Необычайные приключения графа Бутурлина, Чаянов Александр Васильевич, Год: 1924

Время на прочтение: 37 минут(ы)
Александр Чаянов

Необычайные, но истинные приключения графа Федора Михайловича Бутурлина,

записанные по семейным преданиям московским ботаником Х

Ольгуньке, девочке моей родной — чтобы не скучала!

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I. Начало

‘Летят за днями дни крылаты’.

Н. Поповский

Догорали дни московского бабьего лета. Белые плотные облака недвижно стояли на синем, почти кубовом небе. Золото осенних кленов расцвечивало Коломенское и склоны Нескучного. В воздухе реяла паутина. А по ночам холодные лунные тени летящих облаков тревожно проносились по дорожкам московских садов.
Это были последние дни безмятежного московского жития молодого Бутурлина.
С трепетом необычайным вспоминал он впоследствии эти неповторяемые дни своей юности.
Он помнил Орлова, который, устав от созерцания кулашных боев и могучего маха белоснежного Сметанки, часами сиживал на зеленых лугах Нескучного и, смотря в воду поставленной перед ним серебряной купели — старик уже не мог поднимать головы,— ловил отражения бесчисленных голубиных стай, выброшенных с его голубятен в безоблачное небо и белыми облаками реющих над крестами Новодевичьего и над излучиной Москва-реки.
Это было время, когда Параскева Жемчугова пленяла сердца в Кусковском театре и двадцать домашних театров московских вельмож безуспешно пытались оспаривать ее славу, когда Головкин, Теорез и Чефроли наполняли строящиеся дворцы московской знати полотнами великих мастеров, рожденными под горячим солнцем Италии и в призрачных туманах Амстердама, а Новиков и Шварц в тиши масонских лож задумывали планы работ московских мартинистов.
Федору Бутурлину эти дни казались вереницей балов, спектаклей Медоксова театра и чинных ужинов Аглицкого клуба, где бывал он, сопровождая старика отца, и где выслушивал скучая суждения былых государственных мужей об ошибках петербургской политики и кознях иллюминатов.
Кочуя с бала на бал, соперничая с Корсаковым в успехах покорения сердец, а с Дундуковым в числе выпитых бокалов, Бутурлин мог почитать себя счастливейшим из смертных, пока в одну из осенних ночей провиденью не оказалось угодным бросить его в круговорот событий необычайных, выбивших на многие годы его жизнь из спокойного русла.
На балу у Разумовских со старой теткой княжны Гагариной сделалось нехорошо, и Марфинька, за которой он более месяца уже ухаживал тщетно, не кончив контраданса, должна была покинуть бал, едва успев заткнуть за обшлаг его рукава коротенькую записку.
С трудом разбирая невнятные слова, Федор вновь и вновь перечитывал четыре строчки, наполнявшие его душу радостью. В волнении необычайном понял наконец, что Марфинька велела ему быть этою же ночью в два часа у ее балкона в саду.
Еще не было и двенадцати, и Бутурлин не представлял себе, как вынесет он вечность двухчасового ожидания.
Сутолока бала его угнетала, его сознание давили мигающие свечи канделябр, голубые лакеи, бесшумно ступая, разносившие прохладительные напитки, и толпы девушек, скользивших по лаковому полу амфилады парадных комнат.
Он невпопад отвечал на вопросы и был бесконечно рад, когда удалось ему незамеченным выбраться с бала и, кутаясь в плащ, скрыться в осеннюю холодную темноту улиц Лефортова.
Было холодно и сыро. Луна все чаще и чаще застилалась громадами надвигающихся на нее туч, и не прошло и получаса, как Федор под струями тяжелого осеннего дождя уже жалел, что слишком поспешно покинул теплые комнаты дворца Разумовских.
Порывы ветра не раз сносили с его головы черную шляпу, а развевающийся плащ, казалось, перестал быть защитою от дождя. Водяные потоки заливали камзол, и Федор с трепетом соображал, во что обратится его наружность через час подобного испытания.
Путаясь в темноте в переулках и спотыкаясь о подвертывающиеся под ноги тумбы, он никак не мог выйти назад к Разгуляю и был несуразно обрадован, когда среди всеобщего мрака перед ним блеснули ярко освещенные, отпотелые изнутри окна какого-то дома. Не отдавая себе отчета в том, что он делает, начал Бутурлин что было сил стучать у его подъезда.

Глава II. Граф Яков Вилимович Брюс

‘Начавши играть на Тотус, отказаться уже от него не можно’.

Расчетистый картошный игрок 1796 года.

Дикая ссора с двумя заспанными и насмерть перепуганными лакеями, хотевшими выбросить Федора на улицу, готова была уже перейти в драку, когда звуки серебряного колокольчика приостановили недвусмысленные намерения встревоженных охранителей.
Через минуту старик камердинер, ходивший в комнаты с докладом о происшедшем, вернулся и сообщил, что его сиятельство граф Яков Вилимович Брюс изволили закончить вечерние пасьянсы и пред началом утренних просят гостя к ужину.
Мертвенно-бледные руки старика, держащие не оконченный вязкою чулок, и все его дряхлое, готовое рассыпаться тело, облеченное в старую потрепанную ливрею, дрожало от волнения, вызванного необычайностью событий.
Да и Бутурлин, потрясенный именем хозяина, которого почитал умершим еще при жизни своего деда, чувствовал, как учащенно забилось его сердце, когда его провели по ряду полупустых комнат, по дубовому полу которых бежали тени туч, то открывавших, то закрывавших лунный диск.
Однако он овладел собою и бодро вошел в дверь ярко освещенного кабинета, открытую ему почтительно и в трепете склонившимся лакеем.
— Садись, батюшка Федор Михайлович! Садись! Гостем будешь! — услышал он дрожащий старческий голос и увидел перед собою за огромным, покрытым зеленым сукном столом, ярко освещенным двумя мерцающими двенадцатисвечными канделябрами и заваленным десятками карточных колод, дряхлого старика в мундире петровских времен, увешанного звездами и орденами и с зеленым зонтиком на глазах, защищающим старческое зрение от нестерпимо яркого мигания свеч.
Федор, смущенный происшедшим невероятно, опустился в кожаное кресло. Старик, тасуя одну за другою лежащие перед ним колоды, смотрел на Бутурлина из-под зеленого зонтика своим серым упорным стеклянным глазом и что-то говорил, покачивая головой.
Слова не долетали до потрясенного сознания Бутурлина, и старик, как бы поняв это, повелительно протянул руку в темноту.
Из полумрака внезапно возник лакей, держащий на подносе два бокала, очевидно с горячим пуншем, так как пламя голубыми огненными языками поднималось над ним.
Огненная влага пламенем пробежала по жилам Федора, с первого же глотка ударила ему в голову, и старик, казавшийся где-то далеко, далеко, вдруг вырос и приблизился, а слова его старческого голоса со звоном ударяли по голове.
Из завязавшейся беседы Бутурлин понял, что граф Яков Вилимович, уже многие десятилетия покинувший свет и лишенный сна, в своем уединении денно и нощно занят раскладыванием причудливых пасьянсов, находя это занятие не менее завлекательным и значительным, чем тот жизненный пасьянс, который довелось ему пережить.
Старческие восковые руки, с длинными желтыми ногтями, трогали потемневшие от времени и диковинными фигурами разложенные на зеленом сукне карты, поясняя значение получившихся сочетаний.
Минута бежала за минутой. Голубые мейсенские фарфоровые часы с пузатыми амурами, стоящие на камине за креслом графа, показывали половину второго, а старик все говорил и говорил.
Из его бессвязных слов выходило, что он более пятидесяти лет не видал ни одного живого человека, и в то же время оказывалось, что он доподлинно знает всю подноготную о всех знакомых и друзьях Бутурлина лучше, чем сам Федор.
При этом выходило как будто бы даже и не так, что старик узнал это из карт, а как-то иначе… Будто сами карты, разложенные на зеленом сукне Лефортовского дома, правят незримо человеческими судьбами.
— А как ты, батюшка Федор Михалыч, полагать изволишь, сколько бы дала графиня Дарья Минишна, чтобы промеж них не пиковая, а червонная десятка легла? — говорил, усмехаясь, старик и тыкал своим костлявым пальцем в трефовую даму, окруженную черными мастями.
‘Что за вздор!!!’ — и Бутурлин поднялся из своего кресла, силясь вырваться из гнетущего плена.
‘Что? Вздор? Карты мои вздор? — желчно закричал старик.— Да если б ты знал, паскудыш, что здесь разложено! Да если бы ты…’ — старик разразился кашлем, схватился за грудь и, видя, что Бутурлин угрожающе наклоняется к столу, выхватил из средины пасьянса бубновую даму и закричал в ярости.
‘Не видеть тебе твоей Марфиньки! Анафема!’
Федор в бешенстве сгреб со стола разложенные карты пасьянса в кучу и, схватив одну за другой несколько колод, начал швырять ими в побагровевшее лицо Брюса.
Старик с закатившимися глазами полетел на пол замертво, карты вихрями кружились в воздухе. Свечи зашипели и начали гаснуть, а в открывшиеся внезапно двери хлынула дворовая челядь с факелами и дрекольем.
Бутурлин, однако, торопился, не принимая боя, вышиб ногою балконную дверь и вместе с вихрем несущихся в воздухе карт выпрыгнул в ночную темноту.

Глава III. В порывах ветра

‘Вообразите богиню любви, когда она вышла из океана, представьте себе глаза небесного цвета, большие, томные, сладострастные, губы маленькие, пунцовые, пленящие милою улыбкой…’

Н. Макаров

Ветви деревьев в графском саду гнулись с треском и били Бутурлина по голове. Вихрь, как сорвавшиеся с цепи демоны, рвал облака на небе, вывески с домов, листья с ветвей и все это, перемешиваясь с картами Брюсова пасьянса, летало в порывах бури перед глазами Бутурлина.
Федор, тщетно кутаясь в плащ и удерживая рукою треуголку, стремился выйти на Покровку к Гагаринскому дому…
Однако порывом ветра его всегда сшибало с ног, как только он подходил к нужному повороту. В ушах свистело, и ему казалось даже, что временами он видит за поворотом улицы на крыше дома толстые щеки надрывающегося Гиперборея, совсем такого, как его рисуют в книгах космографии и на старинных картах…
Ветер, ежеминутно менявший свое направление, отдувал его ото всякого нужного ему поворота. Федор, окончательно выбившись из сил, прислонился к стене дома и прислушался, как учащенно билось его сердце.
Сквозь порывы бури услышал он, как на Спасской башне пробило два. Час свидания был упущен. Тщетно проборовшись еще полчаса, он отдался наконец на произвол бури, и ветер понес его по улицам, как носит по дорожкам сада осенний кленовый лист, прогнал его сквозь какие-то переулки, пустыри, бурьяны, снова переулки и вдруг стих. Бутурлин в изумлении оглянулся. Он стоял посредине какого-то незнакомого ему сада. Черные мокрые стволы лип окружали его со всех сторон. Порывы бури улетали куда-то вдаль. Падал крупный осенний мокрый снег.
Перед ним из сырого мрака выплывали слабо освещенные и плотно занавешенные изнутри окна и стеклянная полуоткрытая дверь.
Федору почему-то показалось, что он в саду Гагаринского дома и там за этими шелковыми занавесями его ждет Марфинька.
Понял свою ошибку, только когда затворил собою дверь и, вдохнув насыщенный духами воздух, раздвинул материю занавесок.
Перед ним на краю кровати сидела незнакомая девушка и горько плакала.
Черные пряди ее наполовину распущенных волос падали на тонкое полотно украшенной кружевами рубашки. Кругом в страшном беспорядке было разбросано только что снятое платье, казалось, еще хранившее теплоту ее тела.
Комната тонула в каком-то теплом, насыщенном запахом женских духов и розовой пудры тумане.
Плечи девушки вздрагивали, и она, смотря прямо перед собой широко открытыми глазами, плакала беззвучно катящимися слезами.
Сердце Бутурлина билось все сильнее и сильнее. Потрясенный до глубины души, он почувствовал, что вся жизнь его до этой минуты потеряла цену в его глазах. Покорный волшебному очарованию, он раздвинул скрывавшие его занавеси и опустился на колени около незнакомки.
Та вздрогнула, в ужасе посмотрела на него и, когда он попытался что-то сказать, с неожиданной быстротой приложила палец к губам в знак молчания, а другою рукою молча, но повелительно показала на дверь.
Федор, забывши, где он и что с ним, схватил ее руку и покрыл поцелуями.
Девушка силилась освободиться и встала. В каком-то пароксизме любовного опьянения Федор, не сознавая, что делает, не выпустил ее руки и только еще крепче сжал ее, между ними завязалась напряженная молчаливая борьба. Вырываясь из непрошенных объятий, девушка неосторожным движением сбросила ленту со своего плеча, и ее рубашка скатилась на пол.
Федор дико вскрикнул.
Вслед за белоснежной белизной груди перед ним блеснуло тело, все сплошь покрытое рыбьей чешуей.
Почти тотчас в соседней комнате за дверью послышались тяжелые мужские шаги, и через мгновение, в которое девушка успела спрятать своего мучителя за занавесями двери и накинуть на себя какой-то халат, в комнату вошел седой человек в военном мундире.
На его сердитый окрик девушка ответила что-то, называя старика дядей, он недоверчиво отвернулся от нее и, подозрительно осмотрев комнату, уже собрался уходить, как вдруг порыв ветра, ворвавшийся в полуотворенную дверь, поднял дверные занавеси чуть ли не до потолка, и. Бутурлин оказался лицом к лицу перед побагровевшим от ярости полковником.
Старик с диким ревом бросился на него, и после нескольких мгновений ожесточенной борьбы избитый, в разорванном платье Федор вырвался и, выскочив в сад, убежал, оставив плащ в руках своего преследователя.

Глава IV. Иллюминаты

‘В прошедшую ночь найден подле Вестминстерского Аббатства человек, неизвестно кем зарезанный’.

Н. Макаров

Ветер уже прекратился, но снег валил хлопьями, как в январе.
Руки и ноги Бутурлина коченели, он скользил в снежных сугробах и не понимал, в какой части города находится.
На какой-то площади наткнулся на спящего стоя будочника. Желая его разбудить, потянул его за рукав и в ужасе увидел, как будочник, не разгибаясь, упал навзничь, как кукла, и Федору даже показалось, что у сторожа под ногами была круглая подставка, как у деревянного солдатика.
Наконец, добрался до реки и несказанно обрадовался, когда из гнилого тумана пред ним выплыли знакомые очертания Яузского моста.
Пар клубился над черными струями реки. Деревянная настилка моста глухо и неестественно громко стучала под ногами Федора.
Дойдя до середины моста, Бутурлин в ужасе бросился бежать обратно — ему показалось, что из черных вод Яузы высунулись какие-то несусветные хари и, дико хохоча, протягивают к нему свои лапы.
Снежный вихрь и мороз снова охватили его.
Пробираясь из улицы в улицу, он вдруг заметил, что сзади крадутся по стене две какие-то тени. Он перешел на другую сторону улицы, потеряв в порывах бури свою шляпу, и бросился бежать к перекрестку, но внезапно остановился. Из-за угла высунулась чья-то голова и тотчас скрылась. Федор резко повернулся, сбил с ног напавшего на него из темноты человека, но в тот же миг почувствовал, что на его голову накинули мешок, схватили за ноги, повалили и, завязав во что-то мягкое, понесли.
По движениям своего тела и толчкам понял он вскоре, что его втащили по лестнице в какой-то дом и положили на пол. Через несколько мгновений почувствовал острую боль в ноге от неосторожно затянутой веревки. Его развязали и сдернули с головы мешок.
Перед ним за длинным, покрытым черным сукном столом сидело несколько человекоподобных существ. Их головы были закрыты капюшонами, в прорезы которых сверкали белки разъяренных глаз.
По железным и золотым эмблемам, лежащим на столе, по семисвечникам, колеблющимся в руках двух стоящих по бокам и также замаскированных прислужников, Бутурлину стало до жути ясно, что он был в руках иллюминатов, само существование которых еще вчера отрицал и почитал вымыслом досужей фантазии.
Не обращая на него никакого внимания, ужасные фигуры, нагибаясь друг к другу, обменивались суждениями и излагали в коротких словах свои мнения.
У Бутурлина волосы стали дыбом и на лбу выступил холодный пот, как только он сумел из доносящихся до него слов уловить содержание их речей.
Вопрос шел даже не о его судьбе. Смертный приговор был, очевидно установлен заранее. Казавшиеся ему гигантскими, человеческие существа спорили только о форме казни, долженствующей разорвать его бренную плоть. Вникая в перипетии дьявольского судоговорения, Федор понял, что его обвиняют в разрушении астрального плана и гармонии вселенной, в том, что его дерзновенной рукой пресечены жизненные нити, столетиями сплетенные в гармонию обществом иллюминатов, что разорваны в клочья сотни семейств, что благодаря ему страны будут потрясены самозванцем, погибнет славное королевство и гидра, его пожравшая, потрясет Европу и сожжет Москву, которая допрежде того будет испытана моровою язвой.
С правого конца стола до него доносилось:
‘…понеже есть он зловреднее Ковеньяка надлежит злодея четвертовать, сжечь и прах оного развеять из четырех пушек в четыре стороны света’.
‘Отрицаю сие, брат Теодорт! — послышалось слева,— ибо зловредная субстанция оного, разнесенная Гипербореем по миру, отравит народы!’
Спор разгорался. Федор оглянулся кругом, ища путей к бегству, и потрясся новым ужасом. Полутемная и пустая совсем зала была лишена окон и дверей, а за его спиной около дымящихся жаровен с бурлящими на них котлами и орудиями пытки стояла полуобнаженная стража и палачи, на потных мускулах которых играли отблески вспыхивающих углей.
Изнемогая от ужаса, Бутурлин упал лицом на пол и заткнул уши, чтобы не слышать старческий фальцет, объяснявший преимущества колесования над поядением крысами. Раздался звон председательского колокольчика. Грубые руки подняли Федора и поставили на ноги. Ужасные судьи подписывали приговор.
Не понимая половины из медленно читаемых ему фраз, Бутурлин слушал, что братство иллюминатов, рассмотрев значение содеянного им во время преступного вторжения в обитель брата Якобия, постановляет — предать дух Сенахериба — Децимия — Анания — Федора анафеме, а тело его в Федоровом воплощении залить живым в бочку с воском и направить через Архангельск в подвалы ‘Red Star’ в Вульвиче, куда и впредь ставить бочки с завешенными в них телами всех будущих его человеческих воплощений, давая им достигать не выше семнадцатилетней грани жизненного пути.
С минуту Федор бился в исступлении в дюжих руках палачей, потом почувствовал себя втиснутым внутрь бочки, на его плечи, шею, руки потекли, обжигая, струи растопленного воска.
В тот же момент зала наполнилась яростными ударами, шумом голосов и звоном оружия. Восковой поток прекратился.
Гвардеец, майор Хоризоменов, по приказу ее Императорского Величества Государыни Императрицы, выследивши преступное и Богу противное тайное общество иллюминатов, вовремя ворвался с нарядом преображенцев в залу судилища, помог Бутурлину вылезти из бочки и допрашивал его о случившемся в то время, как дюжие гвардейцы ловили по комнатам разбежавшихся иллюминатов.
Было около 4 часов утра, когда Федор в сопровождении охранявшего его гвардейского сержанта подходил к дому своего отца.

Глава V. Бегство

‘Царевна, корабли стоят готовы к бегу И только ждут они тебя одной со брегу’.

М. Ломоносов

Швейцар Афанасий, взволнованный и бледный, отворив Федору дверь, доложил ему, что батюшка ожидали его всю ночь в своем кабинете и просят к себе, не мешкая.
Михайло Бутурлин, старый генерал, служивший еще при Минихе, встретил сына неласково и молча приказал ему сесть в кресло.
Федор только теперь, в тишине отцовского дома, когда отлетели все страшные призраки сегодняшней ночи, понял, что случилось что-то непоправимо недоброе.
Тишина отцовского кабинета, пристальный взгляд старика и его молчание, его сухие руки, держащие какой-то конверт, показались ему еще значительней, еще ужасней, чем все события безумной ночи.
Старик, видимо взволнованный и потрясенный, хотел ему что-то сказать, но закашлялся и молча протянул через стол сложенную вчетверо бумагу.
Буквы прыгали в глазах Федора, казались ему то бубновой девяткой, то пятеркой треф и только с большим напряжением воли он мог разглядеть написанное и в ужасе остолбенел.
Градоправитель Москвы, сам князь Петр Михайлович Волконский, писал его отцу, что по неисповедимому стечению обязан он завтрашним утром взять под стражу графа Федора Бутурлина по подозрению в убиении будочника на Таганской площади. Но, памятуя многолетнюю свою боевую дружбу с графом Михаилом Алексеевичем допрежде того, его предупреждает, чтобы снарядил он сына к поспешному бегству, чего ради приложены подорожные, подписанные задним числом. Саму же записку осторожности для просит сжечь.
Старый граф ни слова не прибавил сыну и, прощаясь с ним надолго, может быть, навсегда, почел нужным передать ему пакет, из содержания которого Федор, когда будет в безопасности, сможет узнать семейную тайну, доселе от него скрываемую, и, сняв с груди медальон с портретом его матери и локоном ее волос, надел его на шею сына, благословил и отпустил подкрепиться перед отъездом.
Когда Федор, согнувшись под бременем тяжести навалившихся на него событий, уходил из кабинета, он видел в мерцании свеч, как слезы беззвучно катились по восковым щекам старика, а за окнами дома в порывах возобновившейся бури ему чудился смех Брюсова голоса.
Матреша, черноглазая горничная девка, освещала свечой Федору его путь по коридорам большого дома еще петровской стройки. Кровь молотком стучала в его висках, а в глазах, перемешиваясь с несущимися по воздуху картами Брюсова пасьянса, вставали ужасные видения безумной ночи.
Он чувствовал, как дрожали его локти, и с тоской необычайной впитывал в последний раз уютную теплоту отчего дома, который должен был покинуть, как изгнанник, на долгие годы, может быть, навсегда.
У него с тоской сжалось сердце, когда он прошел мимо старого дивана, на котором он еще так недавно впервые поцеловал руку Марфиньке Гагариной, посмотрел на домодельные занавеси у окон и с болью необычайной почувствовал, как дорога ему здесь каждая вещь, каждое пятнышко, даже пуговицы на ночной кофточке Матреши…
Он посмотрел на ее толстые косы, спускавшиеся до пояса, на ее мерно подъемлющуюся под кофточкой грудь и будто в первый раз увидел ее… Удивился, что живучи годы под одною кровлею, не замечал он ранее, как красивы ее глаза и густо покрасневшие под его взглядом шея и уши… Внезапно почувствовал, что эта девушка стала для него бесконечно близкой и нужной. Когда она отворила дверь его спальни, поставила на ночном столике свечу и хотела с поклоном уйти, он удержал ее за руку.
Она не сопротивлялась, только покраснела еще больше и наклонила голову.
Не сопротивлялась она и тогда, когда он поднял ее на руки и с бьющимся сердцем понес к кровати, покрывая поцелуями ее шею и обнажившуюся из-под кофточки грудь…
Уже светало, когда огромная бутурлинская дорожная карета, проехав Дорогомилово, выбралась на Смоленскую дорогу.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I. Странствование

Ты был открыт в могиле пыльной

Любви глашатый вековой

И снова пыли ты могильной

Завещен будешь, перстень мой.

Д. Веневитинов

Уже более года молодой Бутурлин колесил по Европе и все еще не мог понять и свести концы с концами события роковой ночи, разломившей надвое его жизнь.
Он был в Англии, где по дороге от Гарвича в Лондон ехал со словоохотливым итальянцем в портшезе и был едва не ограблен конными ворами под самыми предместьями столицы.
В Лондоне бродил по кондитерским со славным Ричардсоном, видел битву петухов, ученого гуся и знаменитых кулачных бойцов — Жаксона и Рейна-ирландца.
В Ковентгардене его не столько поразила игра мисс Сидонс, сколько искусная перемена декораций, а посещая итальянскую оперу, как вспоминал он впоследствии, должен был он по обычаю облечься в длинные белые чулки и треугольную шляпу.
Подъезжая к Парижу, Бутурлин был охвачен радостным трепетом и нервно перечитывал описания диковинной жизни Нинон Ланкло, мечтая совершить паломничество на улицу Капуцинов, где жила прелестница. Однако, когда его карета миновала ворота св. Дениса и углубилась в извивающуюся как ящерица между трактирами, булочными и мастерскими улицу, полную криков и оживления,
— Федор понял, что действительность превзошла все его ожидания, и на несколько месяцев потонул в круговороте величайшего из городов и сделался завсегдатаем кофеен Пале-Рояля, посетителем первых представлений и покровителем искусств.
В конце лета, наскучив бесцельным содержанием диковинной заграничной жизни и легкими победами над случайными соседками по гостинице и артистками, Федор решил провести целый вечер в полном одиночестве, у себя дома. Когда стемнело и зажгли свечи, он вынул из дорожного сундука отцовский пакет, забытый в вихре неизведанных наслаждений, и, разложив на столе его содержимое, стал его рассматривать. С замиранием сердца Федор взял письмо, написанное дрожащей рукой старого Бутурлина, и прочел потрясшее его повествование о том, как его отец 45 лет тому назад, услыхав в окрестностях Фонтенебло крики и выстрелы, прорвался сквозь кусты на поляну и увидел там разграбленную карету, убитую даму и корзину с маленькой девочкой, ставшей впоследствии Федоровой матерью и прославленной красавицей Бутурлиной. В руках убитой найден был кусок бумаги, крепко зажатый между окоченевшими пальцами, но ни он, ни другие найденные вещи не могли объяснить, кто была покойная и зачем попала она в кусты около парка великого Франциска.
Помимо судебного протокола о найденной в окрестностях Фонтенебло убитой женщине, списка бывших при ней вещей, старинной узорчатой золотой цепи и поблекших лент, нашел он пергаментный конверт и в нем кусок плотной бумаги, покрытой с одной стороны оттиском деревянной гравюры и печати. Это и был, очевидно, кусок страницы, вырванной из книги и найденный сжатым в руке его бабушки.
Перевернув его на другую сторону, Федор заметил на краю разрыва несколько букв, представляющих собою остатки четырех строк, написанных когда-то по-латыни.
Жгучее любопытство узнать тайну своего происхождения захватило с этой минуты Бутурлина безраздельно.
Ученый иезуит, аббат Флори, сказал ему, что страница принадлежит редчайшей немецкой книге ‘Ars moriendi’, печатанной в середине XV века, и что для открытия тайны необходимо найти ту самую книгу, из которой она была вырвана.
Книгу же всего вероятнее найти в монастырских или университетских библиотеках Германии, так как во всех трех экземплярах этого издания, известных аббату по библиотекам эскуриала в Испании, монастыря доминиканцев в Реймсе и королевской библиотеки в Париже, все страницы были в целости.
На Германию же указывало и несколько североготическое очертание букв в оставшихся следах подписи.
Федор был охвачен новыми идеями со всей страстностью варвара, попавшего в Рим, и в тот же день, бросив недочитанным забавное приключение Теострики и Лиобраза и забыв о свидании, назначенном ему мамзелью Фражеля, выехал через ворота Св. Мартина из Парижа и начал посещать библиотеки монастырей, дворцов и университетов, сопровождаемый аббатом Флори и своим крепостным Афанасием, приставленным к нему старым Бутурлиным не то для услуг, не то для наблюдения.
Совершенно иной мир открылся Бутурлину.
Перебирая страницы инкунабул, любуясь причудливыми гравюрами ‘Танца смерти’ и событиями мировой хроники, изображенными искусным резцом Волгемута, Федор вдыхал в себя вместе с запахом старых книг отстой вековой мудрости и как-то по-иному понимал мир и по-иному смотрел на окружавших его студентов, библиотекарей, доцентов и клириков, сочетавших теоретические споры с веселыми попойками в винных погребах Нюренберга и рейнских городов.
В библиотеке монастыря Св. Урсулы в окрестностях Ротенбурга Бутурлин встретился с Мадленой Фаго, молодой француженкой, которая сосредоточенно искала что-то в старых магических книгах и темных манускриптах кабалистов, зачитывалась творениями Агриппины и, нахмурив брови, силилась понять запутанные формулы Николая Фломеля.
Однако молодость брала свое, и после дня, проведенного над страницами старых книг, пожелтевших и пахнувших тленьем, молодые люди, обычно в сопровождении двух сыновей баварского графа Регенсбурга, изучавших надписи могильных плит на кладбищах юга Германии, отправлялись гулять по горам и полям, окружавшим тихую обитель аббата Флори.
Аббат Флори с неудовольствием начал наблюдать, что Бутурлин начинает заглядывать в глаза Мадлен и на локоны ее золотистых волос более, чем на страницы инкунабул, а молодой Регенсбург все реже и реже сопутствовал своему брату в путешествиях по окрестным кладбищам и явно предпочитал рассмотрению заросших мхом могильных плит помощь Мадлене в ее поисках древних сказаний о морских женщинах-нимфах.
Дружба молодых людей, диковинно возникшая в старой библиотеке, все более и более приобретала любовный аромат, а несомненная ревность предвещала серьезность начавшегося романа, как вдруг непредвиденный случай прервал цепь его логического развития.
Мадлена, сдерживая свое волнение под взором неотступно сопровождавшей ее сестры-кармелитки, следила, как ее молодые друзья соперничали в срисовывании пентакля Ариэля из книги Гермеса Кападокийского, как вдруг двери монастырской читальни распахнулись и старший Регенсбург вбежал в комнату со словами: ‘Рупрехт! Я нашел могилу Мардария!’

Глава II. Гробокопатели

‘О натура! Неужели же подлинно человек рождается злее всех хищных зверей!’

Н. Макаров

Мадлен осторожно затворила балконную дверь, опираясь на руку Рупрехта и, наступив на склоненную спину Бутурлина, соскочила на землю, радуясь, как школьница, своему бегству.
В харчевне ‘Трех Королей’ старший Регенсбург поведал спутникам свою тайну и рассказал, что более ста лет тому назад, когда имперские солдаты Тилли грабили протестантские замки Баварии и Пфальца, семья Регенсбургов решила бежать в Голландию и, разделившись на маленькие группы, стала пробираться из Пфальца на Кельн и Ахен. Половина всего состояния семьи, все ее фамильные бриллианты и другие драгоценные камни доверены были старому дворецкому Мардарию, верному, многократно испытанному слуге, который, переодевшись купцом, стал пробираться на Кобленц. Однако в самом начале своего путешествия был ограблен имперскими мародерами и убит. Драгоценности попали в руки солдат и были поделены ими между собою.
Среди похищенных драгоценностей находились девять несравненных ни с чем по величине и блеску алмазов, некогда украшавших корону Иерусалимских королей, спасенную одним из предков Регенсбургов при разгроме Радоса.
В течение столетия то в Париже, то в Амстердаме, то у торговцев Лондона в ювелирной продаже появлялись отдельные камни, украшавшие историческую корону. С неимоверными затратами различные поколения Регенсбургов скупили все 8 появившихся в продаже камней и вставили на старые места в железную корону, и только последний, девятый камень, самый большой, не уступающий по блеску благородному Санси, ни разу не увидел света ни в ломбардах, ни на прилавках ювелиров Европы. Он был настолько несомненен в своей драгоценности, настолько ярок в своем блеске, что просто затеряться он не мог.
Пятьдесят лет назад в корону Иерусалимских королей был вставлен восьмой алмаз, купленный у старого Суавиуса в Амстердаме, и с тех пор на ювелирном рынке не попадалось более никакого намека на бриллианты иерусалимской короны. Все поиски были брошены за очевидной бесполезностью еще при деде Франца, как звали старшего Регенсбурга, и только теперь молодое поколение возобновило их с новой силой.
Разбирая старые документы и прослеживая шаг за шагом все путешествие Мардария и картину его убийства, молодые Регенсбурги вскоре пришли к твердому убеждению, что верный слуга, видя бесцельность сопротивления своим грабителям, успел проглотить драгоценный камень и унес его с собою в могилу.
Два года Рупрехт и Франц искали могилу верного доверенного, уверенные, что в ней они найдут утерянный камень, и только сегодня Франц, остолбенев от восторга и страха, увидел плиту с начертанными на ней именем Мардария и датой, не оставляющей сомнения в том, кто под ней был похоронен.
Свет от фонаря ложился на стволы кладбищенских деревьев, подкупленный сторож нес заступы и веревку с ведром, Бутурлин, сопутствуемый Регенсбургами, вел под руку Мадлен, которая заметно дрожала от волнения и ночной сырости.
Тяжелая плита была отодвинута в сторону, и железные заступы, скрипя, вонзались в могильную землю, отбрасывая сырую почву. Работали лихорадочно, сменяя друг друга, ища до рассвета покончить преступное дело.
Через полчаса заступ Рупрехта ударился о стенку гроба и, пробив ветхое дерево, провалился в пустоту… Стали сгребать землю руками. Федор чувствовал, как дрожали в страхе его колени, когда в колеблющемся круге фонарного света вырисовались очертания гроба.
Сняли крышку гроба, и Франц нетерпеливой рукой сдернул полуистлевший саван. В мерцающем свете фонаря среди желтых костей скелета из-под оскалившихся ребер в глаза гробокопателей блеснули голубые лучи бриллианта герцога Бульонского.
В тот же момент Бутурлин почувствовал, что какие-то тени перебегают между деревьев кладбища. Ударом ноги он разбил фонарь и, схватив на руки и без того бывшую в полуобморочном состоянии Мадлену, одним прыжком отскочил от могилы, над которой с факелами и дрекольем выросла толпа поселян, предводительствуемая священником и трактирщиком ‘Трех Королей’, очевидно, выследившим своих подозрительных гостей.
Свалив ударом ноги в живот какого-то парня, бросившегося его догонять, Бутурлин, прижимая к груди драгоценную ношу, добежал до кладбищенской стены, взобравшись на которую увидел прямо под собою белую жандармскую лошадь. Спрыгнув с забора прямо на трактирного служку, держащего лошадь под уздцы, и свалив его ударом кулака, Бутурлин перебросил через седло безжизненное тело Мадлены и бешеным галопом поскакал к Морхейму.

Глава III. Дань Афродите

‘Они бегут, храпят их кони’.

А. Пушкин

После часа безумной скачки без дорог, сквозь кусты, через какие-то канавы и заборы Федор понял, что сумел оторваться от преследования, и храп рыжей лошади, скакавшей за его спиной, уже перестал давить на его сознание.
Погоня явно потеряла след.
Покружившись по каким-то хмельникам, Бутурлин, прижимая к груди трепещущую от ужаса спутницу, выехал на дорогу и коротким галопом погнал взмыленного и задыхающегося белого коня. Однако не прошло и десяти минут, как лошадь остановилась, задрожала, опустилась на передние ноги и, едва беглецы успели соскочить на землю, как она в судорогах упала на спину.
Федор оглянулся кругом и заметил на ближайшем перекрестке силуэт какого-то дома.
Толстый вестфалец, содержатель постоялого двора под вывеской ‘Короля Артура’, сообщил беглецам, что лошадей может дать только утром, и отвел им для ночлега огромную комнату с дубовым аугсбугской работы шкапом и старинной кроватью под пологом.
Бутурлин посадил свою спутницу, вздрагивающую при каждом шорохе, в большое кресло и опустился на ковер около ее ног. Старался успокоить ее веселыми рассказами из своей жизни, которые приходили ему на ум, в волнении вспоминая теплоту ее тела, так близко и трепетно прижавшегося к нему во время их бегства.
Толстая свеча, нагорая, теплилась на столе и отбрасывала черные колеблющиеся тени собеседников на стены, обитые старым штофом. Ветер качал ветви деревьев, стуча ими в незанавешенные окна… было жутко и невыразимо сладостно.
Федор несвязно рассказывал свои московские приключения, сбиваясь и путаясь, весь охваченный очарованием своей спутницы, следя линии ее плеча и угадывая очертание груди под тонким полотном рубашки.
Девушка, забравшись с ногами на кресло, прижимались к его высокой спинке и слушала, ничего не понимая в словах Федора, биение его сердца.
Шли минуты, и Федору казалось, что весь мир тонет в отстоях любовных отрав.
Вдруг Мадлена лукаво улыбнулась и как бы неосторожным движением уронила на пол свечу, которая погасла и, шипя, покатилась по ковру.
Молодые люди бросились ее поднимать, их руки встретились, и Федор почувствовал, как в его губы впились влажные губы его спутницы, а ее грудь прижалась к его плечу… Через мгновение он разорвал последние крючки ее платья и в опьянении страсти покрывал поцелуями ее обнаженное жаждущее тело. Федору казалось, что горячее тело Мадлены течет под его руками огненными струями эликсира финикийской Истар, и он был поражен любовной опытностью воспитанницы монастыря серых кармелиток.
Изобретая все новые и новые ласки, он коснулся рукою бедра своей подруги и весь содрогнулся… вскрикнул… под его пальцами скользнула холодная рыбья чешуя.
Мадлен, очнувшись от безумия страсти, вырвалась из его объятий и, забившись в глубь кровати, зарыдала.
Бутурлин провел рукою по лбу, покрытому холодным потом, и весь ужас безумной московской ночи вновь раскрылся пред ним. В глазах запрыгали брюсовы карты, эмблемы адского судилища. Потребовалось все напряжение воли, чтобы вновь прийти в себя.
Федор нагнулся к рыдающей девушке и начал гладить ее волосы, а она доверчиво прижалась к его груди.
Уже светало, когда Мадлена окончила рассказывать необычайную историю своей жизни.
Бутурлин с широко открытыми от ужаса глазами слушал ее рассказ о том, как два года назад Мадлена и ее подруга Жервеза де Буатраси плавали у берегов Алжира на стопушечном фрегате, которым командовал ее отец, старый адмирал Фаго, и как они выловили из моря уродливую рыбу с почти человеческой старческой головой, как старый боцман и другие матросы умоляли бросить чудище назад и как обеим девушкам в припадке безумного увлечения захотелось угостить им адмирала, любителя изысканных рыбных блюд.
Чудовищная рыба со стоном билась в их руках, когда старый корабельный повар счищал с нее чешую, летевшую во все стороны.
Жервеза порезала себе руку, а Мадлена два раза была осыпана чешуйками, попавшими ей за корсаж.
Зато было весело, и адмирал остался доволен.
Ночью Мадлена никак не могла отскоблить приставшую к ее коже на бедре рыбью чешую, а порез Жервезы вздулся, и вся она посинела настолько, что адмиралу пришлось зайти в Кадикс и оставить девушек на излечение в монастыре святой Агаты и одному отправиться в дальнейшее плавание.
Через два дня пришло известие, что фрегат, разбитый штормом, погиб где-то у марокканского берега.
Чешуйки на бедре Мадлены не только не отскочили, как ногти, вросли в тело и начали, размножаясь, расползаться дальше и дальше. Жервеза почувствовала, что ее посиневшие ноги покрылись слизью, из-под которой стала нарастать рыбья чешуя.
Для Федора перестало быть тайной, кто была встреченная им московская наяда, когда Мадлен, описывая тщетные усилия докторов и католических епископов, сообщила, что в конце концов на семейном совете было решено спрятать их подальше от Парижа. Мадлену сослали в город Лимож в монастырь серых кармелиток, а Жервеза уехала на несколько месяцев куда-то на восток, к мужу своей тетки, английскому дипломату.
‘Где же она сейчас! Где Жервеза?’ — воскликнул Федор, у которого от волнения пересохли губы и кружилась голова.
‘Она утонула год тому назад, возвращаясь из Копенгагена в Англию. Бросилась в море, как только показались белые скалы Дувра’.
‘Впрочем,— добавила Мадлена тихо,— видевшие ее гибель матросы говорили, что в волнах она поплыла и даже будто им показалось, что у нее вместо ног был виден рыбий хвост’.
Руки Федора дрожали. Он гладил белокурые пряди волос своей подруги, а в предрассветном розовом тумане, клубившемся в саду, ему чудились черные косы, когда-то виденные им в Лефортовском домике.

Глава IV. ‘Эликсир Трирского архиепископа’

‘И учрежденное врачебных дел начальство Полезным признает сие твое лекарство’.

Б. Рубан

Большая черная карета, громыхая по камням крепостного моста, въезжала в узкие улицы Кельна.
Мадлена, наполовину высунув свое преисполненное счастьем и радостью лицо из-за занавесей кареты, смотрела на стройную фигуру Бутурлина, ехавшего рядом с экипажем и рассказывавшего ей о строителях собора и адском литейщике его дверей.
Аббат Флори дремал, откинувшись на спинку сиденья. Старый иезуит нагнал влюбленных в Кобленце и, узнав тайну Мадлены, убедил ее бросить старые бредни кабалистов о морских женщинах и заняться поисками склянки архиепископа трирского Мелхиседека с остатками той святой воды, при помощи которой трирский угодник исцелил 500 прокаженных и изгнал бесов из 5000 бесноватых, представших ему в праздник святой пятидесятницы в 1074 году.
По словам Флори, один из старых кельнских каноников говаривал ему, что местонахождение священной воды многим известно, но что употреблять ее завещано не иначе, как против несомненного дьявольского наваждения.
Казалось, богиня счастья подлинно улыбнулась Бутурлину одной из своих продолжительных и ярких улыбок.
Их месячное путешествие по берегам Рейна, веселые ужины в гостиницах, горы, покрытые буковыми лесами, водопады,— все наполняло их сердца радостью и заставляло сверкать их глаза.
Удача сопутствовала им и в Кельне. Флори разыскал старого причетника, сведущего в церковных преданиях, и узнал от него, что драгоценная склянка покоится в Аахенском соборе, под медной плитой пустой могилы заживо погребенного в 1473 году и на 8-й день восставшего к жизни игумена Адельберта Турского.
Причт Аахенского собора внял настойчивым доводам Флори и бутурлинским дублонам, и когда после молебствия тяжелая медная доска поддалась усилиям церковных сторожей, перед собравшимися открылся пустой гроб, наполненный рукописными книгами, старинными потирами и дарохранительницами, среди которых виднелась зеленоватая стеклянная бутыль. На ее дне еще оставалось несколько капель священной воды, благословленной рукой трирского архиепископа Мелхиседека.
Прикосновения одной капли священной жидкости, сопровождаемого молебствием против дьявольского наваждения, было достаточно для того, чтобы адова чешуя потускнела и осыпалась, как стружки, с тела Мадлены.
Пока клирики разбирали золотые сосуды, украшении сапфирами и смарагдами, трое путников поспешили выйти из темноты собора, унося в карманах Флори священную склянку и древнюю латинскую рукопись, брошенную клириками на пол, в которой, однако, просвещенный иезуит угадывал не открытые еще строки Виргилия.
Чудо Аахенского собора положило грань безмятежному счастью молодых странников. Мадлена сделалась вдруг серьезной и богобоязненной, обсуждала с Федором полную необходимость вернуться в ее родовой замок к матери и убеждала Бутурлина перейти в католичество, что было совершенно необходимо для их бракосочетания и на чем уже давно настаивал Флори.
Однако Федор рассеянно слушал ее речи. Ему показалось, что за ним вновь, как полгода назад в Лондоне, следят на каждом повороте, он замечал отбегавшую тень и не раз видел перед собой в толпе человека с явно наклеенной бородой и притом наклеенной именно так, как делали это, по рассказам, только тайные агенты иллюминатов.
Придя домой, он рассказал об этом Мадлене, вычистил и зарядил свои пистолеты, проткнул, фехтуя, несколько раз воображаемого противника, но все же отправил в Кельн в своей карете одного Флори, прося его с первой же станции сообщить, если все окажется благополучно.
Весь день просидели в комнате с занавешенными окнами, а вечером прибежал чудом спасшийся форейтор и сообщил, что горный обвал опрокинул бутурлинскую карету вместе с несчастным аббатом с высокого берега вниз, где они и разбились в щепы.
Не мешкая ни минуты и привязав священную склянку трирского архиепископа к цепочке медальона с портретом матери, Бутурлин воспользовался ночной темнотой и, оставя на столе золотой для расплаты с хозяином, вылез со своей спутницей из занимаемой им комнаты через окно и, наняв где-то в пригородах частную карету, поскакал в ней в направлении Лютиха.
Не успели они отъехать и 2 миль, как услышали сзади себя топот лошадей и крики погони. Четверка лошадей, увозящих карету, мчалась вся в пене, но, как было видно в заднее окно кареты, группа скакавших за ними вооруженных всадников не только не отставала, но постепенно приближалась все более и более. О сопротивлении нечего было и думать. Любовники уже готовились к смерти и обнялись в последний раз, как вдруг Мадлене пришла на ум счастливая мысль, и она заставила Федора надеть ее золотое женское платье, захваченное при бегстве с собой, утверждая, что со своими белокурыми волосами и розовым пухом вместо усов он будет неотличим от герцогини де Труа Верже, блиставшей в то время в Версале.
Едва только была застегнута верхняя пуговица платья и последние признаки мужского достоинства вместе с пистолетами и шпагой были запрятаны под сиденье,— два гусарских сержанта проскакали сбоку кареты и схватили ее лошадей под уздцы, а офицер, ударом сабли раскроив голову обезумевшему вознице, отпер дверцу экипажа.
Вооруженные всадники с проклятиями и угрозами окружили карету, ожидая отчаянного сопротивления ее седоков.
С тем большим удивлением начальник пограничного отряда майор Рорбах вместо преследуемого им старика-фальшивомонетчика увидел двух очаровательных и насмерть перепуганных девушек и почел своим долгом сам сесть на место убитого возницы и довезти юных путешественниц до голландской границы в Ван-Хостене.
Оживленно беседуя с майором о превратностях судьбы и тяжести пограничной службы, они подъехали к пограничному мосту, забитому вереницей карет, и приготовились к томительному ожиданию, как вдруг чей-то голос назвал Мадлену по имени. Мадлена, всю дорогу дрожавшая в страхе, вскрикнула от радости и бросилась на шею подруге своей матери герцогине де Перпеньяк, едущей со своим двором в рейнские поместья.
Герцогиня потребовала, чтобы Мадлена ехала в ее карете. Произошло полное перемещение экипажей, и в карету Бутурлина посадили хорошенькую высокую брюнетку в розовом платье, грустно смотревшую по сторонам и односложно отвечавшую на расспросы Федора, весьма удачно имитировавшего женский голос. Путешествие продолжалось целый день. Ехали не торопясь, останавливаясь для прогулок и для обеда. Герцогиня не отпускала Мадлену ни на шаг от себя, и Федор не раз замечал, как ревнивый огонь сверкал в глазах его подруги, когда видела она его беседующим с Марион д’Англо, как звали его черноволосую спутницу. Бутурлину эта ревность казалась забавной, и он подогревал ее еще более, пользуясь своим женским положением и позволяя подчас себе весьма свободное обращение со своей дамой.
Ревнивая ярость Мадлены еще усилилась, когда герцогиня, приехав в Лютих, засыпала ее тысячами вопросов и приказала постелить ей постель в своей комнате, а переодетого Бутурлина вместе с его черноволосой дамой поместили в мезонине гостиницы, посреди которого стояла огромная двухспальная кровать.
Почувствовав большой трагизм положения, Бутурлин решил положить свою спутницу спать, и как только она заснет, дать тягу, чтобы утром уже в мужском костюме приехать за Мадленой в качестве посланного от ее матери.
Не успел он написать и десяти строк, как почувствовал, что чья-то рука касается его колен, и, подняв голову, увидел молодого статного юношу с лицом Марион д’Англо в одной рубашке, склоненного у его ног и шепчущего признания в безумной страсти.
Ударом ноги Федор отбросил наглеца так, что тот кубарем покатился под кровать, и уже потом, поняв в чем дело, дико расхохотался.
Через минуту Бутурлин представился виконту Антуану д’Англо, не менее его пораженному превращением голубоглазой блондинки в русского графа.
Антуан рассказал удивленному Бутурлину, что в свите герцогини, всегда путешествующей только в дамском обществе, следуют сейчас трое мужчин, любовницы которых не пожелали отпустить их от себя и приказали, переодевшись в женское платье, присоединиться к кортежу герцогини.
Еще долго молодые люди рассказывали друг другу свои приключения, пока сон не сомкнул их глаз, в то время как Мадлена слезами ревности орошала подушку в спальне владетельницы Перпеньяка.
Утром Бутурлин увидел опухшие от слез глаза своей подруги и, поняв, что быть грозе, постарался ускорить прощание с герцогиней и повернул свою карету в направлении Лувена.
Целый час Мадлена молчала и сердито смотрела на него, пока он не расхохотался и не рассказал ей, переодеваясь в мужской костюм, перипетии своего ночного романа.
Она долго не верила, топала ногами и неизвестно, чем бы кончилась эта первая семейная сцена, если бы они, проезжая по ярмарочной площади Тирлемона, не увидели большой балаган с изображенной на его вывеске женщиной-рыбой.
Одна и та же мысль блеснула в сознании обоих, и они на ходу выскочили из кареты.

Глава V. Женщина-рыба

‘Аминь, аминь, рассыпься!’ В наши дни Гораздо менее бесов и приведений.

А. Пушкин

Жан Тритату, содержатель балагана, расхаживал по высокому помосту и, потрясая колокольцем над головами многочисленной толпы тирлемонских граждан и окрестных поселян, расхваливая чудеса своего предприятия, обещая показать теленка с четырьмя головами, пятнадцать сребреников из тех тридцати, за которые Иуда продал спасителя, подлинную рукопись послания апостола Павла к коринфянам, пушку, отбитую Агамемноном у троянцев, и, наконец, живую наяду, женщину-рыбу, пойманную антверпенскими рыбаками в день успения святыя богородицы и приобретенную, не жалея средств для удовольствия тирлемонской публики.
Бутурлин со своею спутницей довольно грубо протолкались сквозь толпу и одни из первых вошли в балаган, бросив золотой оторопевшему хозяину.
Пробежав глазами горы всякой чепухи, они остановились около огромной кадушки, в которой лежала, изнемогая, женщина-рыба.
Сомнений не могло быть, перед ними в мутной зеленоватой морской воде лежала преображенная в полуживотное, по-прежнему прекрасная Жервеза.
Мадлена, вся в слезах, перепрыгнула через канат, ограждающий феномен от публики, и заключила подругу в объятия.
На глупом лице женщины-рыбы ничего не выразилось, кроме страха, а Жан Тритату, оповещенный своими окружающими о том, что крадут его главное чудо, с огромной палкой бросился на Мадлену.
Бутурлин сбил его с ног ударом кулака, но через минуту был вынужден обнажить шпагу, отбиваясь от дреколья напавшей на него челяди Тритату.
Отбивая правой рукой удары, он снял левой с цепочки медальона склянку архимандрита трирского Мелхиседека и опорожнил ее содержимое на несчастную женщину-рыбу. Раздался страшный треск, и густые фиолетовые пары наполнили собою балаган. Нимфа, снова став женщиной, узнала Мадлену и бросилась с криком радости в ее объятия.
— Дьявол! Дьявол! — кричал Жан Тритату и его прислужники, отступая при виде совершенного чуда и крикнув на помощь ярмарочную толпу, снова устремились в атаку на дерзких посетителей.
Однако Бутурлин успел окропить священной водой вокруг себя и двух рыдающих от неожиданного счастья женщин, и красные прыгающие языки пламени встали перед оторопевшей от ужаса толпой.
— Дьявол! Дьявол! — кричал, взвизгивая, Жан Тритату.
Бутурлин вскочил на высокий жернов, которым некогда Яков молол чечевицу для похлебки своему брату Исааку, и, подняв в руке священный сосуд архиепископа трирского, объяснил толпе, что он не дьявол, что действует святой водой во славу господа бога, разрушая козни дьявольские, рассказал все, как было, и указал в заключение, что если кого и следует считать порождением дьявола, то исключительно Жана Тритату, мучающего в плену души человеческие и недаром обладающего сребрениками Иуды-предателя. В подтверждение своих слов он тут же исцелил окроплением глухонемую старуху, страдавшую падучей болезнью, и передал опустевший сосуд благочестивого Мелхиседека прибежавшему на шум настоятелю собора, вполне подтвердившему его слова.
Ярость толпы обратилась на балаганщика, все предприятие которого мигом было разнесено в щепы, а сам он еле спасся поспешным бегством.
Пользуясь всеобщей суматохой, Федор втолкнул обеих девушек в карету, и квадрига рослых коней в несколько мгновений вынесла их их города, где почему-то уже стали бить в набат.
К вечеру они были в Брюсселе, и Мадлена, придя в себя от радости первой встречи, к удивлению своему, заметила, что Федор не обращает на нее никакого внимания.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава I. Ипохондрия

‘Печаль моя полна тобой, тобой, одной тобой…’

А. Пушкин

С грустной и в то же время радостной болью увидел Бутурлин, как открылась перед ним с Поклонной горы первопрестольная столица наша.
С досадой ожидал он конца допросов, которые стражники учинили Афанасию, остановив карету у Дорогомиловской заставы, и с какой-то затаенной робкой надеждой взглянул на свою спутницу, когда лошади тронулись и застучали подковами по настилке Москворецкого моста.
После утомительного долгого путешествия Федор доставил Жервезу к подъезду Лефортовского дома ее дяди, английского советника в Москве.
Молодая девушка простилась с ним холодно, почти не глядя на него, и даже не пригласила зайти с нею в дом. Бутурлин низко поклонился ей вслед, долго стоял в оцепенении посреди улицы, держа шляпу в руке. Наконец опомнился и велел Афанасию ехать домой.
С той минуты, когда Мадлена в исступлении ревности швырнула в него канделябром и пыталась, бросившись на Жервезу, выцарапать ей глаза и когда пришлось бросить ее связанной и с заткнутым ртом в комнате брюссельской гостиницы, Бутурлин был в каком-то полузабытьи, и все его существо казалось растворенным в излучаемых Жервезой тайных чарах.
Едучи к себе на Знаменку по колдобинам московских мостовых, он пытался отдать себе отчет в своих чувствах к этой холодной, сохранившей что-то от своего рыбьего бытия женщине… Он не мог назвать это чувство любовью, но в то же время ощущал отчетливо, что она для него единственна и без нее ему не быть.
Толпа не ожидавшей его приезда челяди в боязливом безмолвии встретила молодого барина.
Старый граф не дождался сына и год назад отдал богу душу, сестра еще при его жизни была просватана за молодого Репнина и, выйдя замуж, выделилась и уехала в Северную Пальмиру. Домом правила старая ключница Агафья, Матрешина тетка.
Федор молча вышел из кареты и прошел сквозь пустые, холодные комнаты, с мебелью под чехлами и паутиной по углам.
Дворовые с поспешностью открывали ставни, но свет, проникая сквозь мутные стекла окон, не мог разогнать могильного сумрака и сырости брошенного и, казалось, умершего дома.
Дойдя до круглой столовой, Бутурлин бросил плащ и шляпу на диван и, сев к столу, опустил на руки отяжелевшую голову.
Было холодно, сыро и глухо-глухо. Только изредка из отдаленных комнат доносился по временам гул голосов, очевидно, дворня допрашивала Афанасия о подробностях его странствований.
Прошел час, быть может и больше.
Скрипнула дверь, и в комнату вошла Матреша в новом сарафане, вся зардевшаяся, несла в руках графинчики с водками и холодный пирог.
Федор посмотрел на нее тупым незамечающим взором и махнул рукой, чтобы уходила.
Девушка поставила поднос на круглый стол, постояла в нерешительности и вдруг убежала со слезами на глазах. А Федор продолжал сидеть в молчании, глядя в одну точку. На другой день Бутурлин проснулся очень поздно, приказал никого не принимать и начал устраивать свое жилище по-новому.
Он приказал дворне не показываться ему на глаза, отдавал приказания короткими записками, положенными на столе в столовой. Выписал из-за границы сотни книг и эстампов, читал запоем то Вольтера, то творения отцов церкви, не замечая никого и ничего кругом, спал и бодрствовал, не считаясь с солнцем, и вел настолько уединенный и непонятный для других образ жизни, что москвичи поговаривали об опеке.
В таком забытьи прошло несколько месяцев. Федор пресытился книжной мудростью и блуждающим взглядом обводил полки своей библиотеки,— ни одна книга не тянула его более к себе.
Небритый и с воспаленными от бессонных ночей глазами, он бесцельно бродил по пустынным комнатам старого дома, то смотря в глубины запыленных зеркал, то часами просиживая на старом петровском диване, где когда-то, очень давно, он осмелился поцеловать кончик пальца Марфиньке Гагариной… Он вспомнил ее гроденоплевое платье и сурово сдвинувшиеся брови, но не находил в себе сил разузнать что-нибудь об ней или о Жервезе, которая недвижным ледяным сном сковывала по-прежнему его жизнь.
Он оживлялся только тогда, когда заграничная почта привозила ему пакеты, плотно увязанные и запечатанные зеленой печатью.
Частые вначале, они стали поступать все реже и реже. Распечатывая их и раскрывая новый экземпляр, присланный ему одним из многочисленных его агентов, он неизменно находил на своем месте и в полной сохранности 39-ю страницу трактата, мельчайшие очертания букв и рисунки которой он знал в совершенстве.
С тоской необычайной, омрачавшей в эти минуты его лицо, он ставил новый томик к двум десяткам других, полученных им ранее, и, опустившись в кресло, часами снова смотрел перед собою.
Афанасий и Агафья, неустанно смотрящие за барином в замочную скважину, замечали, что Федор все чаще и чаще раскрывал медальон с портретом матери и часами плакал над ним, и, качая головами, долго совещались и решали, что ‘пожалуй, пора’.
В один из таких вечеров, когда Бутурлин посмотрел перед отходом ко сну на себя в зеркало, с ужасом увидел седые волосы на своих висках, услышал, что сзади него скрипнула дверь…
Он обернулся и увидел у притолоки Матрешу в одной рубашке со свечою в руках. Она стояла в нерешительности, вся зардевшись от смущения, рубашка скатилась с ее округлого белого плеча, и чья-то старческая рука ее подталкивала сзади.

Глава II. Московская прелеста

‘Выложи на блюдо рагу из петушьих гребней и почек, а на оное положи пулярду’.

Поваренная книга

Бутурлин чувствовал, как он плывет по течению. Он стал ходить в халате, перестал бриться и отрастил себе бороду. Матреша ходила по дому барыней.
Окна бутурлинского дома засверкали чисто вымытыми стеклами, весной разбили цветники, а на кухне дым стоял коромыслом и весело поднимался пар от готовящихся блюд.
Федору даже стало казаться, что он очень любит гуся с брусникой.
И хотя он по-прежнему никого не принимал и не показывался в московских гостиных, Москва, узнав о переменах в старом бутурлинском доме, нашла, что все пришло в порядок, и молодой Бутурлин был зачислен не на последнее место среди московских женихов.
Федор сознавал всю глубину своего падения, но с каким-то непонятным упорством и в оцепенении духа все еще ждал записки от Жервезы, все еще надеялся на нее.
Афанасий и Агафья научили Матрешу уговорить его отстроить заново бутурлинскую подмосковную ‘Песты’, и он, не выходя из своего полузабытья и не начиная, несмотря на охи своей прелесты, к перестройке дома, предался сооружению оранжерей и садов, мечтая превзойти ‘Горенки’ своими теплицами и перешибить Прокопия Демидова роскошью своих флорариумов.
В ‘Пестах’ землемеры ходили с астролябией и размеряли будущие ‘амфитеатральные террасы’, герр Клете, паркового и фейерверкского дела мастер, выписанный из Карлсруэ, опохмелялся каждое утро старыми графскими наливками, которыми потчевала его Агафья, а Афанасий с угнетением и трепетом душевным советовался со стряпчими о закладных на рязанские деревни.
Все, казалось, пришло в некое равновесие, однако каким-то внутренним чутьем Федор чувствовал приближение нового удара, долженствующего развеять карточный домик его жизни, и удар этот действительно не замедлил разразиться.
В одно сентябрьское утро он почувствовал, что Матрешино плечо ушло из-под его головы, и, проснувшись, увидел ее закутанную в одеяло и смотрящую через окно на двор, наполненный звоном колокольцев и фырканьем лошадей.
Федор еще не успел сообразить, что бы это могло быть, как услышал на дворе бойкую французскую речь. Через минуту он уже не мог сомневаться, что к нему приехала Мадлена.
Накинув халат, он стремительно бросился в свой кабинет и заперся там на два поворота ключа, с тревогой прислушиваясь к разыгрывающемуся домашнему переполоху.
Он слышал возгласы дворовых, исступленные вопли Агафьи, визг Матреши и наконец раздраженный голос Мадлены, приказывающей ему отворить двери кабинета.
Однако у него хватило пассивной решимости не откликнуться на этот зов и целый день просидеть взаперти, чувствуя, как постепенно Мадлена овладевает его домом и как по Москве, судя по разговорам прохожих под его окнами, ползут слухи, что madame Boutourline est venue.
Сначала Федор надеялся на чудо, почему-то верил, что именно теперь ему принесут письмо от Жервезы, но к вечеру, когда стемнело, он понял, что исхода нет.
Вынул из своей дорожной шкатулки пистолет, зарядил его дрожащими руками и, поцеловав в последний раз портрет матери, взводя курок, приставил дуло к виску, опустил, подержал дуло во рту и в тот момент, когда предсмертная нерешительность овладела им, пред его сознанием открылась новая возможность, и он принял отчаянное решение.
С трудом необычайным выбрался незамеченным из дома и направился в Лефортово попытать счастья у графа Якова Вилимовича Брюса.

Глава III. В Лефортове

‘Доколь, драконов сея зубы, ты будешь новых змей рождать’.

Г. Державин

Внезапно выбившись из сил и обегавши все Лефортово, Бутурлин остановился и почувствовал, что стоит перед нужным ему домом.
Высокие окна огромного фасада были освещены совсем как три года назад в достопамятную для него сентябрьскую ночь.
Бутурлин вбежал по мокрым каменным ступеням и начал стучать в тяжелую дубовую дверь брюсова дома.
Внезапно его руки провалились в пустоту и створка двери широко распахнулась перед ним с глухим стоном и как будто без помощи человеческих рук.
Федор содрогнулся, но, поборов в себе минутную нерешительность, вошел вовнутрь дома.
Комнаты были пусты и темны. Сквозь их призрачную анфиладу как-то преувеличенно ярко сверкали щели внизу под дверью графского кабинета, а когда Бутурлин приблизился, незримый порыв ветра распахнул ее настежь, чуть не ударив Федора створками.
Ослепленный потоками яркого света, Федор увидел графа Якова Вилимовича.
За огромным, покрытым зеленым сукном столом, ярко освещенным двумя мерцающими двенадцатисвечными канделябрами и заваленным десятками карточных колод, старик, как и три года назад, сидел в мундире петровских времен, увешанный звездами и орденами, с зеленым зонтиком на глазах, защищающим старческое зрение от нестерпимо яркого мигания свеч.
‘Не осуди старика, голубчик Федор Михайлович, за плохой прием… отпустил я сегодня своих покойников на Ваганьково в могилках отдохнуть… Легко ли мертвому человеку здесь денно и нощно кости свои гнуть…’
Как сквозь сон слышались откуда-то издалека слова брюсова голоса, и сейчас же под самым правым его ухом, совсем близко тот же голос продолжал:
‘Ну, как тебе, почтеннейший, нравится твой новый пасьянсик?! Постарался я для тебя, милейший, постарался!’
И старческий хохот, переходящий в кашель, потряс все закоулки молчаливого дома.
Брюс тыкал своим безгранично удлинившимся пальцем в разложенные по столу карты, и Федору не было большого труда узнать в их сплетении весь ужас только что пережитых событий своей жизни и новые, еще не изведанные им грядущие ненастья.
Червонные десятки, перемешанные с пиковыми шестерками и девятками, перекрывали собой вереницу дам красных и пиковой мастей, и, как бахромой, кончалось несколькими пиковыми тузами, с давящей силой обращенными вниз своим острием.
Не узнавая своего голоса, бессвязно начал Бутурлин умолять своего страшного собеседника сжалиться над ним, разрушить круг заклятия и отдать ему Жервезу.
Старик хохотал, откинувшись на спинку кресла, и тыкал пальцем в даму бубен, окруженную со всех сторон трефовыми фигурами.
Кашель и хохот обжигали сознание Бутурлина, какие-то красные пятна поплыли пред его глазами, и он в исступлении рассудка перегнулся через стол и хотел перемешать дьявольские смешения терзающих его душу карт.
Но карты, несмотря на все его усилия, на этот раз не сдвинулись со своих мест и лежали недвижно, как нарисованные на поверхности стола. Федорова же рука прилипла к бубновой девятке и сразу онемела.
Дикий хохот потряс собою весь дом.
Вне себя от ярости, Бутурлин со всего размаха ударил свободной рукой захлебывающуюся от смеха старческую физиономию, и его кулак разбился в кровь, будто ударил он не по человеческому лицу, а по чугунному пушечному ядру.
В тот же миг прямо перед своим носом увидел он трясущиеся костлявые пальцы графа Брюса.
Федор отскочил от стола, но старческая рука вытянулась беспредельно и пыталась поймать его за нос.
Прижавшись к противоположной стене, Бутурлин забился в угол, опустился на колени и закрыл свое лицо руками. Но все было тщетно. Протянувшись через всю комнату, страшные руки схватили его за шею, скользнули могильным холодом по его подбородку и, впившись костлявыми, твердыми, как железо, пальцами в его нос, повлекли его к столу.
‘Это тебе не Матрешкины объятия, ваше сиятельство!’ — зазвенело в ушах Бутурлина.
Через полчаса измученный, поруганный Бутурлин, которому казалось, что он стоит на краю безумия, купил свою свободу и год любви Жервезы ценою добровольной уступки Брюсу обрывка страницы Ars moriendi, найденной в руках его умершей матери, причем Брюс наотрез отказался сообщить ему значение этой страницы, и каждый раз, как он упорствовал, нагибал его голову к каменному полу и бил его виском о камень до потери сознания.
Дрожащими руками Федор вынул из ладанки драгоценный кусок бумаги и передал его Брюсу.
Генерал-аншеф освободил от своих пальцев его полураздавленный и онемевший нос и взял из выдвинутого ящика стола старую книгу в переплете свиной кожи.
Федору не стоило труда узнать в ней знакомую внешность Ars moriendi, и он увидел наконец давно жданную им наполовину разорванную 39-ю страницу трактата с латинскими письменами на ней.
Брюс приложил недостающий кусок, с довольным видом и напряженным вниманием прочел получившуюся подпись и, подняв глаза на Бутурлина, захлопнул книгу.
В тот же миг и книги, и сам Брюс разлетелись, как фейерверочный бурак, тысячами игральных карт во все стороны, охвативших Федора со всех сторон.
А когда карточный вихрь рассеялся, Бутурлин увидел себя стоящим посреди Ехалова моста, что в Лефортове.

Глава IV. Брюсовы пасьянсы

‘Некто в один день, проиграв в банк все свое имение, напоследок отыгрался на шестерку’.

Н. Страхов

Ночная холодная пустота московских улиц постепенно овладевала сознанием Бутурлина.
Он долго шел, машинально передвигая ноги, не думая, не замечая ничего, кроме звука своих шагов, и только у Красных ворот остановился, дрожа с ног до головы, чувствуя, как ночная сырость проникает в его душу.
Казалось, впервые понял все происшедшее, и жуткая тревога наполнила все его существо.
Был готов бежать снова к Брюсову дому и требовать назад отданную страницу.
На миг забыл даже о Жервезе и событиях своей жизни. Потом вспомнил, и все, только что бывшее, показалось ему сном.
Не пошел даже, а побежал к себе на Знаменку, чтобы убедиться в реальности происходящего.
Ужасная значительность ночной Москвы потрясала его. Каждый встречный казался ему мертвецом, пробирающимся с Ваганькова в услужение к Якову Брюсу, ему казалось даже, что вместо глаз видит он провалы черепа, и слышит под плащом лязг костей.
Он содрогался, встречая в темноте бешено несущуюся карету, внезапно выбрасываемую ночным туманом и вновь поглощаемую им. Как вор влез он через окно в буфетную своего собственного дома и стал пробираться к себе в кабинет, боясь, чтобы не скрипнула половица и не подняла бы на ноги дворню. Осторожно открыл дверь и остолбенел: на его письменном столе стояла бутылка шампанского, отражающая мерцающий свет восковых свечей, а на диване он увидел Мадлену, радостно взволнованную, с поднятыми бровями, совсем такую, какую любил он некогда в городе Аахене… У ее ног, припав поцелуем к ее руке, заметил он младшего Регенсбурга, неизвестно как и почему попавшего в бутурлинский дом.
Федор дико расхохотался и, с шумом захлопнув дверь, бросился к выходу.
Он даже не удивился, когда, пробегая по коридору, он услышал немецкие любовные сентенции фон Клете, прерываемые жеманными охами Матреши.
Почти на рассвете он добежал до памятного ему сада господина Джона Гамильтона, английского советника в Москве. Не успел он перепрыгнуть через каменную ограду, как с балкона ему навстречу метнулась женская тень.
Федор не удивился этой встрече и в тот же миг забыл и Брюсовы карты и тирлемонские события, и ему казалось, что он никогда и не жил до этой минуты.
Жервеза и Бутурлин долго гуляли, преисполненные радостью в предрассветном московском тумане.
Солнечный восход застал их у Спаса Андроньева монастыря. Смотря на озаренную утренними лучами Москву, раскрывшуюся им в туманной дымке по излучине реки, чувствуя прижавшуюся к нему Жервезу, Федор всем существом своим приветствовал зарю новой жизни и, вздохнув полной грудью утренний воздух, торжественно протянул свою руку к восходящему светилу… и в тот же миг солнце померкло в его глазах. Он вспомнил, что Брюс согласился переместить карты своего пасьянса только на один год.

Глава V. Катастрофа

‘Настал ужасный день, и солнце на восходе’.

М. Ломоносов

Жервеза в православии приняла имя Глафиры, а венчавший молодых Бутурлиных батюшка отец Афанасий от Семена Столпника сделался ее духовником и глубоко вошел в жизнь бутурлинского домика, что на Знаменке.
Старый дом стал неузнаваем: вместе со сваленными на чердак елизаветинскими диванами и домодельными коврами исчезла его степенная серьезность и мрачная пустота.
Молодая хозяйка разорвала цепи затворничества, и толпа нескончаемых маскарадов и балов, колеблющаяся в мерцании восковых свечей, наполнила собою комнаты, в которых еще так недавно граф Михайло Бутурлин, сидя в старом своем генерал-аншефском мундире на просиженном Роберквисте, принимал от приказчиков своих волостей, согласно реестрам, зерно и кожи и обсуждал размеры оброков рязанских деревень.
Под сводами, помнившими трагические события царствования второго Петра, спорили до одурения о талантах Сандуновой и Ожегина и о новых замыслах Медокса, пели куплеты из ‘Кусковского перевозчика’, обсуждали прогулки и фейерверки и восторгались талантом Бомарше.
Федор стремился быть корифеем в радостном круговороте лиц и происшествий, окружавших его жену, и только, когда последняя карета увозила от его подъезда запоздалых гостей, и Жервеза, едва успев раздеться, засыпала мертвым счастливым сном, он пробирался в свой кабинет и, смотря на переплеты тридцати томов Ars moriendi, часами просиживал недвижно в ночной тишине, томительно, безысходно думая о путях своей жизни.
Мысль, омрачившая первое утро его новой жизни, постепенно отравляла душу и подтачивала его бытие.
Он знал, что есть сроки пламенному счастью их жизни и с каждым часом близится какой-то удар, неизвестный, но тем более ужасный, но и эти драгоценные, убегающие в Лету часы были отравлены для него сознанием их карточного происхождения.
Когда Жервеза, с ногами забравшись к нему на колени, разглаживала пальцами морщины его лба и бурно выражала свое удивление тому, как могла она раньше его не любить, перед глазами Федора вырастала дама бубен, положенная перед ним на зеленое сукно костлявыми брюсовыми пальцами, и ему хотелось плакать от досады и внутренней пустоты.
Бутурлин только сейчас понял, что, продав наследие матери за год краденого счастья, он обрек себя сам на утонченную пытку.
С течением времени он стал набожным и месяца за два до рокового срока открылся во всем отцу Алексею.
Меж тем московская жизнь кипела вокруг него в незамедляемом беге своем. Улыбаясь друзьям и недругам раз навсегда сложенной маской своего лица, Федор внимал безучастно рассказам о том, как Кирилл Разумовский в шлафроке и ночном колпаке принимал Потемкина, об успехах ‘Синава и Трувора’ и шепоту о княжне Таракановой, спасенной из рук Орлова и заточенной в тиши московского монастыря.
Восковая маска его лица спадала только тогда, когда перед киотом образов беседовал он с отцом Алексеем о едином для него значительном, наполнявшем его душу трепетом.
Тщедушный иерей ожесточался и, листая страницы четьи миней, повествовал о кознях сатанинских, искушавших землю, и о подвиге духовном их уничтожения.
Федор отчетливо помнил и Спасов лик, озаренный лампадой, и низкую, пропахшую елеем комнату священника, в которой принял он свое решение.
Помнил и ту минуту, как отец Алексей окропил святой водой лезвие топора и с горящими глазами передал сей ‘молот духовный’ в его руки.
На этот раз Бутурлин не стал стучать у подъезда брюсовского дома, а выдавил осторожно стекло в одной из темных комнат и внезапно вошел в кабинет Якова Вилимовича из внутренних апартаментов.
Старик согнулся над столом и с исступленным выражением лица рассматривал карты разложенного пасьянса. Федор видел, как он грозил кому-то кулаком и резким движением перекладывал то одну, то другую карту с места на место.
Ужас охватил Бутурлина, ибо он понимал, что под этими костлявыми пальцами сейчас ломаются человеческие жизни, гибнут надежды, зарождаются преступления.
Старик, хихикая, продолжал свое адское занятие и был так увлечен им, что не слыхал даже, как Федор подошел к нему почти вплотную, и обернулся только тогда, когда Бутурлин стоял рядом с ним. Федор видел, как из-под зеленого зонтика на него в ужасе метнулся серый свинцовый взгляд, и в то же мгновение ударил старика обухом освященного топора по голове.
Послышался треск, похожий на звук лопнувшего бычачьего пузыря, и Бутурлин в ужасе отступил, роняя топор.
На его глазах старик лопнул и рассыпался, как рассыпается старый дождевой гриб, клубом пыли заполнив комнату.
Совершив содеянное, Федор долго стоял в оцепенении и только несколько мгновений спустя поборол охвативший его ужас и стал смотреть разложенные по столу карты, покрывшиеся хлопьями Брюсова праха, ища глазами и желая убедиться, что его бубновая дама лежит так, как была положена год назад, и что ничья рука не оторвала ее от Федоровой карты.
Среди пестрых узоров причудливых карточных сплетений он нашел наконец кусок адова пасьянса, управлявшего его жизнью, и вдруг заметил, что карты стали коробиться и тлеть… Среди разбросанных карт зардели огненные пятна, и струйки дыма стали подниматься с разных сторон стола.
И в тот же миг услышал он за окном первые тревожные звуки набата.
Оглянулся и сквозь черные ветви Брюсова сада увидел зарево начинающегося пожара.
Забыв о картах, пустился бежать, и пока бежал, набатные звуки росли и диким ревом меди вздымались вместе с клубами огненного дыма. Толпы людей выбегали из домов и, крестясь, бежали к пожарищу, охватившему Белый город.
Когда Федор добежал до места, огонь охватил всю Знаменку, уже перебрался на Воздвиженку и грозил Кисловским переулкам. Бутурлин остановился, и ноги его подкосились — старый бутурлинский дом горел, как костер.

Глава VI. Эпилог

‘Среди стен его погребено мое счастье, жизнь моей жизни’.

Н. Страхов

Целую ночь и весь день Бутурлин ходил по пожарищу. От своих соседей узнал, что его старый дом загорелся первым, сразу в разных местах, каким-то особенным красным пламенем и, несмотря на то, что все окна и двери его были открыты, никто не вышел из пылающего дома, как будто бы и самый дом не был обитаем.
С опаленными бровями и лицом, растрескавшимся от жара, Федор пробирался среди еще не остывших головешек, тщетно ища найти останки Жервезы.
Толпы москвичей стояли в молчании поодаль, и никто не решался подойти к потрясенному до пределов вдовцу, стоящему на пепелище своего дома.
Бутурлин стоял недвижно, что-то соображая, стремясь что-то уловить своим помутневшим сознанием.
Внезапно почувствовал, что его левая рука сжимает толстый том, похищенный им из Брюсова дома и автоматически носимый целые сутки. Федор взял его в обе руки, раскрыл на роковой странице, но сколько ни силился, не мог понять даже слов, написанных на ней дрожащим латинским почерком.
Захлопнул книгу и бросил ее в груду тлеющих бревен. Старинный пергаментный переплет начал тлеть, и страницы нюрнбергских печатников долго коробились, не загораясь, потом вспыхнули каким-то зеленоватым пламенем.
Федор безумными глазами смотрел, как огонь поглощал страницу за страницей книгу, пока чья-то рука не опустилась на его плечо: князь Михайло Андреевич Голицын вывел его из пожарища.
—————————————————————
* Подготовка текста для некоммерческого распространения — С. Виницкий, 2000.
Издательство ‘Прометей’ МГПИ им. В. И. Ленина, подготовка текста и оформление, 1989.
—————————————————————
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека