и проснувшийся к концу митинга в сварливом настроении, громко бросил какое-то грубое замечание. Товарищи его захохотали, сгрудившись вокруг. Миссис Сэвернейк с Туанетой были уже совсем близко.
В двух шагах от Джона стоял брэк и какие-то люди собирались усесться в него. Вмиг Джон обхватил руками оскорбившего его пьяницу и одним толчком ввалил его в экипаж. Остальные, ошеломленные, отступили с молчанием. Брэк отъехал.
Все это продолжалось не больше секунды. Миссис Сэвернейк дошла до автомобиля, когда пьяный был свален в брэк.
Джон усадил дам и укрыл меховой полстью.
— Ну, что, понравился вам митинг? — спросил он у миссис Сэвернейк.
— Вы мне понравились, — отвечала она.
Джон был ужасно польщен и на миг обычная сдержанность изменила ему.
— Как это… как я… рад, — сказал он, запинаясь. — Мне только этого и хотелось.
Она засмеялась. Смех у нее был очень приятный — тихий и грудной.
— Не забудьте, что вы обедаете у меня в вечер после выборов, каков бы ни был результат.
— Я не забыл, благодарю вас.
— И мистер Чип, разумеется.
— Я ему скажу, спасибо.
Начал падать снег. Автомобиль долго еще был виден среди пляшущих белых хлопьев.
Джон пошел в гостиницу. Лорд Кэрлью и Чип были уже там. Среди привезенной ему корреспонденции оказалось много счетов. Надо было оплачивать устройство дома на Одли-стрит. До свадьбы оставалось только две недели.
Лорд Кэрлью, говоря об этом с Джоном, заметил:
— Ваш путь устлан розами, мой мальчик. На этой неделе, если судить по всему, что я слышал, — победа здесь, на следующей — свадьба!
— Вы привезете Кэро в пятницу, сэр? — спросил Джон. — Я ей сказал, что (если только она вполне здорова уже) ей следует быть здесь, чтобы увенчать меня, или, если счастье изменит, перевязать мне раны.
Лорд Кэрлью круто повернулся на стуле, чтобы взглянуть в лицо Джону.
— Признаюсь, я буду доволен, если вы увезете ее куда-нибудь отдыхать, — промолвил он отрывисто. — Она последнее время кажется такой усталой и неспокойной и носится по целым дням. Поверите ли, я ее почти не вижу с тех пор, как вы здесь. Никогда ее нет дома.
Он испытующе смотрел на Джона.
— Вы… я… хотел бы знать… ваш внезапный визит вчера вечером не был вызван какой-нибудь особой причиной… чем-нибудь неприятным, дорогой мой?
— Ничуть, сэр, уверяю вас. Просто мне пришла в голову фантазия… Я уже объяснял это Кэро по телефону.
— Ну, слава Богу, — сказал с облегчением лорд Кэрлью. — Конечно, для вас было разочарованием не застать ее дома… Кэролайн — капризное создание. Но, по-видимому, между вами полное согласие.
Он посидел еще немного, уставясь в гаснущий за решеткой огонь. Упал со стуком уголек и словно пробудил его. Он торопливо поднялся. Джон зажег свечу и проводил его наверх в его комнату.
— Маркс приедет сюда в четверг, — сказал лорд Кэрлью, возвращаясь к первоначальной теме. — Если вас не изберут, вы, конечно, останетесь у него на службе?
— Я думаю, да, — отвечал Джон, — пока не откроется новая вакансия.
— Будем надеяться, что она не заставит себя ждать, — сказал лорд Кэрлью. — Доброй ночи, мой мальчик!

Глава IX

В четверг действительно явился Маркс.
— Долг платежом красен, — сказал он с шутливой торжественностью. — Я считаю, что это вы провели меня в парламент, Теннент.
— Если моя ничтожная помощь дала такие результаты, сэр, то уже одно ваше присутствие здесь должно обеспечить мне триумф.
Маркс только усмехнулся. Он с места в карьер принялся энергично за дело, побуждаемый искренним расположением к Джону.
Высокий и тонкий, немного с меланхолическим лицом, освещенным блестящими серыми глазами, он производил противоречивое впечатление: чувствовались и яркий темперамент — и в то же время крайняя сдержанность, спокойная осторожная расчетливость. Он холодно, но без тени неприязни читал в душах людей.
В Джоне он разглядел задатки государственного деятеля, которые при некоторой поддержке извне могли сделать его человеком полезным для страны. Его талант оратора можно было использовать для целей партии.
— Кто бы ожидал такой усиленной предвыборной деятельности от возлюбленного жениха! Будет вам трудиться — одиннадцатый час, час сентиментальных грез, — сказал он Джону, не подымая глаз от бумаг.
Джон, занятый каким-то скучным, но необходимым делом, отозвался рассеянно:
— Ничего, сэр, зато после бури и отдых будет слаще, не так ли?
— Я нахожу, что вам и мисс Кэролайн не помешает отдохнуть, — заметил как-то сухо Маркс. — Вчера вечером имел удовольствие наблюдать ее. Вид у нее хрупкий и болезненный, но танцевала она до упаду. Да и вы как будто выглядите уже не таким цветущим.
— Я хочу добиться этого места, — сказал твердо Джон. — Если проиграю, то у меня останется сознание, что я славно сражался.
— Если вы проиграете, вам придется с будущей же недели засесть за земельный проект. Если выиграете — придется мне самому этим заняться. Право, не знаю, хватит ли у меня альтруизма желать вам успеха: ведь я остаюсь один-одинешенек.
Он обедал в гостинице с Джоном, Чипом и Туанетой, которая непременно пожелала приехать познакомиться с ним, и с милой откровенностью заявила ему об этом.
Благодаря ее присутствию, Джон и Чип увидели совсем нового, незнакомого им Маркса. Они с Туанетой сразу стали приятелями: у них оказалась тысяча общих интересов, начиная от правил монастыря, где воспитывалась Туанета, и кончая замечательными качествами щенят в ‘Гейдоне’. Одного из них — черное, как негр, существо с нелепо-беспомощными бархатными лапками и умными глазками — Туанета даже привезла с собой. Когда она упомянула о миссис Сэвернейк, Маркс сказал:
— Как же, я не только знаком, но смею надеяться, что имею честь состоять в числе ее друзей.
— Как вы хорошо это сказали! — восхитилась Туанета. Да, именно так следует говорить о ней.
Она наклонилась к Марксу с мягким блеском в глазах:
— Видели вы ее в аметистовом платье с коралловыми искрами? В нем она всего красивее.
Маркс тихонько засмеялся.
— Да, я видел миссис Сэвернейк в этом именно туалете, который вы так увлекательно описали. Но я часто видывал ее, когда она казалась ‘всего красивее’.
Они поговорили, о новом друге Туанеты (Туанета уже успела влюбиться в миссис Сэвернейк по-детски доверчиво и восторженно). Потом перешли к злобе дня.
— Вы поможете Джону попасть в парламент? — спросила Туанета у Маркса. — Для него теперь в этом заключается все.
— Ну, не думаю, чтобы все.
— Во всяком случае то, чего ему больше всего хочется.
— О, женская проницательность! — усмехнулся Маркс.
— Видите ли, мистер Маркс… — пустилась в объяснения Туанета. — Жениться ведь всегда можно, а стать политическим деятелем, как видно, очень трудно. А вы намекали на невесту Джона, когда говорили, что у него есть еще кое-что?
— О, Порция, вы меня приводите в трепет! — продекламировал Маркс с галантным поклоном.
Туанета зарумянилась от смущения и сказала со смехом:
— Чип говорит, что я чересчур развязна. Должно быть, я сейчас была такой? Все забываю, что вы — ужасно известный адвокат и мне бы надо только слушать и не выскакивать со своими замечаниями. Но что же делать, если вы говорите вещи, на которые ужасно хочется ответить?
— Что за прелесть эта девочка! — шепнул с легкой грустью Маркс, когда Туанета убежала одеваться для собрания.
Он взял на колени щенка, а тот, положив доверчивую черную лапу на его руку, сонно уставился на огонь.
Туанета возвратилась уже в пальто и меховой шапочке, с предназначавшейся для Маркса розеткой в руке. Она приколола ее Марксу на грудь и сказала торжественно:
— Вот, мне удалось украсить члена парламента!
— Вы сделали больше, — сказал Маркс, — и никогда не догадаетесь об этом.
Туанета, однако, желала вести серьезный разговор о политике. Ее собеседник от души согласился с нею, что палата общин очень бы выиграла, если бы допустили туда женщин.
— Есть множество вещей, в которых мужчины ничего не понимают. Ну, например, законы о труде детей, ясли, дома для девушек-работниц, и зашита лошадей, и праздники для бедных. Все это — женское дело.
Она говорила с видом опытной особы. Рассказывала об уроках воспитательниц. В монастыре воспитательницам полагалось помогать бедным из своих карманных денег.
— Подумайте, полкроны в неделю! — сказала она трагически. — Вот сколько Чип мне назначил, а из них два шиллинга всегда идут в копилку для бедных! И если при этом у вас есть еще какая-нибудь слабость — с шестью пенсами много не сделаешь! Моя слабость, — прибавила она со вздохом, — это одно семейство.
— В самом деле? — подал реплику, видимо, глубоко заинтересованный слушатель.
— Да, итальянское. На углу нашей улицы. Отца нет, только мать, конечно, и трое малышей — Беппо, Карло, Аннунциата. Приходится мне, знаете ли, обшивать их и покупать на свои деньги материю. Последний раз фуфаечка Аннунциаты оказалась ей узка. Пришлось написать Чипу, а он возьми и пришли целый ящик их.
— Вот это славно! — серьезно заметил Маркс.
— Нет, они не годились. Он прислал фуфайки для взрослых, а Аннунциате только пятый год. Так что все досталось матери, а я вовсе не о ней хлопотала. Я ее не люблю.
Она приняла оборонительную позу.
— Ведь не можешь любить всех, кого полагается? Вы, например, могли бы?
— Не мог бы, конечно. Боюсь, что даже и тогда, если бы они любили меня.
Туанета кивнула с довольным видом.
— Вот видите! И я тоже не могу. А когда я сказала про это сестре Мари-Луизе, она меня оштрафовала на три пенса за дурные мысли. В следующий раз придется, верно, платить целый шестипенсовик, потому что с той поры я невзлюбила синьору Люсоли еще больше, чем прежде.
— Да, это очень дорого обходится — откровенно выказывать свою антипатию, — сказал рассеянно Маркс. — Некоторые платят тысячи за эту привилегию.
— Я не люблю этих крайностей, — продолжала думать вслух Туанета, — ни в чем, кроме любви. Тут уж иначе нельзя! Либо изо всех сил, по-настоящему, либо совсем не надо.
На митинге Маркс начал свою речь именно этими словами.
— ‘Либо по-настоящему, либо совсем не надо’ — это хороший девиз для политического деятеля, — произнес он и успел увидеть, как вспыхнуло и просияло личико Туанеты, спрятавшейся за спину миссис Сэвернейк.
Собрание в этот вечер было очень шумным и утомительным. Люди Дерэма определенно стремились сорвать его. Но, в конце концов, Маркс сумел успокоить толпу и говорил дольше, чем рассчитывал. После него выступил Джон.
— У вас есть все, что вам нужно, сударь, — крикнул ему кто-то из толпы. — Где вам понять нас? Мы хотим послать в парламент человека, который чувствует так же, как и мы, и будет отстаивать наши интересы.
— Я тоже мыслю и чувствую, как вы, — твердо возразил Джон. — Если вы пошлете меня, моя победа будет вашей победой, мое поражение — вашим поражением…
Но его слова не произвели впечатления, чувствовалось, что сегодня между ним и толпой нет контакта. Несмотря на успех, который имело выступление Маркса, митинг был неудачен для Джона.
— Скверно, — резюмировал свои впечатления Джон. — Но у меня еще остается завтрашний день.
Они с Чипом и Марксом отправились к миссис Сэвернейк, которая уже уехала раньше с Туанетой. Ужин в столовой ‘Гейдона’ был сервирован на круглом столе, освещенном свечами. В старинном огромном камине, выложенном оранжевыми плитками, трещали поленья. Хозяйка спустилась вниз в нарядном черном туалете и ласково поздоровалась с гостями.
Подавленное настроение Джона улетучилось как по волшебству. Маркс был остроумнее, Чип — благодушнее, чем всегда.
Джон наблюдал то одного, то другого, потом переводил глаза на миссис Сэвернейк и думал: эта женщина умеет заставить человека выявить все то лучшее, что есть в нем.
Тускло-золотой свет свечей отражался в синеве ее зрачков, делая эту синеву гуще обычного. Улыбка сегодня чаще мелькала на губах. Джон видел только эти великолепные синие глаза под черным кружевом ресниц да тихую, полунежную, полузадорную улыбку. Видел даже тогда, когда не глядел на миссис Сэвернейк. И твердил себе в каком-то изумлении: ‘Да, вот это настоящая красота!’
Миссис Сэвернейк беседовала с Марксом. Разговор ее блистал остроумием. Глядя на нее, Джон впервые остро почувствовал, что женщина может иметь огромное влияние на жизнь мужчины. Он уже жаждал стать другом миссис Сэвернейк. Вспомнил слова Маркса, сказанные Туанете. Да, быть ее другом — это честь.
— О чем вы думаете, мистер Теннент? — спросила она неожиданно. — У вас такой вид, словно вы унеслись мыслями далеко от земной юдоли.
Она улыбалась ему той улыбкой, которая путала мысли Джона, вносила смятение в его душу. Как он мог сказать ей, о чем думал — ведь это о ней! Джон вдруг почувствовал, что густо краснеет, что у него идиотский вид, — и сказал торопливо:
— Да, я замечтался, но все это так туманно… не стоит рассказывать.
— О, если то были мечты, тогда не следовало будить вас. Этого ничем не возместить. Мечты дороже рубинов, они — самое ценное, что у нас есть.
— Виола, что за ересь вы проповедуете, — заметил Маркс лениво.
— Кто же станет отрекаться от права мечтать, создавать себе иллюзии? — возразила мягко миссис Сэвернейк. — Кто не захочет побывать в этом мире, где невозможное становится возможным, где обещанное нам осуществляется?
— Джон, принадлежали вы когда-нибудь к этой школе? — спросил коварно Маркс.
— Жалею, что не принадлежал, — честно ответил Джон.
Миссис Сэвернейк покачала головой.
— Избирателям мечтатели не нужны! Вообразите себе физиономию этого джентльмена в клетчатом пальто, который так сурово обошелся с вами сегодня вечером, если бы он узнал, что вы намерены предаваться мечтам в парламенте!
Джон присоединился к его смеху.
— Нет, — сказал он, — хоть я и занят политикой, мне нравится ваша теория о мечтах и иллюзиях.
— Ну, тогда вы не совсем безнадежны, Теннент, — подхватил Маркс.
— Ага! И это говорит тот, кто обозвал меня еретичкой! — весело глянула на него миссис Сэвернейк.
После ужина перешли в будуар и расположились вокруг камина, как в тот вечер, когда Чип, Джон и Туанета приезжали сюда в первый раз. Сквозь абажур единственной горевшей лампы лился опаловый полусвет.
— Вы создаете вокруг себя атмосферу мира и покоя, Виола, — промолвил вдруг Маркс. — Или это старый дом так настраивает?
— Принимаю ваш двусмысленный комплимент, потому что вы, я уверена, сделали его от души. Но мне не очень приятно, что я кажусь другим такой ‘спокойной’. Это напоминает о старости. От таких слов я чувствую сразу лишний десяток лет на плечах.
— Некоторые женщины никогда не стареют, вы — из таких неувядаемых, — заметил Маркс.
— Увы! Есть на свете горничные, парикмахеры, портнихи — от них узнаешь правду!
— Ну, они не в счет. Для женщины должно быть важно свидетельство одного лишь человека: того, кто ее любит.
— О, вы можете убедить кого угодно и в чем угодно. Если у меня когда-нибудь будет тяжба, вы будете моим адвокатом, не правда ли, Леопольд?
— Ну вот, заговорили о тяжбах и вернули меня на землю! — сказал Маркс, поднимаясь. За ним встали остальные.
Холод ночи, казалось, совсем прогнал мечтательное возбуждение Джона. Он вспомнил, что завтра — весь день будут митинги. Это ‘завтра’ надвигалось как-то угрожающе. Вечером приедет Кэро…
‘Ну, уж в этом-то нет ничего угрожающего, — сказал он себе сардонически. — Просто я устал и выдохся сегодня’.
Он словно уличил себя в какой-то нелояльности и спешил оправдаться перед самим собой.
Заставил себя думать о Кэролайн. Вдруг нетерпеливо захотелось, чтобы она была с ним, чтобы свадьба была уже позади и они уехали к себе в свой собственный дом.
Джон вдруг почувствовал себя брошенным, в изгнании. Вспомнились неожиданно ярко минуты, когда Кэро бывала нежна к нему.
Он лежал в темноте и вспоминал, вспоминал. Но откуда это чувство одиночества? Кэролайн любит его, принадлежит ему.
Если завтра он и потерпит фиаско — она будет с ним, посмеется весело, поможет отнестись к этому легко, возьмет крепко его руки в свои, когда они останутся одни.
Ему вдруг пришло на ум, что это миссис Сэвернейк, ее уютный дом, ее милое гостеприимство разбудили в нем тоскливую неудовлетворенность. Но Кэро создаст для него такой же уютный очаг, все будет хорошо.
Его разбудил шум дождя. Какая досада, что погода испортилась! Хмурое небо, тающий снег, холодные потоки дождя. Кэро не особенно приятно будет очутиться в Броксборо в такую погоду! Она не выносила дождя и всегда твердила, что он будит в ней отвращение к жизни.
— Мог бы подождать один денек! — сердито подумал Джон о дожде. Надо было идти завтракать и волей-неволей начинать день.
Даже безоблачная веселость Туанеты немного потускнела под влиянием погоды.
— Мне кажется, что я вся внутри отсырела, — заявила она, пытаясь вызвать у Джона улыбку.
Чип сказал весело:
— Зато дождь помешает Дерэмовым парням прийти сегодня на собрание! Слишком далеко им шлепать по трехдюймовому слою грязи.
Он говорил о митинге в Чизли, где Джону предстояло выступать днем.
Председателем этого собрания был ‘красный либерал’, тепло одобрявший Джона. Джон во время речи встряхнулся, повеселел. Он говорил хорошо и ушел с сознанием, что подвинул свое дело. Мимо него промчался один из автомобилей ‘аббатства’, весь убранный голубыми лентами. Через минуту подкатил и Чип. Его набитый людьми автомобиль так и пылал пунцовыми и густо-малиновыми тонами флажков и лент. Это были цвета Джона. Люди в автомобиле прокричали ‘ура’, когда Джон помахал им. Усталость как рукой сняло, знакомое возбуждение начало охватывать его.
Он полетел домой и торопливо переоделся, чтобы быть готовым к приезду Кэро.
Заглянул в приготовленные для нее комнаты. Камин, по его распоряжению, затопили. Он еще утром отрядил Чипа за цветами. На камине стоял большой букет фиалок и до Джона доносился их аромат.
Потом Джон заглянул в комнату лорда Кэрлью и спустился вниз.
Заказал самый лучший обед, какой можно было заказать в этом трактире. На кухне и в столовой шла суета.
Джон прошел в гостиную и смотрел в окно на дорогу. Но дорога была пуста. Никто не ехал.
Надо было снова выехать, так как автомобиль Чипа на час-другой ‘выбыл из строя’. Джон был уверен, что когда он вернется, Кэро уже будет здесь. Но ее не было.
День склонялся к закату. Плохо освещенные узенькие улички были запружены народом.
Джон ждал еще час. Потом пришлось уехать из гостиницы и принять участие в агитации. Он носился в автомобиле до тех пор, пока не почувствовал, что онемел от холода и усталости.
Чип ездил в автомобиле миссис Сэвернейк. Автомобили партии противников, казалось, были повсюду куда ни глянь. На дорогах непрерывно гудели и пронзительно визжали их рожки.
— Наши дела, кажется, недурны, — сказал Джону Чип, встретившись с ним в помещении комитета. — А что, Кэро уже приехала?
— Ее не было, когда я заезжал туда полчаса назад.
— Но теперь они уже, наверное, приехали. Поезжай домой, я сам справлюсь.
Джон помчался в гостиницу. Но Кэрлью там не было. Он стал беспокоиться, не случилось ли чего по дороге с их автомобилем. Слонялся по комнатам встревоженный, не зная, ехать ли ему навстречу или ожидать здесь, и думая о том, каков будет результат выборов, на месте ли Уайльдной, сколько времени займет подсчет голосов.
В передней было сыро и уныло, но Джон не мог отойти от двери, сквозь стекла которой далеко виднелась дорога, блестевшая от дождя.
Показался автомобиль. Это, конечно, Кэрлью! Но автомобиль проехал мимо.
Не телеграфировать ли в Лондон? Джон нерешительно топтался на месте.
Нет, не стоит. Они, конечно, скоро явятся. Наступал час обеда. Влетел Чип, забрызганный грязью до самых бровей. От его мокрого пальто шел пар.
— Ты пока впереди всех, старина! — сообщил он, потирая руки, чтобы согреть их. — Эх, весело! В замечательное время мы живем!
Он пошел наверх переодеться. Джон крикнул ему вдогонку, что Кэрлью до сих пор не приехали.
— Что это они так опаздывают? Должно быть, и в городе туман, перелом погоды, и не удалось выехать вовремя.
Он очень скоро возвратился и занял наблюдательный пост рядом с Джоном.
— Подсчет, говорят, окончится к девяти, — заметил он. — Самое позднее — к десяти.
— Господи, хоть бы все это скорее кончилось, — отвечал с раздражением Джон. — Чип, они или не могли выехать, или с ними случилось что-нибудь в дороге! Я пойду позвоню по телефону!
— Погоди, я вызову, — предложил Чип и пошел в каморку, где помещался телефон, а Джон продолжал напряженно смотреть на уныло черневшую дорогу.
— Сейчас с вами будут говорить, — услышал он наконец голос Чипа.
На дороге по-прежнему все было пусто и тихо.
Чип дал ему пройти в каморку и, захлопнув дверь, оставил его одного.
— Кто говорит? — стремительно спросил Джон.
— Дворецкий лорда Кэрлью, сэр.
— А, Симмонс! Это Теннент. Что, его светлость с мисс Кэролайн выехали?
Жужжание в трубке почти заглушало голос Симмонса. Доносились отдельные слова: ‘автомобиль’, ‘мисс Кэрлью’, ‘около’.
— Громче! Я не слышу, Симмонс!
В ответ что-то еще более неразборчивое.
Джон даже ногой топнул от злости.
— Я буду спрашивать, а вы отвечайте ‘да’ или ‘нет’, хорошо? Выехали лорд Кэрлью с мисс Кэрлью в Броксборо?
Симмонс снова пустился в невнятные объяснения.
— Да где же они?! — спросил в отчаянии Джон.
— Не могу сказать, сэр, — донеслось до него, наконец, отчетливо. Симмонс как будто говорил вполголоса.
Пришлось повесить трубку, так и не узнав ничего. Джон расстроенный вернулся к Чипу.
— Давай обедать. Ведь мне следует как можно скорее ехать в комитет.
Они пообедали почти в молчании.
— С ними все благополучно, уверяю тебя, Джон, — сказал Чип. — Если бы в дороге испортилась машина, они бы дали знать. Если бы передумали ехать, лорд Кэрлью телеграфировал бы или написал. Просто их задержал какой-нибудь пустяк, и они явятся как раз к победному концу!
— Да, хорошо, что скоро конец. Я немного устал. Немало мы с тобой потрудились, было отчего устать!
— А мне было очень весело, — сказал Чип. — Это вроде спорта. Когда ты попадешь в парламент, я, пожалуй, тоже сдвинусь с места. Начну с должности секретаря.
Джон подождал еще минут десять, потом поехал в Хлебную Биржу, где происходила баллотировка. Залы были битком набиты пестрой, благодушно настроенной публикой. Выборы внесли приятное разнообразие в серую жизнь провинции и половина избирателей собралась сюда, чтобы узнать о результате.
Корнли не отходил от Чипа и Джона. Его не интересовал, собственно, ни тот ни другой, но только таким путем он мог надеяться увидеть предмет своего восхищения — Туанету.
Она должна была явиться попозже. Миссис Сэвернейк обещала привезти ее.
К Джону подходили и заговаривали с ним люди, которых он не мог припомнить. Чип тоже был центром внимания. Из комнаты Мэйнса струился яркий свет и раздавались тоже гул голосов и смех. Работа шла полным ходом.
— К половине десятого все будет окончено, — подскочил Уайльдной к Джону. — Я уверен, что наше дело в шляпе, мистер Теннент!
Глаза у него сверкали, худое лицо выражало стремительность и волнение. На ‘работе’ он был великолепен.
— Ну, что, Уайльдной, хотелось бы, наконец, отдохнуть от этой всей суеты, а? — спросил Джон.
— Вы уже, я вижу, размякли? — засмеялся Уайльдной. — Это всегда бывает перед концом сражения. Но как только станет известен результат, все вы — и победитель, и побежденные — сразу выйдете из состояния инерции, будьте уверены.
Джон снова позвонил в гостиницу. От Кэрлью не было никаких известий.
Он бы еще сильнее тревожился, если бы не напряжение, с которым следил за ходом подсчета. Он смотрел на публику и гадал, кто ему друг, кто — враг, кто голосовал за него, кто — против.
Чип слонялся по комнатам, видимо, томясь ожиданием. Каждую минуту отодвигал манжет и смотрел на часы.
Вошли миссис Сэвернейк и Туанета. Последняя, поздоровавшись с братом и Джоном, подошла к Уайльдною и стала с серьезным лицом что-то шептать ему.
— Не могу сказать, мисс Тревор, право, боюсь сказать уверенно. Может быть, да, а может быть, и нет, — сказал Уайльдной с осторожностью настоящего дипломата.
Туанета отошла и прижалась к локтю миссис Сэвернейк.
— Они все еще не окончили! Джон, у вас, верно, душа в пятках?
— Пожалуй, — сознался Джон.
— Лорд Мэйнс курит, — сказала Туанета. — Сигару.
Она с минуту изучала лицо Джона.
— Незажженную, Джон! — закончила она ободряюще. Так что и он нервничает, слава Богу!
Чип ходил узнавать новости в комнату, где производился подсчет.
— Ты пройдешь, Джон, я уверен в этом!
Самый воздух, казалось, был насыщен ожиданием. Только на лицах агентов выражалась непритворная скука. Духота становилась нестерпимой. Миссис Сэвернейк расстегнула пальто и усиленно обмахивалась веером.
— Очень любезно с вашей стороны, что вы приехали, — сказал ей Джон, охваченный вдруг по непонятной ему причине чувством смирения. Он как будто только что понял, что эти выборы, так много значившие для него, не могли, собственно, иметь никакого значения для миссис Сэвернейк.
У нее тоже был немного утомленный вид. Но когда она улыбнулась ему, выражение усталости исчезло с лица.
Джон ненадолго позабыл о Кэрлью. Но сразу вспомнил и ощутил прежнюю тревогу, когда Уайльдной подошел с известием, что его вызывают из гостиницы к телефону.
— Каждую минуту могут огласить результат. Кончайте поскорее разговор и бегите обратно сюда, — напутствовал он Джона.
В телефон донесся голос мистера Кэрлью.
— Наконец-то! — сказал Джон. — Клянусь Богом, вы заставили меня пережить тяжелый час, сэр. Торопитесь же сюда. Мы ждем оглашения результата с минуты на минуту.
— Джон! — в голосе лорда Кэрлью слышалось непонятное волнение.
— Да, я здесь, сэр, слушаю! Алло! Мне надо идти.
— Джон, Кэролайн не приехала со мной.
— О, это ужасно досадно. Ей нездоровится?
Из зала за его спиной слышался глухой смешанный гул. И Джону до смерти захотелось узнать поскорее, в чем дело.
— Приезжайте как можно скорее, сэр! — крикнул он в трубку, когда в зале ясно послышался голос Уайльдноя. — Торопитесь, сэр!
Он повесил трубку и, выбегая, столкнулся в дверях с Уайльдноем.
— Вас спрашивает какая-то дама, мистер Теннент.
Джон узнал в подходившей к нему женщине горничную Кэро, француженку. Один быстрый взгляд в зал сказал ему, что сейчас будет объявлен результат подсчета.
— Здравствуйте, Сесиль! — сказал он. — У вас какое-нибудь поручение от мисс Кэрлью? Надеюсь, с ней ничего серьезного?
Француженка, тоненькая, черноглазая девушка, казалась очень взволнованной.
— Да, мсье… нет, мсье… — бормотала она, запинаясь. — Миледи не больна… но я с поручением от нее. Вот письмо. Мне приказано вам отдать его в собственные руки, оттого я пришла сюда.
Она скрылась раньше, чем Джон успел разорвать конверт.
Он ожидал слов любви, милой записочки с извинениями.
Но прочел:
‘Дорогой Джон, сегодня утром я обвенчалась с Рендльшэмом. Победа на выборах утешит вас вполне, вероятно. Ваша деятельность всегда так много значила для вас! Рендльшэм любит меня так, как я хотела быть любимой, и как не любили вы. Боюсь, что я и сейчас еще не перестала сожалеть о вас.
Кэролайн’.
Уайльдной выставил из-за двери пораженное, искаженное в волнении лицо.
— Двадцатью голосами, — пробормотал он. — Только двадцатью!..
Он вошел, хрипло повторяя эти слова.
— Двадцатью? Какими двадцатью? — спросил машинально Джон.
Уайльдной уставился на него почти злобно, и Джон молча последовал за ним в переполненный зал. Чип схватил его за рукав.
— Господи помилуй, что с тобой, Джон?! — зашептал он свирепо. — Через минуту будет выступать Мэйнс, а у тебя такой вид… такой вид… — он вдруг выпустил рукав Джона. — Джон, да ты, кажется, не слышишь, что я говорю?
— Слышу, — сказал почти громко Джон. — Кэролайн бросила меня. Сегодня утром обвенчалась с Рендльшэмом. Эта девушка, ее горничная, приходила сообщить мне.
— Кэролайн… бросила, — повторил, заикаясь, Чип. С минуту его глаза с горячим сочувствием изучали лицо Джона, потом он сказал ровным голосом: — Джон, послушай: ты проиграл. У Мэйнса на двадцать голосов больше. Он через минуту выступит с речью. Что бы ты ни переживал сейчас, возьми себя в руки и сделай все, что надо, ради Бога, ради меня, ради себя. Ступай поздравь Мэйнса, пожми ему руку, все смотрят на тебя. Джон, ты всегда был мужчиной!..
Движение в зале и на улице. Глухой говор перешел в шум. Мэйнс появился на балконе. Народ на улице разразился громким ‘ура’. В комнате Джона оставался один только Уайльдной, исчезли куда-то даже миссис Сэвернейк и Туанета.
Джон вслушался в аплодисменты и крики. Он стряхнул с плеча руку Чипа и, перейдя улицу, вошел к Мэйнсу.
Мэйнс, окруженный своими сторонниками, тотчас заметил его. Джон подошел.
— С победой, Мэйнс! А ведь и я был близок к ней, а? Рад, что дал вам такую партию.
Он был бледен, как мел, но улыбался, и Мэйнс горячо пожал ему руку.
— Более достойного противника и желать нельзя, — сказал он. — И я уверен, что нам еще придется сражаться в Палате! Это только прелюдия!
Джон здоровался со знакомыми. У дверей заметил миссис Сэвернейк и Туанету, а за ними, в тени, виднелся лорд Кэрлью.
Он подошел прямо к нему, и они вдвоем вернулись в опустевшую комнату.
— Я побежден, сэр, — сказал спокойно Джон.
Лорд Кэрлью казался осунувшимся, постаревшим. Джону на миг стало ужасно его жаль.
Он сделал попытку смягчить явно испытываемую стариком муку.
— Я… Кэро прислала мне письмо через горничную… — начал он. Так об этом вы хотели со мной говорить, когда позвали меня к телефону?
Лорд Кэрлью подошел к нему совсем близко.
— Джон… — голос его обрывался, — Джон, я обесчещен. Я не знаю, какими словами мне попытаться просить у вас прощения за ту гнусность, которую проделала с вами Кэро. Одно могу сказать — мне стыдно, я чувствую себя опозоренным.
Джон мял в руках письмо. Ему вдруг страшно захотелось убежать, хотя все в нем возмущалось против этого дикого желания. Уйти, уйти куда глаза глядят, только бы остаться одному!
Он поднял голову и встретил усталый взгляд лорда Кэрлью.
— Я лучше пойду, — сказал он невнятно. — Видите ли… мне лучше побыть одному.
Он вышел с непокрытой головой. Улица кишела веселыми, орущими, хохочущими людьми. Дождь почти прекратился.
Узнав Джона, толпа приветствовала его дружескими ободряющими криками.
— В другой раз удастся!
— Первый блин всегда комом!
Он вышел за город, в поле, шел быстро, не замечая дороги. Снова полил дождь. Визитка, в которую Джон нарядился к обеду, промокла и тяжело обвисала на нем. Но он не замечал, что дрожит от сырости.
Он просто-напросто вышвырнут вон. И в такую минуту!
Вспомнил с горькой усмешкой, как тревожился весь день, не случилось ли чего с Кэро.
Остановился и долго стоял неподвижно под покрытым тучами, плачущим небом. С одной стороны преграждал путь забор, с другой — тянулась все та же унылая дорога.
Голова у Джона горела. Он запустил руки в свои густые волосы, чтобы немного охладить как будто сжатый раскаленным обручем лоб.
— Что я ей сделал? — шептал он про себя снова и снова. Словно какая-то язва разъедала ему душу. Хотелось сжать в руках тонкую шейку Кэро и сжимать ее до тех пор, пока она не испустит дух. Ярость сжигала его, как пламя.
Он ходил и ходил, бормоча что-то, мысленно разговаривая с Кэролайн, представляя себе, что будут говорить другие люди, когда завтра прочтут в газете.
— Я хотел быть ей добрым мужем, — сказал он громко и хрипло. — Я бы делал все, что ей хотелось.
Воспоминания, которые он вызывал, как будто насмехались над ним.
Боже! Вернуться в Лондон, смотреть в глаза людям, оказаться лицом к лицу со всем, что произошло! Даже с Чипом он не мог встретиться сейчас. Терзавшие его гнев и отчаяние заставляли без устали идти и идти, метаться без цели по полям.
Но вот из мрака вынырнула чья-то фигура. Джон услышал оклик Чипа.
— Черт возьми, чего тебе от меня надо? Зачем ты ходишь за мной по пятам?
— Хожу по пятам! Да я вот уже несколько часов ищу тебя! Там, на дороге, в миле отсюда я оставил свой автомобиль.
Говорить было не о чем. Что свершилось — свершилось, и было непоправимо.
Они долго брели, пока дошли до автомобиля, а когда уселись, машина отказалась двинуться с места. Чип долго и терпеливо возился с нею, исправляя что-то.
Джоном вдруг овладел приступ молчаливого смеха: он смотрел на озабоченное лицо Чипа, на струйки дождя, скатывавшиеся с полей его намокшей шляпы, на онемевшие пальцы, усердно что-то мастерившие. И неожиданно Чип начал говорить быстро, словно боясь, что его перебьют:
— Это хорошо, что ты смеешься, Джон. Посмейся — и забудь. Она большего никогда и не заслуживала. Я всегда это знал, только не мог сказать. Я знаю, тебе сейчас все ненавистны, а в частности, в эту минуту — я. Но это пустое. Одно важно: надо встряхнуться и жить дальше. Кэро хотела сбить тебя с ног. Она рассчитывала, что этот скандал, если ты будешь избран, сильно повредит тебе, если же нет, — то будет еще более тяжелым ударом в лицо. Я тебя спрашиваю — можешь ты жалеть, что такая женщина ушла от тебя? Можешь ли еще любить ее? Я бы не мог. Ее поступок сразу вылечил бы меня.
Джон принялся молча помогать ему. Они отвинчивали, чистили, ввинчивали снова — все напрасно. Автомобиль не двигался с места.
— Придется нам тащиться пешком, — сказал наконец Чип.
— Ты иди вперед, — хрипло произнес Джон. — Я тоже скоро приду.
Чип молча тронулся в путь. Джон подождал, пока его шаги затихли вдали. Он чувствовал, что не в силах выносить сегодня присутствие кого-либо из близких и знакомых людей. С уходом Чипа на дороге снова воцарилась настороженная тишина.
Джон уселся на переднее сиденье, положив голову на скрещенные на рычаге руки. Мелкий, но частый дождик поливал его. Мысли текли так же безостановочно и упорно, однообразно и бесцельно, как эти струйки.
Что он сделал, чтобы навлечь на себя такой позор, такую отвратительную обиду? Он честно поступал с Кэро, он ни разу не взглянул на другую женщину. То-то, должно быть, потешается теперь Рендльшэм! Узнают родные… весь свет узнает. Где теперь Кэро? Давно ли она замыслила то, что сделала? Теперь ему была понятна сцена прощания в утро его отъезда, и эти слезы Кэро, так взволновавшие его.
Чей-то голос окликнул Джона по имени. Он тупо поглядел на остановившийся рядом автомобиль. Из окошка высунулась миссис Сэвернейк. Ее лицо было отчетливо видно.
— Садитесь-ка ко мне. В такую ужасную ночь поломка автомобиля — неприятная штука, не правда ли? Входите же!
Джону хотелось отказаться. Он начал было бормотать бессвязное извинение, но шофер уже открыл дверцу. Двигаясь, как автомат, он встал и перешел в автомобиль миссис Сэвернейк. Шофер захлопнул дверцу, и они покатили.
— Ну, конечно, вы совсем промокли! — заметила спутница Джона. — Неприятности всегда обрушиваются на нас все вместе. Победа лорда Мэйнса, и этот дождь, и поломка автомобиля.
Джон ничего не отвечал. Она же продолжала болтать самым простым и естественным тоном.
— Мне придется послать Куртиса раздобыть что-нибудь на ужин, — сказала она, когда они въехали в ворота ‘Гейдона’. — Вы не откажете заглянуть ко мне на минутку? Он сейчас вернется и отвезет вас домой.
Ни звука о Чипе, ни намека на то, что она с ним встретилась, ни одного вопроса, ни слова сожаления или сочувствия.
Джон, пробормотав что-то в ответ, помог ей выйти.
В маленькой гостиной их встретили алые отблески огня в камине, чудесная теплота, сандвичи и вино на круглом столике. На темном дереве блестел кофейник.
— Не сварите ли вы кофе, пока я буду снимать пальто? — попросила хозяйка. — Вы, верно, умеете обращаться с этими новыми машинками?
Джон выслушал и тут же забыл, о чем его просили. Он стоял, глядя в огонь. От его мокрого платья шел пар.
Голос миссис Сэвернейк заставил его очнуться. Он сильно вздрогнул.
— Бессовестный! Кофе не сварен, а я умираю от желания выпить чашечку.
Джон все еще молчал, но бушевавшая в нем буря, как будто лишившая его дара речи, немного улеглась, пока он следил за руками миссис Сэвернейк, зажигавшими спиртовку, разливавшими кофе, расставлявшими все на столе.
Он взял свою чашку и, забыв отпить из нее, промолвил вдруг:
— Я полагаю, вы уже слышали?..
Миссис Сэвернейк вся ушла в свое кресло. При вопросе Джона она подняла глаза и встретила его взгляд.
— Слышала, да…
— Ну, что же, продолжайте, — с горечью поощрил он.
— Хорошо, я буду продолжать. Я хочу рассказать вам одну историйку. О мужчине и женщине. Женщина была на волосок от того, чтобы поступить так же, как поступила Кэролайн Кэрлью. Но она этого не сделала, потому что… да отчасти потому, я думаю, что была трусихой, а отчасти и потому, что у нее имелись так называемые идеалы. И она вышла замуж за героя этой истории, — и он кончил тем, что возненавидел ее. Это я — та женщина. И с тех пор я расплачиваюсь за ошибку.
— Вы… Вы поступили… хотели поступить со своим мужем так, как Кэро — со мной?!
Во взгляде Джона было горькое презрение.
— Да, я хотела разойтись с ним до свадьбы, а потом… я имела слабость не сделать этого. Вы избежали большего несчастья. Джон, будьте благодарны судьбе.
— Зачем вы все это говорите мне?
— Чтобы помочь вам трезво взглянуть на случившееся, снова прийти в равновесие. В ваших глазах я только что прочла осуждение. Это вы напрасно, Джон! Меня толкала отказаться от брака с Сент-Джюстом та безоглядная, слепая любовь, какою мы любим лишь в ранней юности. Я была в нерешимости… колебалась, — и он победил. А эта его победа разбила две жизни — потому что между нами не было настоящей любви. Я рада, что у вас с Кэролайн вышло по-другому. Она вам оказала услугу.
Она вдруг поднялась. На побледневшем лице глаза ее казались совсем черными.
— Вы молоды, — промолвила она немного дрожащими губами. — Перед вами — весь огромный мир, все, что стоит завоевывать. — Глаза ее вдруг заблестели слезами. — Ваше ‘завтра’ — на пороге. Я знаю, вы встряхнетесь и пойдете ему навстречу.
Во дворе послышался мягкий стук колес. Автомобиль вернулся.
Джон смотрел прямо в глаза говорившей.
— Вы привезли меня сюда нарочно, — пробормотал он, — и говорили все это с целью утешить меня. Я очень вам признателен, но… но, видит Бог, я не знаю… мне все противно, вся жизнь. Мне никто не может помочь!..
Прощаясь, он на миг удержал ее руку в своей, и пожатие как будто открыло миссис Сэвернейк всю силу той горечи, того озлобления, что терзали его.
Джон вышел и прикрыл за собой дверь. Одно короткое ‘Спокойной ночи’. Ни слова благодарности. Не взглянул, не помедлил на пороге. Олицетворение воинствующей молодости, гнева, неукротимого возмущения против страданий.
Миссис Сэвернейк продолжала стоять у камина, неотступно глядя вниз, словно ее омраченные глаза видели в пламени того, о котором она думала: его намокшую одежду, потемневшие от дождя волосы, его измученное лицо. Было в Джоне что-то, имевшее непонятную власть волновать ее даже тогда, когда Джона не было с ней.
Куда девалось ее ясное спокойствие? Что-то в ее сердце, что она считала мертвым, просыпалось от обманчивого сна.
Она завидовала молодости Джона, тому, что он воюет, страдает, что так стремительно и безрассудно набрасывается на жизнь.
Она вдруг подняла глаза и быстро оглядела свою красивую комнату.
Вещи… вещи. Красивые, драгоценные, редкие и — мертвые.
Вся жизнь прошла только в собирании этих вещей. Сегодня все они как будто издевались над ней.
Она сердито сказала себе, защищаясь, что ведь это составляет существенный интерес в жизни столь многих, особенно в ее возрасте.
Но мысли не слушались, толпились в беспорядке, опережая одна другую.
Она могла бы любить и быть любимой — это от нее зависит. А вещи — совсем не главное в ее существовании. Размышляя так, она двигалась по комнате, гася лампы, ставя на место книги, оправляя подушки. В доме была томительная тишина. Пустая ночь подстерегала Виолу. А вслед за ночью — спокойный, безрадостный рассвет. Биения жизни — вот чего не хватало в нем.
Она задержалась у рояля. Ее охватило сильное желание звуками музыки нарушить мирное оцепенение комнаты и свое холодное одиночество. Звуками, в которых живет радость, и мука сожаления, и даже презрение к себе.
Она играла рубинштейновский ‘Каменный Остров’. И казалось, что колокола жизни, чей звон неустанно слышится в великолепном ритме мятежной юности, заливаются громче, победнее, словно вырвавшись на волю бурными, ликующими, золотыми перезвонами.
Миссис Сэвернейк казалось, будто мелодия, выливавшаяся из-под ее пальцев, шла прямо из ее сердца: те же страстные призывы — и та же усталая примиренность в конце.
Она встала, захлопнула крышку рояля и поднялась наверх, в спальню. И там топился камин, было мирно и красиво, повсюду кружева, серебристый мягкий шелк, великолепное старое дерево. Кровать в стиле ампир, резная и золоченая, была чудом искусства.
Пока девушка помогала ей переодеваться и все готовила на ночь, миссис Сэвернейк, рассеянно глядя в зеркало, все еще слышала тот колокольный звон. И чудился ей жадно внимающий этим звукам, весь ушедший в них душой — Джон.
Она бессознательно играла для него. Это он разбудил в ней тоску по жизни, по утраченной молодости.
— У миссис сегодня усталый вид, — робко заметила горничная.
Миссис Сэвернейк грустно улыбнулась.
— Миссис становится старой, Агнесса, — сказала она с жесткой нотой в голосе. — Но и вы, и другие называете это усталостью — из вежливости.

Глава Х

Для тех, кто не являются участниками трагедии, но стоят настолько близко к герою, что не могут не реагировать на случившееся с ним, самое мучительное — это неловкость положения. Если вы улыбнетесь, вы спохватываетесь и чувствуете, что это неприлично. А уж обедать с обычным аппетитом при таких печальных обстоятельствах представляется вам просто преступлением. Вы чувствуете, что вести себя так, как всегда, с вашей стороны просто оскорбление для бедного героя трагедии. А между тем, увы, ни улыбка ваша, ни аппетит ни на йоту ничего для него не изменят. И совершенно очевидно, что вы можете выть от смеха и уничтожать десяток обедов — несчастный попросту не заметит этого.
Однако ваше ‘чувство приличия’, этот верх глупой условности, связывает вас по рукам и ногам.
Уайльдной, Корнли, все те же чужие люди, с которыми Джону приходилось встречаться, обращались с ним так, словно он был выздоравливающим после тяжелой болезни. Некоторые даже голос понижали, говоря с ним.
Один только Чип держал себя естественно. Он ел и пил, как обычно, и воздерживался от всякого разговора о случившемся, если Джон не заговаривал сам.
Надо было сообщить Туанете. Это Чипу пришлось взять на себя.
Туанета примчалась к миссис Сэвернейк с побелевшим, как мел, лицом и глазами, метавшими молнии.
— Это неправда, этого не может быть! — сказала она, едва переводя дух. — Никто не вправе сделать такую вещь!
Миссис Сэвернейк, как умела, изложила теорию свободы личности, но это ничуть не смягчило негодования Туанеты. Ее короткая верхняя губка вздернулась еще выше, пока она слушала.
— Мило, нечего сказать! — заметила она с необычным для нее цинизмом. — Значит, каждый может сделать, что ему вздумается, хотя бы это были низость и эгоизм, а потом ведь всегда можно сказать, что сделал это, желая добра другому! Вот поистине удобный выход: звучит оно преблагородно, затыкает всем рты, потому что никто не знает, в чем эта ‘будущая польза’ другого заключается. А уж Кэро-то, думается мне, беспокоилась только о себе, ей надо следовать всегда своим капризам, а другой пусть расхлебывает!
К Чипу, в смущении теребившему свой рукав, Туанета приступила с настойчивыми расспросами.
— А что, он очень расстроен, Чип? — спросила она, дрожа от волнения.
— Это скверная история, — коротко отвечал Чип.
Но женское сердце Туанеты жаждало подробностей, точных сведений.
— Да, я знаю. Но, Чип, у него сердце окончательно разбито, как ты думаешь?
В эту минуту Джон вошел в гостиную и Туанета умолкла, зардевшись, объятая ужасным смущением. Она украдкой осмотрела долгим взглядом Джона, который, кинув ей ласковое: ‘А, девчурка, здравствуй!’, уселся у стола и погрузился в чтение газеты.
Он был только очень бледен, и больше ничего. Не похож совсем на героя трагедии!
Туанета была окончательно сражена, когда Джон обернулся и сказал своим обычным тоном Чипу:
— Вот, прочти телеграмму, которую мне прислал Маркс по поводу выборов. Очень любезно с его стороны, правда?
Думать и говорить о выборах в момент любовной драмы! Туанета была прямо-таки шокирована. Но что сравнится с ее разочарованием, когда позже ‘страдающий от любви’ Джон даже упомянул вскользь имя Кэролайн в каком-то деловом разговоре. Туанета отправилась ‘домой’, к миссис Сэвернейк.
— Завтра мы все едем в Лондон, — объявила она. — Чип заедет за мной в одиннадцать. Ух!.. Сегодня вечером мне кажется, что нет ничего постоянного на свете.
Наутро заехал проститься Джон. Миссис Сэвернейк была в огороде, где робкое весеннее солнце вело неравную борьбу с поздними морозами.
— Что, уже обратно в город? — спросила она, стаскивая с маленькой ручки огромную садовую перчатку. — Я и сама через недельку-другую буду уже на Одли-стрит.
— На Одли-стрит и мой дом, — сказал Джон, уверенно глядя ей в лицо.
Она, очевидно, ничего не слыхала об этом футуристическом жилище, которое он приготовил для Кэро, потому что отозвалась совсем просто:
— Вот как! Значит, мы будем соседями. Вы навестите меня, надеюсь?
— Спасибо. С большим удовольствием.
Какая-то натянутость чувствовалась в разговоре. Оба словно выдавливали из себя нужные слова.
Джон, глядя на миссис Сэвернейк, вспоминал ту, другую женщину, которую он видел накануне, ночью, — а она все еще была во власти глухого беспокойства, проснувшегося в ней этой ночью.
— Вы были очень добры ко мне, — сказал с официальной вежливостью Джон.
— Вы что же, хотите, чтобы я чувствовала себя в роли милосердной самаритянки?
— Я, во всяком случае, лежу поверженный у дороги к политической карьере, — заметил Джон угрюмо. — Так что ваша роль вполне походит на роль самаритянки.
Оба они, говоря это, думали о другом ударе, более личного свойства. Миссис Сэвернейк поспешила отойти подальше от опасной темы.
— Но вы, разумеется, выставите свою кандидатуру в случае новой вакансии? Я с вашего разрешения приеду наблюдать сражение.
— Конечно, благодарю вас. И, надеюсь, тогда вы уже сможете меня поздравить с победой.
Он попрощался как-то церемонно и зашагал прочь, между серых кустиков лаванды и пышных тисов. Высокий, светловолосый, словно застывший, — не только от резкой свежести февральского утра, но и от холодной горечи разочарования.
Он был признателен миссис Сэвернейк за ее сдержанность. Подумал с некоторым пренебрежением, что застрахован от увлечения ею и не нуждается ни в чьей поддержке и сочувствии, как бы деликатно они не были предложены.
Джон возвращался в Лондон, к прежнему существованию, так резко, однако, изменившемуся теперь. Его пугало это возвращение, но ни за что не отложил бы его ни на один день. Поехал прямо к Чипу, не прочитал ни одного из писем, ожидавших его, переоделся, известил о приезде Леопольда Маркса и отправился в клуб обедать. В своем воображении он тысячу раз видел, как входит, представлял себе пересуды присутствующих, ту неловкость, какую и он, и они будут ощущать.
Он появился в столовой довольно поздно и, хотя ни один взгляд не встретил его твердого, вызывающего взгляда, ему казалось, что все смотрят на него.
Поздоровался с несколькими знакомыми, выслушал соболезнования по поводу неудачи в Броксборо, поговорил с минуту о пустяках и сел за свой стол. Он, казалось, слышал слова, которые при нем не произносились, чувствовал на себе взгляды, которые совсем не останавливались на нем.
Старый Джон Уайнокс, должно быть, сказал про него: ‘Он хорошо переносит это, хорошо’. И потом стал в сотый раз выкапывать из могилы старые скандалы, любовные драмы, давно забытые всеми:
— Помню, как Чарли Кэрлью (который тогда еще был Чарли Хендс, это было еще до того, как он унаследовал титул) был помолвлен точно так же, как этот малый… как его? — Да, Теннент. — Помолвлен с одной из барышень Форнан, — Розали, красивой, как картинка, но настоящим чертенком, — и она дала ему форменную отставку точно так, как сейчас маленькая Кэрлью! И скажу вам, сэр, Чарли Кэрлью вошел сюда в клуб, пятьдесят лет тому назад, совершенно так же, как этот малый Теннент сегодня, с такой же дьявольской надменностью! Честь ему и слава!
Джон словно слышал каждое слово, и оно падало, как едкая капля, на открытую рану его самолюбия.
Он заставил себя есть. Окончив, перешел в курительную. Мужчины улыбались ему, либо неуверенно, либо чересчур приветливо.
Он вступил в разговор с тремя, которые сидели поближе, и стал рассказывать анекдоты о выборной кампании. Выходя, сказал себе: кажется, у Меня это вышло хорошо.
Когда за ним захлопнулась дверь, в курительной наступило молчание. Потом кто-то сказал: ‘Славный малый, этот Теннент’, и все снова заговорили.
На лестнице Джон столкнулся с только что пришедшим лордом Кэрлью. Оба инстинктивно остановились.
— Я проиграл в Броксборо, сэр, — сказал ровным голосом Джон.
Лорд Кэрлью судорожно схватился за черную ленту своего монокля. Рука его показалась Джону как-то особенно старчески белой и увядшей. У него сжалось сердце.
— Надеюсь, я вас не испугал, сэр? — спросил он, и в первый раз за последние дни в голосе его была мягкость.
— Нет… нет… Но я не знал, что вы вернулись, Дж… Теннент.
— Вернулся и буду ждать следующего состязания, — бросил беспечно Джон. — А пока работаю у Маркса, как раньше.
Он простился и прошел мимо. А лорд Кэрлью подождал, пока он скрылся из виду, и, вызвав свой автомобиль, уехал обратно домой.
Маркс при первой встрече сразу же заговорил о делах, сообщил новости интересовавшего обоих мира и не сказал ни слова соболезнования. Он беседовал с Джоном, усевшись глубоко в кресле, сложив праздно на коленях тонкие руки, с дешевой папиросой в зубах.
А Джон, которому он так тактично облегчил встречу, весело улыбался, даже рисовался немного, а потом увлекся разговором и забыл о себе. Он вернулся домой уже немного успокоенный, без прежней горечи.
В спальне рукой несентиментального или просто нерадивого лакея фотографии Кэро были расставлены на старых местах. Джон увидел их сразу, как только зажег свет.
Он прислонился спиной к дверям и смотрел на них. Подумал, что в таких случаях полагается изорвать их в клочки.
В первый раз за эти дни он дал себе волю и подумал о Кэро, как о женщине, которую любил. До сегодня она была для него кем-то, кто сделал ему ужасное зло, ее образ был связан с представлением о низком предательстве. Но теперь она снова была его Кэро, тоненькая, золотоволосая фигурка с нежным и звонким голосом, со сводящей с ума причудливой грацией. Ни инстинкт самосохранения, ни обида больше не спасали от тоски по ней.
Он выбежал из комнаты и ходил по улицам до рассвета. Вернулся такой утомленный, что в первый раз ему захотелось спать.
Но сначала он вынул фотографии из рамок и запер их в стол, и только потом, как был, одетый, повалился на кровать и уснул.

Глава XI

После усилия наступает реакция. Любая поза, если она является средством самозащиты, становится мучительным бременем.
Джон работал, танцевал на балах, смеялся, кажется, не было человека веселее и беззаботнее его. Но никогда не заживающей раной в его памяти остался тот день, когда Кэро должна была стать его женой, и день, когда ему пришлось пойти в дом на Одли-стрит.
Он сдал внаймы весь дом, с египетскими фризами, золотыми и алыми украшениями, со всем, что в нем находилось, какой-то француженке-актрисе. Но до того, как она въедет, надо было обойти еще раз дом вместе с Люси. Джон уже снял комнаты в Сент-Джемсе и рассчитывал оставить у себя Люси и лакея. Он сообщил об этом Люси, когда они ходили по пустому, сверкающему пышностью дому.
Услышав это, Люси повеселела. Она любила Джона, и его унижение, его страдания глубоко отозвались в ее сердце. Она даже простила ему несправедливость к матери. Путешествуя из комнаты в комнату, она меланхолически делала критические замечания относительно деталей обстановки.
— Той даме, что переедет сюда, это, может быть, и придется по вкусу, мастер Джон, потому что она — француженка. Такие плоские ванны, верно, не в диковинку там.
‘Там’ означало все страны за пределами Англии, обитатели этих стран, по глубокому убеждению Люси, жили в условиях полуварварских, настоящее же благополучие царило лишь на благословенном острове британцев.
Джон задержался на минутку в комнате, о которой Кэро говорила: ‘Это будет только наша комната, Джон, здесь ты будешь отдыхать или мы будем вместе работать — и никому из посторонних сюда не будет доступа’. О, жалкая пустота человеческих слов!
Джон был рад, когда очутился, наконец, на улице и повез Люси смотреть новую квартиру.
С устройством ее пришлось повозиться, работы у Маркса было много. Но Маркс неожиданно заболел, и Джон оказался предоставленным самому себе.
Мучительное страдание первых дней ожило в нем, когда он случайно столкнулся с Кэролайн и Рендльшэмом, которые оказались проездом в Лондоне: они направлялись в Ливерпуль, чтобы сесть на пароход. Злополучный случай привел Джона в маленький мало посещаемый ресторан, — и тут в ярко-синей шелковой шляпке, веселая, хорошенькая, сидела Кэролайн и, смеясь, разговаривала с Рендльшэмом. Они выглядели счастливой парой.
Джон торопливо вышел из ресторана, то сжимая, то разжимая руки, тяжело переводя дух.
Чип был далеко, в Лейстершире. Маркс болен. Не к кому было пойти.
Джон пошел домой, но ему показалось нестерпимым сидеть в четырех стенах. Он снова вышел.
Много говорят об облагораживающем влиянии страданий. Может быть, оно так и есть, но непосредственным следствием пережитой бури является чаще всего упадок духа, пренебрежительное равнодушие ко всему в жизни.
Маркс, выздоровев и вернувшись к работе, нашел нового Джона. Такого же усердного секретаря, но совершенно индифферентного ко всему человека. Он не удивился: ожидал этой перемены и ничем не показал, что замечает ее. Ни о чем не расспрашивал Джона, только раз как-то осведомился о Чипе и Туанете. Оказалось, что Джон и сам очень мало знал о них и давно с ними не виделся.
Неожиданно, с первым веянием весны, насыщенным запахом цветущего миндаля, появилась в Лондоне миссис Вэнрайль.
В один прекрасный вечер она пришла на квартиру к Джону и, так как его не было, уселась дожидаться. Руки, поднявшиеся, чтобы развязать вуаль, заметно дрожали.
Люси сказала торопливо и немного растерянно:
— Вы стали снова такой, как были когда-то, мисс Рэн! Ну, совсем как барышня!
— Мне и кажется иной раз, будто я снова прежняя, Люси. Во всяком случае, я стараюсь… Ах, Люси, скажите мне: что, он очень переменился, очень убит?
— Переменился-то переменился, мисс Рэн, — сказала как-то неохотно Люси. — А убит ли? Право, не могу сказать. Он не дает себе потачки.
Вошел Джон, не подозревая о присутствии матери, и увидел ее: Ирэн сидела у окна, и голова ее четко вырисовывалась на фоне абрикосового заката.
— Ах, мама! Здравствуй! — вымолвил он с усилием.
— Мы… я… я была в Париже, милый. И подумала, отчего бы мне не съездить сюда повидаться с тобой.
— Очень, очень мило с твоей стороны. — Голос Джона звучал все так же холодно. — А где ты остановилась?
Она назвала отель. Совсем близко отсюда.
— Мы пообедаем где-нибудь вместе, а вечером в театр, хорошо? — предложил Джон.
— Мы бы могли обедать здесь… и побыть только вдвоем, — сказала мать с робкой улыбкой.
Джон вынужден был согласиться.
Во время обеда он трещал без умолку, почти не слушал ее ответов. Во взглядах, которые он украдкой бросать на мать, в его обращении с нею была какая-то смесь застенчивости и наглости.
— Я хотела бы, чтобы ты приехал в Париж, — сказала мать. — И отец, и я — оба очень тебя об этом просим. Он сейчас там.
То, что вырвалось сейчас у Джона, он никогда не способен был бы произнести до истории с Кэролайн.
— Будь я проклят, если поеду! — сказал он недоброжелательно.
Они были одни за кофе. Джон курил.
При последних его словах Ирэн поднялась. И старая, и новая боль проснулись в сердце Джона и подхлестывали его:
— Мне нет до него никакого дела! — продолжал он грубо. — Да и откуда взяться нежным чувствам? Ты перевернула мою жизнь, а теперь приходишь, рассчитывая, что все будет по-прежнему. Если бы не случилось того… что было летом, я бы…
Мать подошла к нему совсем близко.
— Джон, так ты меня осуждаешь? Отвечай же!
— Ах, осуждаю, не осуждаю — не все ли равно сейчас? Я только и делаю, что расхлебываю все время, а ты можешь стоять в стороне и считать, что ты тут ни при чем. Кэро, без сомнения, тоже утверждает, что она ни в чем не виновата: я не подходил ей, и она меня бросила, ради моего же блага, во имя истинной любви, которой не было между нами, и так далее, и так далее. О, знаю я все эти доводы, я на тысячу ладов переворачивал их в уме! До тебя, видно, дошли слухи об этой истории, вот ты и примчалась спасать меня! Милая мама, я не собираюсь падать духом, а, наоборот, еще более полон надежд, чем был, значит, и беспокоиться обо мне нечего!
— Да, очевидно. И жалеть тебя — тоже.
— Это уж как тебе угодно.
Он подал ей мех, перчатки, вуаль.
Но, дойдя уже до двери и открыв ее, Ирэн вдруг обернулась и крепко-крепко обвила руками сына.
— Когда-нибудь, — услышал Джон ее шепот, — когда-нибудь, когда ты сам будешь нуждаться в прощении — ты научишься прощать.
Через минуту она исчезла на лестнице.
На следующее утро Джон пришел к ней, чтобы сказать (с нарочитой небрежностью), что он, пожалуй, поедет в Париж, если ей этого хочется. ‘Что же, новое ощущение, любопытно!’ — думал он про себя с ядовитым цинизмом.

* * *

Вэнрайль встретил их на пристани в Калэ.
Обменялся рукопожатием с Джоном и как будто сразу забыл о нем, сосредоточив все внимание на жене.
— Ваша мать, видно, очень устала, — сказал он Джону почти с сердцем. Джон, рисовавший себе несколько иначе эту первую встречу обидчика с обиженным, почувствовал, что теряет почву под ногами.
Отец был ниже ростом, чем Джон, но имел видную внешность и полные достоинства манеры. Он был так внимателен к жене, ничуть не подчеркивая этого, что в большой его любви к ней нельзя было усомниться.
Когда они с Джоном стояли одни на перроне и курили, Венрайль сказал:
— Лучше бы ваша мать не приезжала из-за океана, чтобы повидать вас. Боюсь, что это путешествие подорвало ее силы.
В Париже у них были сняты комнаты в ‘Бристоле’. Джону отвели номер на другом этаже. Пока он принимал ванну и переодевался к обеду, его неотступно мучила мысль о нелепости ситуации.
Отец первый заговорил об этом, когда они прохаживались вдвоем по бульвару. (Миссис Вэнрайль ушла к себе тотчас после обеда.)
— Я полагаю, вы находите свое положение довольно любопытным? — сказал он со своей обычной манерой — бесстрастно и лаконично.
— Почему же? — спросил осторожно Джон.
Его отец коротко рассмеялся:
— Во всяком случае, оно ново!
И затем снова неожиданно спросил:
— А собственно, для чего вы приехали? Я догадываюсь, хотя ваша мать не говорила мне ни слова, что ее визит доставил и ей, и вам мало радости.
— Приехал я только из любопытства и от скуки, — в тон ему отвечал Джон.
— Надеюсь, первое удовлетворено, — сказал благодушно Вэнрайль.
Негодуя на Джона, он в то же время ловил себя на желании расположить его к себе. Голос крови давал все же знать себя.
— Послушайте, Джон, я ценю вашу откровенность, если не то чувство, которое вызвало ее. Мне кажется, что вы приехали сюда, чтобы уйти от самого себя. В этом вы очень нуждаетесь, как я вижу. Теперь, если вы ничего не имеете против, я бы хотел услышать что-нибудь об этой девушке, Кэролайн Кэрлью, и о том, как вам рисуется ваше будущее.
Никто до сих пор не заговаривал с Джоном о Кэро. Кровь бросилась ему в лицо.
— Обе эти темы не располагают к красноречию, — сказал он холодно. — Ни то ни другое меня в данный момент не занимает. С одним покончено, другое еще весьма туманно.
Судья Вэнрайль усмехнулся.
— Значит, два пункта долой, не так ли, Джон? — сказал он. — Извини, намерения у меня были самые лучшие. Я думаю, от вас, молодежи, не укрывается та нервность и неуверенность, с какой мы, старшие, порою подходим к вам. Твое отношение к нашему родству меня ни капельки не трогает, но я бы желал, если это возможно, сойтись с тобой на другой почве.
Во время дальнейшей прогулки он говорил о политических делах Америки, о своих друзьях в Англии, о других вещах, интересовавших одинаково обоих. Джон слушал, отвечал, был явно увлечен разговором.
Он лег в два часа ночи, утомленный, растерянный, но спал крепко, чего давно уже не случалось.
Вэнрайль, читая в душе Джона, усмехался про себя.
— Постарайся забыть о своей обиде, Джон, и давай будем друзьями, — сказал он однажды вечером.
Джон невесело засмеялся.
— А разве мы уже не друзья, сэр?
— Нет, еще не совсем.
Вэнрайль наклонился вперед. Обычно бесстрастное выражение его лица вдруг стало удивительно мягким.
— Джон, что нас, собственно, разъединяет?
— Ах, да все вместе! — разразился вдруг Джон. — Вопросы этики, моя старая обида, то, что вы и мама так спокойно принимаете все дело, — коротко говоря, тот факт, что некоторые люди расплачиваются до последнего цента, а другие — ничуть об этом не беспокоятся.
— Другими словами, твоя мать и я согрешили против морали и все же сейчас берем от жизни то, что в ней есть лучшего, — так где же справедливое наказание? Так, что ли?
— Вот именно, где же оно? — подхватил уничтожающе Джон.
— О, отчасти мы понесли уже его, отчасти — несем еще теперь. Твое поведение доставляет нам мало радости. Как видишь, искупление может принимать самые различные формы, оно даже может носить маску счастья, и благополучия, и любви. Если мое спокойствие возмущает твое ‘чувство справедливости’, то рекомендую утешаться следующим фактом: твоя мать до сих пор не может простить мне того, что я являюсь причиной вашего разрыва.
— Какой абсурд! — пробормотал Джон вспыхнув.
— Тем не менее, это так. Никто никогда не остается безнаказанным, мой милый мальчик. И напрасно ты так сильно беспокоишься, как бы мы с Ирэн не увильнули от расплаты!
Джон поднялся и машинально стал смотреть в окно.
— Тут такая дьявольская путаница, — сказал он не оборачиваясь. — Жизнь ваша и ее в разлуке, потом вместе… моя жизнь за последние полгода…
— А все дело в том, что тебя не приучили платить свои долги. В этом твоя беда.
Джон медленно обернулся. Они скрестили взгляды.
— Я так и думал, что рано или поздно увижу это молчаливое признание, — сказал мягко Вэнрайль. — Жаль, что так поздно, потому что мы давно могли быть добрыми друзьями.
Джон вернулся в Лондон более уравновешенным, почти примиренным.
На подзеркальнике в передней лежала целая груда приглашений.
Отвратительное чувство ‘отрезанности’ от людей исчезло. Он стал менее замкнут, менее эгоцентричен.
Старый Лондон словно помолодел. На улицах и в парках смеялась весна. Деревья были усыпаны светло-зелеными почками, трава тянулась вверх не по дням, а по часам.
Джону вспомнился первый вечер в Лондоне, почти год назад, в доме Чипа. Его потянуло к Чипу. Быстро взбежал он по лестнице. Чип вышел навстречу здороваясь.
Они обедали вместе в первый раз за много недель. Чип не был из числа тех, кто с некоторого времени составлял общество Джона. Но казалось, что снова возможна между ними прежняя близость. Джон рассказал о Вэнрайле, о матери.
— Это тип настоящего мужчины: энергичный, дельный, — сказал он, описывая Вэнрайля. — Я почти гордился им. Господи, какая у нас всех мешанина внутри, Чип, не правда ли? Я, например, не стал бы ни за что носить его имя сейчас, я бы отказался от этого, — а между тем не могу ему простить, что он предоставил мне оставаться его незаконным сыном. Он проявил черт знает какое любопытство ко всем моим делам, но очень хорошо это у него выходило. И, во всяком случае, маму он просто обожает.
— Невелика заслуга! — вставил Чип. — Если это его главное достоинство, то он уж не такой герой, каким ты его изображаешь.
Он встал, чтобы зажечь папиросу, и сказал, держа наготове спичку:
— Я собираюсь к миссис Сэвернейк. Пойдешь со мной?
— Так она уже здесь? А я и не знал. Буду очень рад опять увидеть ее.
Чип стоял к нему спиной — и все же Джона что-то как будто осенило.
— Чип…
Чип обернулся.
— Что?
Джон мысленно обругал себя дураком.
— Ничего. Я хотел спросить, давно ли миссис Сэвернейк в Лондоне?
— Три недели с лишним.
— Ты часто встречался с нею?
— Так часто, как только мог.
— Вот уж до чего дошло? — засмеялся Джон.
У Чипа лицо стало темно-кирпичного цвета.
— Да, вот до чего дошло, — повторил он серьезно.
Джон сказал себе: ‘О Боже!’ Это было так забавно, просто ошеломительно. Мэйнс, а теперь и Чип…
Чип — влюблен! Чип — в роли женатого человека! Он задумчиво рассматривал приятеля.
Он почувствовал, что ему ужасно хочется всмотреться в миссис Сэвернейк тоже, увидеть ее в этом новом освещении.
Чип вдруг подвинулся к нему.
— Разумеется, она обо мне и не думает, я на это не претендую. В нее влюблено множество мужчин, и мне это известно. Мэйнс, Леопольд Маркс, другие, которых я встречаю у нее. Но она так приветлива. Выказывает мне дружеские чувства. Я не думал ничего тебе говорить, да и говорить-то нечего, но ты как-то сразу догадался… Она ведь и тебе тоже нравилась, не правда ли, вы были приятелями?
Эти слова напомнили Джону один дождливый вечер, комнату, освещенную лишь пламенем в камине, беседу с миссис Сэвернейк.
— Надеюсь, что она ко мне расположена, — сказал он рассеянно, погруженный в воспоминания.
— Она постоянно расспрашивает меня о тебе очень участливо, — заметил Чип.
Они вышли вместе. Улицы казались таинственно красивыми в мягком освещении весеннего вечера. Из окон какого-то дома вырывались звуки музыки, шаги бродивших при лунном свете парочек четко звучали на недавно политых тротуарах. Вдали мерцали огни в парке.
— Ничего нет лучше ночи, — промолвил вдруг Чип. — Я, верно, кажусь тебе дураком после того, как изрек то, что всем известно и что считает своим долгом сказать каждый поэт. Но иногда как-то особенно чувствуешь правду этих слов… Знаешь… по-моему, к ночи очень подходит слово ‘целительная’. Вот такая ночь, как сегодня, с луной, и с бегущими мимо облаками, и ветерком… И сознание, что сотни, тысячи людей чувствуют эту красоту так же, как и ты — вот это все вместе и есть нечто ‘целительное’. Оно исцеляет от всяких раздражающих мелочей дня, и, когда душа отдохнет от них, начинаешь понимать, что есть вещи поважнее.
Джон слушал и изумлялся.
Чип, необщительный Чип, с суконным языком изливался вдруг, забыв обычную сдержанность. Видно, уж очень сильно его разобрало.
Но Чип вдруг резко переменил тему.
— Я получил, благодаря миссис Сэвернейк, приглашение в сельскохозяйственную комиссию, которая организуется при губернском совещании. Я, конечно, принял его. Придется часто разъезжать, и это будет отнимать много времени. Но я все-таки очень доволен. А ты что думаешь об этой затее?
— Отличная идея. И им будут нужны такие люди, как ты, которым не нужно платить и которые могут посвятить делу все свое время. Поздравляю, старина!
— Это все устроила миссис Сэвернейк. Она мне подала мысль предложить свои услуги и затем, без моего ведома, переговорила с сэром Джорджем Вимсом. Он очень мило отнесся ко мне.
— Итак, ты становишься общественным деятелем! — сказал посмеиваясь Джон.
Но он заинтересовался этим больше, чем желал показать, и по ассоциации снова задумался о миссис Сэвернейк.
Две минуты спустя они с Чипом подымались по лестнице ее дома.
Она встретила их в первой гостиной, где было уже порядочно народу. Джон с одного взгляда заметил, что среди гостей много людей с именами. Впервые видел он миссис Сэвернейк в роли хозяйки многолюдного салона и немного оробел, хотя она встретила его с милой сердечностью.
Он стоял неподалеку от нее, разговаривая с теми, кого знал, но не покидая своего удобного наблюдательного пункта.
А наблюдал он все время за миссис Сэвернейк. Он видел в ней то женщину, любимую Чипом, то женщину, пользующуюся большим влиянием в обществе, то, наконец, просто очаровательную знакомую даму.
Ему нравился ее туалет, строго обдуманный, вся она — от темных волнистых волос до прелестно обутых ножек. Глядя на ее профиль, он решил, что у нее наполовину восточный, пожалуй, египетский тип, наполовину же — тип ‘прекрасной маркизы’. Изящно вырезанные ноздри, короткая верхняя губа, округленный подбородок принадлежали француженке. А прямые строгие черные брови и тяжелые веки напоминали восточных женщин.
Миссис Сэвернейк вдруг повернулась к нему и улыбнулась — и Джон проникся глубоким убеждением, что самое прелестное в ней — улыбка.
Он ступил шаг вперед и остановился рядом с ней.
— Я чуточку устала, — сказала она ему. — Не уведете ли вы меня куда-нибудь в тихое местечко и не прикажете ли подать туда кофе?
Ее рука на секунду чуть-чуть коснулась плеча Джона, указывая ему на маленькую комнату за гостиной, отделенную только портьерой.
Там было пусто, прохладно и тихо. Звуки оркестра доносились совсем слабо, журчащей мелодией. Окна были широко открыты в посеребренный лунный мрак.
— Если вы намерены позвонить, то звонок направо, — сказала спутница Джона. Вошел лакей, и она попросила кофе.
— Можете курить, — это относилось к Джону, — а потом расскажете, что вы делали все это время. Я кое-что слышала от мистера Чипа, но очень немногое.
— Да, пожалуй, больше и нечего рассказывать. Ничего примечательного не делал. Кстати, я понял из слов Чипа, что он, благодаря вашему влиянию, скоро будет творить великие дела.
— О, он будет вполне на месте! Можно поздравить комиссию с таким деятелем!
— Да, он будет работать, как вол, — подтвердил с теплым чувством Джон. — Будет все делать за других, а они пожинать плоды.
— Но зато он приобретет всеобщую любовь, — заметила миссис Сэвернейк.
Джон посмотрел на нее — и посмотрел испытующе.
— Если вы будете довольны им, то для Чипа это будет высшей наградой, — сказал он напрямик.
Миссис Сэвернейк не приняла вызова и заговорила о том, что их обоих интересовало:
— Я слышала из верного источника, что Инграм, по-видимому, получит назначение — и тогда…
— Господи, да неужели? — встрепенулся Джон. — Но он не попадет уже в эту сессию, не так ли?
— Вероятно, нет. Но октябрь не за горами.
— Оппозиция будет изо всех сил бороться за Фельвуд, — размышлял вслух Джон. — Это один из тех маленьких пунктов, которые важны, благодаря своей близости к более значительному. В данном случае интересует их, конечно, Венкастер. А мы уже закрепили за собой северный район. Если завоюем и Фельвуд, то наше дело в шляпе.
— Да, я знаю.
— Это был бы хороший случай для меня, — заметил, не поднимая глаз, Джон.
— Я уже говорила об этом Райвингтону Мэннерсу.
— Неужели! Весьма благодарен!
— Не за что. Я ничего не сделала. Только сказала свое мнение: что вы будете на месте, если попадете в Палату.
— Не думаю, чтобы вы сделали больше для Чипа, а между тем он получил место, которого, насколько мне известно, усердно домогаются многие.
— Вы не хотите потанцевать? — спросила вдруг миссис Сэвернейк.
— С вами? Разумеется, если позволите.
— Я не хотела сказать, что именно со мной, но…
— Нет, хотели! — убежденно сказал Джон. Ему вдруг страшно захотелось танцевать с ней, и ее слабое сопротивление только разжигало желание. — Они играют этот прелестный французский вальс.
Он осторожно обнял ее за талию и увлек в зал.
Темные волосы почти касались его щеки, он слышал их аромат. Глядя вниз, он видел ее немного отвернутый профиль. Миссис Сэвернейк танцевала прекрасно, и Джон сказал ей об этом.
— О, угодить требовательной современной молодежи — это действительно подвиг. Очень лестно слышать! — засмеялась она своим милым воркующим смехом.
Вальс кончался. Но бессознательно Джон закружил ее еще быстрее, прижал еще крепче. И только когда музыка умолкла, был вынужден отпустить свою даму.
В состоянии странного смятения он отправился разыскивать Чипа. Аромат духов, музыка… Глухое ощущение разочарования, какой-то беспомощности шевелилось в нем.
Он понимал, что он для миссис Сэвернейк — один из многих. И неожиданно для него это сознание было мучительно неприятно.
Оглянулся. Миссис Сэвернейк стояла среди группы гостей, у всех были оживленные лица. Джон поймал ее взгляд, но она, казалось, смотрела не на него, а поверх его головы, с отсутствующим выражением.
Что же, зачем ему нужно, чтобы она постоянно смотрела на него или думала о нем? Откуда это ощущение разочарования, обделенности?
Весь вечер, танцуя, беседуя, он томился желанием знать, где миссис Сэвернейк, с кем говорит, какова ее настоящая, скрытая от него жизнь, интимная жизнь души. Он не пытался анализировать это желание и не находил в нем ничего странного.
Прощался он с нею так, словно уезжал в дальнее путешествие. Заметил это шутливо вслух. А она улыбалась, опустив ресницы.
На мгновение Джон почувствовал нелепый восторг, но увидел, что она с тем же выражением прощается с двумя другими гостями, и возбуждение разом упало, снова он почувствовал себя ‘отверженным’ и одиноким.
— Вы позволите навестить вас как-нибудь днем? — спросил он. — Или, может быть, окажете мне честь пообедать вместе где-нибудь и отправиться в театр? Говорят, что пьеса Сарду — очень недурна.
— Так какую же из просьб мне следует удовлетворить?
— Обе, — не задумываясь, отвечал Джон.
Она снова засмеялась.
— Хорошо, в таком случае, спасибо за приглашение. И приходите ко мне. Я дома бываю часто.
С этими словами она отпустила его. Но Джон был все же мрачен, возвращаясь домой.
— Кто такой был Сэвернейк? — спросил он Чипа неожиданно.
— Не знаю. Он много лет назад исчез с горизонта. Умер, кажется, в Африке. Был не то крупным коммерсантом, экспортером, не то исследователем. А вероятнее всего, и тем, и другим.
— Странно, почему миссис Сэвернейк не вышла вторично замуж?
— У нее слишком много претендентов, должно быть, — рассудил Чип. — Видит Бог, я бы хотел, чтобы она вышла за меня.
В голосе его звучала подавленная страсть, а глаза, когда он прощался с Джоном, имели такое выражение, словно он сильно страдает.

Глава XII

Старая истина: женщина становится более заманчивой для мужчины, если он знает, что в нее влюблены и другие. Бессознательный хищнический инстинкт, просыпаясь, усиливает стремление к ней.
Джон видел, что Чип молчаливо обожает миссис Сэвернейк. Это придавало ей в его глазах новую, загадочную прелесть, делало ее еще более желанной. Джон словно смотрел на нее глазами Чипа.
Временами, отдавая себе в этом отчет, он злился, отступал, почти пугался. А страх в этих случаях — начало всем известного конца.
Джон этого не знал. Весь его любовный опыт заключался в романе с Кэролайн, оставившем лишь горечь. Он не хотел новых уроков.
Но как-то так выходило, что он постоянно слышал о миссис Сэвернейк, встречал ее. Ее знало множество людей. И при такой широкой известности о ней (редкое явление) не сплетничали — или сплетничали очень безобидно. Говорили, что она для мужчин милый, осторожный, но бессердечный ментор. Говорили, что она умеет льстить и этим добилась своего влияния. А между тем все искали ее общества, наперебой приглашали ее, и она принимала большую часть приглашений.
Джон редко встречал ее одну и бессознательно злился на это. В одно солнечное июньское утро, до завтрака, он встретил миссис Сэвернейк одну в парке. Оба они катались верхом.
— Наконец-то одна! Вот неожиданность!
Она подняла брови.
— Разве я кажусь вам такой уже окруженной?
— А разве это не так? Я, кажется, ни разу еще не встречал вас без свиты.
— Что это — упрек, жалоба или любезность?
Она улыбалась ему точно так же, как (он видел это много раз) улыбалась и другим.
— Я хотел бы, — заметил он, искусственно смеясь, — чтобы вы сберегли эту очаровательную улыбку только для меня.
На ее щеках выступила легкая краска, оттеняя глубокую синеву глаз.
— А разве она какая-нибудь особенная?
Джон засмеялся, откидывая голову.
— А вы как будто не изучили до мельчайших оттенков эффект, который она производит на тех, кому вы дарите ее? Если бы я не боялся вас рассердить, то готов был бы высказать предположение, что вы изучали этот эффект годами.
— О, нет, — сказала она ласково, — с какой стати мне сердиться? Каждый шутит на свой манер и, к счастью, никому из слушателей не возбраняется иметь свое мнение о качестве шутки.
Спустя минуту они уже беседовали о политике.
Джон поехал домой из парка с ощущением, что день сегодня неудачный. И неожиданно для себя к вечеру решил отправиться к миссис Сэвернейк. Он застал ее одну.
Комната была полна весенних запахов: повсюду — цветы. Было тихо. Блестел на подносе чайный сервиз.
Уверенность покинула Джона. Слова не шли с уст. Он пробормотал, запинаясь:
— Хотя мы и виделись только сегодня утром, но я чувствовал… мне хотелось… вам неприятен мой приход, скажите?
Миссис Сэвернейк готовила чай. Подняла глаза.
— О, я в восторге. Мы напьемся чаю и поболтаем — первое удовольствие для нас, женщин.
Джон уселся в кресло и взял из ее рук чашку. Беспокойство и тоска разом сменились ощущением тихого довольства.
— Бывают у вас такие дни, когда вы все время в раздражении, хотя ничего неприятного не случилось? Когда пустота какая-то томит, недовольство? У Маркса теперь мало работы для меня, а ничего нет хуже праздного утра. Но здесь, сейчас, я снова почувствовал себя великолепно.
— Это очень приятно слышать, — улыбнулась, глядя на него, хозяйка. Джон, в свою очередь, смотрел на нее в упор, не скрывая своего смелого восхищения. Миссис Сэвернейк не могла не видеть того, что Джон очень хорош собой: такой красивый, сильный и молодой.
Так оба смотрели друг на друга в молчании, и что-то новое рождалось от этих скрещенных взглядов. Джон чуточку побледнел.
На пороге появился лакей, докладывая о госте. Вошел Леопольд Маркс.
Если он и испытывал разочарование, увидев Джона, то ничем не показал этого.
Заговорили о какой-то ‘злобе дня’. Джон молчал, чувствуя в эти минуты, что, если заговорит, непременно скажет грубость Марксу. Он кидал на последнего беглые злобные взгляды и с неприятным изумлением открывал в себе унизительную ревность к Марксу.
Было нестерпимо видеть, что Маркс сидит на оттоманке рядом с миссис Сэвернейк, что он зовет ее Виолой. И впервые Джон посмотрел на своего патрона, как на человека, не принадлежащего к их кругу, на какого-то сомнительного прожектера.
Голос Маркса, дружеский, ободряющий, ворвался в его размышления:
— Джон, мне известно, теперь уже из официальных источников, что Инграм получает повышение. Так что вы можете снова начать действовать!
Джон подал какую-то реплику. Его минутное недоброжелательство к Марксу прошло, но разговаривать не хотелось.
Не глядя на миссис Сэвернейк, он не пропускал ни одного ее движения, ни одного слова, и ни о чем другом не мог думать. Ее манера наклонять голову, волнистость тщательно убранных волос, каждая деталь ее туалета — все это приобрело вдруг какую-то особенную значимость в глазах Джона.
Он сидел хмурый, изредка подавая реплики, — и не в силах был уйти и оставить миссис Сэвернейк наедине с Марксом.
Ему никогда и в голову не приходила мысль о любви к этой женщине, он никогда не хотел этого, — что же случилось сегодня за чайным столом? Почему он спрашивает себя в отчаянии, любит ли он ее?
Если это — любовь, значит, он никогда не любил Кэролайн. Тогда все было смех и беспечность, поцелуи и чувственные порывы, от которых дыхание захватывало, не было этого таинственного страха, томительного ощущения неудовлетворенности — всех этих новых для него и противоречивых ощущений.
Маркс поднялся, собираясь уходить. Спросил, идет ли Джон тоже.
Джон беззвучно попрощался с миссис Сэвернейк и последовал за Марксом на улицу. Они расстались на углу площади Гамильтона. Маркс подозвал таксомотор, Джон направился в парк.
Парк кишел людьми. На скамейке под каждым деревом — парочка. Джон выбрал уединенную аллею, где их не было, и присел на скамью, чтобы собраться с мыслями.
Он смутно чувствовал, что любовь к миссис Сэвернейк будет потрясающим событием в его жизни. А он немного побаивался всего ‘потрясающего’, инстинктивно сторонился его.
‘Глупости! Если я никогда не переживал того, что сейчас, это еще не значит, что я влюблен в миссис Сэвернейк!’
Он не мог думать о ней, как о женщине, которой хочешь обладать, даже просто как о любимой женщине. Что-то мешало. Образ миссис Сэвернейк все еще стоял как-то отдельно от его внутренней жизни. Но снова и снова он возвращался к тому же недоуменному вопросу: как можно было хоть на миг поверить, что то, что он давал Кэролайн, была любовь?
На песке, у ног Джона возились и прыгали воробьи. На Пикадилли глухой рокот сменялся по временам громким шумом. Все было так знакомо и привычно — и тем сложнее и необъяснимее казалось то новое, что происходило в его душе.
— Все это — просто каприз, наваждение, — сказал он себе с озлобленной решимостью и, поднявшись, зашагал по дорожкам к выходу. Скорее к людям, которые будут говорить с ним, помогут отогнать мысли.
Он телефонировал Чипу и предложил обедать в Рэнэла.
— Ладно, — отвечал ленивый голос Чипа, — приду через полчасика. Я кончаю доклад.
Джон зашел домой переодеться и поехал в своем автомобиле в Рэнэла. Был час, когда закрываются все конторы и движение на улице заметно усиливается. Надо было зорко следить, чтобы не наехать на кого-нибудь, и это отвлекло Джона от размышлений. На мосту пришлось задержаться. Солнце садилось за рекой, и неподвижная поверхность воды походила на массу расплавленного металла. Был один из тех вечеров, которые волнуют душу и вызывают в ней цветной туман грез.
На площадке перед клубом, на лестнице, в комнатах — повсюду пестрели и благоухали цветы. Джон выбрал столик на открытой веранде и уселся ожидать Чипа.
Чип запоздал. Когда за всеми столиками уже обедали и из затемненного уголка слышались звуки оркестра, Джон, наконец, увидел издали приятеля.
Чип с кем-то разговаривал. Но с кем?
Миссис Сэвернейк! Они, очевидно, пришли вместе.
Джон поднялся, холодея от радости, сердце у него громко стучало.
— Джон, судьба к нам решительно благосклонна. Мне надо было позвонить к миссис Сэвернейк по поводу одного адреса. Мне и не снилось, что она окажется дома. Но она была дома, и я попросил ее отобедать с нами здесь.
— Упрашивать особенно не пришлось, — вставила миссис Сэвернейк. — Такой чудесный вечер… и перспектива обедать на воздухе!..
Она была так хороша с этим сияющим лицом, что Джон забыл свою тревогу и смятение. Он не отводил глаз от миссис Сэвернейк, был совершенно счастлив, что ему можно смотреть на нее и ни о чем не думать.
За обедом Чип рассказывал анекдоты, случавшиеся с ним во время объезда захолустных местечек и ферм (эти объезды составляли часть его новых обязанностей). Миссис Сэвернейк говорила о тайном очаровании некоторых глухих, словно забытых миром, уголков за границей, о шумной музыке жизни больших городов континента. Джон вслушивался в звуки ее голоса, вряд ли понимая то, что она говорила. Смотрел в густую, как индиго, синеву зрачков, не пропуская ни одного движения унизанной кольцами руки. Но, очарованный, он не ощущал, однако, желания целовать эту женщину. Словно одна только душа его была влюблена, кровь молчала. Уже только глядеть на нее, говорить с нею — было таким упоением, какого он не знал еще никогда до сих пор.
Мимо их стола прошла дама, напомнившая ему Кэролайн: то же светлое золото волос, та же смелая непринужденность манер. Джон смотрел ей вслед, удивляясь своему равнодушию. В первый раз за много месяцев воспоминание о Кэролайн не волновало. Она перестала для него существовать. И сознание, что это так, принесло невыразимое облегчение.
— Вы — ужасно неразговорчивый субъект, — сказала ему миссис Сэвернейк.
— Мне так спокойно и хорошо, что не хочется разговаривать.
— Ну, что, теперь Фельвуд — дело верное?
Джон совсем забыл о назначении Инграма, хотя Маркс только сегодня говорил с ним об этом.
— Думаю, что так, — отвечал он. — Но до начала новой сессии ничего нельзя предпринять.
Все отодвинулось куда-то в сторону, не существовало ничего, кроме этих минут.
Стемнело. Бесчисленные звезды расцвели в небе. К столу подошел знакомый Чипа и отвел его в сторону для какого-то делового разговора.
— Не проводите ли меня к озеру? — сказала миссис Сэвернейк Джону. — Мистер Чип нас догонит.
— Вы не озябнете? — спросил Джон, помогая ей набросить шаль на легкое платье и почти касаясь руками ее плеч.
— В такой-то вечер! Не глупо ли? — сказала она вдруг, когда они шли к озеру. — Мне сегодня кажется, что мне пятнадцать лет, честное слово! Каждый час этих весенних сумерек словно снимает с плеч несколько лет!
И так как Джон молчал, она добавила:
— Я непременно хочу, чтобы вы разделили мое глупое настроение.
Они дошли до озера. Кувшинки на его поверхности были похожи на уснувшие звезды. Деревья шептались, как всегда шепчутся деревья вечером у воды.
Джон повернулся к своей спутнице так резко, что она с изумлением посмотрела на него.
— Простите, — сказал он смущенно. — Я хотел сказать… вы вот упрекали меня в молчаливости и безучастии. Это не так… Я чувствую то же, что и вы, но я такой… неуклюжий… я не умею выразить… Это вы вызываете во мне то настроение, о котором только что говорили. Заставляете особенно чувствовать красоту и покой вокруг… заметить то, чего я раньше не замечал. Помните ту ночь, когда лил дождь?.. Нет, забыли, я думаю. А я — не забыл. На время как будто забыл, а потом оказалось, что все помню: каждое ваше словечко, все наши встречи до единой, как вы были одеты, о чем говорили…
Чип приближался, окликая их издали.
— Сейчас невозможно… — в шепоте Джона была отчаянная решимость, — но мне надо поговорить с вами… я…
— Нет, нет, не надо! — сказала с усилием миссис Сэвернейк. Джон видел, как рука ее невольно поднялась к горлу. Лицо было не видно в тени.
— Отчего не надо? — произнес он с усилием.
В эту минуту подошел Чип.
— Меня задержал Торн. Никак не удавалось от него отвязаться. Чудесное здесь местечко, не правда ли? Не желаете ли, прекрасная маркиза, чтобы я добыл для вас водяную лилию? Я знаю, вы любите достигать недостижимого, иначе вам не пришла бы идея сделать меня общественным деятелем. Одну минуту…
— Сегодня вечером, мне кажется, не хочется недостижимого, — отозвалась тихо миссис Сэвернейк.
‘Что это, почудилось мне, или ее голос действительно дрожал?’ — сказал себе Джон.
— Отчего же? — спросил он вслух. Ему хотелось снова услышать ее голос.
— Устала. Боюсь, что я слишком стара для экскурсии в область недосягаемого.
Джон подошел совсем близко.
— А я жажду их! — сказал он тихо. — Вы не можете прогнать меня таким образом. Вы должны позволить мне увидеться с вами снова — наедине.
Она не отвечала.
Джона охватило настоящее отчаяние. Он хотел отойти и при этом нечаянно коснулся ее руки, поднявшейся, чтобы поправить шаль. В ту же секунду он остановился и пальцы его сжались вокруг ее тонкой кисти. Он не хотел, не в силах был разжать их.
— Можно мне прийти завтра вечером?
Радость от ее близости бушевала, пела в его крови.
— Да, — сказала, наконец, миссис Сэвернейк почти шепотом, и Джон выпустил ее руку.
Чип, между тем, достал кувшинку и торжественно поднес ее.
Они втроем вернулись в клуб. В ту же минуту, как они вошли в освещенное пространство, Джон с жадным вниманием посмотрел на миссис Сэвернейк.
Она была очень бледна. Сердце в нем возликовало. Исчез невидимый барьер, разделяющий обыкновенных людей, знакомых. Он коснулся ее, он нашел потайной вход, нашел его незапертым.
Больше не было колебаний: он знал теперь, что любит миссис Сэвернейк. И как это он не догадался давным-давно!
Минутами это казалось чем-то нереальным. Но оно уничтожало все, что было реальностью в его существовании.
Мысль о браке еще не приходила Джону в голову. Он жаждал одного: объяснить миссис Сэвернейк, сделать, чтобы она знала.
Рассказать ей все те чудесные, быстро мелькавшие, но незабываемые ощущения, что она вызвала в его душе. Все, все сказать — и смотреть в ее глаза, пока будет говорить, и видеть снова, как дрожат эти изогнутые губы.
В эту минуту он в первый раз мысленно поцеловал ее. До сих пор то, что происходило в нем, было так пугающе непонятно: и только теперь при мысли об этих губах, которые будут дрожать, которых он коснется своими, — страсть вспыхнула в нем.
‘Боже! Иметь право целовать ее, видеть, как эти ресницы упадут тенью на щеки, когда их губы сольются, испытать снова трепет прикосновения! Неужели это будет?!’
Его вдруг поразила, как что-то чудовищное, мысль, что миссис Сэвернейк вольна распоряжаться, как хочет, собою, своей жизнью, что она может выбрать не его, а другого — и он бессилен изменить ее решение.
Пока он стоял ожидая, чтобы подъехал ее автомобиль, она казалась ему такой защищенной, недосягаемой, такой далекой от него, словно они находятся на разных полушариях. Во всей силе встало перед ним сознание того, как мало может значить человек в жизни другого человека, если его не любят, не нуждаются в нем.
Автомобиль подъехал. Сейчас она уедет — он не может удержать ее!
Миссис Сэвернейк пожелала Джону доброй ночи, улыбнулась ему на прощание и скользнула в автомобиль.
Мир, кружившийся вокруг в какой-то бешеной пляске, вдруг остановился. Чип, предлагавший ‘заняться ликером и папиросами’, казался Джону возмутительным вандалом, ступившим на освященную землю.
Но затем вернулось сознание действительности. Он взял под руку Чипа, согласился выпить ликеру, вел себя некоторое время нормально, — потом снова унесся мыслями к миссис Сэвернейк. Как возмутительно безлично, как оскорбительно равнодушно было ее прощание с ним!
И, как назло, Чип всю дорогу говорил только о миссис Сэвернейк.
Джон вдруг стал мысленно высчитывать, сколько времени прошло с того вечера после возвращения его из Парижа, когда Чип сказал ему о своей любви. Два… нет, три месяца. В сегодняшних излияниях Чипа чувствовалось безграничное смирение, бескорыстное восхищение преданного влюбленного. Как непохожи они с Чипом! Джон чувствовал ревнивую боль.
Ему ужасно хотелось спросить Чипа, знает ли миссис Сэвернейк о его любви к ней. Но не хватало духу.
Чип мог предложить ей так много: имя, богатство, свою стойкую преданность. Чип умел любить, беречь и окружать заботами. А он, Джон, мог дать так мало… Острое чувство унижения охватило его.
В глазах многих он был тем человеком, кому Кэролайн Кэрлью ‘дала отставку’. Что думала миссис Сэвернейк об этой постыдной истории?
Лицо у Джона горело. Только в этот час он впервые по-настоящему ненавидел Кэролайн, словно объявившую всему свету, что он, Джон, немного стоит.
Чип промолвил:
— Я, кажется, здорово надоел тебе? Ни с кем, кроме тебя, я об этом не могу говорить. А иногда поговорить — такое облегчение. Не зайдешь ли ко мне выпить чего-нибудь?
Джон отказался. Ему хотелось остаться одному. Уже простившись, он вдруг решился и сказал с усилием:
— Мне следует сказать тебе… Видишь ли… я тебе дал говорить, а, может быть, это нечестно с моей стороны… потому что… я тоже люблю ее.
Чип стоял прислонясь к дверцам автомобиля.
— Я так и думал. Догадался сегодня вечером. Но все у меня нелепо выходит… Мне хотелось, чтобы ты знал… что же, я, конечно, никогда не мог питать надежд… она и не взглянула бы на меня… Я только не знал, известно ли тебе… вот и все.
Он остановился.
— Увидимся завтра в клубе за ленчем. Всего хорошего. До свиданья.
— Всего хорошего!
Джон поехал дальше с ощущением неловкости перед Чипом, чьи прямота и благородство оставались неизменными при любых обстоятельствах. За этой мыслью пришла другая: а что, если и она разглядела Чипа? У Джона перехватило горло от испуга.
Он повернул и поехал к дому миссис Сэвернейк. Одно окно светилось. Не в ее ли комнате?
Стараясь сохранять спокойствие, Джон остановил автомобиль. Где-то часы пробили полночь. Новый день начинался. Принесет ли он ему счастье?
Он поехал дальше по опустевшей улице домой. Стараясь не шуметь, добрался до своих комнат.
На столе отдельно от других писем лежала записка старшего представителя по партии в Палате общин… Речь шла о Фельвуде. Джона любезно поощряли баллотироваться и предлагали помощь.
Джон медленно вертел в руках письмо. Фельвуд казался теперь чем-то таким пустячным, ненужным…
То, что произойдет завтра… нет, сегодня — вот единственное, то важно для него. На миг представил себе, что та, которую он любил со всей радостной смелостью и, вместе с тем, благоговением первой любви, любит его. Он, казалось, видел перед собой ее глаза и погружался в эту сладкую бездну. Запах ее темных волос чудился ему. Захватывало дух при мысли о руках, которые он будет крепко сжимать в своих.
Он замечал в себе какую-то робость перед нею. И после порыва радости, холодея от тоски, говорил себе, что, может быть, все его надежды и мечты напрасны.
Он не мог уснуть. Вставал. Перелистывал поэтов. Все стихотворения казались ему написанными о Виоле Сэвернейк, для нее. Он усмехался над своей тупостью, но молодость брала свое.
Все, что он до сих пор считал ‘выдумкой’, ‘преувеличением’, стало вдруг чудесной правдой.
В открытое окно неожиданно проник солнечный луч. На Вестминстерской башне пробило шесть. Еще почти двенадцать часов ожидания!
Джон умылся, оделся и спустился в конюшню, где держал свою верховую лошадь. Содержатель конюшен, сам только что приехавший, посмотрел с удивлением, но ничего не сказал, оседлал Синюю Птицу, кобылу Джона, и смотрел ему вслед, пока он не скрылся из виду.
Джон пустился галопом по пустым улицам, миновал Гэмпстед-Хилл и поехал по направлению к Хиз.
Все вокруг так и сверкало. Переливались бриллианты роз на золоте дрока, а кусты цветущего боярышника были, казалось, усыпаны серебром и рубинами.
Все ароматы лета сливались в утреннем воздухе, еще чуть тронутом морозом.
— Господи, как хорошо! — сказал Джон вслух.
Он снова заставил Синюю Птицу нестись во весь дух, и ему казалось, что это не лошадь под ним, а он сам летит, едва касаясь земли.
На обратном пути остановился у маленькой булочной, напился чаю с горячим еще хлебом и угостил сахаром Синюю Птицу, потом поехал домой.
Утром предстояло работать с Марксом. Джон боялся, что не в состоянии будет сосредоточиться, но, к его удивлению, работа шла отлично.
В три часа он был уже свободен.

Глава XIII

‘Летнее безумие! — говорила себе миссис Сэвернейк с неуверенной усмешкой. — Да, ничего более! Должно быть, мы никогда не стареем настолько, чтобы остаться равнодушными к прелести этих первых весенних вечеров’.
В открытые окна автомобиля веял ночной ветерок, голубой мрак прорезывался по временам светом уличных фонарей.
Миссис Сэвернейк хотела забыть пережитое сегодня, отогнать ощущение, что что-то случилось, что чужая жизнь соприкоснулась с ее жизнью. Но настойчивый, страстный голос Джона нелегко было заглушить в памяти. Рука его казалось, еще сжимала ее руку. И тщетно миссис Сэвернейк смеялась над собой и над летним безумием.
— Господи, на какую глупость бываешь иной раз способна! — сказала она почти вслух, пытаясь, как все женщины, словами сделать трудное простым, словно повторение того же самого имело в себе силу заклинания.
Потом, тем же полушутливым, полупренебрежительным тоном:
— И такой юнец!
Когда она проезжала мимо аббатства святой Марии, она уже решительно принялась обдумывать программу на завтрашний день. К несчастью, в эту программу входил и визит Джона. И она, таким образом, вернулась к началу своих размышлений. Не уйти ли ей из дому, чтобы избежать встречи с ним?
Но это уже совсем глупо, это значило бы придать несуществующее значение пустячному эпизоду. Нет, разумеется, она останется дома и встретит Джона приветливо, как ни в чем не бывало.
Автомобиль остановился перед ее домом. Миссис Сэвернейк взяла от лакея в передней письма и поднялась к себе. Одно из писем было от Леопольда Маркса. Остроумное, интересное, как всегда. Но что-то в этих строках неприятно взволновало ее. Маркс писал о своем коротком визите сегодня и раздраженно намекал на ‘непременное присутствие молодого Теннента’. Миссис Сэвернейк читала и перечитывала письмо. Оно дышало искренним чувством и тронуло ее.
Она сидела у туалетного стола, склонив голову, с письмом в руках.
Сколько лет уже, как они с Леопольдом только друзья? Семь, по меньшей мере. Она настояла на этом, но в глубине души знала, что он продолжает любить ее.
Теперь он молил ее, сдержанно, но страстно, перейти к чему-нибудь большему, к близости более глубокой. Она давно знала, к чему он клонит, но не разделяла его желания… Леопольд интересовал ее, был ей приятен. Его великодушие, стойкая честность, его блестящий ум внушали ей восхищение. Он с убеждением готов был защищать грешников всех сортов, — к себе же относился с неумолимой требовательностью.
Но все его достоинства не покорили ее сердца. Он оставался верным другом, но в ней никогда не просыпалась потребность настоящей близости с ним. Его дружба оставляла ее одинокой внутренне.
Это предложение любви, которое она не могла принять, сегодня усилило ощущение неудовлетворенности. Перечитывая слова: ‘Я испытывал муки Тантала, благодаря упорному присутствию молодого Теннента’, она снова представила себе всю сцену: вызывающе молчавший Джон, корректный и спокойный Маркс, шутивший, несмотря на тайную муку, и она, немного смущенная, чувствовавшая, что что-то ‘не так’ Но что хотел сказать Леопольд своей фразой о Джоне?
Она случайно посмотрела в зеркало и увидела, что бессознательно улыбается — застенчиво и радостно. Невольно прижала руки к груди. Да, Леопольд угадал правду, как сейчас угадала и она сама.
Лицо Джона, такое, как сегодня в сумерках у озера, всплыло перед нею. Миссис Сэвернейк отвернулась от зеркала и изорвала в клочки письмо Маркса.
На улице застучали колеса автомобиля. Как будто он остановился у ее дома?
Она прошла в соседнюю, неосвещенную комнату и выглянула на улицу.
На противоположной стороне улицы стоял автомобиль. Человек, сидевший у руля, подняв голову, неподвижно смотрел вверх, на ее окна.
Миссис Сэвернейк узнала автомобиль Джона. Джон не видел ее, скрытую темной шторой.
Да, это несомненно Джон. Она вспомнила, что он был сегодня без пальто, а у этого мужчины в автомобиле ярко белела в темноте сорочка.
Какая женщина устоит против призыва молодости и любви? Романтика в нас никогда не умирает. В юности есть ослепительные возможности, мечта может каждую минуту осуществиться. Потом, позднее, умирают надежды, но не умирает романтика. Она питается неувядаемыми цветами воспоминаний — и такой пустяк может порой оживить ее: звук песни в сумерках, аромат, ощутимый одно мгновение, шепот летней ночи, чье-нибудь волнующее мимолетное прикосновение.
Романтика сердца не умирает, и она — как ласковое небо над усталой землей: заглядевшись в него, мы можем забыться на минутку. Мы не забыли зари, сиявшей нам некогда, но и эта тихая синева, в которую мы глядим на склоне жизни, имеет свою красоту Она, если не насытит, то убаюкает сердце.
Миссис Сэвернейк смотрела на Джона в автомобиле на темной улице, словно видела опять зарю своей жизни.
Она вернулась в спальню только когда автомобиль бесшумно покатился дальше.
Лежа в темноте, она уговаривала себя, что у Джона это — временное увлечение. Но, вспоминая его слова, голос, страстный немой призыв, который был в его прикосновении, не верила этому. ‘Временное увлечение’ не ищет доступа в святилище чужой души.
Она перебирала все воспоминания и видела, как незаметно нарастало в ней чувство к этому юноше, как глубоко он затронул ее.
История его отношений с Кэро не интересовала ее. Тут все казалось понятным. Она боялась за Джона в ту ночь после постигшего его двойного удара. Ей чудилась в нем какая-то жестокость, непреклонность души. Но он ни в чем не выказывал ее во время дальнейших встреч. Он проявил столько мужества, стойкости, так хорошо держал себя. И люди, мнение которых она ценила, находили, что от Джона можно многого ожидать в будущем.
Миссис Сэвернейк на минуту задержалась на этой мысли. Кое-что и ей предстоит сделать, чтобы обеспечить ему успех.
Внезапно холодная жуть закралась к ней в душу в этот предрассветный час.
Неужели же она окажется одной из тех женщин, которых она всегда и жалела, и втайне презирала? Женщин, которые привлекают молодых людей, чтобы снова разжечь угасающее пламя своей жизни?
Нет, никогда, — твердила она себе гневно. Она — не одинока, в ее жизни много радостей и привязанностей. Она — личность, у нее много друзей, мужчины еще влюбляются в нее, она не принадлежит к числу несчастных, пытающихся чаровать, хотя чары их давно исчезли.
Она признает только честную игру и не желает давать поддельную мишуру вместо подлинного великолепия.
Но, мучаясь этими сомнениями, она знала в глубине души, что красива и привлекательна. Ей говорили и зеркало, и все ее друзья-мужчины. Нет, на нее сегодня просто нашел ‘покаянный стих’! Это выражение развеселило ее. Никакое душевное смятение не могло уничтожить присущего ей немного циничного, немного легкомысленного юмора. Жизнь снова показалась ей занятной. И она крепко уснула.
А утром веселый цинизм окончательно восторжествовал. Надо быть очень молодым и без памяти влюбленным, чтобы натощак, до завтрака, быть настроенным сентиментально.
Миссис Сэвернейк, сидевшая в постели в шелковом кимоно и читавшая письма, пока девушка наливала ей кофе, была совсем другое существо, чем та женщина, что вчера металась без сна, трепетала от стыда и радости, колебалась, мучилась сомнениями. Проснувшись, она вспомнила, правда, о Джоне, но небрежно отмахнулась от мысли о нем. И была довольна собой, довольна тем, что обычная ясность духа вернулась к ней.
— Боже, до чего мы бываем глупы! — пробормотала она, усмехаясь и принимаясь за чтение газет.
Лорд Мэйнс произнес прекрасную речь в Палате. Она приводилась пока в сокращенном виде. Мэйнс быстро выдвигался в политическом мире. Миссис Сэвернейк с удовольствием подумала о его настойчивом ухаживании за нею. Они и до сих пор оставались приятелями, и он приезжал к ней советоваться о своих делах.
Джон еще больше отодвинулся в ее мыслях на задний план. Завтракала она в обществе очаровательного иностранного дипломата. Сознание, что новая шляпа очень идет ей, привело миссис Сэвернейк в великолепное настроение. Разговор ее с дипломатом на его языке был более блестящим, чем всегда, она чувствовала себя в том ‘контакте’ со всеми, который обеспечивает успех на всяком жизненном поприще.
После ленча миссис Сэвернейк отправилась по магазинам с леди Карней. Леди Карней было семьдесят лет, она была очень некрасива, устрашающе умна и красноречива и, вместе с тем, — милейшая из женщин. В ней не было ни тени вульгарности или мелочности, но в критике своей она подчас бывала беспощадна.
Обе дамы прошли по Бонд-стрит, заходя в магазины. Современные моды вызывали насмешливое неодобрение леди Карней.
— Огорчает тот факт, милая моя Виола, — говорила она своим скрипучим старческим голосом, — что нынешние женщины стремятся прежде всего к оригинальности костюма, но оригинальность эта весьма дурного тона. Одеваться выдержанно теперь считается неприличным. Вечерний туалет — и сапоги, деревенский сарафан — с шелковыми чулками и вышитыми туфельками! А это безобразное раскрашивание физиономии! Помню, Карней говаривал мне: ‘Слава Богу, Мари, что ты некрасива. Это такое освещающее зрелище! Смотришь на тебя и знаешь, что у тебя все — свое, не искусственное’. Я никогда не знала наверно, хотел ли он, как рыцарь, выказать свою благодарность безобразной женщине, которая была его женой, — или он просто хотел сказать этим, что я бы выглядела еще безмерно некрасивее, если бы захотела помочь природе. Никогда не стоит особенно вдумываться в комплименты. Это рискованно. Можно открыть то, чего автор комплимента вовсе и не хотел сказать… Я очень рада, Виола, что вы не краситесь.
— Я бы боялась показаться вам на глаза! — сказала весело миссис Сэвернейк.
— Ну, однако, мне пора, — объявила через некоторое время старая дама чуточку ворчливо. — Я устала, мой друг. Если вы намерены ехать домой, я, с вашего разрешения, поеду с вами. Если же нет — возьму такси и отправлюсь домой.
— Поедем ко мне, — сказала миссис Сэвернейк.
Входя вслед за леди Карней в переднюю, она вспомнила, что Джон должен прийти в половине шестого. Было двадцать минут шестого.
Она уверила себя, что рада присутствию леди Карней.
Разговаривая с ней, все время прислушивалась, не раздастся ли звонок. Вот он прозвенел. Открылась и захлопнулась входная дверь. Через минуту Джон появился в гостиной. Леди Карней, по-видимому, в первый раз видела его. Он взял чашку из рук хозяйки и сел рядом с гостьей, в профиль к миссис Сэвернейк. Он едва взглянул на нее, здороваясь. И миссис Сэвернейк вдруг почувствовала испуг при мысли, что он сердится на нее.
Джон беседовал с леди Карней, а Виола смотрела на его четкий профиль и вспоминала вчерашние сомнения в серьезности его увлечения.
Леди Карней втянула ее в разговор. Джон тоже повернулся к ней и говорил легко и весело.
Пробило шесть. Да уйдет ли когда-нибудь леди Карней? Джон украдкой взглянул на часы на руке.
Наступило молчание. То молчание, которое бывает вызвано не истощением разговора, а тайным обменом мыслей между двумя из присутствующих. Такое молчание обыкновенно вызывает у третьего инстинктивное ощущение, что пора уходить.
Так было и на этот раз. Леди Карней встала.
Джон проводил ее к двери и со всеми необходимыми церемониями сдал на руки дворецкому.
Когда он закрывал дверь, миссис Сэвернейк уже знала, что он скажет ей.
Джон медленно подошел к ней.
— Хотите курить? — поспешно осведомилась хозяйка, вставая и разыскивая на столах золотую коробочку.
— Нет, благодарю. — Джон подошел еще ближе. — Взгляните на меня, — сказал он умоляюще.
Но она не в силах была поднять глаза — и сердилась на себя за эту ‘глупость’.
— Милый мой Джон, — начала она тихо и вдруг заметила, что в первый раз назвала его по имени.
Он тоже заметил. Это слышалось по дрожанию голоса, когда он промолвил горячо и нежно:
— Вы должны посмотреть на меня — после этого… Виола!
Она подняла глаза и встретила его повелительный и вместе с тем умоляющий взгляд. Пыталась сохранить самообладание, унять трепет, который вызвал в ней этот взгляд. Инстинктивно сделала рукой отстраняющий жест и сказала с искусственным смехом:
— Вы сегодня ужасно настойчивы. Вы удивляете меня, право… вы…
— Да нет же, ничуть вы не удивлены и отлично знаете это. Может быть, были удивлены вчера вечером… но сегодня, сейчас — вы уже все знаете.
— Вы приписываете мне слишком много сообразительности…
— О, нет!.. Посмейте сказать, будто вы не догадываетесь, что я хочу и должен сказать.
— Я заинтригована, право… — миссис Сэвернейк все еще пыталась придать легкий тон разговору, но ей это плохо удавалось. Странная радость, как прилив, подымалась, захлестывала сердце, угрожала затопить ее совсем.
— Вы просто боитесь услышать это, — сказал смело Джон. — И меня радует ваш страх. Он подает мне надежду. Я так опасался неудачи… А теперь я знаю, прочитал в ваших глазах, что и вы что-то чувствуете ко мне. Вы не можете этого отрицать. Во всяком случае, если и будете, — я… я не поверю вам!
Он вдруг схватил руки Виолы.
— Почувствуйте же, — сказал он, тяжело дыша, — как все во мне рвется к вам! Нет, не отворачивайтесь, не останавливайте меня…
Он наклонился к самому ее лицу:
— Разве вам вправду хочется, чтобы я замолчал?
Виола высвободила руки и, откинувшись на спинку дивана, посмотрела в лицо Джону.
— Да! — сказала она слабым голосом. — Может быть, вы сочтете, что это жестоко, но я… я хочу, чтобы вы перестали. О Господи, неужели вы не видите, что это совершенно немыслимо? Захотите понять — и поймете. Сейчас вам кажется, что я вам нужна, может быть, оттого, что получить меня — трудно или потому, что вы… сильно увлечены. Послушайте, я честно буду говорить с вами. Вчера вечером я была немного взволнована. Должно быть, я слишком… впечатлительна, хотя до вчера я никогда этого не замечала за собой. Этот чудный вечер… ваше настроение меня заразило… Но, приехав домой, я забыла обо всем. Может быть, это вас рассердит, но я должна вам сказать, что весь день до вашего визита я ни разу не вспомнила о вчерашнем. Джон, я бы хотела, чтобы мы были друзьями…
— Ах, дружба… слова и слова! — возразил он страстно. — Я выслушал вас, теперь извольте слушать меня! Вы говорите, что вас ‘вчера тронула красота минуты’. Заметьте же себе: в такие минуты люди находят друг друга навсегда, такие минуты меняют жизнь. То, что вы ощутили как ‘красоту мгновения’, был зов моей любви. Вы сами признались, что слышали его! Вы не можете, услышав, не ответить на него. И вы уже ответили, когда позволили мне прийти сегодня, когда — вот только что — смотрели на меня и не отнимали своих рук! Вы почему-то боитесь любви. Не знаю почему, — мне все равно. Я это сумею победить…
Он сделал движение, как будто ломая какую-то преграду.
— Виола, барьеры, которые вы воздвигаете между нами, за которыми пытаетесь укрыть свое истинное ‘я’, — так ничтожны. Я не буду считаться с ними. Я вас люблю. И имею право требовать от вас честного ответа. Хотите ли вы, чтобы я любил вас?
Он подошел ближе. В словах звучало требование, глаза молили с отчаянием.
— Нет, — сказала едва слышно миссис Сэвернейк, глядя ему в глаза.
Джон изменился и отступил.
— Пожалуйста… пожалуйста, уйдите!
— Хорошо. Ухожу. Каким дураком, каким самонадеянным наглецом я вам должен был показаться! Простите меня…
Он отвернулся, шагнул к двери и вышел, не оглядываясь. В передней не было никого, и только на стук двери прибежал лакей и, пробормотав что-то, чего Джон не расслышал, направился к лестнице.
Джон вспомнил, что входя забыл отдать внизу палку и шляпу, и их у него отобрали уже на верхней площадке. Очевидно, за ними и собирался идти лакей.
— Спасибо, не надо, я сам возьму свои вещи, — сказал он спеша за лакеем. (Джону в эту минуту не хотелось ничьей, даже такой пустячной, помощи, ничьего присутствия.) — И сам закрою дверь внизу, не провожайте меня.
— Слушаю, сэр.
Джон поднялся по покрытым ковром ступеням быстро и бесшумно. Дверь гостиной все еще была открыта. Он невольно заглянул туда.
Миссис Сэвернейк сидела в прежней позе на диване. Но в эту минуту она вдруг упала головой на вытянутые на столе руки. У Джона сильно забилось сердце.
Триумф, бесконечное смирение, страсть и жажда утешения — все смешалось в том чувстве, с которым он увидел этот жест тоски.
Он вошел и остановился у двери. Миссис Сэвернейк не видела его. Она плакала.
Еще шаг, и он схватил ее в объятия.
— Если вы меня не любите, зачем вы плачете о том, что я ушел?
Он крепко прижал ее к себе. Она немного дрожала, все еще продолжая плакать. Эта слабая дрожь, вид этих закрытых глаз и подергивающихся губ лишили Джона последнего самообладания. Одно долгое мгновение он смотрел на ее губы — потом приник к ним в поцелуе.
— Вы должны меня полюбить, — прошептал он. — Боже мой, неужели же вы так ничего и не чувствуете?
Он целовал губы, закрытые мокрые глаза, шею, темные душистые волосы.
Виола не сопротивлялась, но и не отвечала на поцелуи. Джон вдруг заметил это — и словно ледяная рука сжала его сердце.
— Виола, — сказал он настойчиво, все еще обнимая ее.
Она подняла, наконец, ресницы и посмотрела на него. В глубине ее глаз Джон увидел печаль.
— Отчего вы плакали?.. Если это не оттого, что… если вы не из-за меня… если…
Она тихонько высвободилась и встав отошла и села на венецианский стул с высокой спинкой, напоминавший трон. Джон стоял перед нею с упрямым и решительным видом. Даже теперь, после этого момента, пережитого ею, каждое движение Виолы казалось ему чем-то удивительным, он не мог отвести от нее глаз.
Миссис Сэвернейк, наконец, заговорила:
— Глупо было бы с моей стороны отрицать, что я плакала из-за вас. Но кроме этой была еще причина, и о ней мне тяжело говорить вам.
Она вдруг наклонилась вперед.
— Джон, знаете, сколько мне лет?
— Нет, — отвечал он удивленно и подозрительно. — А при чем это тут? Не понимаю.
Понимал он только одно — что Виола плакала от любви к нему, — и жажда снова обнять ее делала его нетерпеливым. А тут — разные длинные объяснения, ненужные вопросы!
— Я на одиннадцать, почти на двенадцать лет старше вас, — продолжала миссис Сэвернейк, пытаясь улыбнуться. В этом подобии улыбки было что-то и повелительное, и вместе с тем жалкое.
— Ну, и что же из этого? — спросил просто Джон.
Улыбка исчезла. Миссис Сэвернейк посмотрела на Джона.
Его равнодушие к ее признанию было явно искренно. Он не задумывался над вопросом о ее возрасте.
И вся оборонительная твердость Виолы растворилась в благодарности.
Щеки порозовели, в ее сердце пела радость, — но она все еще боролась с нею.
Она твердила себе, что не имеет права, нет… И заставила себя произнести то, чего ей говорить не хотелось:
— Это очень важно. Ужасно важно. Теперь вы знаете, о чем я плакала. И теперь вам следует уйти — на этот раз совсем, если не хотите остаться мне только другом…
— Никогда! — вскипел Джон. — Никогда, слышите вы? И я не допущу, чтобы вы предлагали мне камень вместо хлеба! Может быть, вы моей любовью не особенно дорожите… может быть, сейчас даже думаете о том, что я… уже любил раньше. Но (верьте или нет) это неправда. Вы первая, кого я действительно люблю. И никогда не перестану добиваться, чтобы вы полюбили меня, чтобы признались в этом. Мне почему-то верится, что вы уже любите… можете сердиться, а все-таки верю!.. Вас удерживают какие-то ничтожные сомнения… — Он заглянул ей в глаза. — Разве не правда? Я не могу заставить вас отвечать, могу только молить о милосердии.
— Отчего вы не хотите понять, как все это немыслимо, невозможно? Мы живем не в век рыцарской романтики, а в век трезвого девиза: ‘Ничего в кредит, все за наличные’. Вы меня молите поступить эгоистично. Забавно! Приходится мне бороться и с вами, и с самой собой… Нет, нет, не надо, Джон, не трогайте меня! Будьте же и вы немножко милосердны! Посмотрим вместе в лицо правде. Вы только начинаете жить, впереди — успех, слава, если хотите. Через десять лет вы все еще будете молоды и сможете брать от жизни все, что захотите. Десять лет… вам непременно нужно, чтобы я продолжала? А мне это трудно. Видно, я очень суетная женщина. Но какая женщина, которая имела счастье быть многими любимой, иметь друзей, какая женщина, которую жизнь баловала, может посмотреть в лицо надвигающейся старости, не чувствуя всей ее унизительности? Это унижение и мука даже в одиночестве, а если рядом — молодость… прикованная к тебе… связанная с твоей старостью… о, Джон, неужели вы и теперь не видите?.. Не понимаете?..
— Нет, — отвечал он упрямо. — И не пойму. Это болезненные фантазии. Что за дело до разницы в годах, или в состоянии, или во всем другом, если два человека любят одинаково? Только одно это и важно. Вы говорили о предстоящей мне карьере, о том, что меня ‘позовет жизнь’. Я не достигну ничего и буду глух ко всем ее зовам, если мне нельзя будет любить вас. Ведь так всегда: если вы хотите только одного, и ничего больше, оно вам дается, а если вы будете тянуться еще за чем-нибудь, — потеряете то, чего добились, и эта утрата уничтожит все успехи. Я ничуть не хочу принимать трагические позы — терпеть не могу трагизма, но говорю вам (и это так же верно, как то, что я в эту минуту стою перед вами): я всегда буду вас любить, и без вас моя жизнь будет бесплодной и пустой. Я себя достаточно знаю, чтобы утверждать это. Только после того, как пришлось иметь дело с ничтожным, учишься распознавать настоящие ценности! Ничтожно все, что было со мною раньше, и ничтожно то, что мешает вам полюбить меня. Неужели же оба мы из трусости упустим то прекрасное, что можем взять сейчас? Так выходит. У вас какие-то страхи — и вы стараетесь и меня заразить ими. Виола, вы не в силах изгнать меня из своего сердца и не сделаете этого!
Его руки обнимали ее, жадные губы искали ее губ, насильно пили их сладость. Он бормотал бессвязные нежности. Эти поцелуи — требовательные, молящие, сломили слабое сопротивление Виолы. Пламя, сжигавшее Джона, казалось, начинало охватывать и ее, добираясь до самого сердца. И когда она, в свою очередь, поцеловала Джона, притянув его голову к себе, — почувствовала, что пламя проникло туда.
Сумерки сгущались. Джон, стоя возле ее стула на коленях, по временам шептал что-то. Но его прикосновения, поцелуи говорили гораздо внятнее. После борьбы каждый черпал блаженное успокоение в близости другого.
— Что мне сказать вам? — шепнула, наконец, Виола. — Вы победили… и все же… все же…
— Никаких ‘все же’ не может быть!
Он приподнял губами ее опущенные ресницы и заглянул в глаза.
— Хотел бы я, чтобы никто, кроме меня, не мог смотреть в них, — сказал он.
И засмеялся, прижимаясь щекой к ее щеке, сердце Виолы сжалось. Эта ребячливость снова напомнила ей… спугнула ее счастье. Но она ей так нравилась в Джоне!
— Опять вы затуманились, — сказал Джон подозрительно. — Отчего? Вы должны сказать! У вас теперь не должно быть от меня секретов.
— Так-таки ни одного? — Она пыталась смеяться, немного испуганная его страстностью.
Усмирила его поцелуем. И Джон сказал блаженно:
— Ну, пока еще — пускай. Но после того, как мы поженимся, — нет! О, я завладею вами целиком, погодите!
Он вдруг отпустил Виолу и, не вставая с колен, положил руки по обе стороны кресла так, что она оказалась в плену.
— А когда вы выйдете за меня замуж? — спросил он, пытаясь разглядеть ее лицо в полумраке.
Она попробовала снять одну из рук Джона, нервно посмеиваясь.
— Виола!
— Джон! — отвечала она в тон ему, но не умела скрыть дрожи в голосе. Потом добавила: — Я вам отвечу на это через месяц, считая с сегодняшнего дня.
— Через месяц! — как-то тупо повторил он.
— А что? Может быть, лучше через два?
Он с облегчением вздохнул и снова обнял ее.
— А мне на миг почему-то показалось… не знаю… Какой я идиот! Это я поглупел от любви и стал мнителен. И как не догадаться сразу, что ты просто подразнить меня хотела! Хорошо, любимая, я с величайшим нетерпением буду ждать ровно месяц, минута в минуту. Сделай, чтобы поскорее.
— Разве тебе так уж худо, что хочется, чтобы эти дни скорее прошли? — спросила она лукаво.
Джон смотрел на нее, как на чудо, упивался каждым словом и движением.
— Ты всякую минуту другая, — сказал он. — То ты — воплощение любви и ни о чем больше не помнишь, то снова такая, как обычно.
— Я боюсь сама себя, — отозвалась Виола каким-то странным голосом. — Боюсь полюбить слишком сильно!
Джон увлек ее к открытому окну. Было уже совсем темно, и сеял едва заметный мелкий дождик. Когда они высунулись наружу, брызги касались их лиц, словно едва ощутимая ласка.
Виола отодвинулась от Джона.
— Никогда у нас в жизни не будет вечера лучше этого, — сказала она. — Я буду помнить его до последнего часа.
— Будут и другие, — уверенно возразил Джон.
Она засмеялась.
— ‘Других’ всегда сколько угодно, мой мальчик. Но одно только никогда не умирает.
Джон уже не мог вынести, чтобы хоть одна ее мысль, одно ощущение оставались ему неизвестны. Он ревниво вгляделся в лицо Виолы.
— Виола, что это? Почему вы теперь печальны?
Она сжала обеими руками его щеки и поглядела на него при тусклом свете. Джону показалось, что на ее глазах блестят слезы, но в голосе звучал смех, когда она сказала:
— О, любимый, любимый, отчего не могу я заставить звезды сойти вниз и устлать твой путь? Отчего не могу усмирить ветры с небес, когда они своими порывами разделяют нас? У меня нет ответа на твое ‘почему’. Я тоже спрашиваю все время — и жду ответа, который никогда не прозвучит.
Интуиция любви — самая тонкая из интуиций. Джон отогнул назад голову Виолы:
— У вас есть что-то на сердце, чего вы не хотите сказать мне. Я это чувствую.
— Да ничего, ровно ничего, — горячо уверяла она. — Я люблю тебя, только этим одним и полно мое сердце.
Джон все-таки ушел от нее с беспокойством в душе. Потом это беспокойство отодвинулось куда-то вглубь, уступило место радостному возбуждению. Но он не забыл о нем.
Было еще рано — только девять часов. Он приехал на вокзал Ватерлоо и взял билет до маленького поселка, где часто проводил свободные дни.
От станции надо было идти пешком три мили. Дождь перестал, в воздухе носился запах мокрой молодой листвы, медовый аромат дрока и вереска. Стояла такая тишина, что слышно было, как скатывались капли с лепестков, как шуршали, распрямляясь, поникшие под дождем ветви. Порою с дерева сыпались брызги на Джона, живо напоминая ему минуты, когда они стояли с Виолой у открытого окна и дождик сеял на их непокрытые головы.
Джон остановился. Тишина, казалось, льнула к нему со всех сторон. Голоса деревьев, травы, дороги врывались в нее.
Эту ночь он запомнит навеки. Сегодня он отдал свою жизнь в руки Виолы: она может создать или разбить ее. Снова и снова вспоминал он каждую мелочь, каждый жест, — застыв в изумлении перед чудом ее любви к нему.
Виола любит его, будет принадлежать ему, он нужен ей, как и она — ему!
Дрожавшая звездочка замерцала сквозь листья. И здесь было чудо из чудес, которого он до сих пор не замечал по-настоящему: красота усталой, отдыхающей любви. И вдруг ему страстно захотелось, чтобы Виола была сейчас здесь, чтобы можно было ей показать все это, сказать, как она необходима ему. Откуда-то издалека донесся бой башенных часов. Он считал механически: десять, одиннадцать, двенадцать ударов. Полночь. Кончился день. День, в который две их жизни слились в одну. Они с Виолой так много сделают вместе! Она говорила, что он пойдет далеко. Да, рука об руку с нею, ради нее! Бурная радость жизни охватила Джона. Он шел слабо светившейся тропинкой. Ночные бабочки, невидимые во мраке, задевали его лицо, и было похоже на то, будто чьи-то бархатные пальцы касались его. Джон подумал о ресницах Виолы, щекотавших его губы.
Как она сдержанна, стыдлива… Он подумал об этом с мгновенной нежностью.
Занятый своими мыслями, он сбился с дороги и долго брел извилистыми тропинками, пока добрался до маленького постоялого двора, где они с Чипом часто останавливались.
Сонный хозяин впустил его, и через полчаса Джон уже крепко спал в комнатке наверху. А в тот самый час миссис Сэвернейк уезжала с бала домой.
Отчего ей вздумалось ехать на бал в этот вечер? Она даже себе самой не умела объяснить это. Так радостно думать о любимом среди толпы ничего не знающих, равнодушных людей… Как-то живее ощущаешь свою близость к нему.
Но Виолу потянуло на люди еще и потому, что хотелось убежать от мыслей. Она была в смятении, в испуге, немного презирала себя. Все произошло так быстро, все ее аргументы обратились против нее же, и теперь она отдала себя на милость победителя.
Вернувшись, она долго сидела у окна. Что стало с безмятежной ясностью ее души? Если эта ясность и была только кажущейся, была не более, как маской, приросшей к лицу, — все же она гарантировала безопасность. ‘Теперь же, — думала Виола, — я вошла в царство бурь, и укрыться негде’.
Она любила Джона — и пугалась того, что так сильно любит его. Сжав руки, сухими глазами смотрела в темноту. Блаженная лихорадка, рожденная его поцелуями, еще пела в крови, а горькие мысли бежали своей чередой.
‘Зачем в нас эта тоска по любви, если надо отрекаться от нее? — спрашивала она себя жалобно. — Отрекаться от того, без чего жизнь теряет весь свой блеск? Разве я виновата, что года проходят? Разве, когда весна прошла, надо отказаться от права на счастье? Если я прогоню Джона, мы оба будем страдать. Если удержу, то обрекаю его на расплату, которая будет ему не под силу. О Боже, как беспощадна жизнь к нам, женщинам!’
Она достаточно долго вращалась в свете, наблюдала людей, чтобы трезво судить об этом кризисе в ее собственной жизни. До сих пор она, если и не осуждала, то и не одобряла женщин, цеплявшихся за молодость и приковывавших к себе чужую, только расцветавшую жизнь. Она относилась к ним, как большинство женщин, — немного жалела, немного конфузилась за них, грустно посмеивалась — и сторонилась с какой-то тревогой.
Но неужели же отречься совсем от романтики жизни? Она красива, богата, занимает видное положение в свете. Она может так много дать Джону. Одного только не может принести в дар ему — но, может быть, он никогда и не заметит отсутствия этого среди даров? Виола вдруг торопливо зажгла все лампы и принялась изучать себя в зеркале. Нет, она принадлежит к типу ‘неувядаемых’. Ни следа не оставили годы на ее красоте. Отчего не рискнуть? Никогда раньше до того часа, когда Джон поцеловал ее, она не придавала особенного значения своей внешности. Было приятно сознавать себя красивой — и только. Она никогда особенно не заботилась о сохранении этой красоты, жила здоровой нормальной жизнью и чувствовала себя молодой.
А теперь… О Боже, но что значат какие-нибудь двенадцать лет разницы? Через десять лет эта разница не будет уж так заметна. А сейчас она не помешает ей удержать Джона.
Она снова вернулась к зеркалу.
— Ну, что же, — сказала она вслух упрямо. — Пускай хотя бы пять лет! Пять лет чудесного счастья, пять лет, которые я буду вспоминать до смерти! Разве я так уж много прошу?
Но беспощадный голос спросил внутри нее: а потом, после пяти лет — что? Им с Джоном нельзя будет разойтись просто, незаметно. Ее знает столько людей. Да и Джон тоже не будет сидеть сложа руки. Он не из числа тех, что всегда остаются в рядах полезных, но незаметных людей. Через пять лет он будет видным человеком. И это очень усложнит положение.
Раздумывая об этом, считая, что эти ‘пять лет’ — предельный срок для пылкой любви Джона, Виола о себе не думала: ей казалось, что она Джона не разлюбит никогда.
‘Нет, убегу, вырвусь из этого унизительного тупика. Джон переболеет — и разлюбит, а я тоже попытаюсь пережить. Я не останусь, уеду завтра, много месяцев не буду встречаться с ним. Что за мучение — эта любовь! Отчего не убивают женщин, когда им минет тридцать девять лет? Зачем я не избегала Джона? Надо быть честной с собою: я знала, знала, еще в Броксборо, — и рада была встретить его опять здесь. И была так безмерно глупа: верила, что устою! Держала в руках горячие уголья и думала, что не обожгусь! Что делать? Куда бежать?
Все это так нелепо и мучительно, так банально, — и вместе с тем трагично, и может перевернуть всю жизнь. Уже перевернуло!’
Она не сомкнула глаз всю ночь, переходя от бездумной радости к жуткому ощущению одиночества и готовности ‘пережить’.
Забывалась на минуту сном — и во сне Джон был здесь, на коленях, его щека — у ее щеки. Рассвет заглянул в окна, но она спрятала от него лицо в подушки. День пугал ее. Ночь — та понимает и жалеет страдающих.
Виола и боялась, и хотела получить письмо от Джона.
Письма не было. Вместо этого, когда она искала письма, зазвонил телефон у ее кровати.
Голос Джона. На ее бледных щеках снова расцвел румянец.
— Алло, любимая! — сказал Джон. — Угадайте, где я! Нет, ни за что не угадаете! В Гомсхэлле, близ Доркинга. Деревня, река, роща — вы знаете это место? Отчего я здесь? Все сделали вы! Вчера мне хотелось остаться наедине с воспоминаниями… Виола, вы счастливы? Нет, неправда, вы слышите! Я спрашиваю, счастливы вы? Любите меня? Вот две самые важные вещи, которые я желаю знать! Да? То-то! Любимая, вы бы могли сразу сказать и не мучить меня целую минуту! Я уезжаю через полчаса. Можно мне завтракать с вами? Пожалуйста, скажите ‘да’! Я должен вас увидеть поскорее. До вечера?! О Боже, родная, что же, полагаете, я из камня, чтобы ждать так долго?! Раньше, любимая!.. Ну, хорошо, придется потерпеть…
— Пожалуйста, милый… — сказала с усилием Виола. — Приходите не раньше шести, хорошо?
Она услышала восклицание неудовольствия.
— Шести?.. Я, разумеется, покорюсь, но вы ведь не струсили снова, Виола? Вы не решили ночью, что не можете любить меня?
Он смеялся, но легкая тревога слышалась в его смехе.
— Милый, милый, — шептала растерянно Виола.
— Ради всего святого, если вы говорите, что любите меня, не шепчите так тихо! — взмолился Джон. — Наплевать на всех телефонных барышень в мире, пускай себе слушают, пусть весь свет слушает!
— Погодите, послушайте, Джон… — заторопилась Виола. — Вы подождете со всеми… ну, со всеми этими скучными формальностями, пока я не разрешу вам назвать их, обещаете?
— Сделаю все, что хотите, если вы мне позволите прийти к вам и поклянетесь сейчас же, что любите меня.
— Клянусь, клянусь, неугомонный вы человек! Удовлетворены?
— Приходится удовлетворяться этим! Так в шесть?
— В шесть. Прощайте, милый.
— Нет, не смейте никогда говорить ‘прощайте’! До свидания, любовь моя!
Виола вдруг задрожала, как от озноба.
— Нет, не уходите еще… — сказала она.
Решимость ее ослабела, ей так не хотелось, чтобы Джон отошел от телефона.
— Вам нездоровится? Какой странный у вас голос, Виола, ради Бога, скажите правду, вы не больны?
— Да нет же! — она силилась смеяться.
— Но отчего же… право, у вас такой голос, словно вы плачете.
— Я улыбаюсь, улыбаюсь той улыбкой, которую вы приказывали мне не показывать никому, кроме вас. Телефонный аппарат ведь не в счет, да?
— Эх, лучше бы не в шесть, а в два, у Берклея за ленчем! Что-то мне ваш голос не нравится, Виола! Уж не надумали ли вы убежать от меня, а?
— О, Джон, зачем вы сомневаетесь во мне? Клянусь, я люблю вас и думаю только о вас, И… — она огляделась вокруг, словно преследуемая, — и сегодня в шесть часов вы узнаете, как сильно я вас люблю.
— Ладно, дорогая. Так ровно в шесть… И вы все время будете думать обо мне?
Щелкнул аппарат. Пусто. Нет голоса Джона. Теперь ее задача казалась еще труднее. Несколько минут разговора оживили тоску по Джону.
Но она не позволяла себе прислушиваться к своим ощущениям. Позвонила горничной, распорядилась подать автомобиль и принялась одеваться.
Она поехала к леди Карней на Норкфольк-стрит.
— Я хочу, чтобы вы позволили мне уехать к вам в ‘Красное’, — сказала она коротко. — Вы говорили, что скоро тоже поедете туда. Я хочу укрыться там до вашего приезда.
Леди Карней отвечала:
— Пожалуйста, разумеется! Но только не в том случае, если вы намерены укрыться там с каким-нибудь прирученным молодым человеком или с кем-либо в таком роде. Этого я не могу допустить у себя в ‘Красном’. Старый дом был бы возмущен!
Говоря это, она улыбалась. Дом в ‘Красном’ был ее любимым местом, он казался ей как бы живым существом. И все знали, что приглашение в ‘Красное’ является признаком особого расположения со стороны леди Карней.
— Благодарю вас, — сказала Виола. — Вы можете быть спокойны, я еду одна.
— Почему? — спросила бесцеремонно старая дама.
— Потому что я боюсь… смертельно боюсь сделать то, что мне сильно хочется сделать, — отвечала с горечью Виола. — Боюсь любить человека, который моложе меня на двенадцать лет.
— А, это молодого Теннента?
— Да, Теннента.
— Я вчера обратила на него внимание, — заметила леди Карней таким тоном, как будто это объясняло все.
Она наклонилась вперед и взяла Виолу за руку.
— Милочка, иногда бежать — означает признать себя побежденной. Некоторые мужчины так это понимают.
— Да, другие. Но не Джон.
Леди Карней откинулась назад и закрыла глаза.
— Я не хочу вспоминать, — сказала она медленно. — А вы меня заставляете.
Виола вдруг опустилась на колени у кресла старой дамы.
— Вы любили. Вам знакомо то, что я переживаю сейчас. Должна ли я?.. Надо ли?..
Она обхватила руками худые плечи леди Карней, словно в поисках защиты.
— Нет, не отвечайте, — зашептала она. — Я все равно сделаю, как решила. Прошлой ночью я заглянула в будущее, заглянула на десять лет вперед. Мне надо бежать от него.
— Ни один мужчина не заслуживает того, что получает от женщины, если она любит по-настоящему, — изрекла вполголоса леди Карней. — Тем не менее она отдает всю себя.
Виола поднялась и отошла к окну. На улице сверкал и шумел день молодого лета. Леди Карней тоже подошла и встала рядом.
— Пожалуй, я поеду в ‘Красное’ вместе с вами. Нет, нет, не благодарите. Мне давно этого хотелось… Можно выехать после ленча, в автомобиле.
— После ленча, — повторила машинально Виола.
Через несколько минут она простилась с леди Карней и поехала домой укладывать чемоданы.
Адрес она оставила только своему банкиру. Прислуге сказала просто, что уезжает и будет телеграфировать с места. Потом позвонила по телефону к одной даме, которая знала решительно все и всех и болтала повсюду и о том, что знала, и о том, чего не знала. Виола сообщила ей, что доктор настаивает на ее отъезде из Лондона и отдыхе где-нибудь подальше от шума.
Оставалось только написать Джону — и все приготовления будут окончены.
Леди Карней заехала за Виолой в три часа. Она захватила в автомобиль корзинку с чайным прибором, поясняя, что они сделают остановку и напьются чаю в Эшдаун-Форест и в ‘Красное’ приедут к семи.
Пока автомобиль проезжал по улицам Лондона, Виола всматривалась в каждого седока и прохожего, и боясь, и желая увидеть Джона.
— Какая утомительная и беспокойная штука — роман в наш неромантический век, — неожиданно изрекла молчавшая дотоле леди Карней. — Знаете, Виола, я иногда думаю, что любовь, как сила, и большая сила, должна была умереть, пока мир был молод. Потому что все эти условности или обычаи сделали ее худосочной и бесплодной. В наши дни проявить сильное чувство считается смешным или вульгарным, страдать из-за него — просто глупым, уступать ему — компрометирующим, как бы чисто это чувство ни было. Другие времена —— другие нравы. Но я склонна считать, что дерзающая, рыцарская и не стыдящаяся себя страсть прежних времен была прекраснее.
Она заговорила о Джоне и его будущем.
— Он далеко пойдет. Только на днях мне говорил о нем Мэннерс. Он, кажется, из кожи лез, чтобы провести в Палату Маркса, этого королевского адвоката? Вчера я его у вас рассмотрела, и он показался мне дельным, самоуверенным и сильно влюбленным. Как только я заметила последнюю деталь, я спешно ретировалась.
Она положила свою белую, увядшую руку на руку Виолы.
— Время — лучший целитель, — сказала она ласково. — Во всяком случае оно затягивает корочкой больное место. Трагизм и прелесть жизни в том, что ничто прекрасное не остается на высшей своей точке. Я бы сказала, что нам помогает жить относительность всего в мире. Это железное правило, не знающее исключений. Когда Карней умер, я была уверена, что никогда не забуду его. Я и не забыла, но вспоминаю по-иному, не так, как прежде. Это есть целительное действие времени. Оно осторожно вытаскивает жало из раны, а когда боли больше нет, то и воспоминание бледнеет. Раньше вспоминать, как Карней любил меня, было мукой, особенно веснами. А теперь каждая раскрывающаяся почка радует, и та же ясная радость — в воспоминаниях. Вы, должно быть, слушаете и думаете: ‘Смешные старческие поучения!’ Да, разница в возрасте — высокий барьер между двумя людьми. Но я хочу, чтобы вы поверили, что, как я ни стара, я понимаю вас и очень хочу помочь.
— Я знаю, — с трудом произнесла Виола. Философствование леди Карней раздражало ее. Да, ей легко говорить об утраченном счастье, когда прошло столько лет! А тут не прошло и нескольких часов, как губы Джона впивались в ее губы, голос, взволнованный, страстный твердил ей, что она — заря всей его жизни, возлюбленная, которой он жаждет. Нерешительность Виолы все усиливалась.
Может быть, глупо было бежать, может быть, все ее страхи — химера и она была несправедлива к Джону, не поверив в серьезность чувства? Может быть, она просто испугалась за себя, испугалась страданий и предпочла отречься от любви?
‘Что я сделала? Боже мой, что я сделала?’
Поверил бы кто-нибудь, что такая женщина, как она, способна пуститься в эдакие авантюры: влюбиться, потом убежать, испугавшись слишком поздно явившейся любви? Ведь вот, треволнения любви не помешали ей выбрать подходящую шляпку, спрыснуть духами вуалетку, надеть самые красивые жемчужные серьги! Виола с порывом стыда и отчаяния посмотрела на свои туфли, платье, изящные мелочи туалета. Бегство от любви под эскортом двух ливрейных лакеев, с чайным сервизом, с горничной, едущей вслед поездом!
Вот она — любовь, когда молодость позади, любовь, когда помнишь прежде всего (и нельзя забыть!) о том, чтобы выбрать подходящего оттенка вуалетку и завить волосы как следует.
Горячие слезы подступили к глазам Виолы. Сознание, что ты смешна — ранит любовь больнее, чем все другое.
Автомобиль плавно несся до Эшдаунской рощи. Здесь сделали привал и напились чаю.
Деревья образовали изумрудный навес, под которым царила прохлада и пахло хвоей. Виола взглянула на часы. Пять часов. Через час Джон приедет в ее дом на Одли-стрит. Что-то он сейчас делает? Занимается ли у Маркса или в ожидании убивает время у себя в комнате? Все самые ничтожные мелочи, его касающиеся, казались ужасно важными и интересными. Она представляла себе, как Джон одевается, чтобы идти к ней, завязывает перед зеркалом галстук. Вот он — на улице. Вот входит в переднюю…
— Я думаю, нам пора двигаться в путь, — говорит леди Карней.
В шесть Виола мысленно умоляла Джона:
— Пожалей, пойми меня. Не думай, что это — прихоть. Не забывай наших счастливых часов. Не порти их озлоблением, милый, они были такие чудесные и счастливые, они перевернули мою жизнь. О, если бы ты поверил, что я слишком сильно люблю тебя и оттого ухожу!
Они въехали в ворота ‘Красного’ и Виола с ужасом спросила себя, как она будет переносить эту немую тишину. Нет, ни красота места, ни тишина не дадут ей утешения, ничто, ничто не поможет ей.
Вот и дом. Леди Карней была страстной любительницей цветов, это сразу бросалось в глаза. Клематис, жасмин, желтые розы, дикая герань веселили глаз и смягчали суровость серых каменных стен.
Отведенная ей комната, обитая вылинявшим шелком, пропитанная запахом лаванды и сухих роз, показалась Виоле темницей, в которую она добровольно заточила себя. Весь этот старый тихий дом, обширный парк, в молчании нежившийся на солнце, — казались ей мертвым царством. Здесь воспоминание о Джоне будет гнать ее с места на место, как удары бича.
Обе дамы обедали за небольшим столом, придвинутым к окну. Горела только одна лампа в дальнем углу. Последние лучи заката скользили в открытое окно и ткали разноцветные узоры на старом блестящем дереве, на серебре. Слуги бесшумно двигались по комнате, подавая и убирая.
После обеда леди Карней ушла к себе. Виола же пошла в сад, ощущая одиночество и уныние. Ходила по квадратной лужайке, похожей на огромный изумруд. Со всех сторон высокой стеной стояли тисы. Только в одном месте они расступались — где заросшие такой же изумрудной травой пологие ступени вели вниз, к солнечным часам. А там, где кончалась стена тисов, сверкала полоска бледно-зеленого леса, вечернего неба, которое, кажется, нежно грустит об умирающем дне.
Виола оперлась на солнечные часы. Она думала, глядя на эту сверкающую полоску: сколько женщин наблюдает вот так закат своей жизни, меркнущий, меркнущий, пока не уступит место мраку?
Ветерок пробежал, как вздох, по ветвям над ее головой, коснулся ее лица. Виола вдруг упрямо подняла голову:
— Но я еще хочу радости! Имею право взять ее! Я еще жива, Боже мой!
Тучка, медленно плывшая по гаснущему небу, надвинулась, заслонила последние отблески заката. Какая-то птица запела было высоко в ветвях, но оборвала трель, словно прислушиваясь, как крадется шагами пантеры ночь, — и снова воцарилась немая тишина.

Глава XIV

— Дома нет? — повторил Джон. Потом, внутренне усмехнувшись своему глупому разочарованию, прибавил: — Хорошо, я подожду.
Но дворецкий сказал спокойно:
— Миссис Сэвернейк уехала из города, сэр. Сегодня днем.
Джон успел оправиться.
— Вот как! Тогда не сообщите ли вы мне ее адрес?
— Мадам не оставила адреса, сэр. Письма будут пересылаться ей через банкира.
— Ага, хорошо. Благодарю вас.
Дверь захлопнулась. Слава Богу, теперь никто не смотрит на него. Он побрел прочь. Но услышал за собой шаги и обернулся. Это дворецкий догонял его, держа в руках письмо.
— Простите, сэр, я забыл. Мне приказано передать вам это письмо.
Джон, ни слова не говоря, взял письмо и продолжал путь. Он машинально направился домой.
Только очутившись у себя в комнате и запершись, распечатал письмо. Прочитав его, некоторое время сидел, тупо уставившись на этот листок бумаги. Потом зажег спичку, поднес к письму и держал до тех пор, пока пламя не стало лизать его пальцы.
Виола обманула. Ушла. Он вышвырнут вон, сброшен с неба и барахтается в пыли. Вместо недавней экзальтации любви — разочарование, дикий гнев.
Письмо лжет. Если бы эта женщина любила его, она не могла бы проявить такую адскую жестокость.
В дверь постучал лакей. Джон отпер, ответил на его вопрос и через минуту снова вышел из дому и долго бродил бесцельно по улицам, ничего не замечая вокруг.
Из письма он с горечью понял, что Виола не хочет, чтобы он разыскивал ее, что она решила больше не видеться с ним. И он ничего не может сделать! Проклятое бессилие! Куда ни повернись — неприступная стена. Написать Виоле? Нет, он не станет писать, раз она приняла все меры, чтобы он не мог этого сделать.
Он ходил и ходил без конца по улицам, о которых никогда до сих пор и не слышал, по каким-то закоулкам, пристаням. Возвращался на те же места, откуда пришел, и не замечал этого. Он неотступно думал о Виоле, о ее поцелуях, о немногих счастливых часах, что они провели вместе, — и бессмысленность того, что случилось, сводила его с ума.
В конце концов он остановился у какого-то большого склада на пристани, чувствуя совершенное изнеможение. Глаза у него горели, все мышцы сразу ослабли, как после непосильно тяжелой работы.
Он понятия не имел, где находится. Здесь совсем не было движения и царил мрак. Джон только сейчас это заметил. Он чиркнул спичкой и поглядел на часы.
Было два часа ночи. А вышел он из дому в сумерки!
Он не мог думать ни о чем, кроме своей усталости. Стал искать, где бы переночевать. Протащился еще с сотню ярдов, не видя нигде огонька.
Добрел до какой-то арки. Лег под ней и уснул.
Когда проснулся, еще ощущая боль во всем теле, разбитом усталостью, был белый день.
Джон встал, подавив восклицание, и пошел отсюда так скоро, как позволяли онемевшие ноги. Он находился возле Ост-Индских доков. Проходил мимо уже работавших партий цветных рабочих. Китайцы окидывали его равнодушными взглядами. Порой какой-нибудь матрос отрывисто здоровался с ним.
Он шел долго, пока, наконец, не добрел до остановки автобуса, и попал домой часам к восьми.
Почему-то без всяких к тому оснований, он с тупой уверенностью ждал письма от Виолы.
Этот самообман, надежда на невозможное не умирает, пока жива любовь. И день за днем Джон угрюмо ожидал какого-нибудь известия, знака. Но прошла неделя — ничего. Он написал через ее банкира и снова день-другой тешился той же бессмысленной, отчаянной надеждой.
Июль прошел. Джон не хотел и пытаться разузнать через слуг Виолы о ее местопребывании. Чип никогда не упоминал о ней, Маркс был сильно занят и всегда в хлопотах.
В конце июля Джон приехал с Чипом и Туанетой в ‘Олд-Маунт’, их родовую усадьбу.
Туанета, предвкушая веселые каникулы и вся сияя, прижималась к его руке и щебетала, ничего не подозревая:
— Подумайте, Джон, разве это не чудесно? Миссис Сэвернейк гостит у старой леди Карней, в ‘Красном’. Мне говорила Надина де-Рош, внучатая племянница леди Карней. Она тоже едет туда на будущей неделе. Обожаю миссис Сэвернейк, на нее весело смотреть! А ее платья! Я буду одеваться точь-в-точь так же, когда выйду из монастыря!
— А ты знал, что миссис Сэвернейк в ‘Красном’? — спросил Джон у Чипа.
— Нет. Она мне недавно прислала письмо без адреса и писала, что хочет отдохнуть вдали от всех.
Так Чипу она писала! Ревность ужалила Джона.
Во всяком случае, теперь он увидит ее!
Он написал письмо и через полчаса после приезда в ‘Олд-Маунт’ послал его с нарочным в ‘Красное’. Но не успел нарочный уехать, как Джон верхом поскакал за ним вдогонку и, проскакав что есть духу целую милю, перехватил гонца уже на границе владений леди Карней.
— Отдайте обратно записку! — прокричал он, задыхаясь, схватил ее и сунул удивленному груму крупную подачку.
Разорвал письмо и повернул обратно. Грум поскакал вперед и скоро его фигура исчезла в зарослях.
Желание увидеть Виолу с такой силой овладело Джоном, что он вернулся и остановился, весь бледный, страдающими и злыми глазами глядя на маленькую калитку. Стоит только пройти в нее, дойти до дома и спросить Виолу…
Он пережил такие ужасные дни и ночи с тех пор, как она убежала от него! Если бы она хотела превратить его любовь в сумасшедшую тоску, то не могла бы придумать лучшего способа.
Джон смотрел на калитку так, словно она вела в землю обетованную. Потом рванул ее с силой и вошел.
Дорожка шла мимо небольшого участка обработанной земли. За этим участком начинался обнесенный стеной парк. Неподалеку от стены работал какой-то человек.
— Какой дорогой удобнее всего пройти к дому? — спросил у него Джон.
Человек посмотрел на него, почесал затылок и снова уставился на свою лопату.
— Удобнее всего? Да как сказать… можно и парком пройти, и садовой дорожкой, и вон той, что выходит позади дома.
Джон вынул полкроны и свою карточку, на которой написал:
‘Я буду ждать до тех пор, пока вы не выйдете ко мне. Джон’.
Сложил карточку и написал на обороте имя Виолы.
— Снесите это в дом и принесите ответ. Я подожду здесь.
— Это можно, — сказал медленно человек с лопатой, пряча в карман полкроны.
— Только, ради Бога, поскорее! — нетерпеливо попросил Джон.
— Ладно. Лопату я возьму с собой, — отозвался тот дружелюбно. Он ушел, оставив Джона одного среди низеньких, обмазанных какой-то серой массой деревьев.
Джон не знал, что скажет Виоле, и не заботился об этом. Только взглянуть на нее, услышать снова ее голос!
Он исхудал за эти недели муки. Лицо его приобрело какую-то сдержанную одухотворенность.
Наконец, посол воротился. Прислонил свою лопату и сказал, осторожно оглядываясь:
— В саду у солнечных часов, и тотчас же! Я вас провожу.
Он зашагал впереди Джона и заметил через плечо:
— Горничная тоже дала мне полкроны.
— Так вы не видели миссис Сэвернейк?
— Не могу знать: их там две было, одна-то горничная, та, что мне дала деньги.
Он остановился и указал на изгородь впереди.
— Вон там, — сказал он коротко и повернул назад.
Джон пошел дальше один. Дыхание в груди спирало, сердце билось неровными толчками. Пение птиц казалось ему оглушительным.
Запах нагретой солнцем хвои смешивался с благоуханием множества цветов. Джон прошел между живых зеленых колонн и увидел Виолу.
С минуту они стояли, глядя друг другу в глаза. Потом Джон ступил вперед и схватил руки Виолы.
— Не можете вы этого сделать! — сказал он невнятно. — Не можете… Невозможно нам быть врозь.
Он не поцеловал ее, только держал руки и смотрел на нее.
— Я не пытался искать вас. Я случайно узнал… сегодня… какой-нибудь час назад. Вы снова захотите быть жестокой? Виола?
Глаза Виолы были полузакрыты, на ресницах висели слезинки.
Джон, не сознавая, что делает, придвинулся ближе… еще ближе… и она оказалась в его объятиях. Отвернув лицо, почти касавшееся его лица, она ждала.
Он наклонил голову и утопил ее губы в своих, и пил их сладость, пока не исчезли из его глаз цветы, деревья, небо, и не замолкло вдруг пение птиц. Чудесная для обоих минута. Они могли целоваться потом тысячу раз, но с этим поцелуем ни один не мог сравниться.
Вокруг сиял и кипел летний полдень. Они были в зачарованном саду, в утраченном людьми Эдеме.
Джон глубоко заглянул в глаза Виолы:
— Полно, разве было это, разве мы расставались? Это нам снился дурной сон, а теперь мы проснулись.
Он уселся у ее ног на поросшей травой ступеньке, прислонив голову к ее коленям. Виола молчала, глядя вниз.
Так, значит, напрасна была вся борьба и усталость, страдания одиночества, пережитая тоска. Один взгляд на похудевшее, измученное лицо Джона — и ее отчаянная решимость, ее храброе самоотречение разлетелись, как дым!
Она прижалась щекой к его густым волосам.
— Что это такое в твоем поцелуе, в твоем прикосновении, что отнимает у меня все силы? — прошептала она. — Джон, если пойдешь мимо моей могилы, когда я буду уже прахом, я и тогда узнаю твои шаги и мой вечный сон будет нарушен.
— Не надо! — взмолился Джон. — Как можешь ты говорить о смерти в такой день, как сегодня?
Он целовал ее губы, целовал до тех пор, пока она не начала протестовать. Тогда он заглушил протесты новыми поцелуями.
И вдруг, продолжая стоять на коленях и крепко обнимая Виолу, спросил:
— Почему ты убежала от меня?
Она уцепилась за свою растаявшую уже решимость, за которую заплатила такой тяжелой ценой:
— Потому что ты так молод…
Она храбро встретила взгляд Джона.
— … А через десять лет я уже… не буду… молода… я не хочу, чтобы ты был связан.
— Связан! А ты полагаешь, без тебя я был свободен? Я был хуже, чем связан, вот что я тебе скажу. Я был как в тюрьме. Так и лежал на том месте, где ты меня бросила связанным, пока ты снова не освободила меня. О, как обидно, что все предстоящие нам впереди годы нельзя прожить в один этот летний день! Ты больше не убежишь от меня! Ты обещала через месяц назначить день нашей свадьбы. С тех пор прошло больше месяца. Скажи же сейчас, когда мы обвенчаемся? — его страстный и требовательный взгляд был прикован к лицу Виолы.
Виола, не отвечая, отогнула его голову назад и стала целовать так, как никогда еще не целовала — короткими, почти злыми поцелуями, в которых прорвалась вся ее исступленная любовь.
— Исполни одну мою просьбу, — сказала она, отпуская, наконец, Джона. Она все еще смотрела невидящим, неподвижным взглядом, а губы пламенели на бледном лице. — Подари мне эти дни и будем любить друг друга просто, без обетов. Приходи сюда ко мне каждый день… и потом, к концу… мы поговорим о браке. Дай мне то, в чем я хотела отказать себе, дорогой мой мальчик: право быть счастливой и любить, ни о чем не тревожась.
Джон пытливо посмотрел ей в глаза, словно пытаясь уловить другой, скрытый смысл ее слов, но она улыбалась так, что он забыл задать вопрос. Забыл все, кроме того, что она — тут, рядом, что она снова — его.
Он был бледен от переполнявшей его сердце любви, ему не хватало слов.
— О, стоило ждать… потерять веру… терзаться… ради того, чтобы прийти потом к этой минуте! Поклянись, что любишь меня. Поклянись! Я не хочу жить без тебя.
Виола прошептала почти у самых его губ:
— Люблю, клянусь тебе. Неужели же ты этого не чувствуешь, когда касаешься меня? Неужели можешь еще сомневаться? Целуй меня и забудь страдания, сделай, чтобы и я забыла, сделай, милый!
Бурные рыдания вдруг потрясли все ее тело. На лицо Джона скатывались ее слезы. Дрожал и Джон, крепче обнимая ее, испытывая и боль, и радость. Радость оттого, что исчезло сопротивление, что женщина, плакавшая у него на груди, принадлежала ему. Оттого, что теперь, не отдавая себе в этом отчета, чувствовал в ней то безвозвратное подчинение одного существа другому, которое венчает любовь терновым венцом. И все, что было в Джоне хорошего, чистого и глубокого, слилось в одну огромную потребность беречь, грудью защищать эту женщину, окружить ее молитвенным обожанием.
Они встречались каждый день в саду за высокой стеной и любили друг друга и забывали обо всем на свете.
Если Чип и догадывался, он никогда ни о чем не спрашивал. Если леди Карней и знала, она не говорила ни слова. Она наблюдала, как расцветает вновь красота Виолы и как-то раз сказала ей об этом.
— Я так рада, — просто отвечала Виола и невольно добавила: — из-за Джона. Он разыскал меня и живет неподалеку от нас.
Она остановилась за стулом леди Карней.
— Вы считаете, что это дурно — брать от часа то, что он дает?
Леди Карней, не оглядываясь, погладила морщинистой рукой мягкую ткань белого платья Виолы.
— Дурно, хорошо — ужасно тяжеловесные слова, мой друг. Мне кажется, то, что можно как-нибудь объяснить и оправдать, нельзя считать определенно дурным, хотя наши суды держатся законом: ‘око за око, зуб за зуб’. Добро — вещь относительная, это зависит от впечатления, какое ваши действия производят на других. Но зато в любви, слава Богу, есть только одно добро и одно зло. Добро — то, что вы делаете для любимого, зло — то, что только для самого себя и что неизбежно будет не в его интересах. После того, как вы возьмете свой час радости, вам придется сказать Джону: шестьдесят минут — это все, что мне угодно было подарить вам, потому что для меня так лучше. Ведь я верно поняла вас? Но как примет это Джон?
— Не знаю, — тихо сказала Виола, уходя в сад встречать Джона.
С ним, в его объятиях забывала о будущем, обо всем, кроме его близости и любви.
Любовь укрывает нас от смерти, злобы, страданий, даже лжи и обмана. Как во сне, сознаешь, что все это подстерегает за порогом, но пока любовь осеняет нас своим шатром, оно не тронет нас.
— Я в безопасности, пока я с тобой, — сказала как-то Виола Джону с омраченным взглядом.
Он поднял ее руку к губам и повторил лениво:
— В безопасности?!
— Да, от всех тревог, от себя самой.
Счастье делало Джона нелюбопытным. Ему только одного хотелось, — чтобы поскорее исчезла эта тень печали с ее лица.
— Ты будешь в безопасности от всего, что тебя мучает, дорогая, когда станешь моей женой.
— Это — запрещенная тема! — сказала торопливо Виола.
— О, срок истекает на будущей неделе. И тогда…
Она протянула руку и закрыла ему рот, говоря:
— Ты так далеко от меня, что приходится путешествовать за твоими поцелуями.
Вмиг Джон очутился возле нее на коленях и порывисто притянул ее за плечи к себе.
— Да неужели?! — Он тихо засмеялся от переполнявшей его радости. — Это с моей стороны небрежность, на которую вам, сударыня, не часто приходится жаловаться!
Виоле ужасно нравилась в нем эта насмешливая нежность, порою — мальчишески-грубоватая. Но сегодня она ей причиняла боль. Джон в ярком свете солнца казался так молод, так хорош, столько мужественности было в каждом его движении, несмотря на ленивую позу. Как будто для него только сиял этот дерзко-ослепительный день, все было для него, потому что он пришел со скипетром юности в руке.
И это-то заставляло внутренне трепетать Виолу, пока ее рассеянный взор переходил с темной склоненной головы возлюбленного на живую зеленую стену, по которой скользили серебряные пятна света.
Она думала: вот она, моя жизнь, — сад, огороженный высокими, отбрасывающими тень стенами, словно стерегущими меня. А жизнь Джона — как то открытое, необозримое пространство, что тянется за садом, уходит далеко-далеко, чтобы где-то слиться с небом.
И может ли она упрятать эту свободу за высокие стены, даже если Джон временно предпочитает те несколько экзотических растений, что он нашел здесь, бесчисленному ковру цветов на открытой ветрам, залитой солнцем равнине?
Он еще мало странствовал и видел — и поэтому его так привлекают изысканные цветы в огороженном саду, но позднее… Что будет, когда он увидит равнину?
Нет, ей нестерпимо играть в жизни этого юноши роль тюремщика. Это сознание делало ее и бесконечно печальной, и озлобленной. В чьей власти остановить время? Оно подкрадывается и подкрадывается, как неумолимый враг, и каждый день празднует незаметную победу. И любовь Джона, которой он хотел оградить ее, как щитом (о, ирония из ироний) открывала дорогу к мукам, означала смертельный удар по ее счастью.
И все же где-то в глубине души мерцала надежда на чудо, в которое не верила ее жизненная мудрость. Какой влюбленный не верит, что любовь заменит утраченное, достигнет невозможного? И любовь делает эти чудеса, если вера в нее велика. Ведь чудес, как таковых, никогда не бывало. Но вера — всемогуща.
Если бы мы глубоко уверовали в то, что можем сдвинуть горы, может быть, мы бы и сумели это. Но кто не усмехнется при таком предположении?
‘Даже если все на твоей стороне, трудно сохранить любовь прекрасной, — говорила себе Виола. — А если против тебя такая сила…’
Она прижала к груди голову своего молодого друга.
— Ах, Джон, отчего ты не старше? Отчего мы с тобою не одних лет?
— Господи, кому это нужно? — Джон бросил в сторону папиросу и сжал обе руки Виолы.
— Милая моя, — сказал он с шутливым пафосом, — пока ты — это ты, мне больше ничего не надо. И ты в миллионы раз лучше, чем все молодые. Вот, например, у тебя было время усовершенствовать эту улыбку. Ведь я от этого только в выигрыше!
Он упорно не хотел серьезно отнестись к ее страхам. Было ясно, что пока его не беспокоит и не интересует разница лет.
— Пускай бы тебе было даже и сто лет, дорогая, — что же из этого? — говорил он посмеиваясь. — Клянусь душой, ни одна женщина не поднимает столько шуму из-за каких-то нескольких лет! Ты принимаешь иногда прямо трагический вид, говоря о них. Держу пари, что и сейчас тоже.
Он посмотрел на Виолу и с подавленным восклицанием выпрямился, положив ей руки на плечи.
— Я был прав, оказывается! Я вижу, Виола, что ты готова позволить, чтобы эта чепуха съела наше счастье? Господи, зачем это? Неужели ты думаешь, я такое дрянцо, что разлюбил бы тебя, если бы ты потеряла свою красоту? Я люблю женщину, которая любит меня, и она останется мне так же дорога, что бы ни случилось с блеском ее глаз, с волшебством ее губ. Виола, оставь ты это раз и навсегда! Через десять лет я буду обожать тебя точно так же, как сейчас, и жестоко с твоей стороны показывать, что ты не веришь в это.
Он, не замечая этого, так впился в ее плечи, что Виоле было больно.
— Ты теперь не можешь меня оставить, — сказал он резко. — Ты бросишь об этом думать? Ведь мы вросли один в другого, неужто ты не видишь? Я слыхал, как многие мужчины говорят о женитьбе, о будущих женах своих. И я тоже когда-то так, как они, смотрел на это. Но то, что я чувствую теперь к тебе, совсем другое. Ни одной мысли нет у меня, которая так или иначе не была бы связана с тобою… Я… я пытаюсь стать лучше ради тебя. Я думаю о нашем браке почти со страхом, как о чуде. Мне не верится, что ты — ты избрала меня из всех. Думаешь, я не знаю, какие люди любили тебя? Поверишь ли, может быть, это теперь звучит смешно… бывают минуты, когда я тебя стесняюсь, робею в твоем присутствии, право, Виола. О, радость моя, любимая моя, если бы ты от меня ушла сейчас, я был бы конченый человек! Не чувствуешь ты разве, что ты для меня? Как ты нужна мне?
Глаза у него из голубых стали черными, и в них была такая острая тоска и мольба, с такой отчаянной тревогой обнимали Виолу его руки, крепко прижимая ее к груди, она слышала, как неровно и громко стучало его сердце.
— Ты хочешь уйти, — бормотал он. — Хочешь уйти от меня!
— Да нет же, дорогой ты мой, радость ты моя, — никогда! Клянусь тебе. Как я могу? Разве ты не смел все в моей жизни, разве такая любовь, как твоя, может оставить во мне еще хоть каплю силы бороться? Дай взглянуть на тебя. О, глаза, в которых столько веры, столько обожания, губы, что говорили мне столько самых чудесных, самых сладостных слов, какие когда-либо говорились женщине, — как я могла бы уйти от вас? — Она снова прижала лицо Джона к своему плечу… — Разве я так тверда, так жестока? Я только об одном и думаю — о том, чтобы ты был счастлив, — слышал Джон ее шепот над собой. — К этому должен быть путь… я найду его! — Она вдруг замолчала, и улыбка исчезла с ее губ, но Джон не видел этого, потому что она все еще прижимала его лицо к себе. Через минуту она сказала уже другим тоном: — Ну, теперь все хорошо? Я прощена?
Мужчина в Джоне уже был немного сконфужен бурным драматизмом их объяснения. И он отозвался сдержанно, обычным тоном:
— Так мы обвенчаемся очень скоро, да, дорогая?
— Да, — отвечала Виола едва слышно.

Глава XV

Сентябрь был уже на пороге. Кончалась последняя неделя августа. Виола приехала на день в ‘Маунт’.
Чипа не было дома: ему пришлось уехать куда-то по делам и он оставил милую записку с извинением. Что-то сквозило между строк этой записки, от чего Виоле было тяжело читать ее.
‘Он, должно быть, догадывается, — подумала она. — Но откуда? Ни одна душа не подозревает!’
Ей стоило большого труда сдерживать Джона. Он откровенно заявил, что ему было бы гораздо спокойнее, если бы они объявили в ‘Морнинг Пост’ о своей помолвке, но в конце концов уступил.
День, проведенный в ‘Маунте’, был не очень приятен, может быть, именно потому, что никто не подозревал правды. Роль хозяйки играла тетушка Чипа и Туанеты, очень строгая дама Туанета явно что-то подозревала. Всячески выражая Виоле свою привязанность, она не отходила от нее ни на шаг, — и остаться наедине с Джоном не было никакой возможности.
После завтрака Джон сел за рояль и принялся наигрывать одним пальцем любимую свою мелодию и напевать ее.
— И вы намерены позволить ему продолжать в том же духе, Виола? — спросила Туанета.
— Отчего же… — пробормотала Виола, делая вид, что просматривает какой-то журнал.
— Ну, я не могу этого выносить! — разразилась Туанета. — Пусть меня повесят, если я это допущу!
Она энергично наступала на Джона, грозя, что заведет граммофон, если он не перестанет, но так как Джон невозмутимо продолжал наигрывать, она взъерошила ему волосы.
— Шопен в образе лешего!
Джон захохотал и вскочил. Туанета спаслась бегством на террасу.
Виола, подняв в эту минуту глаза, увидела, как Джон погнался за Туанетой и поймал ее на площадке для тенниса. Она со слабой улыбкой смотрела в окно на эту сцену.
Теперь фигура Джона в белом и Туанеты в бледно-голубом мелькали на площадке. Все утро до ленча они сражались там в теннис, теперь снова начали игру.
Джон увидел Виолу у окна, помахал ей ракеткой и прокричал, чтобы она шла к ним. А когда она неторопливо спустилась с террасы и направилась через лужайку, он побежал ей навстречу и на миг схватил ее за руку.
— Ничего, что я сыграю партию с девчуркой? Она это обожает, а вы, я знаю, не стали бы играть? — сказал он, немного задыхаясь от бега и улыбаясь Виоле.
— Конечно, играйте!
— Милая! — шепнул он быстро и любовно, и помчался обратно. Виола присела на садовый стул и рассеянно наблюдала игру.
Почему Джон так уверен, что ей не хочется играть?
Болезненное обостренное чувство подсказало ей объяснение. Но она вдруг рассердилась на себя за свою мнительность.
Окончив партию, Туанета и Джон растянулись возле Виолы на траве, но не раньше, чем Туанета откомандировала садовника в дом за ‘чем-нибудь прохладительным’.
— А вы стали играть лучше, — заметил снисходительно Джон, лежа на спине с подложенными под голову руками и подставляя солнцу загорелое лицо.
— Давайте играть в угадывание, Джон, хорошо? Я начинаю: Б. Б. — что это значит? Не угадали? А вот что: ‘Благодарю Бога за сегодняшний день’.
— А за другие? — вмешалась Виола.
— Детей не следует поощрять к философствованию, — бросил небрежно Джон. — Не копайтесь в жуткой темноте ее души, Виола!
Туанета, совершенно игнорируя Джона, обратилась к Виоле:
— А знаете, вы теперь какая-то другая, не такая, как тогда в Броксборо.
— Разве? — спросила смущенно Виола. — Вы меня пугаете, Туанета!
— Нет, это перемена к лучшему, — поторопилась уверить Туанета. — Вы… вы как-то живее, и даже красивее, кажется. Что это с вами случилось?
Виола невольно посмотрела на Джона. И этот неосторожный субъект за спиною Туанеты принялся ‘целовать ее глазами’, как это у них называлось.
— Не знаю, — отвечала тихо Виола на вопрос Туанеты.
— Уж не влюбились ли вы случайно? — продолжала та.
Джон вдруг приподнялся и сел.
— Послушайте, дитенок, — сказал он, — что это за дерзкий допрос? Вы бы хоть меня пожалели! Я влюблен в миссис Сэвернейк и боюсь, что все мои расцветающие надежды увянут, если здесь будет произнесено имя счастливого соперника.
— Не будьте ослом, Джон, — бросила с сердитым равнодушием Туанета. — Вы бы и смотреть на него не захотели, правда, Виола? Он был бы ужасен в роли жениха, он, я думаю…
В эту минуту в конце длинной аллеи показался Чип верхом.
— Ну-ка, кто скорее добежит до Чипа! Пари на два щелчка, идет? — вскочила на ноги Туанета.
Джон секунду колебался, потом со смехом помчался за ней.
Их хохот донесся до Виолы, когда она шла по усеянной маргаритками траве, направляясь к аллее следом за ними.
Никогда она еще не видела Джона таким молодым и веселым. Сердце ее мучительно сжалось. И это их последние дни! Время не шло, а летело.
Джон шагал рядом с лошадью Чипа и, подняв голову, говорил о чем-то. Тонкая рубашка для тенниса открывала шею, и он был похож на чистенького, миловидного мальчика.
‘Не могу я отказаться от него, — сказала себе Виола. — И не откажусь!’
Он стал ее жизнью, все ее мысли, желания, молитвы были обращены на него. Он вошел в ее душу, как вернувшийся издалека странник входит в убранную и приготовленную для него комнату, запирая за собой дверь.
С тех пор, как любила его, она не знала пустых и одиноких дней. Несмотря на все его недостатки, она находила в нем столько милых ей черточек. Она любила даже эту наивную требовательность. Она говорила себе, что у Джона — живой ум, смелость, честолюбие.
‘Я могу помочь ему’, — заключала она эти размышления. Но какой-то голос прибавлял: ‘Да, вначале!’ Проклятые, безжалостные слова: начало — и конец, молодость и — старость.
‘Это — как западня, — говорила себе Виола с отчаянием. — Попробуешь вырваться — убежишь искалеченной, останешься — еще худшая участь ждет тебя. Если я выйду замуж за Джона, то рано или поздно я ему надоем и его будет удерживать только совестливость. Это искалечит его, испортит будущее. А если не выйду…’
Существовал еще третий выход. Виолу вдруг поразила эта мысль. Душа судорожно отпрянула…
Да, есть третий выход.
Вечером Джон провожал ее в ‘Красное’, и по дороге они присели отдохнуть на низеньком плетне, отделявшем луг от дороги.
— Давайте изобразим Рубена и Кэт, возвращающихся в воскресный день из церкви! — шаловливо предложил Джон.
Он сыграл свою роль с большой экспрессией и в заключение сказал, подражая акценту Рубена:
— А в будущее воскресенье будут развеваться все флаги, душенька моя!
Виола скользнула с плетня прямо к нему в объятия и сказала подавленно, пряча лицо у него на груди:
— Люби меня, люби, я не могу жить без тебя, Джон.
— Но ты же знаешь, что я тебя обожаю, — возразил он, глубоко тронутый ее порывом. — Скажи, наконец, когда мы поженимся.
— Приходи завтра в наш сад в этот час, и я тебе скажу. — Слова с трудом срывались с губ Виолы. — Я все капризничала, была жестока, завтра это все кончится, исполнится твое горячее желание. Только целуй, целуй меня теперь, пока я не забуду все на свете, пока не исчезнет из глаз небо, не потухнут звезды. Целуй меня так, чтобы твоя душа в поцелуях перешла в меня и у меня стало две души. Любовь моя, радость моя единственная, я хочу тебя, я обожаю тебя. Да, да, крепче обнимай, слушай, как бьется это сердце только для тебя. Держи меня крепче, еще крепче! Я — твоя, твоя и ты можешь делать со мной, что хочешь.

Глава XVI

Солнце ушло из окруженного стенами сада так неохотно и медленно, как уходят от любимой. Тени, крадучись, скользнули прежде всего в узкий проход между тисами, потом легли на лилии, на пышные шпажники, скрывая белизну одних и бледный багрянец других. Вот достигли они и поросших травой ступенек и обняли со всех сторон солнечные часы.
Сад был тих и темен, когда Виола пришла сюда.
Она знала, что придет слишком рано, но ей этого и хотелось. Медленно прошла она к солнечным часам и прислонилась к камню. Джон часто шутил насчет роли этих часов в их романе: ведь они с Виолой здесь именно обрели друг друга, и здесь с тех пор любили друг друга радостно, бездумно, спокойно и счастливо.
Джон даже вырезал переплетенные инициалы, свои и Виолы, на покрытом пятнами старом камне. Виола нащупала их рукой. Да, они тесно переплелись друг с другом, так, как должны переплетаться жизни двух любовников.
Она сегодня оделась более тщательно, хотя в темноте Джон все равно не увидит ее платье. На ней были и те жемчуга, что нравились ему. Единственное кольцо на пальце было его подарком.
Джон вошел в сад и окликнул ее. Он кинулся к ней так, как кидается истомленный жаждой, прошедший пустыню странник к засверкавшему впереди роднику. Осыпал ее торопливыми, жадными вопросами и среди этих вопросов повторял все снова и снова:
— День казался вечностью без тебя. Теперь — хорошо.
Они уселись на ступеньках — Джон все еще обнимал ее и положил голову к ней на плечо.
— Ты не будешь курить? — спросила она, пытаясь скрыть волнение.
— Сейчас? Нет, спасибо, дорогая. Я тебя не видел целую вечность. И сегодня мне ведь предстоит услышать великую тайну! Горю нетерпением! Ты скажешь, наконец, когда мы обвенчаемся. Я не буду спокоен, пока ты не станешь моей по-настоящему. Да, да, кольцо, запись в книгах, свечи и все прочее — вот что мне нужно.
Он улыбался, но тон его был серьезен.
— Итак? — он сжал пальцы Виолы и придвинул лицо к ее лицу. — Что, разве это так страшно? — шепнул он. — Ты и теперь все еще боишься — ах ты, Фома неверующий!
Виола была не в силах отвечать. Она только протянула губы в темноте, и в ответ на эту безмолвную просьбу Джон поцеловал их.
— А теперь отвечай, — сказал он, все еще не отодвигаясь. — Скажи же, любимая.
Виола готовилась к этому объяснению, переживала трудную борьбу с собой и пришла с твердым решением. Но снова, под влиянием близости Джона, его поцелуев, бережной нежности его объятий, мужество ее ослабело. Снова поднялись сомнения: надо ли? Сердце вопило ‘нет!’ Воля с горькой отчетливостью твердила ‘надо!’
Она с силой отстранила Джона.
— Мне надо сказать тебе одну вещь, — в голосе ее звучало что-то металлическое.
Джон застыл неподвижно. В этой неподвижности была бессознательная угроза.
— Да?
— Ты, может быть, после этого будешь ненавидеть меня, презирать… я колебалась все время…
Голос оборвался. Слышно было, как она тяжело дышала.
Но Джон сделал резкое движение, и Виола поборола слабость.
— Я… видишь ли… когда ты в первый раз сказал, что любишь меня…
Он до боли стиснул ее руку у кисти.
— Да не томи ты, ради Бога, говори же! Ты не любишь — в этом ты хотела признаться?
По тому, как дрожала его рука, Виола поняла, что делалось в душе Джона. Весь ее страх растаял в нежности.
— Родной ты мой, я так тебя люблю, что умереть ради тебя рада. Жаль, что этим не поможешь делу. Я скажу тебе сейчас, в чем дело. Скажу в двух словах. Мой муж жив, и я… я не могу выйти за тебя замуж.
Она вскрикнула, потому что Джон внезапно отбросил ее прочь, потом снова схватил за плечи.
— Повтори, — пробормотал он, еле ворочая языком.
— Не хочу, — смело возразила Виола. — Я скажу другое, что давно лежит у меня на душе. Вот оно, слушай: я буду для тебя всем, чем ты захочешь, между нами не будет барьера, если только ты сам не воздвигнешь его. Я буду любить тебя ради любви, не обращая внимания ни на кого и ни на что, жить, где ты захочешь и как захочешь. Что ты ответишь на это?
Джон не снимал рук с ее плеч, но молчал. Не отрываясь смотрел ей в лицо.
— Джон!
При этом крике он выпустил ее, упал на колени и спрятал лицо в ее платье.
— Не могу… ты не понимаешь… отчего ты не сказала мне раньше? Так из-за этого ты убежала, а не из-за того, как ты говорила, что боялась за мое счастье? А теперь ты предлагаешь этот невозможный выход… — Он вдруг оттолкнул Виолу. — Что ты делаешь с моей жизнью? Что ты сделала?
Она не шевелилась. Промолвила устало:
— Любила тебя — только. И оттого пыталась уйти. Я… я тогда не знала того, что тебе сказала только что. Право. Я узнала недавно. Что я сделала с тобой? Принесла тебе то, чего ты, по твоим словам, хотел — любовь мою. Вот снова предлагаю ее тебе — на каких тебе будет угодно условиях.
— Перестань, — сказал он хрипло.
— Зачем бояться слов, Джон? Мы решаем вопрос о жизни и твоей, и моей, — так надо договорить до конца. Может быть, я в заблуждении переоценила и себя, и то, что могу дать. В таком случае остается одно.
Она поднялась и сошла со ступенек.
Так он даст ей уйти, он отверг ее в самый тяжкий час ее жизни! Она думала, что взывает к любви, а встретила пародию на нее, осуждение, пренебрежение.
Она не оглянулась, шла вперед, не замечая, темно ли, светло ли, полная лишь своим унижением и горем, сливавшимися в какую-то почти физическую нестерпимую боль. В эти мгновения пронеслись перед нею все дни и ночи терзаний, нерешимости, жгучего стыда, дурных предчувствий, сознания трудности изгнания из общества. И победила любовь, победило горячее желание сделать счастливым этого мальчика. Даже еще теперь душа ее взывала к нему. И, словно услышав этот призыв, Джон догнал ее и остановил.
— Куда ты? Зачем?
Она не хотела говорить из гордости, чтобы Джон не заметил, что ее душат слезы. Попыталась вырвать руку.
Но, словно считая ее жест безмолвным ответом и не желая этот ответ принимать, он в отчаянии привлек ее ближе.
— Ты подумала, что я хотел, чтобы ты ушла? Боже мой, разве я не должен хотеть этого? Разве не должен так чувствовать каждый порядочный человек? А я вот не могу. Слышишь, не могу! С того первого вечера я только и жил ожиданием. Ты все как-то ускользала от меня, и я утешал себя: в один прекрасный день мы станем мужем и женой — и тогда она будет моей навсегда… А теперь мы не может пожениться…
Он замолчал и, откинув волосы Виолы со лба, поцеловал ее лоб, мокрые глаза — так, словно целовал в последний раз. Виоле казалось, что сердце у нее сейчас разорвется. Она шаталась, как бы оглушенная его громким биением.
Джон не давал ей сказать ни слова и только удерживал ее. Они прильнули друг к другу, словно ожидая здесь в темноте нападения неведомого врага. Никогда еще близость ее так не опьяняла Джона. В душе его происходила борьба того, что он считал своим долгом, — и желания. Он привык думать о Виоле, как о женщине, которая будет ему принадлежать. Думал об этом с застенчивой страстностью, с пугающей напряженностью любви. Миг, когда последнее сопротивление Виолы исчезнет, представлялся ему таинством, последним пределом глубокой и чудесной близости с любимым и любящим существом. И у них с Виолой было так много общих интересов, каждый, самый мелкий, приобретал особую значительность, потому что был общим. Будущее представлялось Джону таким ясным и счастливым движением к намеченной цели… А теперь цель исчезла и жизнь опустела.
В ветвях тиса вдруг залился соловей. Что это носилось в воздухе — дыхание цветов или любви? Казалось, все часы радости, прожитые здесь, в этом саду, тихонько прокрались сюда опять, изнемогая под тяжестью любви.
Нельзя разбивать любовь и делать себе кумира из отречения — шептала летняя ночь в уши Джона.
— Я не могу отказаться от тебя, — сказал он Виоле так тихо, что она скорее угадала, чем услышала. Сердце в ней дрогнуло.
— Милый, милый…
— Я должен бы… но… все это время… ты… я считал тебя своей — и теперь… так вдруг… я не могу ничего изменить. Я знаю, если бы другой поступил так, как я хочу поступить, я бы его строго осудил. Но я не могу отпустить тебя. Какая все это жестокость… словно судьба нарочно ждала, пока мы так привяжемся друг к другу, чтобы нас разлучить. Я еще ни разу не уходил со свидания с тобой, чтобы не подумать: ‘Наступит день — скоро — когда не надо будет уходить от нее, когда она будет моей’.
— Я буду твоей, — сказала ласково Виола, — вся твоя жажда будет утолена, разлуке наступит конец. Джон, я больше не могу мучиться так. Вчера ты настаивал, чтобы я сегодня, в этот час назначила день, когда мы станем мужем и женой. Назначь его сам, и мы уедем, куда хочешь.
Они стояли так близко, рядом, но не прикасались друг к другу. Потом Виола сделала почти незаметное движение: наклонясь, поцеловала руку Джона и скользнула к выходу. Деревья скрыли ее.

Глава XVII

В конце концов, за Джона решил случай и ему не пришлось брать на себя инициативу.
Маркс неожиданно вызвал его в Лондон. Джон спешно уехал из ‘Маунта’, чтобы успеть явиться к Марксу рано утром. Виоле он послал записку через грума.
В тот же день он получил от нее телеграмму следующего содержания:
‘Еду сегодня в Корнуэлль. Приезжайте и вы в четверг. Письмо следует. Виола’.
У Джона безумно забилось сердце. Маркс, при котором ему передали телеграмму, заметил выражение его лица и спросил дружески:
— Ничего неприятного, надеюсь?
— Нет, сэр, — отвечал машинально Джон.
Возвращаясь домой по накаленным августовским солнцем улицам, он впервые с той минуты, как прочитал телеграмму, вполне уяснил себе ее смысл.
Пока не пришло письмо Виолы, Джон томился одиночеством, днем работал, ночами же приходили видения и прошлого, и будущего, презрение к себе, жалость — и всепобеждающая ликующая страсть.
Первое письмо Виолы просто, сдержанно. Она писала из местечка Рошлоу, сообщая, что сняла здесь бунгало, что встретит Джона на близлежащей станции, в десяти милях от ее жилища.
Ехать пришлось степью, обдуваемой морским ветром… Вдоль проселочных дорог изгороди еще тяжелели цветущей жимолостью и терновником, розовели вьюнками.
— Надеюсь, тебе понравится бунгало, — сказала Виола, — я жила в нем когда-то много лет назад. Там, кроме нас, будут жить только сторож из ‘Гейдона’, старый Мартин и его жена. О, Джон, как нам будет хорошо!
Она вдруг быстро поцеловала его сквозь вуаль.
А Джон под сдержанным видом таил трепетную радость. Здесь, в деревне, наедине с ним, Виола казалась такой близкой, своей, все сомнения и недовольство собой слетели с его души. Исчезло и ощущение, что он делает что-то недозволенное, что жизнь дает ему желанную радость при таких условиях, которые умаляют ценность дара. Он стал проще, естественнее. И все это — было влияние Виолы.
Она пережила уже все то, что сейчас мучило Джона: оно пронеслось над ней, как буря. И теперь, пережив, быстро угадывала каждое ощущение Джона и силилась помочь ему восторжествовать над этими ощущениями.
Виола для того уехала в Корнуэлль, чтобы избавить Джона от колебаний и от неприятной обязанности, которую в таких случаях считает долгом брать на себя мужчина. Она сказала себе: я этого хотела, я и устрою все и постараюсь, чтобы это вышло прекрасно.
Она ни на минуту не переставала считать, что формальная вина за последствия падает на нее. Но успокаивала себя тем, что ‘в конце концов честно расплатится’. Ни одной женщине, хотя она в этом не признается, не легко нарушать условности, к которым привыкла, утратить уважение людей, которых даже не знаешь, но за чьим одобрением невольно тянешься.
— Ну, что же, — говорила себе Виола, — никакая цена не высока, когда расплачиваешься за такое счастье. Ведь если я причиняю зло, то только себе самой. Кто может учесть, сколько эгоизма иной раз в самоотречении!? Но если есть жертва, которой не разделяет с нами любимый, то она будет моим искуплением.
— Там, за скалами, есть славный маленький пляж, весь покрытый золотистыми раковинками, — сказала она Джону после обеда. — Спустимся вниз, хорошо? Можно вообразить, что ищешь обетованную землю — ужасно люблю бродить по незнакомым местам.
Они шли рука об руку через поля, где цветы пылали в последних лучах заката, как маленькие цветные лампочки, потом — по тропинке, которая вела вниз, к бухте.
Было еще достаточно светло, и сверху был хорошо виден золотой пляж со светлой бахромой лениво журчавших волн. Море было неподвижно. На скале жалобно кричала чайка.
— Посидим здесь наверху, скалы еще теплые от солнца, — предложила Виола.
Джон послушно сел и, после ее напоминания, закурил папиросу. Виола же стояла немного впереди. Вдруг она опустилась подле Джона на колени и, взяв его свободную руку, приложила ее к своему горлу.
— Джон, быть может, я делаю огромную ошибку и порчу твою жизнь. Может быть, и сейчас у тебя шевелится хоть тень сожаления, что я заставила тебя выбирать… что я захотела соединить наши жизни. Ты, мне кажется, из тех, кто хочет гордиться той, которую любит. Если со мной это невозможно… помни… помни, что…
— Виола?! Опять? В тот день, когда я разлюблю тебя, я и жизнь разлюблю. Ты — все в ней. Не смогу гордиться тобой? Да я бы, если бы мог, заставил весь мир пасть перед тобой ниц.
Тень исчезла с лица Виолы. Она снова оперлась об руку Джона, и они пошли обратно к роще.
Выплыла желтая, как мед, луна — и золотая дорожка побежала по поверхности моря.
В гостиной трещали поленья в камине. Виола присела у огня на пол и стала греть руки. Они были одни с Джоном. В открытое окно доносился шелест прибоя.
Старый Мартин сказал из-за двери, что все заперто и он идет спать. Пожелал им спокойной ночи.
А они продолжали сидеть на ковре у камина и разговаривать. Время шло. Откуда-то донесся бой часов. Виола нагнулась к лежавшей у нее на коленях голове Джона.
— Мир засыпает, мой мальчик.
Он приподнялся и привлек ее к себе.
— А те, кто любят, не спят, — шепнул он страстно, — любовь никогда не засыпает…

Глава XVIII

Просто удивительно, до чего быстро осваиваешься с той или иной обстановкой в жизни. И чем счастливее она, тем быстрее с ней ‘срастаешься’.
К концу первого месяца пребывания в Корнуэлле Джону уже казалось, что они с Виолой всегда жили вместе. Она оставалась для него, любовника, все той же чудесной загадкой, но в обыденной жизни была уже до мелочей знакома и близка.
Заботы материальные не нарушали их блаженства. Планы сменялись планами. Они совершали прогулки пешком или в автомобиле. Джон играл в гольф, плавал.
Газеты — вот единственное, что связывало их с миром и напоминало о реальном будущем. Джону предстояло завоевывать избирательный район Фельвуд и, к великому неудовольствию, он узнал из газет, что придется ехать туда раньше, чем он рассчитывал.
— Ты что намерена делать, когда я уеду? — немного смущенно спросил он у Виолы.
— Я, — отвечала она весело, — намерена снять себе домик вблизи города, А твои планы каковы, мой друг?
— Поселюсь вместе с Марксом или, может быть, с Чипом, — начал было Джон беспечным тоном, но не выдержал роли и закончил с отчаянием: — Нет, в самом деле, Ви, как ты будешь жить?! Я хочу сказать — когда мы вернемся из Фельвуда в Лондон и все будут против нас.
— Тогда, мой дорогой, мы снимем дом за городом, где один из нас будет жить всю неделю, а другой приезжать, когда сможет улучить время… или когда почувствует, что ему этого хочется!
— Это — одно и то же, — заметил лаконично Джон. — Но послушай… ты вправду думаешь так сделать?
— А что же другое я могу?..
— Так, значит, ты решила… совсем отказаться от прежней жизни?
Он не мог не удивляться ей. Виола засмеялась, уловив выражение его лица.
— Вернуться к этому прежнему бессмысленному существованию, где не было тебя — значило бы совсем отказаться от жизни!
— Люди будут гнусно относиться к тебе, — проронил Джон мрачно.
— Вы сказали истинную правду, мой повелитель! Но что же из этого? Глупый ты мой, родной мальчик, что значит этот пустяк в сравнении с радостью ожидать тебя, готовить все для тебя…
Она толкнула его в кресло и, присев на ручку, прижалась щекой к его щеке.
— Вот послушай, как я придумала: поселюсь в Сэррее, я уже присмотрела там домик, он в стороне от дороги, но это ничего, у нас ведь есть автомобиль. Милый, я уже мысленно и меблировала его и даже все распределила. Рабочая комната для тебя, общая комната и комната только для нас двоих, где все твои вещи будут ожидать тебя и сто раз в день напоминать мне о твоем приезде. Мартин и его жена будут прислуживать нам. А те месяцы, когда парламент не заседает и тебе не надо будет преобразовывать Англию, мы будем проводить за границей или уезжать сюда. Ты должен согласиться, Джон, должен!
Джон заглянул ей в глаза.
— Так значит, ты меня так любишь? — Он даже побледнел от волнения.
Виола попробовала пошутить над его торжественной серьезностью.
— То есть как это ‘так’, мой недоверчивый друг?
Джон припал головой к ее руке, прижимая ее к себе, как бы желая удостовериться, что она с ним. В его лице было что-то такое, что шутка замерла на губах Виолы.
— Разве ты этого не знал? — промолвила она тихо, но горячо. — Да именно так люблю — и хочу отойти от общества уже хотя бы только затем, чтобы постигнуть, как много ты один значишь для меня. Говорят, глупо со стороны женщины постоянно твердить о своей любви, говорят, что она тогда скоро надоест мужчине. Что же, пускай надоем, а все-таки скажу тебе, возлюбленный, что обожаю тебя, хочу быть только твоей, что нет у меня иных желаний, кроме желания дать тебе радость. И нет вещи на свете, которой бы я не сделала ради твоего счастья. Если это грех — так любить, значит, я уже до смерти не перестану грешить. О, Джон, что ты сделал со мной, какой пожар зажег в моей душе?
Никогда еще Джон не слыхал от нее таких страстных признаний, никогда, даже в самые интимные минуты. И словно понимая, какое впечатление это произвело на него, Виола вдруг улыбнулась улыбкой, которую он так любил, и снова превратилась в ту Виолу, которую он знал, с которой можно смеяться вместе, целоваться, болтать.
— Итак, у нас будет свой домик, — сказала она, — и ты будешь государственным мужем, у которого есть тайная связь, — и мы будем счастливейшими любовниками на свете. Я заведу лошадь и для тебя, мы станем кататься верхом вдвоем. О, Джон, какие у нас будут субботы и воскресенья!
Джон увлекся не меньше ее этими проектами, стал обсуждать финансовую сторону дела, вносить новые детали.
Ему предстояло первому ехать в Рошлоу. После его отъезда на Виолу напала тоска. Вот одна глава их совместной жизни и окончилась!
В день отъезда Джона шел дождь, но, проводив его. Виола по какой-то грустной прихоти пошла к янтарному пляжу.
Золотистые раковинки были смыты сильным приливом, оставался лишь песок, разбросанный волнами, бившимися о скалы.
Виола бежала из Рошлоу на другой же день, предоставив Мартину уложить все и перевезти в город.
В Лондоне было уже по-осеннему людно. Все съехались после отдыха и перед Виолой сразу встала непредвиденная проблема.
Явился с визитом Чип и привез Туанету Множество знакомых, окружавших ее всегда, приходили, встречались на улице, засыпали ее приглашениями. Как быть?
Леди Карней и Чипу она рассказала правду.
— Я догадывался, — сказал Чип, невольно сморщив лицо, как от боли. — От всей души желаю, чтобы вы были счастливы.
Впервые с тех пор, как они с Джоном встретились в Рошлоу, у Виолы стало тяжело на душе, — а между тем Чип был совершенно такой же, как всегда. Сидел, беседовал, рассказывал о своей службе, а прощаясь, промолвил:
— Но вы ведь позволите мне иногда навещать вас?
Леди Карней, выслушав Виолу, только спросила:
— Вы счастливы?
Виола отвечала ‘счастлива’. И поторопилась прибавить: ‘вполне’.
— А каково же будет ваше положение среди нас?
— Что же я могу?.. Выбора нет.
— Ах, вы моя милочка! Так и вы решили пойти по стопам женщин, сжигающих свои корабли? Это честнее, спору нет, но как-то уж очень суживает рамки жизни… в них частенько и мужчине становится тесно — а это бывает фатально. Я знаю, что говорю возмутительные вещи, я как будто склоняю вас свести любовь к тайной интрижке и распутству. Но я в жизни видела так много неоцененного, непонятого благородства! Мужчины назовут ваше поведение бесстыдством и будут завидовать Джону, женщины осудят ваше самоизгнание еще строже и не простят вам обладания Джоном. Разве не можете вы оба — и вы, и ваш любовник — оставаться каждый на своем месте? Может быть, это и унизительно для вашей любви… но зато безопаснее!..
— Вы думаете, что Джон будет неверен мне? — просила Виола. Она усмехалась, но глаза ее смотрели совсем не весело.
— У него будет и слишком много свободы… и слишком мало. Ничто так не гибельно для романа, как строго установленные дни, постоянные переезды по железной дороге и прочее. Джон будет всегда негодовать, что нет специальных поездов тогда, когда ему хочется ехать к вам, и возненавидит поезда ‘только по субботам’. Дайте ему возможность видеть вас каждый раз, как ему захочется — и он будет обивать у вас порог. Но если вы установите определенную программу, будете регулярно ждать его, скажем, по субботам или пятницам, — ему уж обязательно будет казаться, что именно в этот день хорошо бы отправиться куда-нибудь, заняться спортом, на воздухе, именно на этот день придутся самые интересные приглашения или самые необходимые дела. Виола, если в моих рассуждениях и звучит цинизм светской женщины, — вспомните, что вы и ваш друг принадлежите к тому же ‘свету’ и что свет сильнее вас! Вам потребуется безмерное напряжение, чтобы жить и любить вне привычных рамок.
Кое-что из этих мрачных поучений Виола пересказала Джону, который с негодованием выслушал ее.
В тихий осенний день они поехали вдвоем без шофера посмотреть дом в Эгхэме. Там осень казалась похожей на весну, как это бывает в ясные, сухие дни, когда дует легкий ветерок с моря.
Дом нашли, одобрили и тут же обсудили, как обставить его.
— Наш дом, — сказал Джон, целуя Виолу, когда усаживал ее в автомобиль. Он сел с другой стороны и улыбнулся, натягивая толстые перчатки шофера.
‘Такой уверенный, ласковый и счастливый! — подумала Виола. — Так бесконечно близкий…’
Счастье придало новый блеск красоте Виолы, она это знала и радовалась этому.
Лели Карней как-то раз сказала ей:
— Милочка, ведь весь свет угадает правду и без формального оповещения: женщина после сорока может так похорошеть только от любви!
Дом их был готов как раз к тому времени, когда Джону надо было ехать в Фельвуд. Чип ехал с ним.
Виола получала ежедневно письма и телеграммы от Джона Почта в эту деревушку доставлялась только раз в день, и у Виолы вошло в обыкновение ходить пешком в ближайший городок и получать свою вечернюю почту.
Однажды письма не оказалось. Она пришла напрасно.
Медленно направилась домой. Путь был не близкий, и она очень устала. Присела отдохнуть в березовой роще у дороги. Деревья стояли обнаженные. Мертвые листья ковром устилали землю.
Виола сидела и думала о том, как сильно, должно быть, срослась ее жизнь с жизнью Джона, если такой пустяк, как одна пропущенная почта, может на время омрачить ее счастье. С глубокой нежностью думала она о Джоне, о его стремительной жадности к жизни, к ее успехам, о живости его натуры. Да, таким она хочет его видеть. Ради того, чтобы поддержать в нем это ‘горение’, она стала для него тем, чем была.
Вот скоро он приедет. Позовет поспешно: ‘Виола!’ Вбежит, горячо расцелует, по-мальчишески крепко обнимет, а там вечер у камина и любовь, как пламя, и ее рука в его руке. Потом — долгие часы тишины, когда она будет прислушиваться к его ровному дыханию во сне и каждое его движение будет для нее как ласка.
Боже, какой малостью она пожертвовала и как много получила!
Мартин возился в саду, когда она пришла.
— Скучный сегодня день, мэм, — заметил он, поднимая глаза.
Да, скучный был день. И коттедж казался пустым и заброшенным.
‘Через три дня Джон будет здесь’, — утешала себя Виола. Она даже уже обдумала меню обеда: все — любимые блюда Джона.
Но время двигалось так медленно. Джон аккуратно посылал ей отчеты своих речей: их записывал Чип, который придумал какую-то свою собственную стенографию. Виола читала и страстно желала, чтобы Джон завоевал Фельвуд.
В ночь накануне выборов она не могла уснуть и весь день торчала у окна, ожидая телеграфиста.
Джон обещал выехать в ту же минуту, как все закончится. Письма его были коротки и говорили только о выборах. Чип телеграфировал аккуратно, но из его телеграмм трудно было уяснить себе истинное положение дел.
Этот день был еще ‘скучнее’: один из тех дней, когда в легком тумане каждый звук как-то особенно четок. Виола больше не могла выносить неизвестности: приказала подать автомобиль, решив вдруг ехать в Фельвуд проселочной дорогой.
Было уже темно, когда она приехала туда. Она отпустила шофера, рассчитывая вернуться домой с Джоном, и пошла по кишевшим народом улицам местечка.
Решилась спросить у двух-трех человек, какой кандидат всего популярнее и когда услышала в ответ ‘Теннент’, сердце ее забилось от радости.
Она опустила вуаль и смешалась с толпой, переходила с места на место, прислушивалась к разговорам, ловила отрывки фраз. Какой-то непонятный инстинкт удерживал ее от того, чтобы разыскать Джона.
Внезапно люди сбились в кучу, Виолу притиснули к какому-то забору, на миг поднялся гул и смех, потом наступила мертвая тишина, в которой был ясно слышен голос человека, объявлявшего результат баллотировки.
Джон избран, избран тремястами голосов!
Вокруг выли, свистели, кричали ‘ура’, а Виола не могла двинуться с места. Прошла еще минута — и она услышала голос Джона. Впереди кто-то отодвинулся, и она увидела лицо Джона, а за ним — Чипа, Туанету, Маркса.
В конце концов, ей удалось протолкаться. Она добралась до гаража и поехала домой.
Когда Виола рассказала Джону, что была в Фельвуде, он заметил:
— Господи, если бы я знал это! Ты — там! Я, вероятно, это чувствовал. Потому что перед тем, как начать речь, я почему-то подумал о тебе.
— Милый!..
Джон прибавил рассеянно:
— Но, пожалуй, тебе не следовало показываться туда. Что, если бы тебя узнали?
Он прожил в коттедже недели две до того, как окончательно уехал в Лондон. Они вдвоем гуляли, болтали, казалось, что корнуэлльские дни вернулись опять.
Затем Джон умчался в Лондон, а Виола осталась скучать в одиночестве, скучать, несмотря на ежедневные письма от него.
В первый раз Джон устроил так, чтобы приехать к ленчу в субботу, потом — вечером. В конце концов он стал приезжать регулярно с шестичасовым и возвращался в Лондон в понедельник утром.
Райвингтон Мэннерс не забыл о нем и усердно снабжал его работой. Но вот подошел рождественский перерыв занятий.
Всю осень шли дожди. Они продолжались и теперь, несмотря на то, что обычный сезон их прошел.
Дождь (за исключением летнего, так хорошо описанного поэтами) мало благоприятствует романам. А дождь в глухой деревне — тем более.
Итак, день за днем шел дождь, и никто не приезжал. Собственно, некому было и приезжать, кроме Чипа и леди Карней. Только этим двоим людям было известно о местопребывании Виолы, для всех остальных она была просто ‘в отъезде’.
Как-то Джон предложил Виоле поехать в город и побывать в театре. Они обедали у Карльтона.
За соседним столом оказались Кэролайн и Рендльшэм. К счастью, они пришли поздно и Джон не видел их. Кэролайн холодно посмотрела на него, сказала что-то Рендльшэму и затем пристально оглядела Виолу.
Мучительное чувство охватило Виолу. В нем не было ни возмущения, ни ревности, но была вся горечь того, и другого. И ужасная печаль.
Она любовница, да. Но она женщина того же круга, что и эта бесцеремонная особа.
Она взглянула на Джона, овладела собой, продолжала разговор. В зеркале напротив увидела себя, и страх исчез, сменился торжествующей уверенностью.
Джону и ей кивали, улыбались. Она решила, что поедет вместе с ним в театр: ведь она оделась для этого, приготовилась!
Она словно читала мысли окружающих. Больнее всего было то, что там были и люди, чьей дружбой и мнением она дорожила.
Но ведь у нее есть Джон! Что ей друзья? Какая дружба стоит внимания, если рассматривать ее с высот любви?
Они встали из-за стола, и Джон увидел Кэролайн. Он тотчас посмотрел на Виолу. Кэролайн усмехалась.
В автомобиле он сказал, обнимая рукою плечи Виолы:
— Ужасно жаль, родная… что так вышло там, в ресторане…
— Вот еще, пустяки какие! — слабо засмеялась Виола в ответ.
В театре Джон шепнул ей:
— Ты сегодня ослепительна! Как давно я не видел тебя в вечернем туалете. Ты ударяешь в голову, как вино, моя красавица!
Он казался еще больше обычного ‘ее собственным’. Виола была вознаграждена за тяжелые полчаса, пережитые в коттедже, перед решением появиться вместе с Джоном в Лондоне.
А поездка домой вдвоем была сплошной радостью.
На другой день к ленчу приехал Чип.
— Видел вас вчера вечером. И решил, что вы не рассердитесь, если я теперь явлюсь с визитом.
Виола как-то съежилась внутренне в его присутствии. Ее тревожил вопрос, что чувствует Чип.
— Вы — наш первый гость, — сказала она ему.
Первый гость оказался на высоте положения: всем восторгался, даже садиком и деревней. Починил испорченную лампу.
Джон сиял от удовольствия. Просил Чипа погостить у них подольше. И в эти вечера они сидели у огня уже не вдвоем, а втроем.
В один из вечеров, когда Джон поздно задержался в городе, Виола спросила Чипа:
— Чип, дурно я поступила? Ведь это все — дело моих рук.
— А вы счастливы? Именно вы?
— Да, ужасно.
— Тогда, значит, все хорошо, как бы ни судили об этом другие, — сказал Чип твердо.
Вошел Джон, усталый, возбужденный. На будущей неделе партия посылает его в Йорк выступать от ее имени.
— Поживи до моего отъезда, — упрашивал он Чипа. Но Чип отговорился делами и уехал на другое утро.
Иногда Виола встречала Джона на станции. Дожидалась, пока в свете коптящейся лампочки, висевшей на стене, появлялась его фигура, его улыбающееся лицо. Потом они мчались вместе домой. И Джон принадлежал ей, только ей, пока назавтра, в половине десятого, мир не отнимал его снова.
Из Йорка он написал ей, что дал согласие на предложение объездить фабричные центры.
‘Это все — вода на мою мельницу, — писал он, — Мэннерс ничего мне не обещал, но все время не оставляет меня без дела’.
В письме Джона говорилось только о его деятельности.
Виола работала в саду, читала, ездила верхом, ожидала. Наконец, поехала в Лондон и прожила несколько дней в своем доме на Одли-стрит.
Побывал у нее Леопольд Маркс. Как всегда, остроумный, разнообразный, дружески внимательный.
Мэйнс встретился с ней как-то на Бонд-стрит и попросил разрешения прийти. Говорили, что Мэйнс помолвлен.
Виола неожиданно бежала обратно в деревню. Там она скучала, но зато действительность не врывалась в ее мечты.
После своего триумфального ‘рейса’ Джон приехал прямо к Виоле. Она ждала его на вокзале и увидела раньше, чем он отыскал ее взглядом. Джон похудел и казался еще более юным.
В его поцелуях, в торопливых вопросах (ответа на которые он никогда не дожидался) была все та же пылкая влюбленность. За обедом он успел рассказать всю историю этих недель.
Даже когда они сидели вечером у огня, все его мысли были заняты тем же: возможностью раскола в партии, который непременно даст ему шансы выдвинуться.
Виола слушала. Спрашивала изредка о тех из коллег Джона, кто ей был знаком, но Джон, ответив вскользь, возвращался к тому, что его интересовало. Он сидел в большом кресле, с трубкой в зубах. Глаза его смотрели рассеянно и блестели возбуждением.
— Проект о пенсиях, который еще только в зародыше, даст серьезный повод к кризису, — объяснял он. — И я буду бороться за него неотступно! Если это даст мне козырь в руки, тем лучше. Если же кризис произойдет так быстро, то особого успеха ждать мне нечего, — во всяком случае, я рассчитываю, что меня заметят. Лидс — был очень удачной комбинацией для меня!
— Мэннерс понял, как полезен ты будешь в таком деле, — вставила Виола.
Вечер проходил. Хоть борьба партий в парламенте — штука интересная, но в жизни есть и другие интересы! Виола в глубине души сердилась на Джона.
Узенький серп всплыл над верхушками деревьев. В ночном воздухе чудился едва уловимый шепот весны.
Джон зевнул.
— И устал же я! Все эти передряги изрядно утомляют. — Он зевнул вторично. — Ну, что же ты делала в мое отсутствие, Ви?
‘Жила лихорадочной жизнью!’ — чуть не слетело насмешливо с губ Виолы. Но она вовремя прикусила их. Нет, к чему жалобы? Она сама выбрала эту жизнь. И слишком она занята собой, этого не должно быть!
— Ездила верхом, читала. И, как ни странно, довольно много думала о вас, сударь!
Она встала и перенесла лампу на рояль. Налила Джону в рюмку ликеру, которого он попросил, и отнесла ему. Он обнял ее одной рукой и посадил возле себя на ручку кресла.
— Ты сейчас была так красива — вот когда стояла с лампой в руках. Это платье у тебя прелестное, я люблю сочетание зеленого с золотом. И духи твои люблю. Поцелуй меня, солнышко!
Он сонно прислонился к ней головой.
— Нет, поцелуйте вы меня, сэр Галахад! — засмеялась Виола.
Он вмиг поставил на стол рюмку с ликером, встал и наклонился к ней. Этот переход от недавней рассеянности к прежней нежности влюбленного почему-то так подействовал на Виолу, что ей захотелось плакать.
— Я так скучала по тебе… В конце концов, если я — твоя, так и ты должен быть мой.
— Жизнь моя немного бы стоила, если бы это не было так, — сказал он, приникая губами к ее волосам. — Тебе было тоскливо, солнышко? Какой я негодяй, что допускаю до этого. Но вот я с тобой, и у нас впереди целых два дня.
Он снова был тот же Джон, ее властный и вместе с тем послушный любовник, мальчик, что был ее собственником и ее дорогой собственностью.
Назавтра неожиданно потеплело. В воскресенье был ослепительный день: сверкала синева неба, сверкали белые облачка на ней. В теплом ветре было что-то совсем весеннее.
Виола и Джон отправились верхом на холмы и смотрели оттуда на пестревшие внизу в аметистовой дымке города и селения. Приехали домой в сумерки. Джон пошел наверх умыться и вернулся голодный и веселый.
— Не устала? — спросил он Виолу. — Какой был чудесный день!
День был действительно чудесный, но Виола чувствовала себя совсем разбитой. Ее разморило от езды и весеннего воздуха. Она тщетно боролась с усталостью.
Джон читал вслух выдержки из отчета о заседании, полученного им вместе с письмами из города. Он смеялся, говорил ей что-то, оживленный, как всегда.
Виола пыталась слушать. Но голос Джона едва доносился, слабел, слабел, лицо Джона расплывалось…
Стукнул уголек, выпавший из камина. Виола вздрогнула, виновато посмотрела на Джона. Он усмехался как-то странно.
— Я уже собрался идти спать, — сказал он.
— Разве так поздно? Я… только…
— Спала сладко два часа, — сухо докончил Джон.
— Какая ужасная невежливость и бесцеремонность с моей стороны! — попробовала отшутиться Виола. Но она чувствовала себя и виноватой, и больно задетой. Слова Джона звучали, как выговор.
Она подошла к нему и продолжала тем же легким тоном:
— Бедный мальчик, какой скучный вечер ты провел!
— В другой раз не будем забираться так далеко, — отвечал Джон небрежно. — Ты устала. Однако уже поздно, а мне завтра надо попасть на девятичасовый!
Виола в огорчении говорила себе, что любой может уснуть, когда устал, что глупо чувствовать себя виноватой. Но она не могла забыть выражения глаз Джона, устремленных на нее в тот момент, когда она проснулась.
Это — в последний вечер! И после такой долгой разлуки! Она в бессильном гневе на себя сжала кулаки.
Она чувствовала еще днем, во время прогулки, что сильно утомлена, потому что много лет не ездила верхом так далеко, но не хватало мужества сказать об этом Джону и испортить ему удовольствие. И вот расплата — глупая, но жестокая. Джон томился скукой и… какой она казалась ему, когда спала? Старой? Почему он так смотрел на нее? Во время сна редко выглядишь привлекательной! Виола с содроганием вспомнила о других женщинах, которых видела спящими. Как они были некрасивы! Неужели и ее видели такой требовательные глаза Джона?!
Она проклинала себя за то, что поддалась усталости. Но ведь это ради него, ради того, чтобы не испортить ему радости и подарить чудесный день она так переутомилась.
Она набросила свой самый красивый капот — лилового шелка с серебряной венецианской вышивкой — и, запахиваясь в него, ждала, напряженно вслушиваясь. Ей страстно хотелось показаться Джону красивой — а он, входя в ее комнату, потушил свет и даже не видел ее.
Теперь Джон, насвистывая, возился в ванной. Она постучала и вошла. Он стоял без пиджака у окна и докуривал последнюю папиросу.
— Хэлло, Ви!
Виола подошла, скрывая нервное волнение под самой чарующей из своих улыбок. И глаза Джона — она это видела — просветлели, когда он поднял их.
— Такая славная ночь…
Его рука крепче обвилась вокруг нее. Виола чувствовала, что он дрожит.
О Боже, чем была бы ее жизнь без этого человека, чье самое легкое прикосновение наполняло ее трепетом счастья? Чем только он не был для нее?
Она совсем повернулась к Джону, закинув обе руки ему на шею.
— Так я для тебя все еще та же, какой была в саду у солнечных часов?
Вся его молодая сила, казалось, сосредоточилась во внезапном могучем объятии. Виола видела сиявший любовью взгляд, услышала тихий ответ:
— Всегда, всегда дорогая, красавица, любимая!

Глава XIX

Летом они два месяца путешествовали. Было только одно неудобство: приходилось выбирать никому не известные и не посещаемые места. Сначала им не везло — попадались все больше неудобные и неуютные, и обиднее всего было то, что это бывало так близко от знакомых, прекрасных мест с роскошными комфортабельными отелями.
— Да, добродетель имеет свои преимущества, — заметила однажды Виола с немного натянутым смехом.
В конце концов, они нашли нечто среднее между ‘шалэ’ и виллой над Гриндельвальдом и, поселившись здесь, чувствовали себя вполне счастливыми, как когда-то в Рошлоу. Забыты были передряги первых недель. Погода стояла прекрасная, Джон купался в озере, вместе с Виолой предпринимал прогулки пешком и в автомобиле, — или вдруг решал, что ‘дома’ лучше всего — и блаженствовал в саду, куря, читая, растянувшись у ног Виолы. Он даже газетами перестал интересоваться. А для Виолы эти недели были отзвуком райских песен. Маленькое шалэ укрывало от всего мира Джон принадлежал только ей.
Они рассчитывали вернуться в Англию к Рождеству. Не хотелось уезжать из этого очаровательного местечка, словно пропитанного ароматом цветущего здесь круглый год цикламена.
В Гриндельвальде они повстречали Леопольда Маркса остановившегося тут по дороге в Италию. Он чуточку побледнел при виде их, его гладкая кожа вдруг собралась в морщины. Но он не задавал никаких вопросов, был весел и любезен как всегда, и в тот же день уехал. Эта встреча как-то нарушила очарование, вернула Джона и его подругу к действительности.
‘Черт бы его побрал, и зачем ему понадобилось заезжать сюда?’ — злился про себя Джон. Виола видела, что он расстроен, но не могла бороться с этим. Джон не сумел бы объяснить ей, что его расстроило, и она не нашла бы слов утешения.
Презрев условности, она все же оставалась ‘дамой из общества’, знала это общество, и знала, что если преступить принятые в нем правила, тебя не минет расплата. И ее мучило только одно: что это так тяжело Джону.
Она даже рада была, что Джон тотчас же по возвращении их в Англию с головой ушел в работу. Они не виделись несколько недель, потом он приехал в коттедж усталый и довольный успехом своих выступлений. Они продолжали встречаться тайно, как и раньше.
Рождество им не удалось провести в шалэ: премьер-министр пригласил Джона провести у него два дня. Джон приехал к Виоле, страшно довольный и веселый. Он собственно обещал ей приехать раньше, но в последнюю минуту решил погостить у министра еще день и сообщил ей об этом телеграммой.
— Я знал, что ты не обидишься на меня, — сказал он при встрече, целуя Виолу. — Знал, что ты поймешь.
Да, она поняла.
Леди Карней приезжала навестить ее и говорила об успехах Джона. Говорила еще о другом: о ‘глупостях’ Виолы.
— Таким женщинам, как вы, моя милая, многое прощается — и друзья будут стоять за вас горой. Вам, конечно, трудновато теперь, но понемногу все перемелется. Половина лондонского общества уверена, что вы путешествуете за границей. Это я распространила такой слух.
— Я и не хочу возвращаться из этого путешествия, — сказала Виола, слегка вздрогнув при воспоминании о встрече с Леопольдом Марксом. — Дом на Одли-стрит я сдала внаймы на два года. Только в ‘Гейдон’ наезжаю по временам… Я, вероятно, совсем переселюсь туда… когда-нибудь.
— Что вы хотите сказать этим ‘когда-нибудь’?
— Не знаю сама, — отвечала торопливо Виола, — и я не хочу об этом знать… пока.
Леди Карней уехала очень расстроенная. Случилось, что в этот же вечер она встретила Джона на балу во французском посольстве. Он усердно занимал какую-то важную даму, француженку. Оба хохотали, и красивая француженка, видимо, была очень довольна своим собеседником.
Леди Карней вспомнила коттедж и выражение глаз Виолы, когда она сказала: ‘не знаю и пока не хочу знать об этом’.
Когда Джон отошел от своей дамы, леди Карней подозвала его знаком. Он направился к ней через весь зал, а она, вглядываясь в его лицо, пока он шел, и потом, когда они разговаривали, удивлялась про себя, что такого нашла в нем Виола, чтобы принести ему в жертву всю жизнь.
На этом вечере Джон получил приглашение провести конец недели у знакомых в пригородном доме, где гостила и красивая француженка. Ему очень хотелось уехать туда, но хотелось и увидеть Виолу. Он не знал, как быть.
На другое утро, встретясь за завтраком с Чипом, он упомянул о полученном приглашении.
— Да вот только меня смущает, что Виола будет одна, если я поеду…
— Тогда зачем же ехать? — сказал Чип, не подымая глаз и продолжая есть салат.
— Там будет Райвингтон Мэннерс, очень возможно, что и премьер… Необходимо время от времени напоминать о себе, знаешь ли…
— Вот как…
— Да. Послушай, Чип, а отчего бы тебе не прокатиться за город и не навестить Виолу? Я бы ее предупредил, что ты приедешь.
Чип вдруг густо покраснел.
— Плохая будет для нее замена, — сухо сказал он.
— Глупости! Виола тебя очень любит. Так поедешь?
— Да. Но, пожалуйста, напиши ей сам об этом.
Чип приехал в Эгхэм в субботу и остановился в маленькой деревенской гостинице.
Был теплый февральский день. Они с Виолой отправились в лес. Виола была очень рада Чипу. При встрече сказала:
— Джону пришлось ехать с деловым визитом. Ужасно досадно!
Они болтали, сидя на стволе срубленного дерева. Конечно, о Джоне. Чип стал первый говорить о нем, заметив, что это доставляет удовольствие Виоле.
— Слыхал, что он получает еще одну должность. Вэнсток безмерно доволен им.
— Да, он быстро идет в гору… А ведь он еще до смешного молод, — заметила Виола.
— Ему почти тридцать лет, — сказал, точно отрубил, Чип.
В Ковент-Гардене пели Фаррар и Карузо. Виола вскользь заметила, что ей ужасно хотелось бы снова услышать их. Чип тотчас предложил свои услуги.
Она пыталась отговориться… Но кончилось тем, что Чип помчался доставать билеты. В тот же день телефонировал ей, что ‘все устроилось отлично’ и просил завтра приехать обедать к Карльтону, чтобы оттуда отправиться вместе в театр.
Это было маленьким развлечением. Даже горничная Виолы заразилась радостным возбуждением госпожи, помогая ей после долгого перерыва одеться ‘по-настоящему’.
Она приехала нарядная, прелестная, довольная, как ребенок. По дороге в автомобиле думала о том, увидит ли Джона. Джон был не очень большим ценителем музыки, но оперу посещал довольно усердно. Но нет — вспоминала Виола — сегодня заседание в Палате. Конечно, Джона не будет.
Будут другие. Захотят они ‘узнать’ ее или не захотят? У нее есть Джон.
В ресторане некоторые из знакомых кивали ей и улыбались, другие — нет. Странно, что такой пустяк может расстроить человека!
Чип, конечно, ожидал ее. С ним была и Туанета (уже сменившая косу на ‘прическу’), красивее, чем когда бы то ни было, и еще нежнее к Виоле, чем прежде.
— Да, здесь прямо рай! — шепнула она в упоении, хватая за руку Виолу. Но та смотрела на Чипа.
Несмотря на любовь к Джону, она не могла не замечать, однако, что за удивительный человек был этот его приятель. Сегодня как-то особенно отчетливо почувствовала это.
Чип устроил из их обеда настоящий праздник. Цветы, сладости, меню — все было необыкновенно хорошо.
В ложе сидели втроем. Виола между Чипом и Туанетой. Шла ‘Богема’.
Туанета утирала глаза и мяла свободной рукой руку Виолы, когда на сцене бедняжка Мими, слишком много любившая, платила последний долг любви.
— Слава Богу, в жизни так не бывает, — констатировала уже развеселившаяся Туанета, когда они мчались в автомобиле в ‘Савой’.
Они уже кончали ужинать, когда вошел с компанией Джон. Виола тотчас его увидела. Заметила и дам в окружавшей его группе.
— А вот и Джон, — вскрикнула Туанета.
Услышав ее голос, Джон посмотрел в их сторону и увидел Виолу: ее устремленные на него глаза сияли бессознательной радостью. Но первое, что увидели эти глаза на лице Джона, — было выражение странного изумления. Затем он улыбнулся. Подошел.
— Какими судьбами вы здесь?
Туанета принялась описывать развлечения сегодняшнего вечера. Но Чип поспешил отвлечь ее внимание.
У Виолы, между тем, созрел замечательный, по ее мнению, план. Она сказала Джону, понизив голос:
— Со мной автомобиль, милый. Я еду в нем обратно.
Она ждала. Джон помялся немного. Видно было, что ему хочется уйти поскорее.
— Я думаю, мне неудобно бросать компанию, — сказал он.
— Ты еще долго будешь с ними?
— Я не могу сегодня ехать. Этакая досада… Если бы я знал, что ты приедешь…
— Да, да, понимаю…
Он простился с Туанетой, поцеловал руку Виолы и отошел. Со своего места он хорошо видел Виолу: как она красива сегодня вечером! Во всем зале не было женщины красивее! Джон видел, как она смеялась, как мило наклоняла голову, говоря что-то Чипу. В сотый раз отметил, какая у нее стройная шея. На миг мелькнуло сожаление, что не будет мчаться сегодня с нею вдвоем в темноте.
Виола прошла мимо, направляясь к выходу. Кто-то неподалеку от Джона сказал:
— Это, кажется, миссис Сэвернейк? А я думал, что она в отъезде, или умерла, или что-нибудь в этом роде.
Эта небрежная фраза вдруг вызвала в душе Джона новую нежность к Виоле. Он незаметно кивнул лакею и, когда тот подошел, сказал громко:
— Вы говорите, что меня зовут к телефону? А не сказали вам кто?
Лакей не сморгнул:
— Нет, сэр, но просили передать, что очень срочно.
Джон сунул ему полсоверена и попросил через несколько минут вернуться к их столу и сказать, что Теннента вызвали домой по экстренному делу и он просит извинить его.
Потом поспешил одеться и выйти на улицу. Не уехала ли она уже?
Нет. Он узнал шофера Виолы. Тэннер прикоснулся к шляпе.
— Миссис Сэвернейк сейчас выйдет, — сказал ему Джон, вошел внутрь автомобиля и закрыл дверцу.
Черед минуту автомобиль двинулся к подъезду. Виола вошла.
Увидела Джона. В тот же миг его рука сжала ее руку. Она не вскрикнула, не сказала ничего. Наклонилась вперед, чтобы заслонить его, и пожелала спокойной ночи провожавшим ее Чипу и Туанете. Когда автомобиль помчался по набережной, Джон заключил в объятия свою подругу.
Виола прильнула к нему, шепча его имя, совсем обессиленная этой нежданной радостью после боли, причиненной его поведением там, в зале.

Глава XX

В начале лета Рендльшэм погиб во время несчастного случая с автомобилем. Новость эта к вечеру того же дня облетела все клубы Лондона.
День выдался такой знойный, что дышалось с трудом. Время от времени грохотал гром, но не было надежды на освежавшую грозу.
— Слыхали о бедняге Рене? — спросил кто-то Джона.
— Нет. А что? — Джон был занят чтением газеты и едва слушал то, что ему говорили.
Крик газетчика прорезал душную тишину:
— Гибель… пэра… в Бруклэндсе.
Джон обернулся к Вайнеру:
— Кто это убит?
— Рендльшэм. Он ехал один на своей машине и произошла катастрофа… Ужасная история! Для нее это порядочный удар… — Вайнер вдруг осекся, страшно покраснел и неуклюже отошел: он вспомнил, что о Кэролайн с Джоном говорить неудобно.
Смерть Рендльшэма была у всех на устах. Джон слышал со всех сторон разговоры об этом несчастье, о Кэролайн. Ему трудно было представить себе Кэролайн страдающей, неутешной.
Но он скоро забыл об этой истории — его собственные дела требовали неусыпного внимания. Он теперь соперничал с сыном Кэмоя Раттера. Они шли одинаково, трудно было решить, кто из них опередит другого.
Молодой Раттер был так же блестящ, как его отец, и обладал той же упрямой энергией. Он словно рожден был для политической деятельности. Его отец имел множество друзей среди сильных мира сего. Все они восхищались отцом и покровительствовали сыну.
Джону нравился Раттер, но он находил в нем некоторую долю актерства. Раттер всегда ‘играл’ для галереи и наслаждался от души, если сознавал, что играет хорошо.
Мысль, что он может быть побежден Раттером, была для Джона просто нестерпима. Но он даже Виоле не заикался об этом. Виола знавала Раттера-отца, когда он был в зените своей славы, а она только начинала выезжать в свет.
Перед самым открытием парламента соперник Джона отпраздновал с большой помпой свою свадьбу с девушкой из очень знатного и уважаемого рода, давшего Англии целый ряд видных политических деятелей.
В день свадьбы Джон, бывший в числе гостей, встретился с Кэролайн Рендльшэм. Он думал о ней в этот день. Женитьба Раттера, замечание, брошенное кем-то, — все невольно возвращало мысли о Кэролайн. Хоть Джон и сердился на себя за это.
Он вышел из церкви святой Маргариты, где происходило венчание. Было очень жарко, и хотелось посидеть в тени, под сводами аббатства. Он присел на каменную скамью — и вдруг увидел Кэролайн. Она была вся в черном и, вместо обычной траурной шляпки, на ней был повязанный в виде чалмы по самые брови черный тюль. Кэролайн окликнула Джона. Он встал и пробормотал обычные фразы соболезнования. Ему была очень неприятна эта встреча и хотелось поскорее уйти.
— Простили вы меня? — спросила вдруг Кэролайн, с выражением ребенка, огорченного и жаждущего утешения.
— Да, конечно, — отвечал Джон неуверенно. — Я так сожалею о вашем несчастье… я…
— Так, если вы не сердитесь больше, не навестите ли меня как-нибудь?
— Очень благодарен… — Джон мучился тем, что не умел ничего больше ответить. В смятении смотрел в светлые глаза Кэролайн, и их блеск как-то сливался в его ощущениях со слепящим зноем летнего дня.
Он посадил Кэролайн в автомобиль и побрел домой с тем тягостным ощущением недовольства собой, которое иногда возникает как будто без всякого повода. Была суббота, и ему предстояло ехать к Виоле. В поезде он думаю об этих двух женщинах — о Кэролайн и Виоле. Когда женщина просит у мужчины прощения, это невольно обязывает его быть с нею ласковым… И будит воспоминания о прошлом. Джон снова вспомнил Венецию…
Он не сказал Виоле о встрече с Кэро. Они отправились в лес, захватив с собой корзинку с провизией, и провели там почти весь день. Джон развел костер из еловых шишек, которые во время горения распространяли чудесный аромат. Сидя у костра, они с Виолой строили планы относительно летних месяцев. Решили часть каникул оставаться в коттедже.
— Здесь чудесно… с тобою, — сказал вдруг Джон. — Так уютно, спокойно… Если я получу назначение от Вэнстока, я буду совершенно доволен.
— А если нет?
Он усмехнулся.
— Если нет, тогда опять все сначала: снова скачка с препятствиями, снова скука выжидания.
Он прилег головой к ее коленям.
— А я всегда терпеть не мог ожидать… особенно поцелуев!..
Он поднял глаза на Виолу, прислонился к серебряному стволу березы.
— Счастлива?
Она улыбнулась:
— Счастливее никого нет в мире!
Джон сам не знал, почему вдруг испытал угрызения совести. Ответ Виолы взволновал его до глубины души. Впервые смутно представилась ему разница между нормальным союзом двух любящих, совместной жизнью, и этими свиданиями по субботам и воскресеньям.
Он словно яснее увидел женщину, которую любил. Вот она сидит и улыбаясь говорит, что счастлива, ни разу не дала она ему почувствовать, что у нее есть не все, чего она вправе ждать от любви. И отчего это невозможно сохранять пыл и восторг первых дней счастья, отчего они выдыхаются?
— Наша с тобою жизнь не полна, — промолвил он отрывисто.
— Ты неудовлетворен? — улыбка исчезла с губ Виолы. — Милый, что же…
— Не сумею тебе объяснить… Видишь… нам бы следовало быть всегда вместе. Не только любовь делить, но и всю жизнь.
— Разве я тебе в чем-либо отказывала? Не жила только тобою? — спросила она совсем тихо.
— Господи, конечно, ни в чем. Но… я же говорю, что трудно объяснить… что-то у нас не так. Я тебя люблю и хотел бы любить…
— Без затруднений, — закончила за него Виола. — То есть не торопиться на поезд каждую субботу, тогда как именно на этот день — я уверена — ты получаешь самые заманчивые приглашения.
Джон залился смехом.
— А знаешь, ты угадала! Всегда так и выходит. Разве это не досадно?
Смех, казалось, разогнал его минутное недовольство. Он снова растянулся на земле, не выпуская руку Виолы из своей.
Джон совсем забыл, что в тот день была годовщина их встречи в саду, за стеною тисов.
Виола же не забыла. Всю ночь после того, как Джон уснул, 190 она лежала с открытыми глазами. Джон пошевелился во сне и одной рукой обнял ее. Виоле было неудобно лежать, но она не пыталась освободиться от этого сладкого плена.
* * *
Чип приехал на праздники в коттедж, и Джон, оставив его с Виолой, умчался гостить в один ‘политический дом’ в Ипсоме.
В числе гостей была и леди Рендльшэм, настойчиво добивавшаяся этого приглашения. Она опять говорила Джону о прощении. Потом они долго толковали о его карьере.
Джон с тех пор, как сошелся с Виолой, ни разу даже мысленно не изменил ей. И душа, и тело его были пленены Виолой, и ни одна женщина не привлекала его внимания. Но человек слаб. Мужчина всегда оказывается в руках женщины, которую он простил. Прощение — коварнейшая западня. Простить почти всегда означает начать снова, вливать новое вино в старые мехи! Джон был не лучше и не хуже других представителей своего пола.
Смешно было бы им с Кэролайн соблюдать официальный тон. И они этого и не делали.
— Куда вы едете на праздники? — спрашивала Кэролайн, полулежа в качалке и греясь на солнце. — Я хочу сказать — после того, как уедете отсюда?
Джон собирался к Виоле, но не мог же он сказать этого.
— Проведу остальные дни с Чипом Тревором.
— Так приезжайте оба в ‘Кейс’.
Джон, покраснев, отклонил приглашение.
— Очень сожалею, но не могу. Мы обещали уже.
— Кому же это? Нельзя ли отказаться?
Кэролайн отлично знала, куда он едет. И понимала, что, если ее догадка верна, Джон не ответит.
Они вместе с остальной компанией играли в гольф, плавали наперегонки, наслаждались от души.
Когда Джон вернулся в коттедж, Виола была одна и выглядела утомленной. Чип уехал.
У Джона в Эгхэме нашлись знакомые. Он отправился в местечко и вернулся разгоряченный, в самом приятном расположении духа.
— Как ты думаешь — не открыть ли нам ‘Гейдон’? — сказал он как-то Виоле. — Мы не можем устраивать приемов, но я бы привез туда кое-кого из моих приятелей, если ты позволишь.
— Тебе вправду этого хочется?
— О, это только проект, дорогая… но ты подумай о нем. Не можем же мы оставаться здесь вечно.
Виоле стало жаль коттеджа, этих ситцевых занавесок, простой мебели, каждого уголка, видевшего их счастье. Или то была жалость к самой себе?
Но она написала своему управляющему, что просит приготовить ‘Гейдон’ к их приезду. Они не поехали туда вместе. Джон возвратился в Лондон. Виола уехала в ‘Гейдон’ одна с болью в душе: в ‘Гейдоне’, да еще в сезон охоты, нельзя было рассчитывать на ту милую интимность и уединение, которые так радовали ее в коттедже.
Джон приехал с Чипом. Приехала и приглашенная Виолой леди Карней. Погода стояла отличная. Мужчины целыми днями пропадали на охоте.
Джон и Чип решили, что будут приезжать в ‘Гейдон’ каждую неделю, на субботу и воскресенье. Леди Карней осталась гостить. Приехало еще несколько человек: с именем Виолы Сэвернейк как-то трудно было связать скандальную молву.
В жизни каждого из нас бывает полоса, которая, когда на нее оглянешься много лет спустя, представляется полнотой мирного счастья. А между тем те дни были как будто бесцветны, проходили без событий, без ярких радостей. Может быть, то бездумное, незамечаемое счастье, что отличало их, назовут отрицательным. Но отчего же его вспоминаешь дольше и живее, нежели иные, более пылкие радости?
Первые недели в ‘Гейдоне’ были именно такой полосой неприметного счастья. Лето цвело и благоухало, дни летели, как минуты. Джон был в праздничном настроении и окружал свою подругу нежным вниманием. То принесет синих цветов, уверяя, что подобрал их ‘под цвет ее глаз’, то пошлет в город за книгой, о которой она мельком упомянула, — мелочи, которые так ценят женщины. Виола нашила себе туалетов, неутомимо придумывала маленькие развлечения и сюрпризы для Джона, угадывала все его желания.
— Отчего бы нам не поселиться здесь совсем? — предложил он однажды.
Но это значило бы открыто пренебречь мнением света — на такую вольность Виола не могла решиться из-за своих близких. Быстрым видением промелькнуло перед ней всеобщее негодование и осуждение. И, может быть, ее страшило больше осуждение людей, находившихся в зависимости от нее, чем людей ее круга.
От нее не укрылось то чувство облегчения (может быть, отчасти бессознательное), с которым Джон расставался с их коттеджем. Здесь в ‘Гейдоне’ ей как-то легче бывало удержать его при себе. Она думала об этом с легкой горечью. Но говорила себе, что это она сама наметила дорогу, по которой шел Джон, и хотя бы уже поэтому ее долг — идти с ним в ногу.
И Виола согласилась жить в ‘Гейдоне’, а сердце у нее болело и болело, когда она ходила по своей усадьбе, здороваясь с арендаторами, приветствуя старых слуг. Ей нестерпима была мысль о том, как отнесутся к ней, когда эти люди, к чьей любви и почтению она так привыкла, узнают все. А как огорчены будут ее друзья!
Она лихорадочно твердила себе, что знала заранее, на что идет, что ради Джона и их счастья нет жертвы, которой не стоило бы принести. Она с нетерпением ожидала его возвращения. Чип уехал тоже, она была одна.
Джон приехал поздно вечером. Виола, как раз кончавшая одеваться к обеду, услышала стук автомобиля во дворе.
Она ждала, улыбаясь: вот сейчас послышатся быстрые шаги на лестнице, звонок лакею, веселое насвистывание во время переодевания…
Джон поднялся наверх, но не так стремительно, как всегда, и прошел по коридору к своей комнате. Не слышно было ни звонка, ни веселого насвистывания.
Виола пошла в столовую с холодком тревоги в душе. Скоро появился Джон, извинился, что опоздал. Разговор его за обедом был несколько отрывист, перемежался длинными паузами.
— Милый, какая-нибудь неприятность?.. — спросила Виола, когда они после обеда вышли на террасу.
Он посмотрел сначала на нее, потом — в сторону и сказал очень уверенно:
— Нет, конечно, нет. Я немного устал, вот и все. Премьер сегодня был чем-то озабочен и надоел нам всем ужасно. День тянулся бесконечно. Адская духота в городе!
Было ясно, что он намеренно недоговаривает чего-то. Но Виоле достаточно сказал его первый взгляд.
‘В чем дело? Что случилось?’ — спрашивала она себя огорченно, оставшись одна.
Джон ходил по террасе. Звук его шагов — то явственный, то затихавший, когда он отходил далеко от окна, — служил как бы аккомпанементом печальным мыслям Виолы.
Джон с горестным раздражением твердил себе, что он — в безвыходном положении. Уезжая в Лондон для свидания с премьером, он был полон надежд. Надежд его не разрушили, но…
Райвингтон Мэннерс говорил с ним откровенно касательно вакантной должности: ‘Вы и Раттер — кандидаты с равными шансами’, — сказал он.
Джон знал, что Мэннерс к нему расположен, — и ответил на эти слова только торопливой, немного нервной улыбкой. Мэннерс предложил отправиться куда-нибудь вместе завтракать и, глядя в окно, возле которого они уселись в клубе, завел разговор о различных ‘внешних помехах’, которые иной раз губят карьеру человека, занимающего видное положение в обществе.
— Вам следовало бы жениться, мой милый Теннент, — сказал он веско. — Смею думать, вы меня понимаете. Человек, который стремится к власти, должен тщательно оберегать свою репутацию.
Джон отлично понял, что хотел этим сказать Мэннерс. До тех пор, пока он будет верен Виоле, он не может рассчитывать получить государственный пост. Если он оставит ее, то получит назначение. Но он не может бросить Виолу, он любит ее. Значит, официальную его карьеру надо считать конченой.
В тот же день, попозже, он виделся одну минуту с премьер-министром и тот в беседе очень напирал на ‘огромные заслуги’ Мэннерса. Это был явный намек на то, что Джону следует ‘держаться’ последнего.
После этого Джон пил чай у Кэролайн и, хотя тон их беседы был только дружеский, Джон чувствовал себя так, как будто совершил какое-то предательство. Он боролся с этим, говоря себе, что нельзя же рассматривать каждое чаепитие с другой женщиной, как неверность Виоле.
Правда, Кэролайн говорила о его будущности… Кажется, все окружающие в заговоре против него! Отчего Виола не свободна, отчего ‘главари’ — такие поборники ‘нравственности’. Значит, человек не свободен устраивать свою личную жизнь, как хочет?
Да, тупик без выхода…
Вечером в своей комнате, полной аромата каприфолий, росших под окном, он все еще боролся с грызшим его раздражением.
Не то чтобы он любил Виолу меньше, чем свои честолюбивые мечты. Нет. Трудность положения заключалась в том, что и то, и другое было ему одинаково дорого.

Глава XXI

На следующей неделе Джон снова уехал в Лондон и писал оттуда, что ‘работает, как вол’. Он действительно трудился изо всех сил, втайне надеясь повлиять этим на решение ‘главарей’.
Леди Карней снова приехала в ‘Гейдон’.
— Я хочу увезти вас в ‘Красное’, — заявила она не допускающим возражения тоном. — И вы можете пригласить туда Теннента на конец недели. Один раз куда ни шло!
Отвечая на какое-то деловое письмо Джона, Виола приписала:
‘Родной, приезжай пятнадцатого в ‘Красное’. Я знаю, что ты постараешься, чтобы ничто не помешало. Буду ждать тебя в нашем саду’.
Письмо это Джон получил в самый разгар своей тайной борьбы с Мэннерсом. Оно его тронуло, хотя, может быть, не совсем так, как тронуло бы раньше, и он тотчас телеграфировал, что благодарит леди Карней и приедет непременно, в субботу, четырехчасовым.
В кармане у него лежало приглашение Кэро. Он отправился к ней.
Кэро приняла его в черном с белым будуаре, гармонировавшем с ее траурным платьем. Она была одна. Тихо, каким-то чужим голосом, призналась ему, что любит его до сих пор.
— Прошло столько времени, — сказала она, — а вы не женились. Говорят, вы будете большим человеком. Я хотела бы быть вам помощницей. Брак со мной очень подвинет вас вперед.
Она отклонилась от спинки стула:
— И… неужели вы все забыли, Джон?
Что было делать Джону? Девяносто девять из ста мужчин в таких ‘случаях’ растроганы, польщены и оказываются ‘пойманными’. Один из ста — встает, уходит и наживает себе смертельного врага. Но и тот, кто слушает мольбы и не имеет духу оттолкнуть молящего, не совершает предательства по отношению к женщине, которую он любит. Все мы выслушиваем признания в любви, хотя бы и не склонны были отвечать на них, все мы пытаемся найти самый легкий путь к отступлению.
Джон так и сделал. Не отвечал, но и не отталкивал. И оставил Кэролайн расстроенной, уязвленной, еще более прежнего в разладе с собою. Но он и сам был несколько взволнован. Трудно остаться совершенно равнодушным, когда женщина, которую когда-то любил, взывает к тебе, и время давно смягчило горечь.
Джон не чувствовал никакого влечения к Кэро, но не забыл, как волновала его прежде ее близость. Кроме того, Кэро принимала такое участие в нем!
Она первая заговорила о ‘совете’ Мэннерса. Она, конечно, не позволила себе ни тени намека на Виолу, на то, что личная жизнь Джона, так сказать, не ‘в должном порядке’. Нет, она только сообщила, что вакансия будет замещена уже на следующей неделе, и подчеркнула, что Джон должен сделать все, чтобы получить назначение.
— Камой Раттер поступает как разумный человек, — сказала она небрежно. — Посмотрите, например, какая удачная женитьба!
В поезде, который мчал его в ‘Красное’, Джон обратил внимание на худощавого, загорелого субъекта с крючковатым носом и добродушными глазами. Когда они приехали на станцию, этот человек тоже уселся в ожидавший автомобиль леди Карней. Очевидно, и он ехал в ‘Красное’. ‘Так там нынче съезд гостей?’ — подумал Джон.
Он не мог определить, приятно это ему или нет. Пожалуй, это упростит ситуацию. И поможет забыть о том, что его мучает. Он жаждал, чтобы вакансия поскорее была замещена и со всем этим было покончено!
Меднокожий спутник Джона вдруг нарушил молчание:
— Забавно, не правда ли, что мы с вами оказались попутчиками?
Поговорили о ‘Красном’. Незнакомец похвалил местность и дом и прибавил:
— Вот уже десять лет я не видел ‘Красного’, не видел Англии вообще.
У него был приятный голос. Джон из вежливости задал несколько обычных вопросов.
— Мое имя — Хериот, Кортриль Хериот. Знавал когда-то кучу людей в Лондоне. Теперь, должно быть, меня мало кто помнит… Леди Карней мне приходится теткой.
Кортриль Хериот!
— Мне ваше имя хорошо знакомо, — сказал Джон. — Я просто упивался вашей книгой об Америке.
— Очень мило с вашей стороны говорить так. Вы наслаждались книгой, а я — всеми приключениями, что в ней описаны. Это самое приятное из моих путешествий.
Хериот неожиданно переменил тему:
— Вы не знаете, кто гостит в ‘Красном’? Хоть я и давно не был в Англии, а может быть, кое-кого я припомню.
— Там, например, миссис Сэвернейк, — сообщил ему Джон.
— Да неужели?! — оживился Хериот. — Помню ее, как же, очень красивая дама. Я присутствовал при кончине бедняга Сэвернейка… Не долго они и прожили вместе… Этому будет лет пятнадцать… а то и семнадцать, пожалуй. Чудаковатый был человек, тяжелый человек, надо сказать правду. А все же она, по-видимому, не вышла вторично замуж? Честное слово, это меня удивляет!
Автомобиль уже въезжал в ворота ‘Красного’. — А вы были с Сэвернейком, когда он умирал? — повторил Джон.
— Ну да, я же говорю вам. Я и похоронил его. И должен был взять на себя неприятную миссию сообщить вдове о его смерти.
— А я слыхал какую-то другую версию, — сказал нерешительно Джон. — Будто Сэвернейк жив, но не хочет возвращаться…
Он остановился. Хериот отозвался своим скрипучим голосом:
— Ерунда! Ничего подобного! Смерть его прошла как-то незамеченной — вот кто не слышал о ней в свое время, и болтает. Ага, вот и дом! Господи, хорошо уезжать в странствие, но не худо и возвратиться домой!
Автомобиль остановился. Через несколько минут появится Виола. В душе Джона кипело бешенство. Сильное изумление парализовало его, какая-то путаница мучительных идей сверлила мозг, а воспоминания еще подливали масла в огонь.
Он прошел в приготовленную для него комнату, желая отдалить на минуту встречу с Виолой и предоставить ей встретиться с Хериотом без свидетелей.
Обманут, одурачен!
Нет, он должен увидеть ее сейчас же, выпытать правду. Он позвонил лакею и попросил снести записку Виоле. В записке стояло: ‘Я жду у солнечных часов’. И, не переодеваясь, Джон направился в ‘их’ сад.
Зачем, зачем, зачем она сыграла с ним эту нелепую, возмутительную штуку, в течение двух лет держала его в этом адски неприятном, безвыходном положении, сгубившем его карьеру, осквернявшем их любовь?..
Пришла Виола. Он стоял неподвижно, не в силах пойти ей навстречу. Виола подходила, чуть-чуть улыбаясь. Ее тонкое платье зацепилось за розовый куст и задержало ее, когда она уже протянула руки, чтобы обнять Джона. Пока она отцепляла платье, Джон произнес:
— Я говорил с Хериотом. Мы вместе приехали. Он сказал мне, что собственными руками похоронил Сэвернейка… К чему ты это сделала?
Он видел, как побледнело и исказилось лицо Виолы. Как маска падает с лица, так вмиг померкло то сияющее выражение, с каким она вошла в сад. Исчезла, кажется, даже ее красота. Она словно состарилась сразу на глазах Джона. Но она не проявила слабости, как он ожидал.
— Я солгала тебе потому, что не хотела выходить за тебя замуж, не хотела губить твою будущность, а может быть, и жизнь. Если бы ты добился того положения, о котором мечтаешь, развод был бы невозможен для тебя, а я помнила о разнице лет и боялась надоесть тебе. Отчасти это была с моей стороны трусость, но отчасти — и желание уберечь тебя.
— Уберечь меня! Недурно уберегла! На прошлой неделе Мэннерс меня предупредил, что вряд ли предложит видный пост человеку, о личной жизни которого ходят сплетни.
Он остановился. Оба смотрели друг на друга. Джон с каким-то сердитым изумлением увидел в глазах Виолы нежность, почти жалость.
— Но это не имеет никакого значения, — заторопился он, скрывая под своей горячностью неприятное сознание, что не следовало и упоминать об этом факте, если он хотел доказать, что это не имеет для него значения. — Меня волнует только одно то, что ты не доверяла мне никогда, обманула мою любовь.
— Это я себе не доверяла, — возразила Виола грустно. — Мне казалось, что ты можешь дать так много, а я так мало. Красота жертвы так часто превращается в будничную, мелочную пытку. Не могла я допустить, чтобы ты так заплатил за любовь ко мне. В любви так много зависит от женщины, — больше, чем ты думаешь. От нее зависит сохранить любовь мужчины надолго живой, радостной, всегда чуткой и отзывчивой. А я на себя не надеялась. Я боялась, что скоро устану, слишком устану идти с тобою всегда и во всем в ногу. А это — важная часть той задачи, о которой я говорила. Помнишь, как я раз устала от верховой езды и уснула? И в другой раз тоже. И ты сказал со смехом: ‘Вечно ты устаешь, Ви, это скучно, наконец!’ Помнишь?
— Да, — отвечал отрывисто Джон. — Но нам теперь надо решить… Что ты будешь делать? — Его раздражение все усиливалось, какое-то тупое отчаяние охватило его.
Виола почти машинально повторила слова Джона:
— Что мы будем делать теперь?
Она крепко ухватилась за солнечные часы, словно ища поддержки.
— Не можем мы продолжать жить так, — сказал жестким тоном Джон.
— О продолжении не может быть и речи с той минуты, как ты сказал, что я ‘обманула твою любовь’.
— Все это можно уладить очень просто, — продолжал с хмурой настойчивостью Джон. — Нам надо обвенчаться.
Виола посмотрела на него, на это угрюмое лицо и печальные глаза — и вдруг припала лицом к камню и разразилась рыданиями.
Новый прилив раздражения овладел Джоном. Это раздражение подготавливалось всю неделю неприятностями из-за должности, взволновавшей его беседой с Кэролайн, тревожными мыслями насчет жизни с Виолой.
— Боже, что за дьявольская неделька!
Но, слушая всхлипывания Виолы, он искренно хотел как-нибудь снова наладить все, помириться с нею.
Она, наконец, подняла лицо, забыв утереть слезы. Губы ее мучительно дергались.
— Ты в самом деле хочешь, чтобы мы обвенчались?
— Конечно. Это — самый лучший выход.
— Но ты сказал, что я обманула твою любовь?
— А как прикажешь назвать это? — пытался оправдаться перед самим собою Джон. — Как прикажешь назвать это, если женщина добровольно предпочитает быть в жизни мужчины тем, чем желала быть ты?
— Джон!
— Теперь дело идет о целой жизни — и твоей, и моей. Зачем же недоговаривать правду?
— Так правда в том, — подхватила Виола так же запальчиво, как он, — что ты считаешь долгом жениться на женщине, которая стала твоей любовницей? Ни слова о любви, ни слова сожаления о том, что побудило меня согласиться на самую унизительную роль в твоей жизни вместо роли почетной! Я любила тебя здесь, в этом саду, и в нашем коттедже самой лучшей любовью, на какую способна, и ты отвечал мне тем же. А теперь? А теперь ты клеймишь эту любовь, как позорную, говоришь, что я обманула тебя, но в залог прощения предлагаешь мне стать твоей законной женой! Я старалась думать только о твоем счастье, никакая любовь не может сделать больше. Я добровольно шла на унижения. Я бы, как женщины древних времен, с радостью пошла на пытку ради спасения любимого, я бы вынесла тяжесть всеобщего презрения. А ты думаешь, для женщины моего склада это легко? Думаешь, я не проклинала себя подчас за то, что не рискнула всем, не взяла от своего часа все, что можно, не беспокоясь о том, чем это кончится в будущем? Мой ‘подвиг’ оказался ненужным, это я сейчас вижу, но побуждения у меня были достойные. Я просто честно ошибалась. И, отдав все, что могла, я должна отказаться от твоего великодушного предложения. Не надо благотворительности, мой друг. Я слишком горда — слышишь ты? — чтобы ею воспользоваться.
Джон схватил ее за руки.
— Что ты хочешь сказать?
— Хочу сказать, что была твоей женой, пока ты любил меня, — так я смотрела на себя, не знаю, как смотрел ты. Не могу начать теперь любить по-иному. Я не чувствовала себя старой до сегодня. А сейчас…
Она с трудом усмехнулась.
— Ты хочешь сказать, что это — конец? — спросил Джон, не веря своим ушам.
— Ты знал это не хуже меня уже тогда, когда ожидал меня здесь. Тому, кто любит, как я, нетрудно прочесть на лице любимого человека каждую мысль, угадать каждое настроение. Ты меня почти ненавидел в ту минуту, когда я пришла, потом — почувствовал презрение. В твоих глазах я казалась тем, чем никогда не была на самом деле. Никогда бы не поверила, что ты можешь посмотреть на меня такими глазами. Твое предложение жениться на мне было сделано именно так — оскорбительно для меня. Между нами нет прежнего единения. Твоя тревога за свою карьеру уже отчасти нарушила его, а сегодняшний день — убил окончательно. Хватит с нас объяснений и взаимных упреков… Простимся по-хорошему.
Джон, наконец, уразумел, что она говорит вполне серьезно. В залитом солнцем кусочке сада, за живыми зелеными колоннами тисов вдруг стало ужасно темно и холодно.
— Виола… — он заикался. — Все меняется… изживается… Но эти два года… Мы не можем расстаться. Я не хочу, слышишь?
Он схватил ее в объятия.
— Что за глупости ты тут наговорила относительно нашего брака… я докажу свою любовь, когда мы будем навсегда вместе. С моей стороны было низостью злиться из-за этой должности, даже упоминать о ней низко. Виола… неужели ты можешь забыть… что мы… что на этом самом месте мы любили друг друга — в первый раз.
Она тихонько высвободилась.
— Оттого-то и лучше нам разойтись… Ради этой самой любви. О, милый, родной мой, я слишком многим была для тебя, чтобы примириться с чем-то меньшим. И я отдала тебе все лучшее — мне больше нечего дать.
Закат медленно озарил сад, вечер наступал быстро и незаметно.
— Нам пора вернуться в дом, — сказал охрипшим голосом Джон.
Они прошли мимо темных тисов к выходу. Виола обернулась, посмотрела на этот рай, из которого они навеки изгонялись. Она словно окаменела от боли.
Джон смотрел не на сад, а на нее. И как будто прочел в ее глазах мысль о потерянном рае, о мечте, которые он сам выковал и которые теперь изгоняли его.
‘Но что же я сделал? — спросил он себя с гневом. — Я был верен ей! Я хотел на ней жениться!’
Виола прошла вперед. В доме они встретили Хериота. Джон молча наблюдал, как она играла привычную роль любезной светской женщины. Слышал, как в ответ на какие-то слова Виолы Хериот заметил:
— Да, давненько это было! Время — грозный неприятель! И никто из нас уже больше не молод, как был тогда.
А Виола отозвалась тихо:
— Я перестала сражаться с годами — пускай берут свое.
Джон вышел, уехал обратно в Лондон, и оттуда телеграфировал извинение леди Карней.
Виоле он написал. Но она не ответила.
Он поехал в их коттедж, но нашел его заколоченным, пустым, брошенным. Обрывки бумаги валялись в садике, который Виола так любила.
Джон терзался ужасно. Не мог освоиться с мыслью, что он звал, а Виола не хотела прийти на зов. Это было чудовищно невозможно. Она должна откликнуться.
День и ночь ее образ преследовал Джона. Она являлась перед ним такой, какой он увидел ее впервые, с ее немного загадочной веселостью, грацией, милой естественностью. Боль утраты того, чем обладал так всецело, была нестерпима. Видел он Виолу такой, какой она бывала в их саду любви, и такой, какой она пришла туда в последнее свидание.
— Нет, я не могу отказаться от нее, и не отдам ее! — Но в этом вопле было жалкое бессилие, и Джон понимал это.
Он снова написал Виоле и послал письмо с нарочным. Но гонец приехал обратно с известием, что миссис Сэвернейк как ему сообщил дворецкий, уехала из Англии на два года.
Джон отправился в клуб, боясь одиночества. Мэннерс подсел к его столу.
— Я слыхал, что миссис Сэвернейк уехала за границу? — сказал он Джону непринужденным тоном.
— Да, на целых два года.
Мэннерс изучал застывшее, измученное лицо Джона.
‘Трудно бедняге, — подумал он. — Видно, между ними все кончено. Тем лучше для его будущности. Теперь Вэнсток даст ему назначение. Я его заставлю сегодня же подписать. Это немного утешит Тэннента. У меня слабость к этому парню. Он остер, как горчица, и в нем есть порядочность. Раттер же слишком любит эффектные позы. Парламент — не кинематорграф’.
Придя домой вечером, Джон нашел письмо лорда Вэнстока. Ему предлагали желанное место.
Он стоял у стола, тупо глядя перед собой. Вот она — та чечевичная похлебка, за которую он продал свое первородство, как Исав. Продал счастье. Ясно вспомнил последнюю субботу, когда ехал к Виоле, не тая от себя, что она — препятствие на его пути. Теперь препятствие исчезло, дорога свободна и… в душе пусто.
В запоздалой тоске он задавал кому-то незримому вопросы, которые все мы задаем в свое время: зачем ему дан был дивный дар — и не дано было оценить его? Зачем все эти бесполезные страдания? Зачем в человеческой душе такая смесь высокого с низменным?
— Что я сделал, за что так мучаюсь? — бормотал он.
Он ничего не делал. Вот в чем его вина. Он брал то, что ему давали. А давал ли он?
Джон отгонял эти мысли, испуганно цеплялся за жалость к себе. Одиночество, как ледяной туман, обнимало его со всех сторон и некуда было бежать от него.
Его простили. И от этого ему не убежать никогда. Не было больше возле него человека, которому он бы мог сказать: ‘Все хорошо, все забыто’ — и радоваться, что смягчил чужую муку.
Он все стоял и смотрел куда-то в пространство. Как в бреду, проходили перед ним видения последних лет — лица Кэро, матери, Виолы.
Он вдруг вздрогнул. Ощутил с новой силой тишину комнаты, пустоту этой ночи.
Сел к письменному столу, придвинул бювар… Обрывки мыслей, фразы, что он говорил сам себе, что говорили в разное время мать и Виола, бились в усталом мозгу.
Одна из этих фраз упорно возвращалась — и он вслушивался в нее с болезненным смирением. Слова той, что когда-то молила о капельке понимания и привязанности — и ушла с пустыми руками.
Он медленно, с трудом подбирая слово за словом, начал письмо к матери:
‘Ты услышишь, вероятно, еще до того, как получишь это письмо, что Вэнсток назначил меня на должность старшего секретаря. Но не об этом я хочу говорить с тобой сегодня. Однажды, два года тому назад, ты мне сказала, что я научусь прощать только тогда, когда буду нуждаться в чьем-либо прощении. Сегодня я понял эти слова. Но скажу тебе еще: прощения, собственно, не существует. Надо не прощать, а ‘давать место’ чужой жизни, идти дальше вместе, несмотря ни на что…’
Он долго сидел, устремив глаза во мрак за окном. Потом посмотрел на недописанное письмо:
‘Идти дальше — вместе… несмотря ни на что…’
В тот же час Виола прощалась с ‘их’ садом. Было темно, ни одной звезды на небе, — и камень солнечных часов холодил руки. Виола наклонилась и прижалась к нему губами. И говорила не то с ним, не то сама с собой, тихонько:
— Я — несчастная грешница. Но я отдала все, что было у меня лучшего. И мне остается это воспоминание.
Часы, отмеченные этим камнем… часы солнечного счастья. Забудет ли она их? Джон здесь, в саду, его жадные губы, его крепкие объятия. Джон в темноте у огня, в коттедже. В ее ушах явственно звучал его голос, она видела все его такие знакомые и милые ей жесты, ощущала его руку вокруг своей шеи, губы, с нежной шутливостью поднимающие ей ресницы. Вспоминала его требование, чтобы она встречала на вокзале с поднятой вуалью, так, чтобы он мог сразу поцеловать ее ‘как следует’, его поддразнивания, ласковые слова, его требовательную нежность.
Пальцы Виолы нащупали их инициалы на камне. Здесь они останутся сплетенными навсегда, пока старые солнечные часы не перестанут отмечать время.
Она опустилась на колени и обвила столбик руками. Вот приходит мрак и холод, потому что все пронизанные солнцем часы отданы Джону.
Лучшее отдано ему. И эта любовь будет светить ему многие годы, что придут. Она знала это, стоя здесь, во мраке, на коленях. И знала, что в последние горькие часы и Джону было дано постигнуть то, чему давно научила ее любовь.
Она встала, наконец. Ушла из заветного сада. Но он остался навсегда открытым для нее.

—————————————————————

Первое издание: Оливия Уэдсли. Несмотря ни на что. Роман / Перевод с англ. М. Е. Абкиной. — Харьков: Космос, Житомир: Волын. окр. гос. типо-лит., [1928]. — 332 с., 18 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека