Непрошенный гость, Шеллер-Михайлов Александр Константинович, Год: 1883

Время на прочтение: 11 минут(ы)

ПОЛНОЕ СОБРАНЕ
СОЧИНЕНЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.

ИЗДАНЕ ВТОРОЕ
подъ редакцею и съ критико-бографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложенемъ портрета Шеллера.

ТОМЪ ДЕВЯТЫЙ.

Приложене къ журналу ‘Нива’ на 1905 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Издане А. Ф. МАРКСА.
1905.

НЕПРОШЕННЫЙ ГОСТЬ.

Непрошенный гость, надлавшй не мало хлопотъ людямъ, ожидавшимъ его и потому относившимся къ нему съ ненавистью, въ сущности былъ никому неизвстенъ, никто не зналъ, кто онъ: мальчикъ или двочка, будущй негодяй или будущй подвижникъ. Его ненавидли просто потому, что онъ долженъ былъ явиться незванный, непрошенный на свтъ.
Отецъ этого существа былъ гимназистъ, желавшй, чтобы его считали лицеистомъ или правовдомъ, мать — двчонка для побгушекъ. Онъ былъ красивъ, ловокъ, изященъ, носилъ pince-nez для приданя себ важности и говорилъ немного въ носъ, считая это аристократичнымъ, она отличалась только почти дтскою свжестью, деревенскимъ здоровьемъ, яркимъ румянцемъ и ходила всегда въ затрапезномъ плать, пугливо и растерянно прислушиваясь, не крикнетъ ли ей кто-нибудь: ‘Дунька, сдлай то! Дунька, принеси это!’ Онъ, проходя мимо нея, иногда удостаивалъ ее тмъ, что ущипнетъ ее гд-нибудь или смажетъ по носу пальцемъ, какъ заигрываютъ иногда мимоходомъ съ забавнымъ щенкомъ, она смотрла на него удивленными глазами деревенскаго ребенка, увидавшаго удивительно красивую игрушку столичнаго издля, и съ особеннымъ усердемъ чистила ему сапоги, потому что это ‘сапожки молодого барина’. Ихъ отношеня не интересовали никого, потому что у него была только мать, сильно озабоченная мыслью, какъ бы поприличне жить, а у нея… и вовсе никого не было изъ близкихъ.
Мать юноши — статская совтница Марья Павловна Палтусова, называвшая себя ‘генеральшей’, жила небольшой пенсей, не соотвтствовавшей ея большимъ претензямъ.
Она отдавала внаймы три комнаты постороннимъ людямъ, чтобы только жить, ‘какъ люди живутъ’. Она не считала, что она содержитъ меблированныя комнаты, что она сдаетъ комнаты жильцамъ, и просто замчала небрежнымъ тономъ:
— Мн съ Митей наша квартира велика, и потому я уступила три комнаты добрымъ знакомымъ. Можно бы, конечно, перемнить квартиру, но эти маленькя квартиры всегда такъ неудобны, пахнутъ кухней, безъ параднаго хода…
‘Парадный ходъ’ для нея былъ главной принадлежностью квартиры, такъ какъ она считалась ‘тонной дамой’ и принимала у себя ‘порядочныхъ людей’. Одинъ изъ нихъ, по ея словамъ, долженъ былъ даже сдлаться товарищемъ министра, хотя покуда онъ и не былъ еще товарищемъ министра. Въ качеств тонной дамы, она не любила ‘возиться съ прислугой’, то-есть не обращала вниманя, есть ли у прислуги хлбъ, иметъ ли прислуга сносный уголъ, и требовала только, чтобы прислуга длала свое дло, мыла, готовила кушанье, стирала, бгала въ лавки, чистила платье, отворяла двери. Прислугъ у нея всегда было дв: кухарка и двчонка для побгушекъ. Кухарки уживались въ дом очень не долго, называя этотъ домъ ‘голоднымъ царствомъ’ и высказывая при уход, по свойственной всмъ кухаркамъ необразованности, всевозможныя дерзости генеральш, двчонки для побгушекъ, выискивавшяся среди деревенскихъ сиротъ, оставались въ дом гораздо дольше и, если пробовали возмущаться, то генеральша собственноручно ‘учила ихъ’, то-есть драла за ушонки, называя ихъ ‘вшивицами’. Дольше всхъ другихъ двчонокъ для побгушекъ жила у генеральши краснощекая Дунька. Этой совсмъ ужъ некуда было уйти отъ генеральши, хотя, повидимому, свтъ и былъ великъ. Въ сущности обязанностью Дуньки было метаться весь день изъ угла въ уголъ, какъ угорлой.
— Дуня, сходи за папиросами!— раздавался голосъ одного жильца.
— Дуня, чаю!— кричалъ другой жилецъ.
— Дуня, мыться!— приказывалъ третй жилецъ.— Дуня, меня завтра разбуди въ шесть часовъ!— наказывалъ молодой баринъ.
И Дунька металась: ставила самоваръ, тащила папиросы, подавала мыться, съ тревогой думала: ‘какъ бы не проспать завтра, а то молодой баринъ забранится’.
Она спала въ коридор, на полу, на старенькомъ матрац, матрацъ ежедневно она таскала изъ-подъ кровати кухарки, гд онъ валялся днемъ. Иногда кто-нибудь, проходя ночью по коридору, наступалъ ногой на этотъ матрацъ или на Дуньку и сердито ворчалъ:
— Чортъ, улеглась на дорог! Не нашла другого мста.
Но другого мста не было, и Дунька продолжала спать ‘на дорог’. Она, впрочемъ, не роптала на свою судьбу. Въ деревн, гд у нея не было ни кола, ни двора, ни родныхъ, ни близкихъ, ей жилось еще хуже. Прютившая ее въ деревн семья сама билась, какъ рыба объ ледъ, и голодала съ пятью лишними ртами, ротъ Дуньки былъ шестымъ лишнимъ ртомъ, и потому на его долю оставалось очень мало крохъ или даже и вовсе не осталось ничего. Попавъ къ генеральш, она стала даже говорить: ‘здсь рай!’ Здсь ее, по крайней мр, не били, какъ тамъ, здсь она, по крайней мр, не дрогнула на мороз, какъ тамъ, здсь ей, по крайней мр, не приходилось таскать ведрами воду изъ колодца и носить дрова изъ сараевъ зимою. У генеральши съ ней были ласковы и даже шутили ‘господа’. Въ квартир вс ее звали ‘нашъ Фигаро’. Иногда ей даже такъ и говорили:
— Ну-ка, Фигаро, слетай въ табачную за картами!
— Фигаро, водки и пива! Да чтобъ однимъ духомъ все было готово!
Она не понимала, что значитъ слово Фигаро, но знала, что, когда его произносятъ, то говорятъ о ней, какъ знаютъ, напримръ, собачонки, что, когда мы говоримъ ‘Венерка’, ‘Трезорка’, ‘Данна’, то говоримъ именно о нихъ. Впрочемъ, бывали минуты, когда она сердилась, слыша эту кличку.
— Что я вамъ за Фигара досталась!— восклицала она въ эти минуты раздраженя.— Не Фигарой, а Авдотьей, слава теб, Господи, крестили!
— Да ты что же огрызаешься?— спрашивали ее.
— А какъ не огрызаться! Вамъ смхъ: Фигара, да Фигара. А я одна на всхъ!
Но черезъ минуту она успокаивалась и снова металась изъ угла въ уголъ. Порой, когда она особенно угождала господамъ быстрымъ исполненемъ ихъ порученй, они давали ей пятаки и гривенники и трепали ее по румянымъ щекамъ, награждали дружескими щипками.
Молодой баринъ не давалъ ей никогда ничего, хотя и трепалъ ее по щекамъ и щипалъ чаще другихъ. Давать онъ ей ничего и не могъ, такъ какъ у него самого ничего не было. Генеральша хлопотала все больше насчетъ воспитаня: она учила его ‘манерамъ’, объясняла ему, какъ слдуетъ себя держать въ приличныхъ домахъ, замчала ему, что ‘фи, какъ онъ выражается’, но денегъ… она была бы рада, если бы ей самой кто-нибудь далъ денегъ, потому что къ ней могъ всегда захать будущй товарищъ министра, а ему чай ‘слдовало подавать съ мелкимъ печеньемъ’ и кондитерскимъ тортомъ, такъ какъ товарищи министровъ всегда такъ чай пьютъ, или ‘вдругъ ее могли позвать’ на вечеръ къ генеральш такой-то или этакой-то, и ей непремнно нужно было хать въ ‘свжихъ перчаткахъ’, чищенныхъ не боле двухъ разъ, и въ ‘новой наколк’, передланной въ крайнемъ случа только четвертый разъ въ одинъ сезонъ. Впрочемъ, генеральша и вообще не признавала въ принцип, что деньги могутъ, быть нужны на что-нибудь ея ‘мальчику’ — мальчикомъ она звала сына потому, что она считала себя еще ‘молодой вдовой’. Ея мальчикъ былъ всегда прилично одтъ въ новенькй сюртучокъ и въ продранное блье, за нимъ присылали экипажи его друзья, его брали въ театръ ихъ добрые знакомые, и за все это ему не приходилось платить денегъ, покуда онъ былъ почтителенъ, ласковъ и услужливъ съ покровителями. На что же ему еще деньги? Онъ и безъ нихъ пользовался всми удовольствями, и даже больше, такъ какъ раза два онъ прхалъ домой навесел, и мать, укоризненно грозя ему пальчикомъ, замтила:
— Шатунъ, шатунъ, туда же, покучиваетъ!
Она не только не сердилась, но даже восхищалась, зная, ‘гд’ и ‘съ кмъ’ онъ подкутилъ: ‘они’ удостоили напоить его въ своей компани — это совсмъ comme il faut!..
Должно-быть, посл одного изъ такихъ кутежей, утромъ, когда Митю будила Дунька, расталкивая его осторожно за плечо, онъ случайно поймалъ ее за руку и сталъ съ нею возиться и школьничать, лежа на постели…

——

Странное что-то стало твориться съ Дунькою. Приходилось ей попрежнему метаться изъ угла въ уголъ, но среди этого метанья она порой внезапно забывала, куда она должна была бжать. Она останавливалась съ широко открытыми, изумленными и недоумвающими глазами, какъ-то пугливо вскрикивала: ‘Господи, вотъ-то стряслось!’ и начинала ревть, какъ ревутъ деревенске ребятишки, жалуясь надутыми губенками, что ихъ обидли, и утирая слезы кулаши. Никто не замчалъ этого, потому что до Дунькиныхъ слезъ никому не было и дла: вс знали, что Дунька поплачетъ и перестанетъ. Первый замтилъ это молодой баринъ, и то потому, что случайно наткнулся на нее въ темномъ коридор, когда она ревла.
— Приходи, когда вс улягутся!— шепнулъ онъ ей, ущипнувъ ее повыше локтя.
Она хотла что-то отвтить и не могла. Рыданя перехватили голосъ. Тутъ только молодой баринъ услыхалъ что-то похожее на заглушаемыя рыданя.
— Что ты?— спросилъ онъ.
Она, всхлипывая, прошептала молящимъ голосомъ:
— Простите, голубчикъ вы мой!.. Простите!
— Да ты что… Опять что-нибудь разбила!..
— Охъ, нтъ, нтъ!.. Голубчикъ вы мой, беременна я!..
Онъ даже отороплъ и какъ-то особенно свистнулъ. Потомъ онъ недовольнымъ, отрывистымъ тономъ проговорилъ:
— Это ужъ совсмъ лишнй сюрпризъ!..
— Ужъ такой… такой, что я не знаю!— прошептала Дунька.— Не ругайтесь вы только, голубчикъ мой… не сердитесь…
Онъ ничего не отвтилъ.
Затмъ онъ отвернулся отъ нея и небрежно сказалъ:
— Ну, нечего длать — не приходи!
И прошелъ въ свою комнату…
Съ этой минуты она стала ему не нужна. Она это понимала и точно стыдилась, что не сумла ему угодить. Онъ къ ней всей душой,— а она — на-вотъ что надлала! Она второй разъ уже испытывала это чувство стыда. Въ первый разъ оно явилось у нея, когда она случайно разбила его любимую чайную чашку, и онъ дней пять-шесть подъ рядъ говорилъ при ней:
— Чортъ знаетъ, переколотятъ посуду, а ты пей вонъ изъ этой лаханки!
Она и тогда ночей не спала и все думала, гд бы ему вайти другую чашку, точно такую, какъ разбитая ею.
Онъ тоже сильно волновался теперь и постоянно задавалъ себ вопросъ: ‘чмъ все кончится?’ Отвта не находилось, и онъ повторялъ одну и ту же фразу: ‘скорй бы все это кончилось!’ Онъ боялся матери, стараясь доказать себ, что онъ вовсе ея не боится. То онъ уврялъ себя, что онъ вполн взрослый мужчина, на что имлось вполн ясное доказательство, то онъ принималъ видъ щенка, не только вылакавшаго не для него приготовленное молоко, мои разбившаго посуду, заключавшую это молоко. Съ Дунькой онъ заговорилъ о своихъ тревогахъ всего только одинъ разъ.
— Что ты думаешь длатъ-то?— спросилъ онъ ее съ напускной небрежностью.
— Что же мн длать-то?— отвтила она пугливо, глядя на него растеряннымъ взглядомъ.
— Ты не разсказывай матери,— замтилъ онъ.
— Барыня сами замтятъ,— отвтила она.— Не скроешь этого, охъ, не скроешь!
— Да, это-то!— проговорилъ онъ, мелькомъ взглянувъ на ея талью.
Ему было неловко прямо сказать ей, чтобы она не разсказывала его матери только про него. Онъ подумалъ и продолжалъ, что-то сообразивъ:
— Ты бы сказала матери, что дешь въ деревню… на побывку… Ну, а потомъ, когда все кончится, придешь опять къ намъ…
Онъ ласково взялъ ее за подбородокъ и заглянулъ ей въ глаза.
— Вдь придешь? Да?— спросилъ онъ.
Она схватила его руку и быстро начала ее цловать.
— Голубчикъ мой, душу мою отдала бы вамъ!— заговорила она, заливаясь слезами.
— Ну, ну, полно!— сказалъ онъ, отирая о сюртукъ омоченную ея слезами руку.— Все кончится, тогда придешь опять…
Онъ даже обнялъ ее и погладилъ по голов.
— Не прогоните?— спросила она, заглядывая въ его глаза.
— Какая ты! Зачмъ же гнать?— сказалъ онъ небрежно и многозначительно прибавилъ:— Ну, а узнаетъ мать, тогда не возьметъ, пожалуй… Да, наврно не возьметъ… ни за что не возьметъ!.. Я ее знаю…
— Нтъ, нтъ!.. Что вы!.. Не узнаетъ!— испуганно воскликнула Дунька.
Теперь у нея явилась надежда, и она, подобно ему, стала мысленно повторять одну и ту же фразу: ‘Скорй бы все это кончилось!..’

——

Одного только боялась Дунька: ‘вдругъ генеральша возьметъ, да и не повритъ ей, что она въ деревню къ роднымъ детъ!’ И каке у нея, у Дуньки, могутъ быть родные? Сама она столько разъ говорила, что никого-то у нея на бломъ свт нтъ! Ей казалось даже что у нея никогда и прежде никого родныхъ не было на свт,— что такъ явилась она, Дунька, какъ-то сама собою на свтъ, гд-то въ пол, подобрали проходивше по полю люди, взяли ее къ себ, чтобы она подросла, да стала воду таскать, дрова носить, дтей няньчить, вотъ и все. Нтъ, не повритъ генеральша, что у нея есть родные! Ну, а не повритъ, разсердится, тогда нечего и думать, чтобы она взяла ее, Дуньку, опять къ себ, когда все это кончится.
Не сразу ршилась Дунька высказаться и, когда стала объяснять генеральш о необходимости хать въ деревню, то заговорила такимъ сладкимъ-сладкимъ пвучимъ голосомъ, что генеральша тотчасъ же всему и поврила.
— Что-жъ, это доброе дло, что ты родныхъ не забываешь,— сказала она ласково.
— У меня тетенька нездорова-съ и дяденька тоже-съ, земляки прзжали, такъ говорятъ-съ,— начала, жалобно-прежалобно врать Дунька, моргая сухими глазами.
— Позжай, позжай, милая!— прервала ее генеральша.— Потомъ прдешь, опять приходи жить къ намъ… Что-жъ, я была тобою довольна… Да у тебя, можетъ-быть, денегъ мало?.. Я теб дамъ на дорогу…
И достала генеральша портмонэ, и дала Дуньк на дорогу десять рублей. Дунька чуть не вскрикнула и бросилась цловать ручки матушки-барыни, орошая ихъ слезами.
— Не надо, не надо!— говорила генеральша, пряча за спину свои блыя, какъ пудра, руки.— Я всегда рада помочь, чмъ могу… Позжай съ Богомъ!..

——

Дунька похала не въ деревню, конечно, а въ одно изъ петербургскихъ захолустй, гд нашелся дешевый уголъ.
— Что-жъ, до новаго мста берешь уголъ?— допрашивала ее квартирная хозяйка, вдова-солдатка, отдававшая углы всякому сброду и пускавшая за извстную плату въ свою ‘фатеру’ ночевать безпаспортныхъ.
— Нтъ,— отвтила Дунька.— Поденно буду работать.
— Что-жъ такъ?
— Беременна я!
— Ишь ты!.. Отъ кого нагуляла?
— Отъ молодого барина.
— Значитъ, денегъ далъ?
— Какя деньги! самъ голубчикъ радъ былъ, если на папиросы гривенникъ раздобудетъ.
Хозяйка обезпокоилась.
— Такъ платить-то изъ чего будешь? У меня, матка, деньги чтобы навсегда впередъ.
— Буду поденно работать… Барыня тоже дала немного… мать евонная…
— Значитъ, сама-то знала?
— Нтъ!
— Такъ съ чего же денегъ-то дала?
— Въ деревню, сказала я, ду, такъ она и дала на дорогу.
Хозяйка съ недовремъ покачала головой.
— Такъ не дала бы! Знала! Глупа ты, двка, какъ посмотрю на тебя!
— Знала бы — не дала бы! Выгнала бы!— заспорила дунька.— А то говоритъ: ‘ты, милая, прзжай опять’.
— Ну, и выходитъ, что знала. Шкандала боялась, отступныхъ и дала — вотъ что!
— Какой же шкандалъ?
— А ты думаешь, его одобрили бы, если бы вдругъ, да въ судъ?
Дунька даже испугалась.
— Что вы, что вы? Какъ въ судъ? Да я, тетушка, его, голубчика моего, всею душою!.. Какъ же въ судъ?
Она тяжело вздохнула.
— Только бы вотъ это скорй кончилось!.. А онъ-то… говоритъ онъ: ‘ты приходи, Дуня! Я тебя люблю!..’ А я вдругъ въ судъ бы!.. Что вы, тетушка, да я не въ жисть!… Въ судъ!..
Она волновалась при одной мысли, что она могла бы жаловаться на него. Ей вспомнилось, какъ еще недавно онъ ласкалъ ее и говорилъ: ‘смотри, приходи же, непремнно приходи опять къ намъ жить’. Она и придетъ, непремнно придетъ, только бы это кончилось…
Она стала работать: ходила мыть полы, стирала блье. Иногда во время этой тяжелой работы, въ какой-нибудь смрадной, полутемной прачечной, у нея вдругъ темнло въ глазахъ, голова кружилась, ноги подкашивались, по тлу пробгала знобкая дрожь, и ей нужно было куда-нибудь прислониться, ссть, среди грязной, мыльной воды, среди испаренй грязнаго блья. Въ голов смутно, точно сквозь сонъ, пробгала мысль: ‘кончается’. Сознане на минуту терялось, душ становилось какъ-то легче подъ влянемъ сладкой надежды… Потомъ боль постепенно стихала, сознане возвращалось, и она, тяжело вздыхая и снова нагибаясь надъ лаханью, думала: ‘нтъ, видно, еще не скоро!’ Ей приходило въ голову: что-то длаетъ онъ, голубчикъ-баринъ? Скоро ли она его опять увидитъ? Ей вспоминалось его лицо, его голосъ, него шутки и ласки. Ее никто никогда не ласкалъ, кром его. Никого-то не было у нея изъ родныхъ и близкихъ. Онъ одинъ любилъ ее. И что она такое? Дура деревенская, ни встать, ни ссть не уметъ, а онъ, баринъ, не гнушался ею, ласкалъ ее, и какъ еще ласкалъ! Каждый разъ за эти самыя ласки руки она его цловала. Тоже не безчувственная она какая-нибудь, понимаетъ, что значитъ ласка. Вонъ собака и та, когда ее гладятъ, руки лижетъ, благодаритъ, значитъ. А теперь даже взглянуть ей на него нельзя! Все изъ-за этого!.. Она, еще не испытавъ чувства матери, почти ненавидла своего будущаго ребенка. Изъ-за него она должна была уйти. Нужно тоже было этому сдлаться! Пожалуй, потомъ не возьмутъ ее. Какую-нибудь другую возьмутъ. Можетъ-быть, навяжется ему. Много ихъ такихъ-то, что навязываются! Онъ такой красавчикъ! Никогда бы, никогда бы она не ушла, если бы не это. И поди-ка, бдняжка безъ папиросокъ сидитъ. Бывало, нтъ-нтъ, да и перехватитъ у нея гривенникъ, другой. Тоже ему не сладко безъ гроша-то сидть, не мужикъ какой-нибудь, а баринъ.
— А куда ребенка-то думаешь отдать?— допрашивала ее хозяйка.
— Что ребенокъ! Въ воспитательный домъ возьмутъ! отвчала равнодушно Дунька.

——

Была снжная, холодная зимняя ночь… Въ подвал вс квартиранты, набитые, какъ сельди въ боченк, уже спали крпкимъ сномъ, когда Дунька вернулась съ работы, совсмъ больная. Она стирала три дня подъ рядъ и теперь пришла домой, вся занесенная снгомъ, въ мокрой и замерзшей одежд, утомленная трудомъ и ходьбой, точно разбитая. Въ кухн, гд она занимала уголъ у окна, не спала только хозяйка квартиры, ворчливо прибиравшая при свт сальной свчи посуду, стирая со стола слды пролитыхъ пива и водки. Хватаясь за стну, шатаясь, какъ пьяная, Дунька дотащилась до постели, вздыхая и охая.
— Что ты стонешь? Притомилась, что ли?— спросила хозяйка.
— Охъ, худо мн, тетушка! Моченьки моей нтъ! Смерть приходитъ!— простонала Дунька.
Кто-то изъ постояльцевъ проснулся и заругался, что тутъ ни днемъ, ни ночью покоя нтъ. Хозяйка встревожилась и засуетилась. Дунька продолжала охать и стонать все сильне и сильне, не обращая вниманя на то, что ее ругаютъ. Понемногу стало просыпаться все населене квартиры. Около Дуньки засновали женщины, полуодтыя, въ лохмотьяхъ, съ босыми ногами, съ растрепанными волосами, ихъ черныя, длинныя тни имли что-то фантастическое. Нагорвшая свча бросала на ихъ лохмотья и всклоченныя головы красноватый свтъ. Въ кухн слышался частый и сбивчивый говоръ. Среди этого говора снова послышалась крупная брань кого-то изъ мужчинъ. Тогда возвысили голоса и бабы, набросившеся на ‘Иродовъ’, которые только и знаютъ, что винище лопаютъ, такъ имъ и горюшка мало. Тоже помучились бы такъ-то! ‘Ироды’ въ свою очередь не уступали ‘шлюхамъ мокрохвостымъ’. Началась безобразная, площадная перепалка укоровъ и попрековъ со стороны мужчинъ и женщинъ, первые вступались за ‘нашего брата’, вторыя отстаивали ‘нашу сестру’. Въ полутьм размахивались чьи-то руки, точно длинныя, крылья ночныхъ птицъ или летучихъ мышей, сходились носъ къ носу чьи-то фигуры, кивавшя съ угрозой головами и напоминавшя фигуры сказочныхъ вдьмъ. Среди этого гама и шума въ встревоженномъ вертеп, среди звуковъ человческихъ голосовъ, раздался какой-то странный, жалобный звукъ,— не то пискнулъ щенокъ, не то мяукнулъ котенокъ. Женщины, столпившяся у стола, около сальнаго огарка, толкая одна другую, что-то стали разсматривать и наперебой переговаривались между собой:
— Какъ же теперь, надоть дать знать полици?..
— Безпремнно надоть! Безъ полици никакъ невозможно!..
— Такъ-то бды еще наживешь! Тоже мертвое тло. Куды его сунешь? Убивство, скажутъ!
— Ну да, убивство! Стоитъ тоже всякую дрянь убивать!..
— Да кажись, вдь, крикнулъ?..
— Крикнулъ, да померъ…
— Экая оказя! Вотъ бда-то!..
— Нашла тоже бду! Вздохнетъ она теперь!..
Женщины стали что-то завертывать въ грязныя, дырявыя тряпки. Это былъ трупъ новорожденнаго человка.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека