Несчастливец в любви, или Чудные любовные похождения русского Грациозо, Некрасов Николай Алексеевич, Год: 1841

Время на прочтение: 26 минут(ы)

Н.А. Некрасов

Несчастливец в любви, или Чудные любовные похождения русского Грациозо

Н.А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах
Художественные произведения. Тома 1-10
Том седьмой. Драматические произведения 1840-1859 гг.
Л., ‘Наука’, 1983
‘Que font quelquos f’emmes? Elles babillent, s’habillent et se deshabillent’, {Что делают некоторые женщины? Они болтают, одеваются и раздеваются (франц.).} — сказал Панар, истина неоспоримая, которая была бы еще выпуклее, если бы почтенный автор слово quelques {некоторые (франц.).} заменил членом les {Здесь: все (франц.).}… Не говорите мне о постоянстве женщин, о том, что они способны на всё великое и прекрасное, о самоотвержении и героизме их: не верю, тысячу раз не верю… Женщина создана для шутки, есть не что иное, как шутка, жизнь ее замысловатая шутка, страсти ее — шутка, и способна она на одни великие мелочи, на одни шутки!.. Не говорите мне, что она в состоянии понять высокую, фанатическую любовь мужчины: она притворяется, что понимает ее, мужчина верит ей на слово и скоро узнаёт, что то была новая шутка!.. Я ненавижу женщин и смело сознаюсь в том, не боясь мщения прекрасного пола.
Но не так легко искоренить заблуждение веков одними словами, без доказательств, и потому, как человек, постигающий всю важность предпринимаемого подвига, представляю я на суд всех благомыслящих людей неоспоримые доказательства того, что утверждаю, они не придуманы, по взяты из жизни вашего покорнейшего слуги, который имей равную с вами глупость даться в обман и быть игралищем женщин более, чем кто-либо…
Рано задумал я об женщинах, рано заговорило во мне сердце, рано почувствовал я потребность любви и необходимость женского пола для совершенного счастия человека. Еще ребенком, на школьной скамье, под скучные лекции тощего профессора, уже мечтал я о черных и голубых глазках, русых, белокурых и каштановых кудрях, губках и носиках всех калибров, ножках и ручках всех форм и размеров, — мечтал, а детское сердчишко так и колотило под казенною курточкою, и глаза, устремленные в тетрадь геометрии, в треугольниках и пирамидах видели идеалы, которые создавало шаловливое воображение!.. Но рано тоже узнал я, как накладны для сердца, ума и тела подобные мечты: но милости их я никогда не знал заданного урока, вместо ученых записок профессора писал стихи всех возможных размеров, на все возможные темы, вместо геометрических фигур чертил одни носики, глазки и головки, — и всё это влекло за собою очень неприятные для меня последствия… Но, как поэт, я стоял выше обыкновенных смертных, с презрением и отчаянною твердостию простаивал по неделе за штрафным столом и, питаясь сладкими мечтами, довольствовался в существенности хлебом и водою, с стоическим хладнокровием выслушивал длинные убедительные речи инспектора и только кусал губы от досады при антиизящных выражениях оратора. Но даже еще в ребячестве я не довольствовался одними мечтами, я жаждал осуществления их и в каждом хорошеньком личике видел свой идеал, вспыхивал, томился, вздыхал, писал нежные записочки на розовых бумажках, с бездною точек и восклицательных знаков, но, к немалой досаде влюбленного юноши, ‘идеалы’ его не понимали, не умели ценить страсти поэта, иные, более сострадательные, улыбались, другие, менее идеальные, хмурили брови и надували маленькие губки, иные, более прозаические, даже изустно объявляли свое негодование в выражениях, которые сильно действовали на мое самолюбие и вместе с тем показывали всю полноту их невежества, одна даже — о, стыд и срам! — не довольствуясь личным выговором, пожаловалась своей маменьке, а та инспектору, а тот… С тех пор долго-долго не мог забыть я глубокой раны, нанесенной моему сердцу, пылкость моя упала на точку замерзания…
Наконец я, благодарение аллаху, кончил бесконечный курс учения, я получил свободу… Очертя голову кинулся я в вихрь света, в каком-то непонятно сладостном опьянении вертелся в неистовом вальсе наслаждений или мчался в бешеном галопе страстей… Отуманенный счастием, я не в силах был остановить ни мысли, ни взоры исключительно на одном предмете, мне хотелось зараз стиснуть в своих объятиях всё человечество, влюбиться во всех женщин, вспыхнуть пламенем страсти, сгореть в нем, превратиться в пепел и разлететься от жаркого дыхания красавиц… Мало-помалу мысли мои пришли в порядок, сердце стихло, как природа стихает перед бурею, глаза, утомленные пестротою, искали предмета, на котором бы могли отдохнуть,— я был на той степени чувства, с которой переступаешь на степень любви… Я стал замечать, что всех женщин было бы для меня даже много.
Недолго искало себе сердце повелительницы: оно поверглось к ногам семнадцатилетней девушки и поднесло ее неземной красоте весь пыл свежего сердца… А если бы вы знали, как хороша была моя Софья, как лучезарна была красота ее белокурой головки с томными голубыми глазками, смеющимся ротиком и прозрачными щечками, слегка наведенными румянцем утренней зари. Она была мила как ребенок, обворожительна как гурия, легка как перышко колибри, и мне ли, с моим ли сердцем можно было противостать владычеству ее красоты? Она рабски влачилась по следам ее, когда она носилась бабочкою в вихре вальса, порхала райскою птичкою под музыку мазурки или плавала золотою рыбкою под звуки контрданса. Я следовал за нею, как тень был на всех вечерах, гуляньях, в театрах — везде, где была она, так, что она не могла ступить шагу, не встретившись со мною… Любовь находчива, для нее преград не существует — я вошел в дом родителей Софьи. Я не говорил вам еще, что Софья была единственною дочерью одного из богатейших купцов, получила блестящее воспитание в известном модном пансионе и была идолом своего старика-отца, который, однако, несмотря на безграничную любовь к дочери, не отступая ни на шаг от обычаев почтенных предков, считал выбор жениха неоспоримым правом и священным долгом отца…
Вы, верно, знаете по себе, как бывают уверены в своих достоинствах молодые люди, только что вышедшие из-под ферулы учителя, и потому не удивитесь, что я, нисколько не колеблясь и не подозревая неудачи, объявил почтенному батюшке Софьи о привязанности к его дочери и о намерении соединиться с нею узами законного брака… Но, увы! батюшка Софьи не разделял со мною мнения о моих личных достоинствах, не принял в уважение ни моей любви, ни моей будущей славы (я был уверен, что со временем непременно прославлюсь) и отказал наотрез, основываясь на глупых отговорках, что я губернский секретарь и получаю всего шестьсот рублей жалованья,— будто гению нужны высокий чин и большое жалованье!! По, несмотря на неосновательность этой причины, ни на мои доводы, доказательства и убеждения, упрямый старик стоял на своем и кончил тем, что, вышед из терпения от моей неотвязчивости, довольно невежливо попросил меня убираться и избавить на будущее время от своих визитов. Что мне было делать? И был на верху отчаяния, я покушался на жизнь свою, и, уверяю вас, от моей горячей головы это бы легко сталось, если бы письмо моего ангела-хранителя, Софьи, не спасло меня от этого преступления.
‘Mon ange, {Мой ангел (франц.).} — писала она,— хотя я не в силах противиться воле отца и потому никогда не могу быть твоею, по, несмотря на то, сердце мое будет принадлежать одному тебе, тебя одного люблю, любила и буду любить!.. Утешься, милый друг, неужели нельзя быть счастливым на земле чистою, идеальною любовью? Я привыкла видеть в тебе человека, нисколько не похожего на других, способного понимать меня,— неужели я обманывалась?.. Будь мужем, люби меня идеально и не теряй надежды на соединение если не тут, то там!.. Твоя навек Софья’.
Это письмо, разумеется, было бы плохим утешением теперь, по тогда, когда все предметы видел я не иначе как сквозь призму поэзии,— оно остановило порыв отчаяния.
Но скоро почувствовал я, что этой идеальной любви для меня недостаточно, что мечты не в состоянии утолить жажды взаимности, что поцелуи подушки не в силах утишить взрывов страсти… земное вкралось в небесное, и я снова искал сближения с своим идеалом… Но отец Софьи с неутомимостью наблюдал за дочерью, и я не мог улучить минуты, в которую мог бы переброситься с нею парою слов…
Видя бесполезность своих исканий, я задумался… Злая мысль запала в мою голову… Она не покидала ни на минуту, мучила, душила меня… Я решился на гнусное средство: приискать Софье мужа!!. Какой-то адский дух помогал мне в этом плане — он указал мне на моего школьного товарища и друга, сына богатых родителей и вдобавок гусарского корнета. Я опутал его сетями дружбы, вдохнул в него мысль о женитьбе, раздувал, укоренял ее, так что наконец он так сроднился с нею, что считал ее своею. Тут я натолкнул его на Софью, как Иуда продавал любовь свою за порочные надежды в будущем. Красота Софьи поразила его, он посватался, отец ее согласился, Софья не имела силы, а может быть, и по хотела противиться воле отца,— и через месяц она стояла уже с своим женихом перед брачным налоем, и я, ее возлюбленный, держал венец над головою своего друга!.. Софья с изумлением смотрела на мои поступки, она дивилась моему самоотвержению, моей твердости — она уважала меня.
Томский (имя моего друга) по женитьбе оставался по-прежнему моим другом, он привязался ко мне еще Солее и с детскою доверчивостью делился со мною избытком счастия, причиною которого считал меня. Каково было мне слушать его — судите сами, и я слушал, притворялся. что радуюсь его счастию, и в то же время медленными. осторожными шагами приближался к предположенной цели. Сначала, в беседах с Софьею, не было и в помине любви, далее по временам промелькивали воспоминания прошедшего, там жалобы на судьбу, на свое несчастие на свои страдания и т. д. Софья слушала меня, верила мне сожалела, утешала — и только… Терпение мое истощалось, я положился на неопытность и любовь ко мне Софы и стал действовать открытее. Софья поняла меня. И кроткая семнадцатилетняя женщина одним взглядом, одним словом разбила вдребезги все планы, которые строились в продолжение нескольких месяцев под руководством страсти… Софья поняла всё: она увидела, как искусно опутывал я сетями коварства ее добродетель, ее волю. Двери дом, друга моего закрылись для меня…
Стыд, раскаяние, досада, бешенство, любовь разрывали сердце мое на части, мне должно было бежать Софьи, бежать воздуха, которым дышала она, бежать себя самого, своей страсти,— и я хватаюсь за первое попавшееся по руку средство: прошу перевода в Москву и через неделю сказав прости Петербургу, Софье и своей любви, скачу очертя голову по московской дороге, оставив за собою толпу мечтаний, надежд и планов… Пылкость души моей упала опять к точке замерзания!..

II

Москва славится калачами и невестами — дело известное. Дорога поохладила припадок отчаяния, рассудок стал робко подавать голос о своем существовании, он толковал мне о твердости и развлечении — советы, при тогдашних обстоятельствах не совсем дурные,— и я спешил воспользоваться ими. Услужливость одного школьного товарища, постоянного жителя Москвы, и фактическое радушие москвитян очень пособляли мне в исполнении этого намерения. Не прошло и двух месяцев, а я, к стыду моему, отуманенный ароматическою атмосферою балов и легионами красавиц, почти совсем забыл и свое несчастие и свою идеальную Софью. Вы, может быть, подумаете, что страсть, забытая так скоро, была несправедливо принимаема мною за любовь, в таком случае вы очень обманываетесь: то была любовь, любовь в том самом виде, в каком это чувство впервые названо любовью. И между тем я все-таки забыл Софью. Сердце мое, по прихоти случая, создано так, что с неимоверною легкостью воспламеняется от пары хорошеньких глазок, но охлаждается еще быстрее, для того чтобы воспламениться от дуновения новой страсти. У Лунского, одного из известнейших хлебосолов Москвы, был вечер для встречи нового 18.. года. Общество было многочисленное и блестящее, в хорошеньких личиках не было недостатка, но среди этого роскошного цветника роз одна была пышнее, ароматнее своих прелестных подруг, и взор наблюдателя, скользя по цветистому ковру, с изумлением останавливался на головке, принадлежавшей Лидии Карно, лучшей розе цветника красавиц этого вечера. Лидия была двадцатилетняя супруга шестидесятилетнего подагрика с тремя тысячами душ, фиолетовым носом, звездою и огромною лысиною. Все эти личные достоинства Карно придавали ему большой вес в обществе, но красота Лидии была чуть ли не главным из этих достоинств, и почтенный супруг, хорошо зная это, не упускал случая пощеголять своею собственностью. На всяком порядочном вечере он был непременным рыцарем зеленого поля, а жена его божьею карою за грехи всем лицам и личикам женского пола!!.
Но злоба матушек, злословие тетушек и зависть дочек и жен еще более придавали Лидии интереса в глазах блестящей молодежи. Все вились около нее, как рой пчел около улья, жужжали комплиментами, стреляли холостыми зарядами вздохов, полупризнаний и глазок, осмеивали друг друга, и все были равно счастливы, или, вернее, равно несчастливы: Лидия со всеми была равно благосклонна, со всеми равно мила и ни с кем — коротка. Лидия была, как и все женщины, хорошенькие и дурные, начиная от прабабушки Евы, кокетка!.. Несмотря на неудачные попытки столь многих, я, с свойственною мне самоуверенностию, смело приступил к атаке, следуя влечению сердца, которое давно уже било тревогу.
Лидия слушала меня с приметною рассеянностию: в этот вечер она была скучнее обыкновенного. Но сердце понукало меня, самолюбие подстрекало, рассудок обнадеживал,— я не робел. Я преследовал ее похвалами, восторгами, комплиментами, вздохами — я был чертовски красноречив, и неудивительно: во мне говорило сердце, наконец, увлекшись блестящим фейерверком мыслей и чувства, она сделалась внимательнее, благосклоннее, милая улыбка заиграла на ее коралловых губках, ее личико воодушевилось жизнью, в глазах заискрилось чувство,— она была очаровательна. Демон самолюбия и страсти поджигал меня более и более, я становился смелее и смелее, она делалась благосклоннее и благосклоннее.
Зоркие глаза зависти успели уже заметить это, и на каждом шагу встречал я долгие, уморительные физиономии, на которых ясно были написаны худо скрываемая злоба и досада и нескрываемая насмешка. Я торжествовал. Но кто вообразит себе восторг, блаженство — нет, не то — какое-то особенное, сверхъестественное чувство, не выразимое слишком холодным, пошлым, материальным языком человека, чувство, близкое к безумию, каплю, в которую перегнаны все лучшие наслаждения жизни, — одним словом, что почувствовал я, когда гордая, холодная, непобедимая Лидия своею крошечною ручкою с трепетом страсти сдавила мою неуклюжую, прозаическую руку?.. Какой-то туман набежал на глаза мои, какой-то хаос завьюжил в голове, какой-то огонь охватил сердце… я готов был вскрикнуть от неизъяснимой, пронзительной боли, мне чудилось, что все мои нервы готовы лопнуть от напряжения, я страдал — и, несмотря на то, я желал бы пострадать еще хоть минуту этим чувством, чтоб умереть от избытка счастия… Всё это продолжалось не долее одного мгновения, я взглянул в глаза Лидии, и они сказали мне, что то был не обман чувств, не сон, не случай, что рука ее была проводником сердца, наэлектризованного страстью!..
— Верить ли мне своему счастию? — едва проговорил я, задушаемый приливом крови.
— Молчите! — прошептала она.— За нами наблюдают. Еще новичок в обществе, я по успел постичь трудной
науки маскировать чувства, следуя инстинктивному влечению, быстро взглянул в сторону,— и глаза мои встретились с глазами одного офицера. Я не вынес его взгляда: огонь глаз его прожег мое сердце. Легкая улыбка пробежала по лицу Лидии, вероятно, я был очень сметой в эту минуту.
Кадриль кончилась (всё это происходило в продолжение одной кадрили), я намереваюсь поместиться сзади стула Лидии, но короткое ‘на минуту’, сказанное офицером, принудило меня оставить свой завидный пост и последовать за ним на другой конец залы.
— Что у вас было с нею? — сказал он глухим голосом, стискивай н своей железной руке мою бедную руку.
— Вопрос довольно неуместный,— отвечал я, собравшись с духом,— и не совсем вежливый,— присовокупил я, оправившись от невольного страха.
— Что у вас было с Лидиею Александровною? — повторил он, не обращая внимания на слова мои и стиснув мою руку сильнее прежнего.
— Какое вы имеете право спрашивать меня об этом,— отвечал я, выходя из терпения,— пустите меня.
— Ты негодяй — слышишь? — сказал усач, сверкая своими страшными глазами.
— Да как вы смеете? да знаете ли, что за это вас…
— Завтра мы с вами увидимся, — прервал он меня,— ваш адрес!
— На что вам?
— Ваш адрес, говорю я!
И я машинально, как бы под влиянием какого-то волшебства, опустил в карман руку и вынул карточку. Он вырвал ее из руки моей и оставил меня, ошеломленного от неожиданности этой сцены. Оправившись от смущения, я бросился отыскивать в толпе гостей Лидию, но все поиски мои были безуспешны: во весь остаток вечера я по встречал ни Лидию, ни усатого соперника. Грустный и встревоженный происшествиями вечера, возвратился я домой, и долго-долго не мог заснуть, мечтая о неожиданном счастии, которое послало небо на мою долю. Прелестное личико Лидии и страшное лицо офицера попеременно представлялись разгоряченному воображению, странное деялось со мною: я то вздыхал, то хохотал, то начинал жаркое любовное объяснение, то вступал в жестокие прения об оскорблении чести. Наконец, утомленный душевным волнением, я забылся…
И каких снов не переснилось мне в эту ночь! Я пережил в нее несколько лет, редких, завидных лет счастия. И во всех этих дивных созданиях разгоряченного воображения главным предметом была она, милая, очаровательная Лидия, то являлась мне она окруженная каким-то чудным блеском и с улыбкою ангела простирала ко мне с недосягаемой высоты свою маленькую прозрачную ручку, то лежала на груди моей с страстным лепетом на устах, то, поправляя мои. волосы, умоляла меня голосом, глубоко проникавшим в душу, не покидать ее, и я, осыпая поцелуями ее бледные щеки, омоченные слезами, клялся в вечной преданности. И вот вдруг является перед нами длинное, страшное привидение, вырывает ее из моих объятий и, увлекая ее с собою в ужасную бездну, с адским хохотом говорит мне: ‘Мы с вами увидимся!’ Не знаю, долго ли бы еще продолжались эти сновидения, если бы громкий стук не разбудил меня. Первый предмет, представившийся глазам моим, был мой противник… Я протирал глаза, считая это продолжением ночных видений, но образ офицера не исчезал: он стоял подле меня, и бледное лицо его, растрепанные волосы и сверкающие глаза приводили меня в ужас.
— Но долго ли это будет продолжаться? — воскликнул он наконец с сердцем.— Я не люблю подобных шуток, милостивый государь! Мне надобно стоять у вашей кровати и смотреть на вашу глупую физиономию. Я не намерен более дожидаться — едемте, мы будем стреляться без свидетелей: к чему они,— один из нас должен остаться на месте!
Я вскочил с кровати и всё еще, протирая глаза, с недоумением смотрел на офицера.
— Стреляться? с кем стреляться? — бормотал я, не понимая сам, что делается со мною.
Как ни ожесточен был мой противник, но не мог удержаться, чтоб не захохотать.
— Разве вы забыли о вчерашнем вечере? — спросил он наконец, принимая прежний вид.
— О вчерашнем вечере? Но разве я вас чем-нибудь обидел? Помнится еще, что вы…
— Вы трусите? — закричал усач. — Знаете ли, как называют труса? — подлецом, да, подлецом, которого должно заставить палкою, если он отказывается от благородного вызова. Я вас заставлю стреляться, слышите ли, я вас заставлю…
Я уж не спал. Я очень хорошо понимал слова офицера… Драться, драться мне, невинному истребителю бумаги и чернил, который отроду не имел в руках ин шпаги, ни пистолета… И что такое дуэль? Глупость, величайшая глупость, недостойная образованного человека: она противна религии, потому что заповедь гласит ‘ не убий’, противна нравственности, потому что основание ее — мщение, а мщение безнравственно, дуэль противна правосудию, потому что успех зависит от запальчивости или искусства противников, дуэль противна всем правилам общественного порядка, которые не позволяют самому чинить расправу, дуэль вещь нелепая, потому что часто невинный лишается жизни единственно оттого, что дерзкая отвага или искусство противника выше отваги или искусства его, наконец, дуэль ничего не доказывает, потому что удар шпаги или выстрел пистолета не докажет невинности того, кто виноват, справедливости того, что ложно… Однако, несмотря на все эти прекрасные мысли, которые в продолжение одной секунды перетолпились и голове моей, слова офицера так сильно задели меня за живое, что я, отложа в сторону философию, с гордостью, приличною человеку, чувствующему нанесенную ему обиду, сказал своему сопернику: ‘Милостивый государь, вы забываете, что грубость не принадлежит к числу отличительных качеств образованного человека. Не вы должны требовать у меня удовлетворения, а я — я обиженный!.. В доказательство же, что я не заслуживаю названия труса, я требую удовлетворения и, как обиженный, предлагаю условия: мы стреляемся в трех шагах’.
— Тем лучше,— отвечал он с дьявольским хладнокровием,— но будет промаха. Итак, едем!
— Но пистолеты?
— Они здесь,— сказал он, выставляя из-за шинели пистолетный ящик.
Я стал одеваться.
В передней раздался звонок. ‘Письмо, сударь’,— сказал человек, подавая мне красиво сложенную раздушенную записочку. Я взглянул на адрес: Андрею Ивановичу Гронову. ‘Кто принес это письмо? оно не ко мне’.
Офицер, взглянув на адрес, вырвал записку из рук моих, с поспешностию распечатал и жадными глазами впился в мелко исписанный листок.
Мгновенно выражение лица его совершенно изменилось: улыбка зашевелилась на его губах, глаза заблистали радостью.
— Милостивый государь, — сказал он, обращаясь ко мне,— я виноват перед вами, стыжусь своей запальчивости и прошу у вас извинения в нанесенной вам обиде. Впрочем, если этого для вас недостаточно, я не прочь от удовлетворения.
Изумленный неожиданною переменою в обращении офицера, я пробормотал не помню что, он взял меня за руку, пожал ее с каким-то двусмысленным выражением лица и оставил меня рассуждать на досуге о чудесах, которые творятся со мною. Но недолго я оставался в недоумении, скоро насмешливые взгляды и урывчатые фразы, долетавшие со всех сторон до ушей моих, объяснили мне всё дело: я был жалкою игрушкою женщины. Офицер успел, еще до появления моего в московских обществах, завоевать сердце прекрасной Лидии Александровны Карно. Ревнивая, как и все женщины, она не выпускала из виду своего возлюбленного, ей показалось, что Тронов сделался к ней холоднее, и вот, боясь лишиться его навсегда, она сочла небесполезным прибегнуть к одному из обычных маневров женщин: возбудить в нем ревность. Ей нужна была для этого какая-нибудь жертва, и я был этою глупою жертвою!
Нет! на этот раз мне не нужно было бежать за шестьсот верст, чтобы заставить сердце забыть его идола: любовь превратилась в ненависть, в ненависть бешеную, жгучую, еще сильнейшую, чем была ее предшественница. И все-таки я должен был бежать из Москвы, если не хотел быть игралищем молвы, оселком, на котором всякий пробовал свое остроумие, шутом общества, — и я через несколько дней, проклиная себя, любовь, ревность, женщин и любовников, мчался в Варшаву, напутствуемый гулом колоколов, которые казались мне насмешливым хохотом старушки над глупою ролью, которую заставили меня разыгрывать на потеху добрых людей!

III

Есть в мире отрада лучше всех отрад, добрый друг — посланец небес для утешения бедствующего человечества, этот верный друг — надежда. Она не покидала и бедного Грациозо, она заживляла раны сердца, изъязвленного неудачами, и оно, ослабшее, обгорелое от страстей, всё еще билось отрадным авось! Но женщины утратили уже много прежнего блеска в глазах моих, я смотрел на них уж но с тем благоговением, слушал их не с тем безотчетным верованием, любовался ими не с тем безграничным восторгом — я был уже на пути к разочарованию: к прекрасному в чувствах самовольно примешивалось досадное сомнение, поэтический туман, в который облекало женщин детское воображение, редел, и я начинал чувствовать положительность этого мира, начинал понимать, что поэзия находится не в нем, но в нас самих, что степень прекрасного в природе зависит от степени прекрасного в нашем сердце. Проза жизни начинала вытеснять из сердца поэзию мечты! Но я все-таки надеялся, хотя при встрече существ, которых считал почему-либо достойными осчастливить меня, я удерживал пылкость сердца силлогизмами рассудка, был осмотрителен, недоверчив, изведывал прежде ту, которую могло полюбить сердце, и кончал всегда тем, что говорил ему: ‘Погоди еще, эта недостойна тебя!’ И оно, напуганное неудачами, слушалось, ждало и надеялось! Так прошло несколько лет, в продолжение которых я жил постоянно в Варшаве, и я всё еще был холост, а сердце свободно. Надежда соскучилась уже утешать меня и готова была оставить несчастливца на произвол судьбы, как случай поспешил спасти ее от неслыханного вероломства я тем сохранить ее репутацию: он натолкнул меня… но нет, позвольте рассказать всё по порядку.
С самого начала пребывания моего в Варшаве нанимал я квартиру у одной шляхтянки, вдовы какого-то Тпррм… Птрм… не выговоришь. Пани Марианна, как я называл ее, была женщина лет сорока, вертлявая, болтливая, услужливая и веселая, как и все польки. Я любил ее как родную и часто в минуту грусти делился с нею чувствами души моей, рассказывал ей похождения своей жизни, поверял ей надежды в будущем, желания, мечты — и, что всего более мне нравилось, никогда не встречал противоречий: пани Марианна слушала меня всегда со вниманием, с дружеским участием, утешала, как могла, сватала даже невест, не сердилась на мою разборчивость, одним словом, мы жили с ней как нельзя дружнее. В числе многих ее знакомых была одна молоденькая вдовушка, о красоте которой отзывалась она всегда с особенным уважением и с которою, не знаю почему, никак не соглашалась познакомить меня. Не полагаясь слишком на вкус моей хозяйки, я мало обращал внимания на похвалы ее означенной вдовушке и не настаивал слишком на том, чтобы поверить слова ее на деле. Прошло более года, а я даже и не видал ее. Но от того, что написано на роду человеку, не отмолишься, не отчураешься. Вдовушке суждено было иметь большое влияние на жизнь мою, и я не избег ее. Однажды, бог весть с чего, хозяйка моя что-то особенно много толковала о красоте своей знакомки, но видя, что это на меня мало действует, стала убедительно просить, чтобы я отнес ей не помню какие-то йоты, говоря, что обещалась доставить их непременно в этот день, но что не имеет на то времени. У меня не было никаких причин уклоняться от этого, и потому, без всяких отговорок, согласился я исполнить ее просьбу. ‘Смотрите, берегите свое сердце!’ — сказала хозяйка, прощаясь со мною. Я смеялся словам ее, не воображая, что то было роковое предсказание новых бед для сердца… О, если бы я никогда не относил нот к этой вдовушке!..
В Польше хорошенькие личики — не редкость, из десяти женщин, верно, девять если не красавиц, то по крайней мере миленьких… Но та, которую суждено мне было увидеть в этот роковой для меня день, красотою своею потемняла всех красавиц, до тех пор мною виденных. Я бы непременно описал вам ее, если бы в состоянии был вообразить себе ее дивный образ: время и горести ослабили мое пылкое воображение, и теперь она представляется мне темным кружком, который вертится перед глазами после того, когда долго смотришь на солнце. Итак, довольно сказать, что сердце, холодное уже в продолжение трех лет, при виде ее, не дожидаясь ни силлогизмов рассудка, ни моего разрешения, запылало давно забытым пламенем страсти, который охватил его тем с большим ожесточением.
Она встретила меня с милою, благосклонною улыбкою и, к немалой радости, явным образом старалась удержать меня у себя подольше. ‘Я так много наслышалась об вас от моей знакомки, она не может нахвалиться своим жильцом,— и это давно пробудило во мне желание короче познакомиться с вами. Но вы, по ее словам, такой нелюдим, так боитесь нас, женщин,— вы так несчастливы’.
Я отвечал ей не помню что, только, вероятно, какую-нибудь глупость, потому что мы всегда говорим глупости, когда хотим казаться умными. Но она слушала меня с неизъяснимым добродушием, была так ласкова, с таким неподражаемым искусством льстила моему самолюбию, с таким милым кокетством принимала от меня неуклюжие комплименты, которыми желал я отплатить ей за ее похвалы моему уму, моему сердцу, даже моей наружности (право, не лгу!),— что не прошло и часу с первой минуты нашего свидания, а я был уже прикован к ней неразрывной цепью страсти, она видела свою победу и с примерным великодушием простирала к побежденному руку милости!.. Если бы кто послушал нас, подумал бы, что мы знакомы уже несколько лет, так скоро сблизились мы. ‘Смею надеяться,— сказала она, прощаясь со мною и дружески пожимая руку,— что вы позволите мне считать вас в число своих друзей,— их у меня так немного!’
Я кланялся, бормотал бессвязицу и еле-еле удержался, чтобы не упасть к ногам прекрасной вдовушки. Глаза мои, мое смущение высказывали ей ответ красноречивее слов, и она рассталась со мною, взяв с меня слово посещать ее как можно чаще… Нужно ли говорить, что я с примерною аккуратностию держал данное слово, что не проходило недели, в которую бы не провел вечера у обворожительной пани Францишки, что страсть моя с каждым свиданием разжигалась сильнее и сильнее, а прошедшие неудачи вспоминались реже и реже? Сердце болтливо, когда полно любовью,— а потому и очень естественно, что, не в состоянии долее таить свою любовь, я чувствовал необходимость высказать ее пани Францишке… По-видимому, она была приготовлена к этому заранее, потому что нисколько не изумилась, когда однажды, в пылу страсти, забыв нерешительность и страх быть отвергнутым, я высказал тайну сердца… Долго молчала она, и глаза ее, устремленные на меня, казалось, читали в глубине души моей, наконец на этих чудных глазах заискрились две алмазные слезинки, неземная улыбка заиграла на ее губах, и тихим, дрожащим голосом проговорила она: ‘Да, я люблю тебя!’
В каком-то бешеном исступлении я стиснул Францишку в своих объятиях, мы жили одною общею прекрасною жизнью — мы переливали друг в друга свои души, свои мечты, мысли, и время летело, унося с каждою минутою бездну счастия… Поздно вечером расстались мы для того, чтобы свидеться снова по наступлении утра. Францишке нечего было опасаться меня: моя любовь была слишком чиста, чтобы я решился воспользоваться слабостью обожаемой мною женщины. На другой день я предложил ей свою руку.
— Мой ангел,— сказала она, склоняясь головкою на плечо мое, — я слишком много перенесла в первое замужество: муж мучил меня, а свет обвинял жену, называл ее преступною и оправдывал тиранство варвара. Я терпела, я не жаловалась никому на свои страдания, на несправедливость людей. Наконец небо сжалилось надо мною — оно избавило меня от мужа. Я поклялась не выходить замуж вторично, но клятва, вызванная из сердца страданиями,— не клятва, я решаюсь нарушить ее для тебя, из любви к тебе. Друг мой! не допусти меня раскаиваться в своем решении, сделай меня счастливою, люби меня всегда, как любишь теперь, не обмани меня, не погуби меня! — Рыдания заглушали слова ее, я заграждал уста ее поцелуями, я плакал, плакал в первый раз в жизни от избытка счастия…
— Да, да! клянусь сделать тебя счастливою, клянусь любить тебя вечно, вечно!
Я жаждал обладать скорее Францишкою — через неделю церковь должна была соединить нас на всю жизнь.
Мечты человеческие, что вы такое? — как сказал один наш великий драматург,— одуванчик, который осыпается от малейшего дуновения случая, и мои мечты разлетелись, одулись и оставили один голый, грустный стебелек — воспоминание об них… Но без отступлений. Вы не поверите, если я скажу вам, что платок был причиною нового и едва ли не величайшего несчастия в моей жизни, и между тем это так же справедливо, как справедливо то, что я, шут-грациозо, не признаю в женщинах ничего великого и прекрасного. Да, простой, прозаический носовой платок открыл глазам, отуманенным страстью, пропасть, в которую готов был я кинуться… Вот как это было. Вне себя от избытка счастия, которым была переполнена душа моя после последнего свидания с Францишкою, бежал я домой, строя планы новой для меня жизни и любуясь цветистою, завидною перспективою будущего. Вдруг посреди этих сладостных мечтаний почувствовал я слишком прозаическую прихоть носа: ему захотелось чихнуть. Я хватаюсь за карман — пуст! Вероятно, я оставил платок у своей невесты, утирая им умилительные слезы, орошавшие мои ланиты… Я был еще недалеко от ее дома и, радуясь случаю еще раз поцеловать ее сахарные губки, ворочаюсь… Дверь в прихожую была незаперта, и я вошел в приемную, не быв замечен никем. Желая изумить Францишку неожиданностию, тихонько пробираюсь я к ее кабинету, отворяю притворенную дверь и — застаю свою невесту, свою ножную, пламенно любящую меня Францишку tete-a-tete {наедине (франц.).} с одним моим коротким знакомым в очень неутешительном для меня положении…
Вся кровь бросилась мне в голову, я обеспамятел и почти без чувств отшатнулся к простенку двери… Увидев меня, приятель мой нисколько не смутился, напротив, подошел ко мне и дружески протянул руку. ‘Вот мило, ты как очутился здесь? — сказал он смеясь.— О скромник! вот все вы таковы!..’
Я едва был в состоянии понимать его и в порыве бешенства едва не задушил презренного. ‘Негодяй, — воскликнул я, играя в свою очередь роль Гронова,— мы с тобой увидимся… Ваш адрес?’ — продолжал я, забывая, что бывал раз двадцать на его квартире.
— Да что с тобой? — сказал он, изумленный моими словами.— В уме ли ты?
— Ваш адрес, говори! — воскликнул я, не обращая внимания на слова его.
— Послушай, ты знаешь — я не трус и никогда не откажусь от вызова, но, несмотря на то, драться с добрым приятелем и притом из-за… помилуй, на что это похоже?..
— Если вы желаете непременно знать причину моего вызова: знайте, что она моя невеста!
— Невеста, твоя не… причина, впрочем, довольно достаточная, но в таком случае вам, милостивый государь, предстоит довольно хлопот: вы должны будете иметь дело с порядочным числом обидчиков!
— Как?
— Как? так! — и он громко захохотал.
— Как, Францишка!..— я взглянул на нее — клеймо порока напечатлено было на лице ее… Францишка — боже той, боже мой!.. Я задрожал от бешенства и омерзения, слезы ярости брызнули из глаз моих — я бежал из этого проклятого дома, задыхаясь от горести и отчаяния…
И она, презренная, могла говорить языком ангелов, могла выжимать слезы из нечистых глаз своих, могла призывать небо в свидетели ее непорочности, — и небо не разразилось над нею своим праведным гневом, попустило ее ругаться над всем, что есть святого в этом мире! Женщины, женщины! если бы вы знали, что чувствовал я к вам в эти минуты!..
И между тем я грустил о потере этой надшей женщины, любовь моя к ней зашла слишком далеко, я досадовал даже на благодетельный случай, открывший мне глаза: мне жаль было любви своей! Разочарованный, я не ждал уже от мира ничего, я отрекся от радостей, от горестей, от надежды… Невыносимо тяжко было для меня бремя жизни, и я не имел силы разорвать этой длинной, тяжелой цепи, приковывавшей меня к земле… Внезапная мысль озарила уснувший рассудок: я надел косматую шапку и шашку и поскакал на Кавказ, обрекая себя на верную смерть…

IV

Нет, не верю вам, высокоученые психологи: есть в свете судьба, есть предопределение, есть что-то руководствующее свободою человека, управляющее его поступками, напутствующее его в продолжение всего земного пути… Судьба руководила и меня, она ограждала меня непроницаемым щитом, когда я с безумною дерзостью врубался в толпы диких наездников, стремглав кидался на своем бегуне с утесов в ярящиеся волны Терека, вскарабкивался на неприступные скалы, готовые рухнуться от малейшего потрясения… Судьба хранила меня, смерть бежала неутомимо преследовавшего ее несчастливца, пули визжали у самых ушей, шашки свистели перед глазами, и я оставался жив и невредим, и груды тел моих товарищей, через которые пробирался я, нанося смертоносные удары, ясно говорили мне об этой невидимой силе, с озлоблением разрушавшей все надежды, все желания ею гонимого: она завидовала даже моей смерти!..
Видя бесполезность своей дерзкой храбрости, я сделался рассудительнее, инстинктуальная привязанность к жизни заговорила во мне, и я стал снова дорожить жизнью — для чего — сам не знал я: мысли о счастии и не западало уж в мою голову, женщины не в силах были и на минуту возмутить мертвое спокойствие сердца, я смотрел с презрением и насмешкою на сети, в которые так легко ловили они неопытных, и с искусством старого моряка лавировал между подводными камнями кокетства и красоты…
Душа моя огрубела, мечты развеялись от порохового дыму, из пылкого фантастиста сделался я положительным человеком, все чувства сердца взвешивал на безмене рассудка, все лучшие верования души подводил под анализ сомнения, задушал их безжалостными логическими доводами и силлогизмами… Молодежь дичилась меня, женщины бегали как от чумы… Так прошло добрых полдюжины лет, я был уже в летах солидного человека.
Но мой злой гений, судьба, не дремал, он поджидал только минуты, в которую удар его был бы для меня чувствительнее… Поверите ли, я влюбился еще раз!.. После всего, бывшего со мною, после дорогих уроков, которые дали мне женщины, я, пошлый глупец, мог забыть прошедшее, мог усомниться в результатах, выведенных из тяжкого опыта, — я полюбил женщину!..
Моя храбрость, примерная исправность по службе и мой странный угрюмый характер привязали ко мне нашего нового полковника, переведенного из одного армейского полка, стоявшего в окрестностях Москвы… Старый служака был без ума от своей находки, не слышал во мне души, любил меня как сына, как брата. Я не оставался невнимателен к его ласкам и старался своими поступками сделаться достойным привязанности ко мне моего почтенного друга.
Полковник был женат, но жена его, по каким-то домашним обстоятельствам, не могла сопровождать его на место службы и должна была приехать к нам не раньше как через несколько месяцев. Полковник всегда с особенным удовольствием говорил о личных и душевных достоинствах своей Кати, и часто, увлекшись чувством, добрый старик забывался, и слезы умиления смачивали его лицо, закоптелое в пороховом дыму. Он любил ее более как дочь, чем как жену, и ждал приезда ее с возрастающим нетерпением.
Наконец она приехала. В это время я был у него. Не стану описывать трогательной сцены свидания супругов, которая заставила меня еще раз признать в женщинах чувства, которым бы позавидовал любой мужчина. Катерина Ивановна с первой минуты нашего знакомства расположила меня в свою пользу. Она уважала своего мужа, и потому я, как лучший друг его, имел притязание на маленький уголок в ее сердце, и она уделила мне его: я получил позволение считать себя и ее другом.
Дружба между мужчиною и женщиною невозможна, что ни говорите мне напротив, я не отступлюсь от своего мнения. Пользуясь правом друга Катерины Ивановны, я позволил сердцу принять в этом деле маленькое участие: ведь и в дружбе нельзя же обойтись без согласия сердца! Ветреное, неудобоуздываемое, когда дашь ему хоть немножко воли, оно встрепенулось от долгого летаргического сна, засуетилось, заговорило, былое стало деяться с ним, в нем зароились по-прежнему и радости, и горести, и мечты… Я считал всё это за нежную дружбу и не принимал никаких мер против ослушника. Поздно увидел я свою опрометчивость, я разгадал это смутное чувство, когда было уже невозможно обратиться к рассудку, когда пламень новой страсти с неудержимою яростью разливался по всему моему существу… Я любил жену своего друга!.. Совесть грызла меня, я не мог без внутреннего трепета смотреть в глаза моего благородного друга, я содрогался, как преступник, при каждом его слове, его ласки, его братское обхождение со мною были для меня ударами кинжала, я дичился его, бегал и решился во что бы то ни стало задушить преступную страсть и начал с того, что под различными предлогами не ходил к нему целую недолю… Что перенес я в продолжение этого времени, знаю я один, дни казались мне веками… Наконец страсть взяла свое: я не в силах был долее крепиться, любовь заглушила все другие чувствования, рассудок умолк, совесть уснула, я решился дружбу принести на жертву любви и отправился к полковнику… Он встретил меня с обыкновенного приязнью, но дела по службе не позволяли ему оставаться со мною, и он ушел, препоручив жене занимать дорогого гостя. Его уверенность во мне, его благородство, его доброта разбудили на минуту голос совести, по один взгляд, одна улыбка Катерины Ивановны — и снова всё забыто, и я жадными глазами пожирал ее кроткое, милое лицо.
— Вы, кажется, сегодня очень расстроены, — сказала она, с нежным участием устремив на мое бледное лицо прекрасные, томные глазки,— вы больны? Не правда ли? Грех таиться перед друзьями!
— Нет, ничего, уверяю вас, ничего! — едва мог я выговорить от душевного волнения.— Не знаю, мне сегодня что-то особенно скучно — вот и всё.
— Скучно? О чем вам скучать? уж не влюблены ли вы? — спросила она с ангельской улыбкою. — Но нет, этой беды с вами, верно, не случится. Не хотите ли сыграть со мною партию в шахматы, это, может быть, несколько развеселит вас,— и она придвинула ко мне шахматную доску. Не зная, что делать, я молча сел и стал расставлять шахматы. Она придвинула к столу кресло и села так близко ко мне, что платье ее касалось ног моих… Кровь кипела во мне, сердце готово было выпрыгнуть из груди, я был весь в огне и двигал шахматы наудачу, не в силах будучи принудить себя вникнуть в игру.
— Помилуйте, кто так играет! — воскликнула она, переставляя на прежнее место моего слова.— Ну можно ли так ходить? Ведь вы сами поддаете мне вашего короля.
В ото время рука ее коснулась моей, электрический удар пробежал по всему моему телу, и я, сам но знаю как, очутился перед нею на коленах с признанием на языке. Глаза ее загорелись негодованием, но не более как на одну секунду, лицо ее приняло прежнее выражение, и голосом, который не обнаруживал в ней ни малейшего волнения, ‘Послушайте! — сказала она.— Если бы женщина и захотела изменить своему мужу, вероятно она избрала бы для того человека, отличающегося красотою или по крайней мере умом, любезностью… Ну а вы…’
— Не угодно ли продолжать! — прервал я ее, вне себя от стыда и смущения, и сел на прежнее место.— Шах королеве! — продолжал я, сам не зная, что говорю.
— Мат королю! — отвечала она с тою же самою улыбкою, которая околдовала меня…
В это время вошел полковник. ‘Что мило, то мило,— сказал он, подходя к жене и целуя ее в лоб,— благодарю за исправность!.. Эге, да, видно, женщины лучше нас, мужчин, умеют занимать,— продолжал он, смеясь и трепля меня по плечу,— пришел в чем душа: бледный, угрюмый, а теперь что твой маков цвет,— браво, браво!’
Я был ни жив ни мертв! но уйти не было никакой возможности, в голову не приходило никакого предлога, который я мог бы представить… Я просидел с ними весь вечер,— бесконечный, адский вечер, о котором и теперь не могу вспомнить без содрогания. Катерина Ивановна была мила и обходительна со мною, как и прежде, и это усиливало еще более мои мучения. Наконец, хвала аллаху, пытка кончилась, я вырвался на свободу с твердою решимостью никогда уже не переступать за порог этого дома. Но исполнить это намерение было не совсем-то легко, после различных попыток должен был я прибегнуть к последнему и единственному средству: рассориться с полковником. Скоро нашел я к тому удобный случай, и как но найти случая поссориться, когда того желаешь?.. Раздосадованный моим ослушанием в каком-то его распоряжении по службе, он арестовал меня. Я с радостью ухватился за этот предлог к разрыву, и ни просьбы, ни убеждения полковника не могли помирить нас… Я перепросился в другой полк и с тех пор не видал ни полковника, ни жены его.

V

Рассказывать ли вам последнее мое несчастие? Я и то уж смешон в глазах ваших, а после его… Но я отрекся от всех высоких чувств души, отрекся от самолюбия, от гордости, любви и чести, я прикрыл свою седую голову дурацким колпаком Грациозо, и все лучшие воспоминания, все священнейшие движения души отдал на потеху людей. Мне ли после того бояться показаться смешным в глазах читателей?
Я проклинал женщин с их мишурною образованностию, с их гибельным кокетством, но сердце, неудовлетворенное взаимностью, требовало любви, и я решился искать ее в ауле мирных черкесов, я решился, в отмщение свету, не понявшему меня, не воздавшему должной справедливости моим талантам, полюбить дикарку без образования, без кокетства, но с сердцем, способным любить искреннее, бескорыстнее, пламеннее, чем сердце, принадлежащее ароматным существам большого света. Я решился полюбить, я искал любви, и потому не удивительно, что скоро желание мое увенчалось успехом: кошелек золота и несколько слов склонили на мою сторону одну старуху, мать той, на которую пал мой выбор. Излишне говорить, что она была красавица, во-первых, потому, что я выбрал ее из числа многих, во-вторых, что между черкешенками дурные лица такая же редкость, как между нашими дамами… как между нами, хотел я сказать, истинные красавцы. Я намеревался увезти ее, и старуха дала мне слово уговорить дочку и привести ее на условленное место, когда смеркнется. Я являюсь на место свидания, оставив н недальнем от себя расстоянии повозку, в которой намеревался увезти ее. Старуха не заставила себя долго дожидаться, и я уж заранее восхищался при мысли, что буду обладать сокровищем, которое она предательски передавала мне с рук на руки, как внезапный шум за соседнею скалою обратил на себя мое внимание. Не успел я еще собраться с духом, как увидел в нескольких шагах от себя брата красавицы и за ним несколько человек его товарищей, которые с громким гиком и ругательствами бросились на меня. Чувство самохранения заставило меня бросить свою добычу и прибегнуть к помощи ног.
За мной раздалось несколько выстрелов, и я ясно слышал шаги бегущих. Вне себя от страха, бежал я сломя голову и, благодаря темноте, успел благополучно добраться до своей повозки, прыгнул в нее с легкостью, какую придает нам близкая опасность, и погнал лошадей в хвост и в гриву. Впоследствии узнал я, что старуха обманула меня и, притворяясь, что согласна на мои предложения, уведомила обо всем своего сына.
Вот мои похождения — не правда ли, очень смешные? Я сам смеюсь, рассказывая их, смеюсь, по обязанности тута, хоть часто и сквозь слезы, но все-таки смеюсь. Пожалейте, добрые люди, жалкого Грациозо.

КОММЕНТАРИИ

Печатается по тексту первой публикации.
Впервые опубликовано: П, 1841, кн. 5, с. 69—82, без подписи, в оглавлении: ‘Рассказ ***’.
В собрание сочинений впервые включено: ПСС, т. V.
Автограф не найден.
Авторство Некрасова установлено на основании его письма от 18 июля 1841 г. к Ф. А. Кони, где он сообщал: ‘Оригинал для пятой книжки мною подобран и приготовлен. Сверх того, в нем пойдет моя повесть, которая будет более печатного листа…’ (ПСС, т. IX, с. 22). Единственная повесть, напечатанная в No 5 ‘Пантеона’, — ‘Несчастливец в любви…’, объем ее соответствует указанному в письме.
В. Е. Евгеньев-Максимов, анализируя этот рассказ в ряду произведений Некрасова о неудачниках, отмечал, однако, что он ‘…почти лишен социальной тенденции. Только первая неудача героя в любви явилась следствием его бедности…’ (Евгеньев-Максимов, т. I, с. 272).
Нарочито ироническая интонация ‘Несчастливца в любви…’, громоздкое заглавие, композиция, представляющая собой цепь отдельных новелл, позволяют рассматривать это произведение как пародийное по отношению к жанру авантюрной повести XVIII — начала XIX в.
С. 195. Грациозо (Gracioso) — прозвище комического персонажа испанской комедия, хитрого, забавного, притворно наивного (в нарицательном употреблении — шут, весельчак).
С. 195. Панар — Шарль Франсуа Панар (1694—1765) — французский лирик, автор многочисленных песен, а также эпиграмм, комедий, водевилей и комических опер.
С. 198. … губернский секретарь…— чиновник двенадцатого класса.
С. 198. …люби меня идеально и не теряй надежды на соединение если не тут, то там!..— См. комментарий на с. 558.
С. 199. …перед брачным налоем…— Налой (или аналой)—в православной церкви высокий покатый столик для книг и икон, перед которым совершался свадебный обряд.
С. 199. Томский (имя моего друга)…— Вероятно, имя друга главного героя выбрано не без влияния повести Пушкина ‘Пиковая дама’.
С. 200. …он был ~ рыцарем зеленого поля…— т. е. игроком в карты.
С. 208. …я был уже прикован к ней неразрывной цепью страсти…— автопародийная реминисценция из стихотворения ‘Признание’ (МиЗ): ‘Я навек к тебе прикован Цепью страсти роковой,) (наст. изд., т. I, с. 266, указано в статье: Вацуро В. Э. Некрасов и К. А. Данненберг.— РЛ, 1976, No 1, с. 140).
С. 209. Вы не поверите, если я скажу вам, что платок был причиною нового и едва ли не величайшего несчастия в моей жизни…— Вероятно, в пародийно-сниженном тоне Некрасов обыгрывает здесь деталь (платок), давшую развитие трагическому сюжету в драме Шекспира ‘Отелло’.
С. 211. …стремглав кидался на своем бегуне с утесов в ярящиеся волны Терека…— травестирование сцены, популярной в романтической литературе 1830-х гг.: прыжок всадника на коне со скалы в бурную реку (Вацуро В. Э. Некрасов и К. А. Данненберг, с. 139).
С. 215. …я решился ~ полюбить дикарку…— В последней главке рассказа дается как бы ироническая вариация сюжета повести М. Ю. Лермонтова ‘Бэла’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека