Въ холодное декабрское утро 1612, молодой Человкъ, бдно одтый, ходилъ взадъ и впередъ передъ дверью дома, по улиц Grauds-Augustens, въ Париж, съ нершительностью влюбленнаго, который не сметъ явиться къ предмету своей первой страсти. Наконецъ онъ перешагнулъ порогъ дверей, и спросилъ, дома ли мастеръ Франсуа Порбусъ. Посл утвердительнаго отвта старой служанки, которая въ то время мела низенькою залу, молодой человкъ медленно поднялся по лстниц, останавливаясь на ступеняхъ, какъ проситель, еще неувренный, какъ его примутъ. Дойдя до верхней площадки, онъ задумался, не зная, постучаться ли въ дверь мастерской, въ которой тогда работалъ живописецъ Генрика IV, отставленный Маріею Медичи для Рубенса. Молодой человкъ былъ подъ вліяніемъ глубокаго чувства, волнующаго сердце великихъ художниковъ, когда, въ цвт молодости и любви къ искусству, они приближаются къ геніальному человку или образцовому произведенію. Во всхъ чувствованіяхъ человческихъ есть первобытный цвтокъ, зарожденный благороднымъ восторгомъ, который постепенно слабетъ, до-тхъ-поръ, пока счастіе сдлается только воспоминаніемъ и слава — обманомъ. Между этими хрупкими ощущеніями, ни одно такъ не похоже на любовь, какъ страсть художника, начинающаго сладостную пытку своей судьбы, славной или бдственной, смлой или боязливой, исполненной неясныхъ надеждъ и выразительнаго отчаянія. Кто, бдный кошелькомъ и юноша во таланту, не чувствовалъ живйшаго трепета въ присутствіи великаго мастера, у того всегда будетъ недоставать струны въ сердц, жизни въ кисти, чувства въ созданіяхъ, будетъ недоставать поэзіи. Фанфароны, слишкомъ рано увренные въ своей будущности, слывутъ за умныхъ людей только между глупцами. Съ этой стороны, молодой человкъ, казалось, былъ надленъ истинными достоинствами, если только должно измрять талантъ робостью, неопредленною стыдливостью, которую люди, рожденные для славы, часто теряютъ въ занятіи своимъ искусствомъ, какъ женщины теряютъ свою стыдливость въ извивахъ кокетства. Привычка къ торжеству уменьшаетъ сомнніе, а, можетъ-быть, стыдъ и есть это сомнніе.
Бдный новобранецъ не ршился бы войти къ живописцу, которому мы обязаны превосходнымъ портретомъ Генриха IV, еслибы случай не послалъ ему необыкновенную помощь. По лстниц поднимался старикъ. По странной его одежд, по великолпному кружевному жабо и важной поступи, молодой человкъ угадалъ въ этомъ лиц или покровителя, или друга живописца, посторонился на площадк, и съ любопытствомъ всматривался въ него, надясь найти добрую натуру художника или услужливость человка, любящаго искусства, но замтилъ въ этомъ лиц что-то особенное, что-то привлекающее артистовъ. Представьте себ лысый лобъ, круглый, выдавшійся надъ маленькимъ носомъ, приподняіымъ на конц, какъ носъ Рабле или Сократа, насмшливый и морщинистый ротъ, коротенькій, гордо вздернутый подбородокъ, опушенный остроконечною сдою бородкой, зеленые глаза, которые, по-видимому, потускли отъ лтъ, но отъ противуположности цвта зрачковъ съ перламутровою близною яблока, сверкали магнетическими взорами въ минуту сильнаго гнва или восторга. Кром-того, лицо это поблекло отъ времени, и еще боле отъ мыслей, которыя одинаково гложутъ душу и тло. Глаза были безъ рсницъ, и надъ выпуклыми ихъ орбитами едва оставались слды бровей. Поставьте эту голову на тощее тло, окружите ее кружевами ослпительной близны и выдланными какъ ложка для рыбы, накиньте на чорный камзолъ старика тяжелую золотую цпь — и у васъ будетъ несовершенный портретъ этого лица, которому слабый снгъ лстницы придавалъ что-то фантастическое. Можно было сказать, что картина Рембрандта вышла изъ рамы и медленно идетъ въ чорной атмосфер, усвоенной этимъ великимъ живописцемъ. Старикъ взглянулъ на молодаго человка, три раза постучался въ дверь, и сказалъ отворившему ее человку лтъ сорока, довольно полному.
— Здравствуй, мастеръ.
Порбусъ почтительно поклонился, впустилъ молодаго человка, думая, что онъ приведенъ старикомъ, и тмъ мене обратилъ на него вниманія, что новобранецъ остановился, какъ вкопанный, подъ впечатлніемъ, которое овладваетъ истинными живописцами при вид первой мастерской, гд обнаруживаются передъ ними вещественныя стороны искусства. Окно въ купол освщало мастерскую Порбуса. Свтъ, сосредоточенный на холст, прицпленномъ къ мольберту и тронутомъ тремя-четырьмя блыми штрихами, не достигалъ до темныхъ угловъ просторной комнаты, но блудящіе отблески освщали въ этой красной тни серебряную палитру на рейтарскихъ латахъ, висвшихъ на стн, пробгали быстрою бороздой по рзному и налощенному карнизу старинной полки съ рдкою посудой, или разсыпались лучезарными точками по основ старыхъ парчевыхъ занавсокъ съ широкими изломанными складками, набросанныхъ для модели. На столикахъ и табуретахъ были разсыпаны гипсовые скелеты, куски и торсы античныхъ богинь, сохранившіе на себ слды поцалуя вковъ. Безчисленные эскизы, этюды въ три карандаша, сангвиномъ и перомъ, висли на стнахъ до потолка. Ящики съ красками, бутылки съ масломъ и эссенціями, опрокинутыя скамейки оставляли только узкую тропинку къ тому мсту, гд изъ высокаго стекляннаго купола издали лучи на блдное лицо Порбуса и лысый черепъ страннаго человка. Вскор, вниманіе молодаго человка исключительно обратила на себя картина, уже сдлавшаяся извстною въ это время смутъ и переворотовъ, и привлекавшая нсколькихъ упрямцевъ, которымъ искусство обязано сохраненіемъ небеснаго огня въ эти несчастные дни. Картина представляла путешественницу въ ту минуту, какъ она садится въ лодку. Это образцовое произведеніе, назнаменное для Маріи Медичи, было продано ею въ дни бдности.
— Твоя картина мн правится, сказалъ старикъ Порбусу: и я заплатилъ бы за нее десятью червонцами дороже цны, кргорую назначила Медичи….
— Такъ вы находите, что картина хороша?
— Гм, хороша? замтилъ старикъ: и да, и нтъ. Набросана недурно, но не живетъ. Вы думаете, господа живописцы, что уже совершили все, когда нарисовали правильно фигуру. и поставили каждую вещь на своемъ мст по законамъ анатоміи! Вы раскрашиваете очеркъ тльною краской, разведенною заране на палитр, стараясь, чтобы одна сторона была темне друірй, и такъ какъ возл васъ стоитъ натурщица, на которую вы по временамъ посматриваете, то вы и воображаете, что скопировали природу, что вы живописцы, что вы похитили тайну искусства!… Э, ге! Для того, чтобъ быть великимъ поэтомъ, еще недовольно знать синтаксисъ и не длать ошибокъ противъ языка! Посмотри-ка, Порбусъ, на свою картину: съ перваго взгляда, она очаровательна, но при второмъ замчаешь, что она приклеена къ полотну и нельзя обнять ее. Это односторонній силуетъ, вырзанная вншность, это изображеніе, которое не въ состояніи перемнить свою позу. Я не чувствую воздуха между этой рукою и фономъ картины, тутъ нтъ ни пространства, ни глубины, однакожъ, все это хорошо въ перспектив, постепенность воздуха соблюдена правильно. Но, повторяю, меня не заставите поврить, что это прекрасное тло оживлено теплымъ дыханіемъ жизни. Мн кажется, что эта круглая грудь на ощупь холодна какъ мраморъ! Нтъ, мой другъ, подъ этою кожей, блою какъ слоновая кость, не бжитъ кровь, эти жилы и фибры, сплетшіяся сткой подъ благоуханною прозрачностью висковъ и груди, не вздымаются отъ пурпурной росы жизни! Одно мсто трепещетъ, но другое неподвижно, жизнь и смерть борются въ каждой детали: здсь — женщина, тамъ —.статуя, а подальше — трупъ. Твое созданіе неполно, ты вдохнулъ только часть своей души въ любимое произведеніе, факелъ Прометея не разъ гаснулъ въ твоихъ рукахъ, и многія мста твоей картины нетронуты небеснымъ огнемъ.
— Но отчего же, любезный учитель? почтительно сказалъ Порбусъ старику, между-тмъ какъ молодой человкъ едва удерживалъ свое негодованіе.
— А вотъ, отвчалъ старикъ: ты колебался между двумя системами, между рисункомъ и краской, между отчетливою флегмой, точною жесткостью стариннымъ нмецкихъ мастеровъ и ослпительнымъ даромъ, счастливою плодовитостью итальянскихъ живописцевъ. Ты хотлъ разомъ подражать Гансу Гольбейну и Тиціану, Альбрехту Дюреру и Павлу Веронезе. Да, удивительная претензіи! И что же вышло? У тебя нтъ ни строгой прелести, ни обольстительнаго волшебства свтотни. Въ этомъ мст, какъ растопленная бронза разрушаетъ хрупкую форму, роскошная блокурая краска Тиціана убила тощій контуръ Альбрехта Дюрера, въ который ты ее вылилъ. Дале, очерки лица сковали роскошный разливъ венеціанской палитры. Въ фигур нтъ ни правильнаго рисунка, ни живописи, везд видны слды несчастной нершительности. Если ты не чувствовалъ въ себ довольно силы, чтобы сплавить въ огн твоего генія дв враждебныя манеры, то слдовало чистосердечно отказаться отъ одной изъ двухъ, чтобы сохранить единство, похожее на жизнь. Ты вренъ только въ срединахъ, твои контуры ложны, не развиваются и ничего не общаютъ. Вотъ тутъ еще есть истина, сказалъ старикъ, указывая на грудь, да вотъ еще здсь, продолжалъ онъ показывая на плечо…. Но за-то здсь, замтилъ онъ, переходя къ средин бюста: нтъ ни на волосъ правды. Но не станемъ разбирать, не хочу приводить тебя въ отчаяніе.
Старикъ слъ на скамейку, оперся головою на ладонь и молчалъ.
— Однакожъ, учитель, сказалъ Порбусъ: я хорошо изучили этотъ бюстъ съ натуры, но, по несчастію для насъ, въ природ есть истинные эффекты, которые кажутся невроятными на полотн….
— Назначеніе искусства не копировать, но выражать природу! Ты не жалкій копистъ, но поэтъ, вскричалъ старикъ, прервавъ слова Порбуса повелительнымъ жестомъ.— Иначе скульптору довольно было бы отформовать женщину — и баста! Гм! попробуй вылпить руку своей возлюбленной и посмотри: ты увидишь отвратительный трупъ безъ всякаго сходства, и ты принужденъ будешь идти за рзцомъ къ человку, который, если и не скопируетъ ее точно, по-крайней-мр, придастъ ей движеніе и жизнь. Намъ должно схватывать умъ, душу, физіономію вещей и существъ. Эффекты! эффекты! Да вдь это только случайности жизни, а не жизнь. Рука — такъ какъ уже взяли ее для примра — рука нетолько прившена къ тлу, нтъ, она выражаетъ и продолжаетъ мысль, которую должно схватить и передать. Ни живописецъ, ни поэтъ, ни скульпторъ не должны отдлять дйствія отъ причины, неразрывно заключающихся одно въ другомъ. Вотъ тутъ-то и борьба! Многіе живописцы торжествуютъ инстинктивно, не понимая этой темы искусства. Вы рисуете женщину, но не видите ея! А не такъ постигаются тайны природы. Ваша рука воспроизводитъ, хоть вамъ этого и не приходитъ въ голову, модель, которую вы копировали у своего учителя. Вы мало углубляетесь въ сущность формы, не слдите съ любовью и осмотрительностью за ея изгибами. Красота вещь строгая, трудная, и не такъ легко поддается: надо ждать ее, подстерегать, и крпко охватывать. Форма — Протей, неумолиме и извилисте баснословнаго Протея, только посл долгой борьбы можно заставить его показаться въ настоящемъ вид… А вы довольствуетесь, если увидите его разъ, два, много три. Не такъ дйствуютъ побдоносные бойцы! Эти непобдимые живописцы не вдаются въ обманъ на потаенныхъ дорожкахъ, ждутъ до-тхъ-поръ, какъ природа бываетъ вынуждена показаться во всей нагот и въ своемъ настоящемъ дух. Такъ поступалъ Рафаель, сказалъ старикъ, снявъ съ головы чорную бархатную шапочку: величіе его происходитъ отъ внутренняго чувства, которое, въ его произведеніяхъ, кажется, хочетъ разбить форму. Въ фигурахъ его, форма тоже, что она въ насъ самихъ: толмачъ для сообщенія мыслей, ощущеній, безпредльной поэзіи. Каждая фигура — міръ, портретъ, модель котораго явилась въ торжественномъ видніи, озаренная свтомъ, указанная внутреннимъ голосомъ…. Вы одваете своихъ женщинъ въ роскошныя платья тла, въ прекрасную драпировку волосъ, но гд же кровь, которая рождаетъ спокойствіе или страсть и производитъ особенные эффсеты? Безъ этого ваши фигуры — блдные, раскрашенные призраки, которые вы только выставляете на показъ… И вы называете это живописью, искусствомъ! Нарисовавъ фигуру, которая боле похожа на женщину, нежели на домъ, вы воображаете, что уже достигли цли, и считаете себя за удивительныхъ художниковъ! Нтъ еще, любезные товарищи, вамъ надо перечинить много карандашей, испачкать не мало холста, пока вы достигнете цли. Конечно, женщина держитъ голову въ такомъ положенія, такъ носитъ юбку, томные глаза у нея принимаютъ такое выраженіе, дрожащая тнь рсницы точно такъ скользитъ по щекамъ! Все такъ, да не такъ! Чего же недостаетъ? Ничего, а въ этомъ-то ничто и заключается все. Тутъ есть признакъ жизни, но не выражена ея полнота, недостаетъ чего-то, и это что-то есть, можетъ быть, душа, которая смутно носится по оболочк, словомъ, недостаетъ цвтка жизни, который подмтили Тиціанъ и Рафаель. Еслибы начать съ крайности, куда вы спшите, быть-можетъ, вышла бы прекрасная картина, но вы слишкомъ скоро устаете. Толпа удивляется, а истинный знатокъ смется. О, Мабюзъ, о мой учитель, прибавилъ старикъ: ты воръ, ты унесъ съ собою жизнь! Впрочемъ, продолжалъ онъ: эта картина все-таки лучше Рубенсовыхъ, на которыхъ только и видишь горы фламандской говядины, намазанныя киноварью, волны рыжихъ волосъ и сумятицу красокъ. У тебя, по-крайней-мр, есть колоритъ, чувство и рисунокъ, три существенныя части искусства.
— Но эта картина очаровательна! громко закричалъ молодой человкъ, выходя изъ глубокаго раздумья: эти дв фигуры — женщины и лодочника — исполнены тонкости мысли, незнакомой итальянскимъ живописцамъ, и ни одинъ изъ нихъ такъ не изобразилъ бы нершимости лодочника.
— Съ вами пришелъ этотъ молодецъ? спросилъ Порбусъ у старика.
— Простите мою смлость, учитель, покраснвъ отвчалъ новобранецъ: я незнакомецъ, пачкунъ по инстинкту, и недавно пришелъ въ этотъ городъ, источникъ всякихъ наукъ.
— Принимайся за дло! сказалъ Порбусъ, подавъ ему листокъ бумаги и красный карандашъ.
Незнакомецъ набросалъ женскую головку.
— О, го! вскричалъ старикъ.— Какъ тебя зовутъ?
Молодой человкъ написалъ внизу: Николай Пуссенъ.
— Недурно для начинающаго, замтилъ старикъ. Вижу, что при теб можно говорить о живописи. Не осуждаю тебя, что ты удивлялся картин Порбуса: это образцовое произведеніе для всхъ, и только посвященные въ глубочайшія тайны искусства могутъ найти въ ней недостатки. Но такъ какъ ты стоишь урока и можешь понимать, то я покажу теб, какъ мало надо еще, чтобы сдлать это произведеніе совершеннымъ. Обратись весь во взоръ и вниманіе, можетъ-быть, теб никогда не представится такого поучительнаго случая. Палитру, Порбусъ!
Порбусъ пошелъ за палитрой и кистями. Старикъ судорожно засучилъ рукава, надлъ на большой палецъ пеструю палитру съ красками, которыя развелъ Порбусъ, вырвалъ у него изъ рукъ горсть кистей, всякаго размра, и борода его, остроконечно остриженная, вдругъ поднялась къ верху, отъ негодованія раздраженной фантазіи. Обмакивая кисть въ краску, старикъ ворчалъ сквозь зубы: ‘Вс эти краски стоитъ выбросить въ окно вмст съ тмъ, кто разводилъ ихъ. Жестки и неврны до-нельзя!.. Какъ писать этой дрянью?’ И съ лихорадочною быстротою онъ мочилъ кончикъ кисти въ разныхъ краскахъ, пробгая иногда нею ихъ гамму скоре, нежели органистъ пробгаетъ клавитуру органа.
Порбусъ и Пуссенъ неподвижно стояли по бокамъ картины, погруженные въ пылкое созерцаніе.
— Видишь ли, молодой человкъ, говорилъ старикъ, не оборачиваясь: видишь, какъ тремя или четырьмя штрихами и голубою глазурью можно было заставить воздухъ двигаться вокругъ этой бдной головы, которая задохлась бы въ густой атмосфер! Посмотри, какъ теперь волнуется эта драпировка, какъ поднимаетъ ее втеръ! Прежде, она была похожа на толстый холстъ, пришпиленный булавками. Посмотри, какъ атласный лоскъ, положенный на бюстъ, придаетъ мягкость кож двушки, и какъ смшанный тонъ обожженной охры согрлъ срую холодность тни, въ которой останавливалась кровь, вмсто того, чтобы бжать! Молодой человкъ, молодой человкъ, то, что я показываю теб здсь, не въ состояніи показать теб никакой учитель. Мабюзъ одинъ владлъ тайною придавать жизнь фигурамъ. У Мабюза былъ только одинъ ученикъ — я. У меня не было учениковъ — и я старъ! У тебя довольно ума, чтобы угадать остальное по тому, что я показалъ теб.
Говоря это, старикъ касался всхъ частей картины: здсь, проводилъ кистью два раза, тамъ — одинъ, но всегда такъ кстати, что являлась новая картина, но картина облитая свтомъ. Старикъ работалъ съ такимъ страстнымъ усердіемъ, что потъ выступалъ каплями на его обнаженномъ лбу, движенія его были такъ быстры, отрывисты, что Пуссену казалось, будто какая-то необыкновенная сила дйствовала въ тл старика, и фантастически управляла его руками. Неестественный блескъ его глазъ, и конвульсіи, похожія на упорство, придали этой мысли Пуссена оттнокъ истины, подйствовавшій на молодое воображеніе. Старикъ продолжалъ работать, приговаривая: — ‘Пифъ, пафъ, пафъ! Видишь, молодой человкъ, какъ улаживается!… Ну, кисточки, подцвтите-ка этотъ ледъ!… Ну, ну!’ говорилъ онъ, согрвая части, въ которыхъ, по его мннію, недоставало жизни,
— Видишь, милый, главное дло — послдній взмахъ кисти. Порбусъ брался за нее сто разъ, я — только одинъ. Замть это хорошенько.
Старикъ остановился, и обратясь къ Порбусу и Пуссену, онмвшимъ отъ восхищенія, сказалъ: — Хоть это еще не стоитъ моей Катерины Леско, однакожъ можно подписать ея имя подъ такимъ произведеніемъ. Да, и я подпишу, прибавилъ онъ, и всталъ чтобы взять зеркало, въ которое онъ смотрлъ на картину. Теперь пойдемте завтракать. Приходите оба ко мн. У меня есть копченый окорокъ и доброе вино! Ладно, несмотря на плохія времена, мы потолкуемъ о живописи! А малый то съ дарованіемъ, прибавилъ старикъ, потрепавъ Николая Пуссена по плечу.
— Бери, шепнулъ Порбусъ Пуссену, видя, что этотъ покраснлъ отъ стыда: бери, у него есть въ сундук на что выкупить двухъ банкировъ!
Вс трое вышли изъ мастерской, и разсуждая объ искусствахъ, дошли до красиваго деревяннаго домика, изумившаго Пуссена орнаментами, молоткомъ дверей, рамами и арабесками. Будущій живописецъ очутился въ низенькой зал, передъ каминомъ, за столомъ, уставленнымъ вкусными блюдами, и, къ довершенію счастія, въ обществ двухъ великихъ и добродушныхъ художниковъ.
— Молодой человкъ, сказалъ ему Порбусъ, видя, что онъ остолбенлъ передъ картиной: не слишкомъ всматривайся въ это полотно, придешь въ отчаяніе.
Это былъ Сократъ, написанный Мабюзомъ. Въ этой фигур было столько могучей дйствительности, что Николай Пуссенъ началъ понимать истинный смыслъ неясныхъ словъ старика, который тоже смотрлъ на картину съ удовольствіемъ, но безъ восторга, и какъ-будто говорилъ: ‘Я сдлалъ лучше!’
— Тутъ есть и жизнь, сказалъ онъ: бдный мой учитель превзошелъ себя въ этомъ произведеніи, по недостаетъ истины въ основаніи. Человкъ — живой, онъ встаетъ, идетъ къ намъ, по воздуха, неба, втра, которые мы вдыхаемъ, видимъ, чувствуемъ — нтъ!
Пуссенъ съ безпокойнымъ любопытствомъ смотрлъ то на старика, то на Порбуса, и приблизился къ послднему, чтобы спросить имя хозяина. Но живописецъ таинственно приложили къ своимъ губамъ палецъ, и молодой человкъ замолчалъ, надясь, что рано или поздно узнаетъ изъ разговора имя своего хозяина, о богатств и талантахъ котораго достаточно свидтельствовали уваженіе къ нему Порбуса, и чудеса, нагроможденныя въ зал.
Пуссенъ увидлъ на темной дубовой мебели превосходный женскій портретъ, и вскричалъ.
— Это Джіорджоне!
— Нтъ, отвчалъ старикъ: это мое первое маранье.
— Такъ я у генія живописи! простодушно сказалъ Пуссенъ.
Старикъ улыбнулся, какъ человкъ, давно привыкшій къ этой похвал.
— Мейстеръ Френгоферъ, сказалъ Порбусъ: не уступите ли мн вашего рейнвейна!
— Дв пипы, отвчалъ старикъ: одну за удовольствіе, которое ты доставилъ мн нынче утромъ своею прелестною картиной, а другую — въ знакъ дружбы.
— О, еслибъ я не прихварывалъ, сказалъ Порбусъ: и еслибъ вы показали мн вашу Катерину Леско, я написалъ бы большую картину, на которой вс фигуры были бы въ человческій ростъ.
— Показать мое произведеніе! вскричалъ взволнованный старикъ: нтъ, нтъ, мн еще должно усовершенствовать его! Вчера вечеромъ, я думалъ, будто я уже все кончилъ. Глаза были влажны, тло трепетало, косы волновались. Живая! Хотя я и нашелъ средство осуществить на плоскомъ холст выпуклость и круглоту природы, но сегодня утромъ узналъ свою ошибку. О, для достиженія этого славнаго результата я изучалъ великихъ мастеровъ колорита, анализировалъ и поднималъ, по слоямъ, картины Тиціана, какъ этотъ знаменитый живописецъ, я набросалъ свою фигуру, въ свтломъ тон, мягкою и маслянистою краской, потому-что тнь — только случайность: замть это, любезный. Потомъ, я снова принялся за свое произведеніе, и посредствомъ полутоновъ и глазури, которой прозрачность убавлялъ я боле и боле, я сообщалъ тнямъ силу, почти черноту, потому-что тни у обыкновенныхъ живописцевъ совсмъ въ другомъ род, нежели свтлые цвта: это дерево, мдь, все что хочешь, но только не тло въ тни. Еслибъ фигура перемнила позу, темныя мста не очистились бы и не сдлались свтле. Я избжалъ недостатка, въ который впали многіе славнйшіе мастера, и у меня близна проглядываетъ подъ самою густою тнью! Такъ какъ толпа невждъ считаетъ рисунокъ правильнымъ, если только штрихи отдланы рачительно, то я не обозначилъ наружныхъ очерковъ моей фигуры и не выставлялъ анатомическихъ деталей: человческое тло не оканчивается линіями. Въ этомъ отношеніи, скульпторы гораздо ближе насъ подходятъ къ истин. Природа терпитъ рядъ округленностей, развивающихся одн въ другихъ. Говоря строго, рисунка нтъ! Не смйся, молодой человкъ! Какъ ни страннымъ покажутся теб мои слова, но современемъ ты поймешь ихъ причину. Линія есть средство, которымъ человкъ даетъ себ отчетъ о дйствіи свта на предметы, но линій нтъ въ природ, гд все полно: рисунокъ заключается въ вылпк, то-есть въ отдленіи вещей отъ ихъ средины, распредленіе свта одно придаетъ видимость тлу! Оттого-то я не прорисовывалъ очертаній, я развилъ на контурахъ облако блыхъ и теплыхъ полутоновъ, такъ, что не можешь указать пальцемъ, гд именно контуры сходятся съ фономъ. Вблизи, работа кажется вялой и небрежной, но въ двухъ шагахъ все крпнетъ, длается опредлительнымъ, обозначается, тло вертится, формы становятся выпуклыми, чувствуешь, что вокругъ нихъ движется воздухъ. Завсмъ тмъ я еще недоволенъ, сомнваюсь. Быть-можетъ, лучше было бы начинать фигуру съ середины, приняться сначала за самыя свтлыя выпуклости, и потомъ перейти къ частямъ темнйшимъ. Не такъ ли поступаетъ солнце, великій живописецъ вселенный? О природа, природа! Кто уловилъ твои извивы! Видите ли, излишнее знаніе, какъ невжество, ведетъ къ отрицанію. Я сомнваюсь въ своемъ произведеніи!
Старикъ замолчалъ на минуту и потомъ продолжалъ:
— Вотъ ужъ десять лтъ, молодой человкъ, какъ я работаю, но что значатъ ничтожныя десять лтъ, когда надо бороться съ природой? Мы не знаемъ, сколько времени употребилъ Пигмаліонъ на одну статую, которая бы ходила!
Старикъ погрузился въ глубокую задумчивость и пристально смотрлъ, играя ножемъ.
При этомъ слов, въ Пуссен проснулось необъяснимое художническое любопытство. Блоглазый старикъ, внимательный и безмысленный, показался ему не человкомъ, но страннымъ геніемъ, жившимъ въ невдомой сфер. Онъ пробудилъ въ душ тысячу смутныхъ мыслей! Нравственный феноменъ подобнаго очарованія невозможно опредлить, какъ нельзя передать ощущеніе возбуждаемое въ изгнанник пснью, которая напоминаетъ ему родину. Пренебреженіе этого старика къ прекраснымъ попыткамъ искусства, его богатства, манеры, уваженіе къ нему Порбуса, картина, которую онъ такъ долго держалъ въ тайн, плодъ терпнія, пожалуй, плодъ генія,— все это ставило старика вн ряда обыкновенныхъ людей. Богатое воображеніе Николая Пуссена могло понять въ этомъ странномъ человк — только полный образъ артистической натуры, натуры безумной, которой вврено столько могущества, и которая очень часто употребляетъ его во зло, водя холодный разсудокъ по тысяч каменистыхъ тропинокъ, гд нтъ ничего для любителей, между-тмъ какъ рзвая блокрылая фантазія находитъ тамъ эпопеи, замки, созданія искусства. Насмшливая и добрая, плодовитая и бдная природа! Для восторженнаго Пуссена, старикъ внезапно преобразился въ само искусство, въ искусство со всми его тайнами, фугами и мечтами.
— Да, любезный Порбусъ, продолжалъ Френгоферъ: до-сихъ-поръ мн недоставало только встртить безукоризненную красоту, тло, котораго контуры были бы довершенною красотой…. Но гд же она, эта ненаходимая Венера древнихъ, которую такъ часто искали, и мы едва находимъ въ роскошныхъ обломкамъ? О, я отдалъ бы все свое состояніе, я пошелъ бы на край свта, чтобы найти эту совершенную красоту, этотъ идеалъ! Я, какъ Орфей, сошелъ бы въ преисподнюю искусства, чтобы возвратить ей жизнь!
— Мы можемъ уйти, сказалъ Порбусъ Пуссену: теперь онъ не слышитъ и не видитъ насъ.
— Пойдемъ въ его мастерскую, отвчалъ изумленный молодой человкъ.
— О, старый хитрецъ умлъ запереть входъ. Онъ такъ хорошо стережетъ свои сокровища, что трудно до нихъ добраться. Не ждалъ я, что вамъ придетъ охота посягнуть на тайну.
— А разв тутъ есть тайна?
— Да, отвчалъ Порбусъ.— Старикъ Френгоферъ — единственный ученикъ Мабюза. Сдлавшись его другомъ, избавителемъ, отцомъ, Френгоферъ пожертвовалъ большею частью своихъ сокровищъ на удовлетвореніе прихотямъ Мабюза, и зато Мабюзъ завщалъ ему тайну рельефности, способность давать лицу эту необыкновенную жизнь, цвтокъ природы, предметъ нашего вчнаго отчаянія, а онъ владлъ ими въ такой степени, что, разъ, продавъ и пропивъ узорчатую камку, въ которую онъ долженъ былъ одться при възд Карла-Пятаго, онъ отправился съ своимъ учителемъ въ бумажномъ плать, расписанномъ подъ камку. Необыкновенный блескъ матеріи, которую надлъ на себя Мабюзъ, удивилъ Карла Пятаго. Френгоферъ страстно любитъ наше искусство, и видитъ его выше и дале, нежели другіе живописцы. Онъ глубоко обдумалъ краски, основную уступу линіи, но добиваясь боле и боле, дошелъ до того, что началъ сомнваться въ самомъ предмет своихъ изысканій. Въ минуты отчаянія, онъ полагаетъ, что рисунка нтъ, и что можно передавать линіями только геометрическія фигуры, но это ужъ очень далеко отъ истины, потому-что штрихомъ и карандашомъ, которые вовсе не краска, можно представить лицо. Изъ всего этого слдуетъ, что наше Искусство, какъ природа, состоитъ изъ безчисленныхъ элементовъ: рисунокъ — скелетъ, краска — жизнь, но жизнь безъ скелета еще неполне, нежели скелетъ безъ жизни. Наконецъ еще справедливе то, что практика и наблюденіе — составляютъ все для живописца, и что если размышленія и поэзія не въ ладу съ кистями, то впадаешь въ сомнніе, какъ этотъ старикъ, сумасшедшій и живописецъ. Не подражай ему! Работай! Живописцы должны размышлять не иначе, какъ съ кистями въ рук.
— Мы пройдемъ туда! вскричалъ Пуссенъ, не слушая Порбуса и не сомнваясь.
Порбусъ улыбнулся на восторженность молодаго человка, и разстался съ нимъ, пригласивъ его придти на другой день вечеромъ.
Пуссенъ тихими шагами воротился въ улицу Лагарпъ, и не замтилъ, какъ прошелъ свою дверь. Поднявшись съ безпокойною поспшностью по узкой лстниц, онъ добрался до высокой комнаты, находившейся подъ самою крышей, идиллическимъ и легкимъ кровомъ домовъ стараго Парижа.
Возл единственнаго и мрачнаго окна этой комнатки, онъ увидлъ двушку, которая, при стук вы дверь, встрепенулась, узнавъ живописца по его обыкновенію отдергивать щеколду.
— Что съ тобою? спросила двушка.
— Я…. я рожденъ быту живописцемъ! вскричалъ онъ, задыхаясь отъ удовольствія. До-сихъ-поръ я сомнвался въ себ, но сегодня утромъ началъ врить! Я могу сдлаться великимъ человкомъ! Постой, Жюльетта, мы будемъ богаты, счастливы! Въ этихъ кистяхъ кроется золото!
Но онъ вдругъ замолчалъ. Выраженіе радости изгладилось на его серьезномъ и мужественномъ лиц, когда онъ сравнилъ свои безпредльныя надежды съ ограниченностью средствъ. Стны комнатки были оклеены простою бумагой, испещренною эскизами. У него даже не было четырехъ чистыхъ кусковъ холста. Краски были тогда очень дороги, и бдный художникъ уныло смотрлъ на свою почти голую палитру. Но посреди этой бдности, онъ владлъ невроятными богатствами сердца и обиліемъ алчущаго генія. Привлеченный въ Парижъ знакомымъ дворяниномъ, а можетъ-быть, и собственнымъ талантомъ, онъ встртилъ двушку, одну изъ тхъ возвышенныхъ и теплыхъ душъ, которыя приходятъ страдать съ великимъ человкомъ, длятъ съ нимъ нищету и стараются угождать его прихотямъ, также какъ другія смло переносятъ роскошь, гордятся своею безчувственностью. Улыбка на губахъ Жюльетты озлащала этотъ чердакъ и соперничала съ дневнымъ сіяньемъ. Невсегда заглядывало въ этотъ уголокъ солнце, между-тмъ какъ Жюльетта была всегда здсь, покорная своему счастію, своимъ страданіямъ, утшительница генія, который изливался въ любви прежде, нежели овладлъ искусствомъ.
— Послушай, Жюльетта, сядь сюда.
Послушная и веселая двушка сла на колни къ живописцу. Она была вся проникнута граціей, прелестна какъ весна, увнчана всми богатствами женской красоты, и озаряла ихъ огнемъ прекрасной души.
— О, я никогда не посмю сказать ей….
— У тебя есть тайна?.. Непремнно хочу знать!
Пуссенъ задумался.
— Говори же!
— Жюльетта, бдняжка Жюльетта!
— Ты хочешь чего-нибудь отъ меня?
— Да.
— Если ты хочешь рисовать съ меня, какъ прошлый разъ, отвчала она съ маленькою досадой: то я ни за что не соглашусь, да, потому-что въ эти минуты ты не думаешь обо мн, а только смотришь.
— Теб хочется, чтобы я копировалъ съ другой женщины?
— Пожалуй, если она очень некрасива.
— Но если для моей будущей славы, для того, чтобы я сдлался великимъ живописцемъ, теб надо пойти на сеансъ къ другому?
— Ты испытываешь меня. Ты знаешь, что я не пошла бы.
Пуссспъ опустилъ голову, какъ человкъ, который вдругъ впадаетъ въ радость или печаль, слишкомъ сильную для его души.
— Послушай, сказала двушка, дернувъ его за рукавъ изношеннаго камзола: я общала, Никъ, отдать за тебя свою душу, но не общала отказаться отъ своей любви до-тхъ-поръ, пока я жива.
— Отказаться! вскричалъ Пуссенъ.
— Если я пойду въ натурщицы къ другому, ты перестанешь любить меня, да и я сама буду считать себя недостойною твоей любви. Очень понятно, что я повинуюсь твоимъ прихотямъ, я счастлива, я даже горжусь, исполняя твою волю…. Но идти къ другому!… Фи!…
— Прости мн, Жюльетта, сказалъ живописецъ, упавъ на колни: нтъ, любовь для меня дороже славы. Ты для меня прекрасне богатства и почестей…. Брось мои кисти, сожги мои эскизы. Я ошибся…. Мое призваніе — любить тебя. Я не живописецъ, а влюбленный. Пропадай искусство со всми тайнами!
Она была въ восхищеніи, счастлива, очарована! Она инстинктивно чувствовала, что для нея были забыты искусства и брошены къ ея ногамъ, какъ зерна благоуханій.
— Да, надо очень сильно любить! вскричала двушка, готовая пожертвовать всмъ, чтобы вознаградить своего возлюбленнаго за его жертвы…. Какая несчастная мысль, мой милый Никъ, пришла теб въ голову!
— Пришла, и все-таки я тебя люблю, отвчалъ онъ съ какимъ-то раскаяніемъ.
— Хорошо, я пойду!
Пуссенъ, не видя ничего кром искусства, обнялъ Жюльетту.
— Онъ не любитъ меня! подумала двушка, оставшись одна.
Она уже раскаявалась въ своей ршимости. Но вскор овладла ею мысль еще ужасне раскаянія, и она старалась изгнать эту страшную мысль, волновавшую ея сердце. Она думала, что она уже мене любитъ живописца, подозрвая, что онъ мене прежняго заслуживаетъ уваженія.
II.
Черезъ три мсяца посл встрчи Пуссена съ Порбусомъ, послдній пришелъ къ Френгоферу. Старикъ былъ погруженъ въ глубокое и внезапное отчаяніе, котораго причина, если врить медикамъ, заключается въ несвареніи желудка, втр, жару и т. п., а по мннію спиритуалистовъ — въ несовершенств нашей природы. Старику просто наскучило доканчивать таинственную картину. Онъ въ изнеможеніи сидлъ въ широкомъ дубовомъ кресл, съ рзьбою, обтянутомъ чорною кожей, и неоставляя своей задумчивой позы, взглянулъ на Порбуса, какъ человкъ, углубившійся въ свою тоску.
— Ну что, учитель, сказалъ ему Порбусъ: или негодится ултрамаринъ, за которымъ ты здилъ въ Брюгге, или ты не съумлъ растереть блила, масло ли дурно, или не слушаются кисти?
— Увы! вскричалъ старикъ: я думалъ нсколько времени, что картина моя окончена, но я ошибся въ нкоторыхъ деталяхъ, и успокоюсь тогда только, какъ разъясню свое сомнніе. Я ршился хать въ Турцію, Грецію, Азію, искать тамъ модель и сравнить свою картину съ разными натурами. Можетъ-быть, тамъ, высоко, прибавилъ онъ съ довольною улыбкой: я найду настоящую природу. Иногда, я какъ-будто боюсь, чтобы эта женщина не явилась мн и не исчезла.
Потомъ онъ вдругъ всталъ, какъ будто сбираясь уйти.
— О, го! отвчалъ Порбусъ: я пришелъ очень кстати, чтобы избавить васъ отъ расходовъ на путешествіе и отъ усталости.
— Какъ? спросилъ изумленный Френгоферъ.
— Молодаго Пуссена любитъ двушка, красавица, въ которой не найти ни малйшаго несовершенства. Если онъ согласится одолжить вамъ эту модель, то вы, по-крайней-мр, покажете намъ свою картину.
Старикъ стоялъ неподвижно, въ остолбенніи.
— Какъ! вскричалъ онъ горестно: показать мое созданіе, мою супругу! Разорвать покровъ, подъ которымъ я цломудренно скрывалъ свое счастіе? Да это было бы ужаснйшимъ дломъ! Вотъ ужъ десять лтъ, какъ я живу съ этою женщиной, она принадлежитъ мн, мн одному, она меня любитъ. Не улыбалась ли она всякій разъ, какъ я прикасался къ ней кистью? У ней есть душа, и я одарилъ ее этой душою. Она покраснла бы отъ стыда, еслибъ на нее упалъ взоръ не моихъ глазъ. Показать ее! Да какой мужъ поведетъ свою жену на безславіе? Когда ты пишешь картину по заказу, ты не влагаешь въ нее всей своей души, ты продаешь только размалеванныя куклы. Моя живопись — не живощісь: это чувство, страсть! Она родилась въ моей мастерской, должна остаться въ ней двственною, и выйдетъ изъ нея въ одежд. Поэзія и женщина являются разоблаченными только передъ своими любимцами!
Осталась ли у насъ модель Анджелики Аріоста, Беатриче Данта? Нтъ! Мы видимъ только ихъ формы. А произведеніе, которое я храню тамъ подъ замками, исключеніе изъ нашего искусства. Это не холстъ, а женщина, женщина съ которой я плачу, хохочу, бесдую, думаю! И ты хочешь, чтобъ я вдругъ бросилъ десятилтнее счастіе, какъ бросаютъ плащъ? Ты хочешь чтобъ я вдругъ престалъ быть ея творцомъ, возлюбленнымъ? Эта женщина не существо, а созданіе. Пускай придетъ твой молодой человкъ — я отдамъ ему свои сокровища, отдамъ картины Корреджіо, Микель-Анжело, Тиціана, расцалую въ пыли слды его ногъ…. Но чтобъ я сдлался его соперникомъ…. Нтъ!… Я боле влюбленный, нежели живописецъ! Да, у меня достанетъ силы сжечь свою картину при моемъ послднемъ издыханіи, но я не допущу, чтобы на нее упалъ взглядъ другаго человка, молодаго человка, живописца!… Хочешь ли ты теперь, чтобъ я выставилъ свой кумиръ передъ холодными взорами, на безсмысленную критику глупцовъ? Ахъ! любовь — тайна: она жива только въ глубин сердца, и все погибло для человка, если онъ сказалъ даже своему другу: ‘вотъ та, которую я люблю’.
Старикъ какъ-будто помолодлъ, въ глазахъ его заблистала жизнь, блдныя щеки его вспыхнуло яркимъ румянцемъ и руки дрожали. Порбусъ, изумленный страстью, съ какою были сказаны эти слова, не зналъ что отвчать на такое новое и глубокое чувство. Кто былъ Френгоферъ — человкъ въ здравомъ разсудк или безумецъ? Былъ ли онъ подъ вліяніемъ художнической фантазіи, или выраженныя имъ мысли происходили отъ невыразимаго фанатизма, который производить продолжительная беременность великимъ созданіемъ? Можно ли было надяться, что когда-нибудь пройдетъ эта непонятная страсть?
— Но вдь, въ замнъ вашей женщины, Пуссенъ вызывается показать вамъ тоже красавицу.
— Рано или поздно, красота эта измнитъ ему, отвчалъ Френгоферъ: а моя возлюбленная всегда будетъ мн врна!
— Въ такомъ случа, нечего и говорить, возразилъ Порбусъ. Но прежде нежели вы найдете, хоть въ Азіи, такую красавицу, такое совершенство, о какомъ вы говорите, вы, можетъ-быть, умрете, не докончивъ своей картины.
— О, она докончена, сказалъ Френгоферъ.— Тотъ, кто увидлъ бы ее, подумалъ бы, что женщина, моя Катерина Леско, живетъ и дышетъ на бархатномъ лож, возл котораго на золотомъ треножник курятся благоуханія. Однакожъ, я все еще хочу увриться….
Въ это время, Жюльетта и Николай Пуссенъ подошли къ дому Френгофера. Сбираясь переступить порогъ, двушка опустила руку живописца, и отступила, какъ будто вдругъ овладло ею какое-то предчувствіе.
— Зачмъ же я иду сюда? спросила она взволнованнымъ голосомъ у своего возлюбленнаго, устремивъ на него пронзительные глаза.
— Жюльетта, я предоставилъ теб повелвать и повинуюсь во всемъ. Ты моя совсть и слава. Воротись домой, я буду еще счастливе, можетъ-быть, нежели если ты…
Въ дверяхъ имъ встртился Порбусъ. Онъ изумился красот Жюльетты, которая вся дрожала, была въ слезахъ, и подвелъ ее къ старику:
— Посмотри, сказалъ Порбусъ, не стоитъ ли эта женщина всхъ возможныхъ геніальныхъ картинъ?
Френгоферъ затрепеталъ. Жюльетта стояла въ наивной поз молодой Грузинки, невинной и боязливой, которую похитили пираты у торговца невольниками. Стыдливый румянецъ окрашивалъ ея лицо, глаза ея были потуплены, руки висли, силы, повидимому, покинули ее, и слезы вступились за оскорбленную стыдливость. Въ это мгновеніе, Пуссенъ въ отчаяніи проклиналъ себя, что вывелъ такое сокровище изъ своего чердака. Онъ полюбилъ еще сильне, и тысячи упрековъ зашевелились въ его сердц, когда онъ увидлъ помолодвшій взоръ старика, угадавшаго, по привычк живописца, вс сокровенныя формы двушки. Въ молодомъ человк проснулась ужасная ревность истинной любви.
— Уйдемъ, Жюльетта! вскричалъ онъ.
При этомъ звук, при этомъ крик двушка подняла глаза и кинулась къ нему на руки.
— А, ты любишь меня? отвчала она, заливаясь слезами.
У нея достало энергіи, чтобы молчать о своихъ страданьяхъ, но недостало силы скрыть свое счастіе.
— О, оставьте ее здсь на-минуту, сказалъ старый живописецъ: и вы сравните ее съ моею Катериной. Да, я согласенъ.
— Надо ловить его на-слов! вскричалъ Порбусъ, ударивъ Пуссена по плечу.— Плоды любви скоро вянутъ, плоды искусства безсмертны.
— Такъ я для него просто женщина? спросила Жюльетта, внимательно смотря то на Пуссена, то на Порбуса.
Двушка гордо приподняла голову, но какъ только, бросивъ сверкающій взглядъ на Френгофера, увидла, что ея возлюбленный снова вперилъ глаза въ портретъ, который онъ принялъ-было за произведеніе Джіорджоне, она сказала:
— Пойдемъ наверхъ! Никогда онъ такъ не смотрлъ на меня.
Ршительный жестъ Пуссена успокоилъ Жюльетту, которая почти простила ему, что онъ пожертвовалъ сю для живописи и своей славной будущности. Порбусъ и Пуссенъ остались у дверей мастерской, молча смотря другъ на друга. Молодой человнъ приложилъ ухо къ двери.
— Войдите, войдите, сказалъ имъ старикъ, сіявшій блаженствомъ: мое произведеніе — совершенство, и теперь я могу показать его съ гордостью. Живописецъ, кисти, краски, полотно и свтъ никогда не произведутъ соперницы Катерин Леско!
Порбусъ и Пуссенъ вбжали на середину просторной и пыльной мастерской, въ которой все было въ безпорядк и тамъ и сямъ висли по стнамъ картины, и съ восхищеніемъ остановились передъ полуобнаженною фигурой женщины, въ натуральный ростъ.
— О, не обращайте вниманія, сказалъ Френгоферъ: я напачкалъ это полотно, чтобы изучить позу. Картина эта ровно ничего не стоитъ. Вотъ мои промахи, продолжалъ онъ, указывыя на очаровательныя картины, висвшія по стнамъ.
Порбусъ и Пуссенъ, озадаченные пренебреженіемъ къ такимъ созданіямъ, искали общаннаго портрета, но понапрасну.
— Вотъ онъ! вотъ онъ! задыхаясь сказалъ старикъ, съ растрепанными волосами, лицомъ, пылавшимъ отъ неестественной восторженности, сверкающими глазами.— А! вы не ждали такого совершенства! вскричалъ онъ. Вы стоите передъ женщиной и ищете картины. Въ этой картин столько глубины, воздухъ такъ натураленъ, что вы не можете отличить его отъ окружающей васъ атмосферы. Гд же искусство? Пропало, исчезло! Вотъ самыя формы двушки. Хорошо я схватилъ цвтъ, живость очертаніи? Не то ли самое явленіе представляютъ намъ предметы въ атмосфер, какъ рыба въ вод? Полюбуйтесь, какъ контуры отдляются отъ поля! Не кажется ли вамъ, что можно обнять рукой эту спину? Зато семь лтъ, цлыя семь лтъ я изучалъ эффекты соединенія свта съ предметами. А посмотрите на волоса. Разв не облиты они свтомъ?… Да она дышетъ!… Взгляните на грудь! Тло трепещетъ. Подождите, вотъ она встанетъ!
— Замчаете вы что-нибудь? спросилъ Пуссенъ Порбуса.
— Ничего. А вы?
— Ничего.
Два живописца предоставили старику восхищаться, взглянули, не оттого ли картина теряла свой эффектъ, что свтъ падалъ на нее слишкомъ отвсно, и потомъ начали осматривать картину справа, слва, прямо, то нагибались, то вставали.
— Да, да, это картина, сказалъ имъ Френгоферъ, обманувшись въ настоящей цли такого подробнаго осмотра. Да, вотъ и рамка, мольбертъ, вотъ мои краски, вотъ кисти!
И старикъ наивно показалъ имъ кисти.
— Старикъ шутитъ, сказалъ Пуссенъ, отойдя отъ картины: я вижу тутъ только цвта, набросанные въ кучу и связанные множествомъ странныхъ линій.
— Мы ошиблись, посмотрите! возразилъ Порбусъ.
Они подошли и замтили въ углу картины конецъ обнаженной ноги, выходившей изъ хаоса красокъ, тоновъ, неопредленныхъ оттнковъ, безобразнаго тумана, но эта нога была очаровательна, живая! Художники остановились какъ вкопанные отъ удивленія передъ этимъ кускомъ, избжавшимъ невроятнаго, медленнаго и постепеннаго разрушенія. Нога эта явилась, какъ торсъ какой-нибудь Веперы изъ паросскаго мрамора, уцлвшій въ развалинахъ города, истребленнаго пожаромъ.
— Тамъ, врно, спряталась женщина! вскричалъ Порбусъ, обративъ вниманіе Пуссена на разныя краски, которыми старый живописецъ постепенно обременилъ вс части фигуры, думая сдлать ее совершенствомъ.
Два живописца вдругъ обернулись къ Френгоферу, начиная смутно понимать восторгъ, въ которомъ утопала его душа.
— Какъ онъ доврчивъ, сказалъ Порбусъ.
— Да, мои другъ, отвчалъ старикъ, проснувшись: надо врить, надо врить въ искусство, и долго жить со своимъ произведеніемъ, чтобы создать такое существо. Нкоторыя изъ этихъ тней стоили мн много труда…. Вотъ тутъ, на щек, подъ глазами, есть легкая полутнь, если вы замтите ее въ природ, она покажется вамъ почти невыразимою. Какихъ неслыханныхъ трудовъ стоило мн передать ее! Зато, любезный Порбусь, разсмотри внимательно мое произведеніе, и ты лучше поймешь то, что я говорилъ теб о выпуклости и контурахъ. Разсмотри освщеніе этой груды, и ты увидишь, какъ мн удалось бросить настоящій свтъ и согласить его съ лоснящеюся близной свтлыхъ тоновъ, и какъ, напротивъ, стирая выпуклости и зерна краски, я усплъ, лаская контуръ моей фигуры, потонувшей въ полусвт, отнять даже мысль о рисунк и искусственныхъ средствахъ, и придать ей видъ и даже округленность, встрчаемыя въ натур. Подойдите ближе, вы лучше разсмотрите работу. Издали, она исчезаетъ…. Стойте…. вотъ такъ… я думаю, отсюда она очень замтна.
Старикъ указалъ кончикомъ кисти на свтлую краску.
Порбусъ ударилъ старика по плечу и сказалъ Пуссену:
— А вдь онъ великій живописецъ!
— Боле поэтъ, нежели живописецъ, серьозно отвчалъ Пуссенъ.
— Здсь, продолжалъ Порбусъ, коснувшись картины: кончается наше искусство на земл.
— А здсь оно пропадаетъ въ облакахъ, сказалъ Пуссенъ.
— Сколько наслажденій на этомъ клочк полотна! вскричалъ Порбусъ.
Но старикъ, занятый своею мыслью, не слушалъ ихъ, и улыбался фантастической женщин.
— Но рано или поздно, онъ убдится, что нтъ ничего на этомъ полотн, вскричалъ Пуссенъ.
— Ничего на моемъ полотн! сказалъ Френгоферъ, смотря то на двухъ живописцевъ, то на свою мнимую картину.
— Что вы надлали! отвчалъ Порбусъ Пуссену.
Старикъ сильно дернулъ молодаго человка за руку и сказалъ ему:
— Такъ ты ничего не видишь, мужикъ, дурень, олухъ! Зачмъ же ты пришелъ сюда?… Добрый Порбусъ, продолжалъ онъ, обратясь къ живописцу: неужели и ты ничего не видишь? Неужели и ты играешь мною? Отвчай! Я твой другъ, скажи, неужели я испортилъ свою картину?
Порбусъ не смлъ отвчать, но безпокойство, выражавшееся на блдномъ лиц старика, было такъ ужасно, что Порбусъ только показалъ ему на картину.
Френгоферъ посмотрлъ на нее съ минуту и покачнулся.
— Ничего! Ничего! И я работалъ десять лтъ!
Старикъ слъ и заплакалъ.
— Значитъ, я глупецъ, сумасшедшій! Значитъ, у меня нтъ ни таланта, ни способности, я хожу только за тмъ, чтобы ходить!… Я не въ силахъ ничего создать!
Сквозь слезы посмотрлъ онъ на картину, потомъ вдругъ всталъ, и бросилъ сверкающій взоръ на двухъ живописцевъ.
— Клянусь, вы завидуете мн! Вы хотите уврить меня, что она испорчена, чтобы украсть ее у меня! Но я вижу ее! вскричалъ онъ: она дивно прекрасна!
Въ эту минуту, Пуссенъ услышалъ плачъ Жюльетты, позабытой въ углу.
— Что съ тобою, нжно спросилъ живописецъ.
— Я презираю тебя, отвчала двушка: я удивляюсь теб, и ты мн противенъ! Я люблю тебя, и почти ненавижу!
Пока Пуссенъ слушалъ Жюльетту, Френгоферъ закрывалъ свою Катерину зеленою тафтой, съ серьознымъ спокойствіемъ ювелира, который запираетъ свои ящики, думая, что его окружаютъ ловкіе воры, бросилъ на двухъ живописцевъ угрюмый взглядъ, полный презрнія и подозрительности, судорожнымъ движеніемъ руки выгналъ ихъ изъ своей мастерской, и сказалъ имъ на порог:
— Прощайте, пріятели.
Такое прощанье оледенило двухъ живописцевъ.
На другой день, Порбусъ пришелъ навстить Френгофера, и узналъ, что онъ умеръ ночью, предавъ огню свои картины.